Город из песка
1
— Норма Джин, просыпайся! Быстро!
Сезон пожаров. Осень 1934-го. В голосе, то был голос Глэдис, звенели возбуждение и тревога.
Среди ночи этот запах дыма — и пепла! — запах, какой бывает, когда горят мусорные баки за старым домом Деллы Монро, что на Венис-бульвар, но только то был не Венис-бульвар. То был Голливуд, Хайленд-авеню в Голливуде, где мать с дочерью наконец поселились вместе, вдвоем, только ты да я, как и полагалось, пока он нас не позовет; и тут послышался вой сирен, и этот запах, ужасный запах паленых волос, горящего на сковородке жира, сырой одежды, нечаянно прожженной утюгом. Зря оставили окно в спальне открытым, потому что теперь этот запах просочился в комнату: удушливый, царапающий горло, разъедающий глаза, словно попавший в них песок.
Такой запах появлялся, когда Глэдис, поставив чайник на плиту, забывала о нем, вода выкипала, и дно чайника вплавлялось в горелку. Запах, похожий на вонь от пепла бесконечных сигарет Глэдис, от прожженных ими дырок — в линолеуме, в ковре с орнаментом из роз, в двуспальной кровати с медными шишечками изголовья, в набитых гусиным пером подушках, на которых спали мать и дочь. Тот безошибочно и сразу узнаваемый паленый запах постельного белья, ощущаемый ребенком даже во сне; вонь сигареты «Честерфилд», выпавшей из руки матери, когда та зачитывалась допоздна в постели. Страсть к чтению обуревала Глэдис порывами и всегда сопровождалась бессонницей, и она засыпала за книгой, а потом вдруг просыпалась, разбуженная грубо и резко и, как ей казалось, таинственно и несправедливо, искрой, упавшей на подушку, от которой загорались сама подушка, простыни, стеганое ватное одеяло.
Иногда совсем рядом с головой начинали плясать маленькие язычки пламени, и она отчаянно колотила по ним книжкой или журналом, пытаясь загасить. Как-то раз пришлось даже сорвать со стены календарь «Наш оркестр» и действовать им или же просто молотить кулачками, а если пламя все же не желало сдаваться, Глэдис, чертыхаясь, бросалась в ванную, где набирала стакан воды и заливала пламя, и матрас, и постельное белье становились мокрыми. «Черт побери! Только этого не хватало!» Норма Джин, спавшая с Глэдис, тут же просыпалась и скатывалась с кровати, сон у нее был чуткий, как у дикого зверька, привыкшего бороться за выживание; и очень часто именно она, девочка, первой бросалась в ванную за водой. И эти подъемы по тревоге среди ночи, происшествие для других исключительное, давно уже стали привычными, превратились в ритуал, и на эти случаи был даже разработан специальный план действий. Мы привыкли спасаться, чтобы не сгореть заживо в постели. Мы научились с этим справляться.
— Я даже и не спала! Как-то не получалось. Разные мысли. Голова ясная, как днем. Знаешь, наверное, просто пальцы занемели. Такое последнее время часто бывает. Буквально вчера вечером села поиграть на пианино, и ничего не вышло!.. И в лаборатории никогда не работаю без перчаток, просто, наверное, химикаты стали сильнее. И это очень и очень чувствуется. Вот посмотри, нервные окончания пальцев как мертвые, даже рука не дрожит.
И Глэдис протягивала провинившуюся правую руку дочери — чтобы та сама убедилась. И действительно, как ни странно, но после всех треволнений ночи, дымящихся простыней, внезапного пробуждения изящная рука Глэдис ничуть не дрожала. Просто свисала безвольно, точно и не принадлежала ей вовсе, покоилась вверх раскрытой ладонью с нечеткими линиями; бледная, но загрубевшая и покрасневшая кожа; ладонь такой изящной формы, совсем пустая.
