Книга: Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Назад: VII. ЧЕТЫРЕ РЕЧИ ШТУДИЕНРАТА ЦАХАРИАСА © Перевод Г. Бергельсон
Дальше: IX. БЛАГОПРИОБРЕТЕННАЯ МАТЬ © Перевод А. Русакова

VIII. БАЛЛАДА О СВОДНЕ
© Перевод А. Русакова

Мелитта получила от молодого человека подарок. В ее жизни такого еще не случалось. Его принес и передал ей посыльный из магазина. Это сумочка из хрома, серого с голубоватым отливом; замочек сияет золотом и узенькая ручка — тоже. Сумочка тонкой работы, очень миленькая, Мелитта рассматривает ее со всех сторон; на ощупь она так же приятна, как и на вид. Мелитта едва осмеливается открыть замок. Внутри подкладка, вся из белого шелка. И рядом с маленьким кошельком, рядом с маленькой пудреницей, на крышке которой выгравировано большое «М», рядом с блестящим позолоченным карандашиком и записной книжечкой (и зачем тут эти «Даты»?) лежит письмо, в котором молодой человек спрашивает, может ли он снова ее увидеть и когда. Во всем этом было что-то такое, с чем ей еще никогда не приходилось сталкиваться.
Она ответила бы ему сразу, но ей нужна очень красивая почтовая бумага. На открытках, в которых она сообщает дедушке во время его частых и слишком долгих отлучек, что она, слава богу, здорова, на этих открытках нельзя ни поблагодарить, ни написать что-нибудь стоящее, и она бежит вниз в ближайшую лавочку, чтобы купить превосходную бумагу. Конечно, теперь, когда перед ней лежит прекрасный лист бумаги, все равно толку мало. Она не знает, как начать. Она бы ему сказала, что сумочка лучше всего на свете; она бы ему сказала, что она тотчас — или лучше завтра или даже послезавтра — хочет его видеть; она бы ему сказала, что было бы хорошо, если бы он был здесь, но что это может не понравиться дедушке — хотя почему бы? если он, как часто бывает, вернется из своих дальних поездок неожиданно и увидит в квартире гостя; она хотела бы, хотя ему и нельзя быть гостем, обязательно сказать, что он не был бы обыкновенным гостем и что она все-таки должна встретиться с ним где-нибудь: или у замка наверху, или у вокзала внизу, где он только захочет. Но как все это написать, чтобы было красиво и по порядку? И как сделать, чтобы он на самом деле почувствовал, что она думает и что намеревается сказать? Ах, от сердца к перу такой ужасно долгий путь, и особенно если ты маленькая прачка и пугаешься любой писанины. И, что она ни пробует, все не годится.
Полдня проходит в глухом отчаянье. Начатое письмо лежит поверх сумочки на столе и выглядит все более угрожающе. Она больше не хочет на него смотреть. Но потом к ней приходит спасительная мысль, и она повинуется ей, еще не осознав ее четко. Она вдруг начинает переодеваться. А переодевшись, обнаруживает, что проще всего отнести ему ответ самой и что это надо сделать немедленно.
В воскресном платье, волосы еще влажные и туго зачесанные, с сумочкой в руке, стоит она на улице. Если бы она, когда бегала за бумагой, не была так поглощена письмом, она уже тогда бы заметила то, что замечает теперь: сегодня чудеснейший сентябрьский день, какой она когда-либо видела. Подул прохладный ветер уходящего года, сентябрьский бриз, и под прозрачным, еще летним небом летит по улице светлая прохлада, ластясь к фасадам домов, ласкаясь к людям. Мелитта стоит в растерянности — может быть, поехать к вокзалу на трамвае? Там он живет, и, если она поедет трамваем, она будет там быстрее. Но ведь есть еще сладость промедления, и если его не очень затягивать, то на пороге сладости останется легкий горьковатый привкус, и она решает проделать весь путь пешком.
