XI. МИМОЛЕТНАЯ ТЕНЬ НАБЕЖАВШЕГО ОБЛАКА
© Перевод А. Березина
Удивительно, сказала одна половина барышнина сердца его другой половине, удивительно, сколько же времени нужно этому мужчине, чтобы дойти до меня.
Перед нею тянулась вдаль улица. Исчезал из виду автомобиль. Было светлое утро начала лета. Деревья отбрасывали приятно-равномерные тени, которые под ногами беспокойно шевелились, продырявленные солнечными пятнами, а на небольшом удалении Впивались в сплошную темную полосу и окаймляли вдоль аллеи проезжую часть. Впереди на тротуаре никого не было, кроме мужчины, который не спеша шел вниз по легкому уклону улицы и приближался удивительно медленно.
Барышня шла к воскресной обедне в церковь замка. Рукою в перчатке она наискось держала псалтырь, чуть прижав к телу, потому что, кроме того, несла еще сумочку. Сей благопристойный вид уподоблял барышню бесчисленным прихожанкам — не только тем, кто сейчас отправлялся во все прочие божьи храмы Центральной Европы, но и всем тем, кто делал это на протяжении многих прошедших столетий. Вполне устоявшаяся осанка.
Если подняться вверх по улице до самого высокого места, то тут выравнивается наклонная линия цоколей, тут линия цоколей и ряды окон успокаивающе параллельны, а в некотором отдалении взору открывается замковая площадь, на которую выходит улица. И сам замок великого герцога останавливает взгляд прекрасной кулисой в стиле барокко.
Поскольку вереницу домов перерезали лишь несколько поперечных улиц, трудно было верно определить скорость приближающегося мужчины. Это было почему-то неприятно, и барышня подумала, не перейти ли ей на другую сторону. Но так как мысль была не очень четкой и даже, собственно, исчезла, едва в глаза ударило горящее солнце на той стороне, барышня осталась на своем тротуаре и только умерила шаг, словно вынуждена была — страх то был или ожидание? — двигаться навстречу идущему так же медленно, как он приближался к ней.
Может быть, мирная тишина воскресной аллеи сама по себе уже предписывала медлительность движений, даже если это был всего лишь мнимый покой, потому что высоко в небе довольно быстро плыли белые перистые облака, растянувшиеся узкими лентами, и как только такая полоса застилала солнце, наступало краткое и как бы светлое затмение дня, подобное юношеской печали, на которое, правда, никто не обращал внимания ведь никто по своей воле не позволит переменному состоянию облачности влиять на собственную жизнь, — но которое все же оставляет след в глазах и в человеческой душе как вестник более крупных космических событий.
Наверное, теперь на улице появились и другие прохожие. Однако барышня следила лишь за тем медленно приближавшимся незнакомцем, который шел, вернее, шествовал от замка; именно это шествование и создавало связь между ним и замком, между ним и привычным завершением барочной кулисы там, наверху, связь, которая пока еще необъяснима и, возможно, никогда не будет объяснена. Не то чтобы барышня предполагала узнать в приближающейся фигуре одного из бывших дипломатов или офицеров, с которыми до войны, когда она сама была еще подростком, здесь можно было встретиться часто и с неизменным, всегда желанным удовольствием. Барышня, которая хоть и выглядела еще молодо, но ценила достоинство, от подобных желаний давно отказалась, а сейчас уж у нее и вовсе не было повода их оживлять, тем более что все, связанное тогда со двором, насколько она помнила, ни в коем случае не производило впечатления степенной неспешности, скорее уж молодцеватости или по меньшей мере элегантности, а здесь, собственно, все было наоборот; но так же, как плывущие перистые облака казались частью еще невидимой стены облаков, так и чрезмерно степенное, неторопливое приближение этого человека, которого вполне можно было представить себе ну хотя бы лакейски прихрамывающим пожилым придворным, казалось излучением той степенной неспешности, которая таилась в сильно выступающем вперед фасаде замка.