Были и другие подобные загадочные происшествия в жизни Глэдис, и было их слишком много, чтобы перечислять. И для того чтобы хоть как-то справляться с ними, требовалась постоянная бдительность и, сколь ни покажется парадоксальным, — почти мистическая отрешенность. «Этому учили все философы, от Платона до Джона Дьюи, — не лезь, пока не выкликнули твой номер. А когда его выкликнули — полный вперед!» Глэдис улыбнулась и прищелкнула пальцами. У нее это называлось оптимизмом.
Вот почему я фаталистка. И с логикой не поспоришь!
Вот почему я всегда готова к неожиданностям. Или была готова.
Я не смогу сыграть роль только в одном фильме — о нормальной, повседневной жизни.
Но в ту ночь пожар был настоящим.
Не миниатюрные язычки пламени в постели, которые легко затушить книжкой или залить стаканом воды. Нет, по всей Калифорнии после пяти месяцев засухи и жары бушевали пожары. Лесные пожары представляли «серьезную опасность для жизни и собственности людей» и подбирались уже к окраинам Лос-Анджелеса. Виной тому были ветры Санта-Ана, они проносились над пустыней Мохаве, но там прикосновение их было еще нежным, почти ласковым. Однако постепенно они набирали силу, расширялись, несли с собой удушливую жару, и через несколько часов начинали поступать сообщения о пожарах — сначала у подножия гор и в каньонах Сан-Габриэль, потом все западнее, ближе к Тихоокеанскому побережью. Уже через двадцать четыре часа повсюду бушевали сотни пожаров. То были совершенно бешеные ветры, дующие со скоростью сотни миль в час и сметающие все на своем пути в долинах Сан-Фернандо и Сими. Очевидцы сообщали о стенах пламени высотой до двадцати футов, перепрыгивающих через тянущиеся вдоль побережья автомагистрали, — точь-в-точь как какие-то хищные дикие звери. В нескольких милях от Санта-Моники наблюдались целые поля пламени, каньоны пламени, летали, как кометы, огненные шары. Искры, разносимые ветром, словно ядовитые семена, превращались в огненную бурю, которая стирала с лица земли целые поселки в Саузенд-Оукс, Малибу, Пасифик-Пэлисэйдс, Топанге. Рассказывали совершенно фантастические истории о птицах, которые будто бы воспламенялись и заживо сгорали в воздухе. Ходили слухи об объятых пламенем стадах крупного рогатого скота, о том, как несчастные животные с криками ужаса мчались куда глаза глядят, пока не обгорали, как головешки. Огромные столетние деревья вспыхивали за секунду и сгорали за минуту. Загорались даже облитые водой крыши домов, от них тут же занимались все соседние постройки и взрывались в пламени, точно бомбы.
Несмотря на все усилия тысяч пожарных, лесные пожары никак не удавалось «взять под контроль», и тяжелые, вонючие бело-серые клубы дыма затягивали небо на сотни миль вокруг. Видя день за днем это потемневшее небо, это солнце, сократившееся до мутного тоненького полумесяца, можно было подумать, что наблюдаешь за каким-то бесконечным затмением. Можно было подумать, так мать говорила дочери, что наступил обещанный в Библии, в Откровении Иоанна, конец света: «И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение… и город великий рассыпался на три части… и град, величиною в талант, пал с неба на людей; и хулили люди Бога за язвы от града». Но то было наказание Божье нам, людям.
Зловещие ветры Санта-Ана дули двадцать дней и двадцать ночей подряд, неся с собой пыль, песок, пепел и удушающую вонь дыма, и когда наконец с началом дождей пожары стали стихать, выяснилось, что семьдесят тысяч акров в округе Лос-Анджелеса просто опустошены.
К этому времени Глэдис Мортенсен уже почти три недели находилась в психиатрической больнице в Норуолке.
Она была маленькой девочкой, а маленьким девочкам не полагается думать много. Особенно таким хорошеньким кудрявым девочкам. Им не к лицу тревожиться, переживать, размышлять; тем не менее у нее выработалась манера, по-взрослому насупив брови, задаваться такими, к примеру, вопросами: как начинается пожар? С какой-то одной-единственной искры, первой искры, взявшейся неизвестно откуда? Не от спички или зажигалки, а просто из ниоткуда? Но как и почему?