Почти все время дорога ведет ее через торговый квартал, здесь никогда, кроме только воскресений, не бывает пустынно, а сегодня он кажется еще теснее и радостно оживленнее, чем обычно. А может быть, все эти люди получили в подарок сумочки, видимые или невидимые сумочки, и теперь торопятся поблагодарить дарителей; Мелитта, пробираясь вперед, размахивает своей сумочкой, не только чтобы показать, что она ко всем этим остальным людям тоже принадлежит, но и затем — и это важнее, чтобы все могли увидеть, что ее сумочка — самая великолепная. Иногда она останавливается у витрин, особенно если там есть зеркала, в которых она может рассматривать себя и свою сумочку, а если Мелитта подходит к витрине, где выставлены сумочки — они лежат группами или на отдельных стеклянных подставках, то сравнивает их одну за другой со своей сумочкой, которая, конечно же, всех лучше; хотя все это отнимает время и горькая сладость ожидания обостряется до предела. И теперь, когда она наконец стоит на тихой вокзальной площади, ей бы хотелось еще раз повторить всю игру — так это было прекрасно. Но ведь радостно-зыбкая граница между сладостью ожидания и горечью ожидания уже достигнута; если Мелитта вернется, чтобы еще раз начать игру с витринами, горечь станет невыносимой, и Мелитта не решается на это.
Дом по известному адресу скоро найден. Мелитта слегка разочарована: на дверной табличке стоит не его, а совсем чужое имя, и она совсем смущается, когда дверь открывает не он, а старая седая женщина в накрахмаленном чепчике горничной, смотрит неласково, резко спрашивает, что нужно, и на робкий вопрос о господине А. сразу хочет закрыть дверь.
— Господин А. придет домой только вечером.
— Ох, — вздыхает Мелитта, и слезы вскипают в ее глазах.
— Да в чем дело-то? — Это звучит мягче, и Мелитта снова набирается мужества.
— Я должна принести ему ответ.
— Ответ? От кого?
— От меня.
Старуха в дверях улыбается беззубым ртом:
— Кто же кого посылает? Или вы сами остались дома?
Мелитта непонимающе уставилась на старуху и снова готова расплакаться. Улыбка старухи сменилась усмешкой:
— Так что же там случилось с ответом? Я что-то не понимаю.
Мелитта хотела бы объяснить, но у нее ничего не получается. А ведь объяснить необходимо, она же должна оправдаться, и, так как это для нее очень важно, ее вдруг осеняет: она открывает сумочку, открывает ее очень широко — зачем скрывать то, чем она так гордится? — и протягивает старой женщине письмо.
— Минуточку, — говорит та и, взяв письмо, отправляется с ним — ведь ей нужны очки — на кухню, которая видна за прихожей.
Мелитта, боясь упустить письмо, идет за ней следом и слушает с некоторым удивлением нетерпеливо-укоризненные жалобы:
— Ну куда они подевались, эти очки… Я ведь положила их в ящик кухонного стола, ну, скажи-ка лучше, где мои очки, чем так глупо стоять тут… Нет, сначала закрой-ка наружную дверь… Тебя, верно, не учили закрывать двери? Отец небесный, очки… Ну, я же ведь тебе говорила, что они в ящике стола, тут они и есть.
Затем старуха, стоя у окна, внимательно и неторопливо прочитывает письмо, может быть, даже дважды, а когда кончает, кивает, соглашаясь:
— Ну да, так вот в чем дело… ты можешь закрыть и кухонную дверь. — И начинает возиться у плиты. — Сначала мы выпьем с тобой кофе. У тебя сегодня наверняка крошки во рту не было.
Да, о еде Мелитта, конечно, и не помышляла.
— Вот видишь… Старая Церлина знает, что к чему… Церлина — это я… поняла? Возьми две чашки из шкафа.
Они усаживаются вместе за кофе, добавляют много молока в благоухающий напиток, крошат в чашки белую булку, чтобы, как полагается, вылавливать ложечкой намокшие коричневые кусочки, и через четверть часа Церлина уже знает все, что хотела узнать и что ей надо было узнать.