Конечно, нужно быть целиком во власти города и его архитектуры, чтобы в голову приходили подобные мысли. Но если это так и если такое приходит в голову, то эти мысли создают естественную атмосферу и их просто вообще не замечаешь. Для барышни, которая с детства жила здесь, замок по многим причинам был значителен и дорог. Правда, среди этих причин архитектурные играли самую малую роль. Поэтому она не знала, чем, собственно, была разочарована, когда наконец разглядела мужчину. Дело было не в том, что он шел вовсе не так медленно, как ей казалось, важнее было, что мужчина выглядел совсем не как придворный, а скорее как плебей. Для той, кто знает себе цену и направляется в церковь замка, для той, кто не перестает сожалеть, что старый замок великих герцогов вырвали из интимной тишины наследного частного владения и отдали во власть публичной музейной доступности, что в спальни, где столетиями происходило зачатие и рождение разветвленных поколений герцогских детей; теперь всякий может войти не только в грязных сапогах, но и с грязными мыслями, ну, скажем, о спрятанных в шкафах мерзких любовниках, — словом, для дамы, считающей тайны будуара одной из важнейших основ мировой истории, все-таки, мягко говоря, неприятно, когда ее собственное внимание вдруг сосредоточивается на человеке, который всем своим существом являет противоположность подобным жизненным воззрениям. Взгляд барышни, почти удивленный — и потому, что она не хотела в это поверить, но также и потому, что сохранила с детских лет привычку смотреть на мужчин вызывающе и испытующе, не подвергая себя при этом опасности, — взгляд ее прицепился к лицу идущего ей навстречу, устремился прямо в его глаза, защищенные очками, и это был вызывающий и все-таки пустой взгляд, который, едва встретившись со взглядом другого, тотчас же расплылся, растворился в пустоте, протек сквозь лицо, в даль, простиравшуюся за ним. Правда, барышня была озадачена отчасти нерешительным, отчасти властным, а в общем-то страдающим выражением лица этого обыкновенного мужчины и на миг опоздала скрыть взгляд в безликости, но наверстала упущенное, как только ее удивление натолкнулось на удивление другого: тут взгляд ее стал привычно безглазым, и она уже прошла мимо в панцире ледяного равнодушия — дама без сучка без задоринки, чуть ли не святая.
Теперь улица тянулась перед нею в самом деле совершенно пустынная, и это была какая-то безнадежная пустота. Конечно, не стоило преувеличивать: ведь, в конце концов, идти осталось недолго, и замковая площадь с церковью уже близко. Тем не менее безнадежность не исчезала, и она не умещалась в коротком отрезке дороги, который еще нужно было пройти, не умещалась даже и в этом летнем дне, она охватывала всю жизнь. Потому что если даже допустить, что вновь ей навстречу попадется кто-нибудь, идущий медленно или быстро неважно, — то ведь барышня едва ли теперь решится снова проявить интерес к этакому идущему ей навстречу и вновь испытать подобное разочарование. Это, конечно, не было зароком, хотя в душе девушки, взыскующей благопристойности, многое довольно быстро превращается в зарок, но, как бы то ни было, барышня, продолжая свой путь, совершенно внезапно испытала чувство преданности, хотя и не знала, чему, собственно, преданности. Происшествие вовсе еще не завершилось, и к тому же барышня чувствовала себя теперь совсем обделенной, потому что и собственный, внутренний, и общепринятый закон запрещал ей задерживаться взглядом на лице, на котором читалась готовность к ответу. В ситуации, в которой она оказалась, таилась не только глубокая несправедливость, но и настоящая опасность, ведь нет сомнения, что мужчина у нее за спиной теперь остановится, посмотрит ей вслед и затем последует за нею, а ей не дозволено обернуться и удостовериться в этом.