— Потому, что он от солнца. Огонь от солнца. Само солнце — огонь. И Бог есть не что иное, как огонь. Только поверь в Него, и обратишься в пепел. И никакого «Бога Отца» не существует. Да я скорее поверю в У. К. Филдса. Уж он-то по крайней мере действительно существует. Да, я была крещена в христианской церкви — лишь потому, что мать моя была заблудшей душой, но я же не дура. Я антагонистка. Верю, что наука спасет человечество. Возможно. Лекарство против туберкулеза, лекарство против рака, евгеника с целью улучшения человеческой расы, легкий уход из жизни для самых безнадежных. Но моя вера не слишком крепка. И твоя, Норма Джин, тоже. Просто нам не следовало жить здесь, в южной Калифорнии, это факт. Мы сделали ошибку, поселившись здесь. Твой отец, — тут хрипловатый голос Глэдис смягчался и звучал приглушенно, как бывало всегда, когда она заговаривала об отсутствующем отце Нормы Джин, словно он витал где-то совсем рядом, прислушивался, о чем это они говорят, — всегда называл Лос-Анджелес «городом из песка». Построен на песке и сам песок. Это же пустыня. Дождя выпадает не больше двадцати дюймов в год. Или же наоборот — уж если дождь, так просто потоп какой-то! Люди не должны селиться в таких местах. Вот нам и наказание. За нашу гордыню и глупость. Землетрясения, пожары, этот чудовищный воздух. Правда, некоторые родились тут, и кое-кому из них суждено здесь умереть. Мы заключили пакт с дьяволом. — Глэдис умолкла, перевести дух. Как часто бывало, когда она вела машину, чем занималась и сейчас, в данный момент. Ведя машину, она быстро выдыхалась, словно сама бежала по дороге, словно то были непомерные физические усилия, хотя говорила спокойно, даже как-то слишком умиротворенно.
Они ехали по погруженной во тьму Колдуотер-Каньон-драйв, что пролегала над Сансет-бульвар, и было час пятнадцать ночи, первой ночи, когда в Лос-Анджелесе начались массовые пожары. Глэдис закричала, разбудила Норму Джин, вытолкала в пижаме и босиком из бунгало, затолкала в свой «форд» выпуска 1929 года, поторапливая, приговаривая: живей, живей, живей, — и все это шепотом, чтобы не услышали соседи. Сама Глэдис была в черной шелковой ночной сорочке, поверх которой второпях накинула полинялое и тоже шелковое зеленое кимоно, давнишний подарок мистера Эдди. Она тоже была босиком, встрепанные волосы замотаны шарфом. Худенькое личико напоминало маску и казалось царственно суровым: перед сном она намазала его кольдкремом, и теперь кожа начала приобретать грязно-серый оттенок — от принесенных ветром пыли и пепла. Ужас что за ветер, сухой, горячий, он злым неукротимым потоком тек по каньону! Норма Джин так испугалась, что даже не могла плакать. А эти сирены! Эти людские крики! Странные визгливые крики, они напоминали голоса птиц или животных. (Может, это койоты?)
Норма Джин видела коричневатые всполохи огня, отражавшиеся в облаках, в небе над горизонтом за Сансет-стрип, в небе над тем, что Глэдис называла «целебными водами океана», — далеко-далеко; пальмы, трепещущие от ветра, вырисовывались на фоне этого грозного неба. А все небо во всполохах пламени, и все деревья с иссушенной пожелтевшей листвой; и она чувствовала запах дыма (о, совсем не то, что вонь от прожженных сигаретами простыней Глэдис). Но до нее не дошло, пока еще не дошло — я ведь не какой-то там приставучий ребенок, все время задающий вопросы, можно даже сказать, я очень послушный ребенок, ребенок, подающий надежды, — что мать ведет машину совсем не в том направлении.
Не от запятнанных вспышками пламени холмов, а наоборот — к ним.
Не от вонючих удушливых клубов дыма, но прямиком к ним.