— Так ты хочешь увидеть его еще сегодня?
Мелитта кивнула.
— Я тебя оставлю здесь до ужина… Нашей барышне это вряд ли понравится, — она весьма злорадно хихикает, — но она все равно приглашена на вечер, а если сюда придет госпожа баронесса, то это ничего… ты моя родственница… понятно?
Потом они вместе вымыли и вытерли кофейные чашки.
— Ты неплохо управляешься, — похвалила Церлина, небось хотела бы сварить для него кофе…
Мелитта покраснела. Да, конечно, охотно.
— И вообще, — Церлина легонько приподняла подбородок девушки, чтобы повнимательнее рассмотреть лицо, — ты, видит бог, совсем недурна… только вот с эдакой прической я не дам тебе тут расхаживать…
— Почему? Я некрасива?
— Почему, почему… ты никогда не была в кино? Уж там бы ты увидела, как люди выглядят…
— Дедушка не ходит в кино.
— Не приводи меня в отчаяние… разве с дедушкой ходят в кино в твоем возрасте? Ну, ну, не таращь глаза, я не сказала ничего дурного. Идем ко мне в комнату, я причешу тебя, как надо, чтобы ты была сегодня вечером хорошенькой.
В саду перед окном кухни садовник поливает клумбы под вечереющим солнцем, и в сияющей струе вспыхивают то тут, то там радужные искры. Под струей воды трава на мгновенье становится густо-зеленой, а на земле, тоже на мгновенье, появляются и исчезают маленькие лужи, и все это пахнет… и все это пахнет свежестью и прохладой.
— Можно мне будет посидеть с ним там, внизу? — спрашивает Мелитта.
— Почему же нет? Но сейчас мы причешем тебе волосы.
И она ведет Мелитту в просторную комнату для прислуги, прилегающую к кухне — здесь сад тоже смотрит в открытое окно, — сажает ее перед маленьким зеркалом, накрывает ей плечи старомодным, явно принадлежащим баронессе пудермантелем, распускает ей косы и, лаская и изучая, ворошит пальцами волосы:
— У тебя густые волосы… ты могла бы носить их коротко.
— Дедушка этого не любит.
— Опять дедушка… А что думают про это твои другие мужчины?
Мелитта задумывается.
— Мне кажется, я больше никого не знаю.
— Что? Скажи на милость, так сколько же тебе лет?
— Девятнадцать.
— Девятнадцать, девятнадцать, — быстро и привычно, как горничная, подкалывает Церлина волосы, девятнадцать… и ни с кем еще не спала…
Ответа нет. Мелитта, рассматривая себя в зеркало, замечает, как она побледнела. Зачем старуха спрашивает о таких вещах?
Но та с неумолимой жестокостью продолжает:
— Другие девушки проворнее, они начинают раньше, куда раньше… не говоря уж о Церлине в молодости… Но с твоим Андреасом, с ним-то ты будешь спать? Мы скоро кончим, я хочу попробовать, не начесать ли тебе локоны на лоб… бог мой… да что еще случилось?
Из глаз Мелитты хлынул настоящий поток слез, неудержимый и неостановимый. Она закрывает лицо руками.
Церлина, стоя у нее за спиной, целует ее в затылок, гладит по голове и щекам.
— Разве это так плохо, малышка? Боишься, что тебе такое не встретится? Нет, малышка, это всем на роду написано.
Всхлипы становятся громче. Мелитта сидит сжавшись и жестом просит старуху замолчать.
Старуха улыбается:
— Да ладно уж, не плачь… ты же взрослая женщина.
— Был такой чудесный день, а теперь все испорчено, теперь уже никогда больше не будет так чудесно.
На это Церлина резко возражает, и, пока она говорит, ее сгорбленная фигура как бы распрямляется и становится величественной.
— Делай все хорошо, и все будет хорошо. Сделай так, чтобы ему было хорошо, тогда и тебе тоже будет хорошо… Ты для этого рождена, и для этого сама будешь рожать.