Барышня, привыкшая благодаря воспитанию и убеждениям стойко переживать героические ситуации, продолжала идти спокойным шагом; она не спасалась бегством, да это было бы и бесполезно, ведь незнакомец все равно догнал бы ее. Она прижимала псалтырь к телу не потому, что надеялась обрести особую силу от этого соприкосновения с богом, а потому, что давление на впадину под ложечкой придавало ей уверенности и умеряло трусливое беспокойство в этих частях тела. Но вот она совершенно отчетливо услышала, как мужчина сзади остановился; она спиной ощущала его взгляд, а немного погодя услышала также слегка прихрамывающие шаги, последовавшие за ней на некотором расстоянии. Она чуть было замедлила шаг, не только потому, что сегодня подъем давался ей труднее, чем обычно, но ей к тому же казалось, что надо заставить преследователя обогнать себя. А между тем она уже одолела уклон; линии цоколей и окон стали параллельными, и невдалеке улица вливалась в большой овал замковой площади, в центре которой конная статуя курфюрста словно готова была сорваться в стремительный галоп по улице, чему мешали только тяжелые железные цепи, протянувшиеся между каменными тумбами и окружавшие памятник меньшим овалом.
Как же он выглядел, этот человек? Уже немолодой, лет около пятидесяти. Наверняка даже не третьего сословия, почти пролетарий, а выражение лица все равно властное. Если бы Гитлер не уничтожил, слава богу, коммунистов, тот бы мог быть одним из них. Вид у него болезненный и наглый, он кажется педантичным в своих очках и со своими рыжеватыми усиками — или они седые? Что он здесь делает, около замка?
Слева на площадь ложилась тень замковой церкви, а тени обеих башен падали на статую. Справа же парадные ворота роскошного узора вели в сад замка; кованые створки были распахнуты и открывали взгляду освещенные солнцем прямые как стрела аллеи, причудливые скульптуры из песчаника и затейливые фонтаны. Бонна как раз вкатывала коляску в ворота; когда-то это было запрещено, потому что коляскам и их непристойному содержимому нечего было делать в мире придворного благочиния, и на минуту барышня забыла, что властители тоже плодились, поколение за поколением; кто вознесен над людьми, тот чужд человеческого, а чем ниже сословие, казалось барышне, тем пышнее разрастаются в нем безобразные половые инстинкты. Демократизация мира разрушила иерархию слоев, при которой чистое выше грязного; даже если это и не доходило до сознания барышни, то все же ей было ясно был бы в государстве порядок, даму не смели бы преследовать настойчивые шаги мужчины низшего сословия. Ведь когда-то перед замком стоял усиленный караул, и потому, словно под его защитой, барышня чувствовала себя здесь в большей безопасности: у входа, поджидая приезжих, которые пожелали бы увековечить себя вместе с конной статуей, расположился фотограф со своим накрытым черным платком аппаратом, и, хоть фотограф был лишь жалкой заменой усиленного военного караула, барышня чувствовала себя в безопасности. Она пересекла площадь по прямой и подошла к ступеням церкви, убежденная, что преследователь не посмеет обнаружить свои бесстыдные намерения публично на огромной площади и будет вынужден лишь взглядами преследовать ее с края площади. И в самом деле, шаги сзади смолкли, но, как и прежде, она не смела оглянуться и убедиться в этом: затылок болел от напряжения и стараний не обернуться, не принес облегчения и взгляд, вознесенный к небу, где пребывал бог и тянулись перистые облака; и все же этот взгляд был маленьким знаком благодарности за то, что опасность миновала.
Как же он выглядел, этот человек? Разве у него не было воспоминание, кажется, становилось четче — партийного значка, даже золотого? Если так, то он, очевидно, один из первых сторонников национал-социализма и, конечно, не коммунист. Вот отчего он и был так нагл. Вообще, с тех пор как они пришли к власти, их плебейская наглость все больше выпирает наружу. Наглая очкастая чернь. Во всяком случае, она не хочет больше думать об этом человеке, и ей больше незачем о нем думать.