И все же Норме Джин следовало бы догадаться, все признаки были налицо: Глэдис говорила очень спокойно. Слишком спокойно. Рассудительно, вежливо.
Когда Глэдис была, что называется, собой, истинно собой, то говорила ровным и плоским безжизненным голосом, из которого, казалось, были выжаты все эмоции, как выжимают с силой последние капли воды из махровой мочалки. В такие моменты она избегала смотреть вам в глаза; она обладала властью видеть сквозь вас — так мог бы смотреть сквозь вас арифмометр, имей он глаза. Когда Глэдис не была собой, или притворялась, что не в себе, она начинала говорить быстро, какими-то обрывками слов, не поспевавшими за ее бурлящей поспешной мыслью. Или же говорила как-то особенно спокойно, логично, как одна из учительниц Нормы Джин, объяснявшая всем известные вещи.
— Мы заключили пакт с дьяволом. Даже те из нас, кто не верит в дьявола.
И Глэдис обернулась и взглянула на Норму Джин, убедиться, слушает ли она ее.
— Д-да, мама.
С дьяволом? Пакт? Как это?
У обочины дороги валялся какой-то бледный блестящий предмет, нет, не человеческое тело, возможно, кукла, просто выброшенная на помойку кукла. Но первой панической мыслью было, что это именно ребенок, забытый впопыхах, когда начался пожар, нет, конечно, никакая это не кукла!.. Глэдис, похоже, не заметила его, машина промчалась мимо, но Норму Джин вдруг пронзил ужас — она вспомнила, что оставила свою куклу дома, на постели! В этой панике и спешке, разбуженная возбужденной матерью, которая затолкала ее в машину, среди воя сирен, сполохов огня, запаха дыма, она забыла свою куклу-златовласку, и теперь она сгорит!.. Правда, последнее время кукла была уже не та — золотые волосы потускнели, розовая резиновая кожа уже не была столь безупречна, кружевной чепчик давно потерялся, а халатик в цветочек и белые пинетки были безнадежно испачканы. Но Норма Джин все равно очень любила свою куклу, свою единственную куклу, куклу, так и оставшуюся безымянной, подаренную ей в день рождения, которую она называла не иначе, как просто «Кукла». Но чаще, в приливе нежности, — просто «Ты». Так обращается человек к своему отражению в зеркале, ведь когда он видит себя, имена не нужны. И Норма Джин вскрикнула:
— Ой, м-мама, а что, если наш дом сгорит? Я там забыла куклу!
Глэдис презрительно фыркнула:
— Кукла! И очень хорошо, если сгорит! Для тебя же лучше. Какая-то нездоровая привязанность.
Глэдис надо было следить за дорогой. Тускло-зеленый «форд» 1929 года выпуска, прошедший уже через несколько рук, она купила за 75 долларов у какого-то знакомого другого знакомого, «симпатизировавшего» Глэдис как разведенной матери-одиночке. Машина не слишком надежная, тормоза у нее барахлили, за руль приходилось держаться крепко, обеими руками, причем в самой верхней его части, и еще сильно наклоняться вперед, к лобовому стеклу, чтобы разглядеть дорогу, поскольку все стекло покрывали мелкие паутинообразные трещинки. И капот тоже был весь в таких же трещинках. Глэдис сохраняла полнейшее спокойствие, была даже как-то чересчур спокойна, она успела выпить полстакана крепкого напитка, успокаивающего напитка, напитка, вселяющего уверенность, — нет, не джина, не виски и не водки. Но вождение по горной дороге, когда мимо с воем сирен пролетают пожарные машины и слепят фарами, когда на Колдуотер-Каньон-драйв, на этой узкой дороге, полно других машин, едущих навстречу… о, они тоже слепили ее фарами, и Глэдис чертыхалась и сетовала на то, что не надела темные очки. А Норма Джин, прикрывая глаза ладонью, видела сквозь пальцы пролетавшие навстречу бледные встревоженные лица за ветровыми стеклами других автомобилей. Зачем мы едем наверх, в горы, зачем нам туда, в горы, где бушует пожар?