В том, что она говорила, звучало нечто невысказанное, невыразимое еще даже и для самой Церлины, и, хотя оно так и осталось невысказанным, все равно было сильнее, чем высказанное, и его сила была ощутима. Церлина вспоминала только то, что знала, она помнила о непосредственной готовности к жизни и готовности к смерти всего земного; священна земная бесконечность, свойственная любому женскому существу, тяжесть и возвышенность посюстороннего в его страшной неизбежности, в его страшной простоте. Об этом размышляла Церлина, и Мелитта чувствовала это вместе с ней и благодаря ей.
— У меня будут дети?
— Конечно, если все будет хорошо, они у тебя будут… Ну вот, теперь твоя прическа в полном порядке.
Девушка смотрит в зеркало на старуху, серьезно, но с улыбкой.
— Никому этого не понять…
— Чего? Прическу? Рождение детей?
— Нет, все.
— Верно, соглашается Церлина, — этого никому не понять. Спать со многими это плохо, спать с немногими — тоже плохо, а ни с кем не спать — и того хуже. А почему дети бывают от одного и не бывают от другого, это так непонятно, что свихнуться можно. И все-таки все это нужно принимать, и ты должна это принимать, все равно все это нужно делать для них прекрасным. Для того-то и созданы женщины.
— Я не хочу про это думать, — говорит Мелитта и вытирает последние слезы.
— Ни о чем не надо думать и только действовать, да, это тебе подходит, так все они и поступают, делают и не думают… так… Поосторожнее с прической… Иди в сад, я позову тебя, как только наша барышня уберется из дому. Поможешь мне приготовить ужин.
Мелитта спускается вниз, но боится идти в сумеречный сад. Там, в саду, она хотела бы сидеть с ним, рука об руку, но безграничность желания, без которой желание не было бы желанием, разрушена жесткими требованиями Церлины. Появилась другая, новая, более суровая и честная безграничность — неумолимо безличная безграничность человеческой жизни. Мелитта ничего не может понять, ничего не может высказать, но она чувствует, что хорошенькая сумочка потеряла свою первоначальную ценность не только потому, что происшедшее неотменяемо, но еще больше потому, что его и не следует отменять. Весь день она мечтала об Андреасе, и все-таки, если бы что-нибудь ей помешало, например приезд дедушки, она отбросила бы мечту и томление как ни к чему не обязывающую игру; теперь томление исчезло, но и возможность отказа — тоже. О, томление, которое заполняло день, было окрашено безграничной веселостью, нетерпение было светлым; сейчас нетерпение, лишившись то мления, окунулось в темноту, стало нетерпением без цели, просто нетерпением, но неукротимым. Неукротимость пустоты! И Мелитта, которой хотелось добраться до скамеек в глубине сада, туда, где она хотела бы сидеть с ним вместе, осмелилась дойти только до первой от дома скамейки; она смотрит, как туманные осенние сумерки медленно, очень медленно, слишком медленно уходят в вечернюю темноту, и все, что она знает и о чем думает, — это лишь знание о нетерпении, думы о ее пустом нетерпении. И вот наконец, наконец-то прерывается пустое ожидание: в доме по лестнице кто-то спускается; это может быть только барышня, и пустое напряжение Мелитты слегка спадает, ведь ее скоро позовет Церлина.
И действительно, Церлина приходит. В руке у нее садовые ножницы, и она ругается, потому что ей никак не удавалось выпроводить барышню из дому.
— Но ты от этого только выиграла, — замечает она, — вся работа уже сделана, и тебе остается только усесться за ужин. За это ты могла бы срезать для меня здесь несколько цветков.
Но когда Мелитта предлагает сделать это, Церлина не соглашается. Она спешит к клумбам, и в сумеречном тумане видно, как она, звякая ножницами, притормаживает то у одной клумбы, то у другой и срезает цветы; она возвращается в хорошем расположении духа, с маленьким букетом в руках.
— Идем же.
В кухне накрыто на двоих, даже вино стоит там. Церлина, притащив большую хрустальную вазу, ставит в нее заботливо подобранные циннии. Не успели они сесть, как она наливает вино.