Но когда она вошла в церковь и уже почти дошла до своего места, она снова почувствовала напряжение в затылке, почувствовала, что ее жжет взгляд. Она остановилась в нерешительности; кощунством было присутствовать на богослужении замаранной взглядом безбожника, скованной этим взглядом, от которого ей не укрыться и который ей не забыть. В церкви было полно народу; она пришла все равно слишком поздно и вполне могла незаметно исчезнуть. Барышня осторожно протиснулась между людьми вперед, в боковой неф, где, если ступать на цыпочках, шаги на каменных плитах раздаются не так громко, как на дощатом настиле в центральном нефе.
Затем она проскользнула мимо колонн к боковому выходу, которым прежде пользовались князья, бесшумно нажала на обитую кожей дверь и, когда та мягко, с тихим, робким вздохом закрылась за нею, тоже легонько вздохнула и поднесла руку к затылку — то ли чтобы смахнуть что-то, то ли чтобы потереть больное место. Она оказалась в маленьком дворике между церковью и боковым флигелем замка и — какое облегчение! — была здесь действительно совсем одна.
Подобно вестибюлю без кровли, строго и торжественно выглядел дворик, мощенный большими каменными плитами, абсолютно гладкими, хорошо пригнанными, и воробей, который нерешительно по ним прыгал, был тут совершенно лишним. Будь здесь скамейка, можно бы и присесть, хотя хорал, приглушенно доносившийся из церкви, звучал как предостережение. Барышня нерешительно прошла сквозь не менее торжественную, не менее строгую открытую двойную аркаду, которая выходит на площадь замка, и чуть ли не хитрым взглядом обвела площадь. Фотограф все еще был здесь, около памятника стояла супружеская пара, видимо приезжие, немного дальше какие-то женщины. Больше никого. Стало быть, она перехитрила преследователя, она даже бога перехитрила, потому что сейчас она все же смотрела туда, куда до этого смотреть не смела: она описала дугу по площади, чтобы взглянуть назад, и это удалось. Нет, теперь сзади никого нет, хотя затылок все еще ломит и она все еще ощущает на себе взгляд, как ожог, и вот, словно для того, чтобы навсегда защитить себя, навсегда покончить со всей этой неопределенностью, всей тьмой, что кроется за спиной, она прислоняется к каменной опоре между двумя арками ворот или, вернее, приближается к ней настолько, что чувствует ток холода, каким обдает камень в тени. Разве нельзя ей прислониться и посмотреть на прекрасную площадь? Разве нельзя прислониться и постоять здесь между тьмой и светом, между затененным двором позади и, освещенной солнцем площадью впереди? Разве нельзя? Многие смотрели отсюда или со ступеней церкви на площадь, смотрели вдаль на сады и аллеи, исчезающие за склоном холма; а вот идет сюда от памятника и супружеская чета: их ноги шагают рядом, четыре ноги, которые несут на себе два туловища и две головы; в руке у мужчины красный бедекер. Аппарат фотографа стоит на трех ногах, и лошадь курфюрста бьет согнутой ногой по воздуху, бьет копытом в светло-голубое небо, купол которого низко опустился над садами, влекомый землей, теряющейся, потерянной в бескрайней бездне. Супруг-американец открывает бедекер, его жена тоже заглядывает в него, глядит на буквы, на них и соединяются оба взгляда.
Кто петляет, может избежать встречи со злом, потому что черт — он ведь хром на одно копыто — способен скакать только напрямик, несмотря на всю свою хитрость; поэтому он всегда и остается, в конце концов, в круглых дураках.
Барышня стоит, прислонившись к каменному столбу, и если преследователь в маленьком дворике — но его там нет, ну конечно, его там нет, — то ему ее не увидеть, столб скрывает ее полностью. Но тут она опускает псалтырь и, ощущая некоторую слабость, хватается за край столба; она только слегка касается края, только пальчиком, но так неловко, что псалтырь в черном переплете открывается и — о ужас! — преследователь может из-за столба увидеть своими красными глазами за стеклами очков не только палец и раскрывшуюся книгу, но даже и буквы! Барышня быстро отдергивает назад руку и книгу. Только почему она это делает? Разве священная книга не пригвоздила бы лиходея к месту? Или она боится, что он сильнее и его взгляд способен отнять у книги священную силу? Боится соединения с ним, соединения с чертом, если их взгляды встретятся на буквах книги? О нет, он не должен касаться ее руки, иначе это и случится!