Но девочка не стала задавать матери эти вопросы, хотя, возможно, и вспомнила, как ныне покойная бабушка Делла предупреждала ее, Норму Джин, чтобы та следила за «перепадами» в настроении матери. И заставила Норму Джин пообещать, что, если дело «примет опасный оборот», та должна немедленно позвонить ей.
— И если надо, я возьму такси и тут же примчусь, пусть даже это стоит пять долларов, — мрачно добавляла при этом Делла.
Вообще-то бабушка Делла оставила Норме Джин вовсе не свой телефон, а номер телефона домовладельца, поскольку у самой Деллы никакого телефона никогда не было. И Норма Джин заучила этот номер наизусть, когда год назад переехала жить к Глэдис (о счастье, сбылась наконец ее мечта!), переехала в новую резиденцию Глэдис на Хайленд-авеню, совсем рядом с «Голливуд-Боул». Этот номер Норма Джин помнила потом всю свою жизнь — VB 3-2993, хотя ни разу так и не осмелилась его набрать. К тому же в ту ночь, в октябре 1934-го, бабушки уже не было на свете. Она умерла несколько месяцев назад, а дедушка Монро, так тот умер еще раньше, и некого было ей звать, набрав этот номер.
На свете вообще не существовало номера, по которому Норма Джин могла бы кому-то позвонить.
Отец! Если бы я знала его номер, не важно, где он и как живет, я бы позвонила ему. И сказала бы: ты нужен маме, пожалуйста, приезжай! Помоги нам! И я точно знаю, он бы тут же приехал, он бы приехал.
Впереди, у въезда на Малхоллэнд-драйв, стояла целая стена огня. Глэдис выругалась:
— Черт побери! — и резко ударила по тормозам. Она хотела уехать в горы, высоко в горы, оказаться над городом, и плевать на риск. Плевать на сирены, на спорадические вспышки огня, на свистящий горячий ветер Санта-Ана, волнами накатывающий на машину, не дающий укрыться даже под нависающими над дорогой скалами.
Здесь, среди этих уединенных холмов — Беверли-Хиллз, Бель-Эр и Лос-Фелиз — находились частные резиденции кинозвезд; мимо их ворот Глэдис проезжала часто — возила Норму Джин на экскурсию по воскресеньям, когда, конечно, могла позволить себе купить бензин. О, то были счастливые времена для матери и дочери — куда как лучше, чем ходить по воскресеньям в церковь! — но сейчас была ночь, и воздух загустел от дыма, и никаких домов не было видно, и возможно, они вообще сгорели, все эти частные резиденции звезд, и по этой дороге проехать нельзя. Вот почему через несколько минут Глэдис свернула к северу, на Лаурел-Каньон-драйв, где у обочины были припаркованы машины «скорой». И там ее остановила полиция.
Они грубо спросили, какого черта она тут делает, и Глэдис объяснила, что живет здесь, на Лаурел-Каньон, что именно здесь находится ее резиденция, что она имеет полное право ехать к себе домой, и тогда один из офицеров спросил, где именно она живет, а Глэдис грубо ответила:
— Мое дело! — И тогда они подошли поближе к машине и стали светить ей в лицо фонариком; они были настроены подозрительно, даже спросили, кто это с ней в машине, и Глэдис со смехом ответила: — Ну уж, во всяком случае, не Ширли Темпл, это точно!
И тогда подошел другой офицер, он служил помощником шерифа окружного отделения лос-анджелесской полиции. Подошел и долго смотрел на Глэдис, которая даже в этой жирной и грязной маске из кольдкрема выглядела женщиной красивой и достойной, женщиной в классическом стиле загадочной Гарбо, если, конечно, приглядеться повнимательнее. Глаза с расширенными зрачками казались просто огромными, длинный тонкий нос с изящно вырезанными, точно восковыми ноздрями, а губы припухшие и намазаны алой помадой. Ибо перед тем, как выбежать в ночь, эту ночь всех ночей, она нашла время подкрасить губы, потому что никогда не знаешь — а вдруг кто тебя увидит и начнет оценивать.