— Будь здорова, малышка, и будь счастлива, — растроганно говорит она и чокается с Мелиттой. А так как уголок фартука специально для того и создан, она вытирает им глаза.
Непривычная к вину, Мелитта вскоре забывает про мрачное настроение последнего часа. И после уговоров даже принимается за еду, хотя была твердо убеждена, что больше никогда в жизни не сможет проглотить ни кусочка. Очень скоро она вынуждена признать, что все ей кажется вкусным и что у нее никогда еще не было такого чудесного ужина. Польщенная, Церлина влепляет ей поцелуй.
— Лучше всего свадебный ужин без жениха… Ты можешь выпить еще рюмочку. Когда же, как не сегодня…
Мелитта больше не жеманится, вино ей нравится, и веселое томление, томление без нетерпения возникает вновь.
Устав от еды и разговоров, они еще некоторое время сидят за столом, пока Церлина, поглядев на кухонные часы, не определяет следующий пункт программы:
— Уже пора, иди мойся, но делай это хорошенько… или тебя и этому надо обучать?
И она показывает девушке ванную комнату и туалет. Да, конечно, это было уже необходимо.
Когда она возвращается в кухню, ее зовут из прихожей: «Сюда, Мелитта!» Она следует зову, и нетрудно догадаться, что Церлина хозяйничает в комнатах господина А.; со страхом вступает в них Мелитта, проходит через первую и видит во второй комнате Церлину, которая застилает постель свежим бельем. В комнате темновато, горит только ночник, и на комоде стоит хрустальная ваза с цинниями. Все это так обыденно, но почему-то вызывает смятение. Однако Мелитта вскоре про него забывает — не успела девушка осмотреться, как Церлина уже набросилась на нее в своей грубовато-шутливой манере:
— Ты так и не научилась закрывать за собой дверь! Нет, не эту, ту, снаружи, дверь в прихожую.
Да, Мелитта про это позабыла, ей, собственно, и не хочется этого делать. И все же она это делает.
Между тем Церлина кончила возиться с постелью и ковыляет к Мелитте.
— Раздевайся.
— Я?..
— А кто же еще, — хохочет Церлина.
— Но…
— Ну да, тебе нужно раздеться.
Девушка все еще медлит, тогда Церлина сама расстегивает ей кофточку. Лед сломан, Мелитта поспешно садится на стул возле кровати и начинает раздеваться по порядку, как обычно по вечерам. Но, уже собравшись снять сорочку, приостанавливается.
— У меня же нет ночной рубашки…
— Ну же, — торопит Церлина, — зачем тебе сегодня ночная рубашка? Впрочем, она тебе нужна, я сейчас принесу ее… Ну, снимай же свою дурацкую сорочку!
Теперь Мелитта стоит обнаженная. Столь обнажена она не была еще ни разу в жизни. Церлина осматривает ее и ласково похлопывает по плечу.
— Все в наилучшем порядке, — говорит она и слегка приподнимает груди девушки, — чуть больше, чем надо, тяжеловатые, мои были получше в твоем возрасте, но ты и так хороша. Мужчины хотят именно этого, с ума сходят по этому. Она еще раз осматривает девушку и объявляет с удовлетворением: Невероятно, что ты еще девица… Погляди-ка на себя в зеркало, ты можешь быть довольна и собой, и создателем.
Да, Мелитта довольна, какое-то новое удовлетворение струится к ней от ее отражения в зеркале, она не устает всматриваться в него, ей не хотелось бы отрывать взгляда от зеркала: она вдруг поняла, как желает женщину мужчина и чего он желает, и она радуется своей соблазнительности.
— А где моя сумочка? — вдруг испуганно спрашивает она.
— Погоди, сейчас принесу. И еще принесу ночную рубашку, хорошенькую, нашей барышни.
Вернувшись, она приносит не только сумочку и ночную рубашку, но и большой флакон с пробкой в виде короны, которую она отвинчивает, чтобы Мелитта понюхала духи, и радуется удивлению и восторгам девушки.