На флагштоке центрального фасада замка знамя со свастикой — символ отказа от традиций. Ветра нет, и оно повисло неподвижно вдоль древка — узкая красная полоска, резко выделяющаяся на фоне небесной голубизны, и это красное там, наверху, вдруг связалось с красным переплетом книги, в которую глядела общим взглядом соединенная воедино чета туристов поодаль, — и здесь, и там красное — красное вознесшихся наверх выскочек и красное низвергаемых ими вниз.
Под аркой ворот щебечут воробьи. Супружеская чета подходит ближе; они женаты и потому социально уравнены. Они идут, чтобы осмотреть овальную площадь и вспомнить о придворном архитекторе; с ними все в порядке, а из своей красной книги они только что узнали, что это великолепная архитектура. Преследователь во дворе человек низшего сословия, но от него, однако же, невозможно ускользнуть, стоишь здесь, прикованная к столбу, как нищенка. Барышня снова прижала псалтырь к себе, но ведь она знает, что сердце, к которому она прижимает книгу, не разбирает слов, что на белых страницах в черном переплете нет ничего, кроме букв. Окружность неба отражается в окружности площади, окружность площади — в круге, ограждающем памятник, пение ангелов отражается в пении, слышном из церкви, и церковные песнопения собраны в книге у ее сердца, но нужно знать, что это так, нужно знать, что бог отражается в правителе, а правитель в простом смертном, который пересекает площадь; а если этого не знаешь, то круг ограды никогда не станет небом, слово в молитвеннике никогда не станет пением ангелов, тогда и детским коляскам можно въезжать в ворота парка, и это — стыдно подумать — никому не мешает. Коляски черны, так же черны, как и мертвый глаз черного фотоаппарата, который все удержит в кадре, о, удержит, чтобы одно не опрокинулось в другое, чтобы земля и небо оставались разделенными, как повелел господь в первый день творения, — разделенными и все же едиными в слове господнем.
Спаситель сверху сошел на землю, святой и в то же время бренный — слово, ставшее плотью, дабы возвестить божественную истину на человеческом языке и искупить страданием плоти, жертвой человеческой, грехи земного мира. И, подобно ему, сверху низвергаются мятежные ангелы, но они падают в красную раскаленную бездну, где корни скверны, чтобы восстать из нее в человеческом облике, правда уже не способными низвергаться, но оттого тем более падкими на плотские наслаждения с детьми рода человеческого, которые в слабости плоти своей всякий раз беззащитны перед соблазняющим их насилием и становятся жертвой насилующего соблазна; колдуны и колдуньи, единые во грехе, ставшем плотью, конечно, обречены, как и сам грех, на истребление и, в конце концов, бессильны перед искупительным деянием, но все же постоянно угрожают ему и несут зло из поколения в поколение до скончания века.