И помощник шерифа понял, что здесь что-то не так, что перед ним просто растерянная и довольно молодая женщина, наспех одетая, в сползающем с плеча зеленом шелковом кимоно и кружевной черной сорочке под ним, сквозь которую видны маленькие обвисшие груди. И рядом с ней — испуганная девочка со встрепанными кудрявыми волосами, в пижамке и босиком, круглое личико с тонкими чертами, на раскрасневшихся щеках грязные полоски от слез. И женщина, и девочка кашляли, а женщина еще что-то бормотала себе под нос — она была возмущена, сердита, она негодовала, она кокетничала, она твердила о том, что ее пригласили в частную резиденцию где-то на самой вершине холма, в конце Лаурел-Каньон.
— У ее владельца несгораемый особняк. Мы с дочерью будем там в безопасности. Нет, я не могу назвать вам имени этого человека, офицер, но его имя все знают. Он работает в киноиндустрии. А эта маленькая девочка — его дочь. Это город из песка, ему не устоять, а потому мы должны ехать дальше. — И в хриплом голосе Глэдис слышались воинственные нотки.
На что помощник шерифа сказал, что ему очень жаль, но она должна повернуть обратно; сегодня никому не разрешается ехать туда, в горы, там опасно, оттуда уже эвакуируют людей целыми семьями, что и ей, и ее дочери будет куда безопаснее в городе.
— Езжайте домой, мэм, и успокойтесь, и уложите свою маленькую дочурку спать. Уже поздно.
Глэдис так и вспыхнула.
— Не унижайтесь передо мной, офицер. И не указывайте мне, что делать!
Тогда офицер попросил Глэдис показать водительские права и талон на регистрацию автомобиля, на что Глэдис ответила, что этих документов при ней сейчас нет — был пожар, они собирались второпях, неужели не ясно? Однако она все же протянула ему студийное удостоверение. Он бросил на него беглый взгляд и тут же вернул, и заметил, что Хайленд-авеню — самая безопасная часть города, по крайней мере на данный момент, что ей повезло и что она должна немедленно вернуться домой.
Глэдис злобно улыбнулась и сказала в ответ:
— Вообще-то, офицер, мне хотелось посмотреть на ад с близкого расстояния. Так, в качестве предварительного ознакомления. — Говорила она теперь хрипловато-сексуальным голосом Джин Харлоу; такое внезапное превращение всегда приводило людей в замешательство. Офицер нахмурился, когда Глэдис вдруг одарила его соблазнительной улыбкой, а потом стащила шарф с головы и волосы рассыпались по плечам. Некогда очень трепетно относившаяся к своей прическе, Глэдис давно уже перестала подстригать и укладывать их. И теперь в них проблескивала снежно-белая прядь, торчавшая острой зазубриной над левым виском и напоминавшая молнию из мультфильма. Несколько смущенный всем этим, помощник шерифа сказал Глэдис, что она должна повернуть обратно, что, если надо, они могут даже дать ей эскорт. Но это приказ, и в противном случае ее просто арестуют. Глэдис расхохоталась.
— Арестуют! Только за то, что я еду в своей машине! — Затем добавила, уже нормальным голосом: — Простите, офицер. И пожалуйста, прошу, не надо меня арестовывать. — А потом шепотом, так, чтобы Норма Джин не слышала, пробормотала: — Лучше бы вы меня пристрелили.
Офицер, похоже, начал терять терпение.
— Езжайте домой, леди! Вы пьяны или обкурились, но сейчас у нас просто нет времени разбираться с вами. Вы сами не понимаете, что говорите. Сами навлекаете на себя неприятности.