— Французская туалетная вода… госпожа баронесса получила ее в подарок от твоего Андреаса. Так что и ты имеешь право попользоваться.
Но тут старуха замечает, что на шее Мелитты осталась тонкая цепочка, на которой болтается медальон со сделанной на эмали фотографией дедушки, и с усмешкой расстегивает замочек.
— Дедушке нынче нечего у тебя делать, это не очень прилично.
Мелитта не может не понять этого, она опускает дедушку в сумочку, на секунду провожая его взглядом в темноту, и с миной страдалицы, которая уходит от свежей могилы, захлопывает над ним замочек. Все это происходит в прекрасной естественности, которая обычно присуща необходимости, но несет в себе и ее жестокость. И когда это произошло, обе женщины почувствовали, что все непосредственное всегда неумолимо, да, что святость, в которой преображается последняя непосредственность, не может быть без строгости и суровости. Жестока святость непосредственной близости, протянувшаяся в дальние дали, но все же остающаяся в земном мире. В женщинах заключена земная бесконечность, которая в неумолимо непосредственной святости ряда поколений включает в себя задачу человечества, задачу безусловной человечности. Мелитта и Церлина посерьезнели.
Мелитта почти не решается посмотреть в зеркало, она закрывает глаза, закрывает их даже очень крепко, так как Церлина начала легкими движениями втирать в ее кожу туалетную воду; не пропуская ни кусочка — от волос за ушами и вниз к коленям, а это вызывает никогда не испытанное ранее темно-прохладное удовольствие. Ночную рубашку, которую ей накидывает Церлина, она все-таки должна увидеть, и правда, ею никак не налюбоваться: рубашка бесконечно длинная, бесконечно шелковистая, с тонким кружевом на груди, с бесконечно глубоким вырезом, а плечи и руки остаются обнаженными.
— Настоящая невеста, красавица невеста, — говорит Церлина, рассматривая Мелитту в зеркале, но скоро — для Мелитты слишком скоро — ей это надоедает, и она решает: — Ну а теперь в постель.
Мелитта легла, Церлина еще раз поцеловала ее, выключила свет и вышла из комнаты, оставив открытыми двери в гостиную; но ту дверь, что вела в прихожую, она осторожно прикрыла за собой.
Мелитта лежит в постели. Это почти приятно, почти как усталость, почти как дремота. Нетерпение исчезло, а томление нарастает, и темная комната — как сон. Может быть, она действительно задремала. Она не знает, сколько это продолжалось, внезапно — прерывая вневременность — снаружи, как бы издалека, зазвучал голос Церлины:
— Да, да, это тайна, господин А., настоящий сюрприз для вас. Входите же… а, не верите старой Церлине? Так входите же, да смотрите, не слишком шумите ночью.
Потом с лучом света в соседней комнате — открывается дверь, и, к удивлению самой Мелитты, ее руки становятся самостоятельными, поднимаю гея, как бы освободившись от нее, ему навстречу, да, они тянутся ему навстречу, ему на удивление, да, ему на удивление. Бело, сумеречно-бело сияют руки в мягкой мгле. Это последнее, что глаза Мелитты видят в эту ночь. Ведь начинается неожиданность первого поцелуя, первой встречи, которая не кончается, так как сладость встречи все возрастает. А затем — после краткой неловкости и небольшой боли, что само собой разумеется, — начинается пранеожиданность, вечная неожиданность, которая — даже если это происходит не в первый раз, как здесь, а становится обычными и привычными буднями — все равно сверкает отблеском первозданности, все еще может быть неожиданностью, должна быть неожиданностью: слияние двух человеческих тел.
Назад: VII. ЧЕТЫРЕ РЕЧИ ШТУДИЕНРАТА ЦАХАРИАСА © Перевод Г. Бергельсон
Дальше: IX. БЛАГОПРИОБРЕТЕННАЯ МАТЬ © Перевод А. Русакова