Однако каждое облако разве не посредник между землей и небом? Разве оно не возносит землю вверх, не тянет небо вниз, чтобы круг его втиснулся между домами и стенами площадей и расколол их, порочный круг подражания? Белы стены, белы облака, предвестники черных туч, черны книги и слова в них, но красен и жгуч взгляд, что вырывается из бездны тьмы, увлекая за собой «я», засасывая его все глубже вниз, сквозь гремящие врата смерти, все глубже вниз, в жгучий холод темноты. Сплетаются прямые дорожки парка, круг за кругом, сплетаются в непристойный клубок, в котором все едино, и, переплетая друг друга, пожирают друг друга, все снова и снова порождая друг друга. Тут не поможет почетный караул, не поможет и то, что красная книга силится отразить жгучий жар, потому что нет более отражения большого в малом: нет более прекрасного и нет красоты, лошади статуй рвутся из красоты своего окаменения и улетают прочь; люди задыхаются под сводами церкви, и никакой кадр не может более запечатлеть происходящее, так как отныне самое тайное вырывается наружу, чтобы выплеснуться на всеобщее обозрение площадей. И уже не думая о преследователе, который теперь схватит ее, возьмет за руки и потащит за собой в бездну, барышня расставляет руки и хватается за столб позади себя, цепляется за него, прижавшись, прильнув к нему, своей единственной опоре, не замечая, что пачкает о стену свое темное пальто. Щебетанье воробьев под аркой становится все громче, набухает, переходит в ожесточенный свист, и кажется, будто вся тень сорвана с мира, тень улетела, оставив мир, который больше и не мир, в невыносимой наготе, оставив его добычей выскочек и тех, кто тащит в бездну, добычей дьявола.
От насилия не спастись! Сейчас на палящем солнце вся эта чертовщина закружится, прихрамывая, в хороводе без теней, в который ее тотчас же поведет преследователь, по-лакейски хромая, с лакейским поклоном, — и не спастись от его соблазняющего насилия.
А между тем чужестранная чета, все еще четвероногая, достигла церковных ступеней, и вот теперь, все еще с раскрытым бедекером в руках, оба даже вознамерились проникнуть во двор. Может быть, это уже и неважно; пусть случится, пусть люди обнаружат тайну и позор, увидят победившего преследователя; конечно, это неважно, потому что нет больше тени, нет даже во дворе, где он стоял и повелевал, этот человек, хоть и низкого происхождения, но высоко, как памятник, вознесшийся посреди двора. И, может быть, чтобы защитить преследователя, чьей жертвой и сожительницей, готовой к колдовским превращениям, она отныне и навеки должна стать, может быть, чтобы бежать вместе с ним, пока не поздно, а может быть, чтобы спрятать его где-нибудь в шкафу, незаметно для обоих чужеземцев, с огромным напряжением она отделилась от стены и побрела во двор: но — о разочарование и облегчение — двор был тенист и пуст, каким она его и оставила, а воробей все еще сидел на плитах. Стены окружали строгий и прохладный четырехугольник как бы отрадно-светлое затмение дня, — и для человека низшего сословия, или коммуниста, или еще кого-нибудь в этом роде здесь не было места. Двор был чертовски пуст.
Тогда барышня осмелилась еще раз оглянуться на площадь — и она была чертовски пуста. Потому что никто не плясал. Вяло повис вверху флаг на древке, и насилие отменялось, может быть, только отодвигалось, но на сегодня, определенно, отменялось. Какая-то смесь сожаления и злорадства поднялась в душе барышни. Правда, холодная красота минувшего мира и его творений опять, возможно в последний раз, победила и оставила в круглых дураках хромых демонов из плебеев и все их безобразие. Прекрасным большим овалом простиралась замковая площадь у подножия зданий, выступающих вперед в своей степенной неспешности, и теперь, когда происшествие завершилось, отражала окружность неба и мирный его покой; теперь тени башен едва достигали малого овала памятника, на трех ногах стояла лошадь курфюрста в прекрасной недвижности, на трех ногах стоял штатив фотографа, и, окаймленные прямыми, как стрела, черными тенями, тянулись по склону холма аллеи парка под сводами светло-голубого купола, по которому медленно скользили перистые облака, — чистота, которая ложится новым слоем на грязь.
Из церкви звучал хорал. И барышня, исполненная преданности, пересекла маленький дворик и вошла в церковь через ту самую дверь, через которую прежде торжественно свершала свой выход в божий храм семья великого герцога и через которую отныне, так велит господь, всегда будет входить она. Ни одной половине барышнина сердца не было больше нужды говорить с другой его половиной — в таком согласии друг с другом они пребывали, — полная сладостной безнадежности, барышня едва ли была в состоянии думать о себе: она открыла псалтырь — и впрямь святая.