Глэдис мертвой хваткой вцепилась ему в рукав. Только теперь стало видно, что это просто пожилой мужчина в униформе, с мешками под грустными глазами и усталым лицом. С блестящей бляхой на этой самой униформе, с тяжелым кожаным поясом на талии и револьвером в кобуре. Ему было жаль эту женщину и ее маленькую девочку, женщину с грязным лицом в кольдкреме, с расширенными зрачками и запахом спиртного изо рта, таким нездоровым запахом. И больше всего ему хотелось, чтобы они побыстрее уехали; другие полицейские ждали его, ночь выдалась такая трудная. Он вежливо высвободил руку из цепких пальцев Глэдис, а та игриво заметила:
— Даже если вы собираетесь пристрелить меня, офицер, если я, к примеру, попробую прорвать это заграждение, прошу, не стреляйте в мою дочь. Она останется сиротой. Она и без того уже сирота. Но мне не хотелось бы, чтобы она это знала. Даже если б я ее любила. Вернее, даже если б я не любила ее. Потому как всем известно — это вовсе не наша вина, что мы родились на свет.
— Вы в порядке, леди? Ну и прекрасно, поезжайте домой, о’кей?
Офицеры лос-анджелесской окружной полиции наблюдали за тем, как Глэдис пыталась развернуться в своем грязнозеленом «форде» на узкой горной дороге. Они сочувственно качали головами, смущенно прищелкивали языками, и вся эта сцена почему-то немного напоминала стриптиз. Глэдис вся так и кипела от злости под взглядами этих незнакомых мужчин:
— А в головах только грязные мужские мыслишки, все только об одном и думают!
Все же Глэдис удалось наконец развернуться, и они двинулись к югу, по Лаурел-Каньон, обратно к Сансет, к центру города. Лицо Глэдис блестело от грязи и жира, губы, намазанные алой помадой, дрожали от возмущения. Рядом с ней молча сидела сгорающая от недетского стыда и смущения Норма Джин. Она не расслышала, что говорила Глэдис помощнику шерифа. Она понимала, но не была до конца уверена в том, что Глэдис «играла» — как часто делала в воспалении чувств, когда не была собой. Но то был факт, неоспоримый факт, и все это напоминало сцену из фильма, и другие люди тоже видели все это, видели, как ее мать, Глэдис Мортенсен, гордая, независимая, ценящая свою работу на Студии, вознамерившаяся сделать себе карьеру, ни от кого не принимающая подачек, только что оказалась в таком положении. На нее пялились, ее жалели, она вела себя просто как сумасшедшая! Это было, было!
Норма Джин терла глаза, их щипало от дыма, слезы текли, но она не плакала, нет. Она была унижена сверх всякой меры, но не плакала, она пыталась сообразить: неужели ее отец действительно пригласил их к себе в дом? Неужели все эти годы он жил всего в нескольких милях от них? На вершине холма, в самом конце Лаурел-Каньон-драйв? Но почему тогда Глэдис хотела свернуть на Малхоллэнд-драйв? Неужели хотела обмануть, сбить со следа этих полицейских? (То было любимое и часто повторяемое Глэдис выражение — «сбить со следа».) Когда по воскресеньям Глэдис возила Норму Джин на прогулки и они проезжали мимо особняков звезд и других «занятых в киноиндустрии» людей, она иногда намекала, что ее отец мог бы жить здесь, поблизости, что ее отца вполне могли бы пригласить сюда на вечеринку; но этим Глэдис и ограничивалась, ничего больше не объясняла. А потому высказывания эти не следовало принимать всерьез.
Как, к примеру, не следовало принимать всерьез или вообще не обращать внимания на воркотню бабушки Деллы, все ее предсказания и предупреждения. То были лишь намеки, как бы игривое подмигивание, и тебе полагалось испытывать при этом лишь прилив легкого возбуждения, не более того. И Норме Джин оставалось лишь гадать, правда это или нет, и есть ли в том хотя бы доля той самой «правды». Ибо жизнь вовсе не походила на гигантскую мозаичную картинку-загадку, где каждый из фрагментов стоял на своем месте, аккуратно и идеально подходил к другому, образуя красивую и цельную картину; впрочем, не важно даже, что составленный из фрагментов пейзаж был прекрасен, словно некая волшебная страна, что картина эта была завершенной. Ты видел ее, ты мог любоваться ею, ты мог даже разрушить ее, но картина эта существовала. В жизни, как уже успела убедиться Норма Джин, когда ей еще не исполнилось и восьми, не было ничего подобного.
И однако же Норма Джин помнила, как отец склонялся над ее колыбелькой. И колыбельку тоже помнила — белая, плетеная, с розовыми ленточками. Как-то Глэдис показала ей в витрине такую колыбельку: «Видишь? У тебя была в точности такая же, когда ты была младенцем. Помнишь?» Норма Джин молча мотала головой — нет, она не помнила. Но позднее к ней все чаще стало приходить это видение и ночью, во сне; грезила она и наяву, когда сидела на уроке в школе, рискуя получить замечание, что, как правило, и случалось (в той новой школе, в Голливуде, где ее никто не любил). Ей казалось, что она помнит колыбельку, но чаще всего вспоминала она отца, с улыбкой склонившегося над ней. А рядом Глэдис — опирается на его руку и тоже улыбается. Лицо у отца крупное, волевое, красивое, чуть ироничное, лицо, как у Кларка Гейбла. Черные волосы зачесаны со лба назад пышным коком, тоже как у Кларка Гейбла. И еще у него тонкие элегантные усики, и глубокий бархатный баритон, и он обещает ей: Я люблю тебя, Норма Джин. Настанет день, и я вернусь в Лос-Анджелес и заберу тебя с собой. А потом легонько так целует в лоб. И Глэдис, любящая мать, смотрит и улыбается.
Как живо все это в памяти!
Куда реальнее, чем все, что ее окружало.
Норма Джин решилась:
— А он все время был з-здесь? Отец? Все это время? Почему тогда не приходил к нам? Почему мы сейчас не с ним?
Глэдис, похоже, не слышала. Глэдис теряла свою, казавшуюся неиссякаемой, энергию. Она вся вспотела под тонким шелковым кимоно, и пахло от нее просто ужасно. И еще что-то случилось с фарами машины: то ли накал в лампах ослабел, то ли стекло фар было залеплено грязью. И ветровое стекло тоже было затянуто тонкой пленкой серого пепла. Горячие ветры дули навстречу, вокруг вздымались змееобразные спирали пыли. Над северной частью города громоздились зловещие подсвеченные пламенем облака. Повсюду стоял острый кислый запах чего-то горелого: паленых волос, жженого сахара, горящей помойки, гнилых овощей, разложения. Норма Джин чувствовала, что вот-вот закричит. Она не выдержит, это просто невыносимо!
Вместо этого Норма Джин повторила вопрос, на этот раз уже громче, настырным взволнованным и дрожащим детским голоском. Зная, что мать терпеть не может, когда она говорит таким голоском. Где отец? Неужели все время он жил совсем рядом с ними? Но почему…
— Ты! Заткнись! — Быстрым и точным, как у гремучей змеи, движением Глэдис оторвала руку от руля и тыльной стороной ладони влепила Норме Джин пощечину. Норма Джин взвизгнула, отпрянула, забилась в уголок, подтянула колени к животу.
В конце Лаурел-Каньон-драйв был объезд, и, проехав по этой дороге несколько кварталов, Глэдис наткнулась на второй объезд, а когда наконец, возмущенная, едва не плачущая выехала на более широкую улицу, не узнала ее, не поняла, то ли это Сансет-бульвар, то ли нет. И если да, если это Сансет-бульвар, то какое именно место, и как прикажете сворачивать с него на Хайленд-авеню? Было уже два часа ночи. Жуткой ночи, ночи отчаяния. И еще этот ребенок рядом, в слезах и соплях. И ей уже тридцать четыре. И уже ни один мужчина не смотрит на нее с вожделением. Всю свою юность и молодость она отдала Студии, и вот теперь — награда! Проезжает один перекресток за другим, по лицу струится пот, вертит головой направо и налево: «О Господи! Как же проехать к дому?»
2
Жили-были… На песчаном берегу великого Тихого океана.
Там была деревня, таинственное местечко. Где солнечный свет отливал золотом на воде. Где небо по ночам было чернильно-черным и все усыпано подмигивающими звездами. Где ветер был теплым и нежным, как ласка.
Где маленькая девочка вошла в Сад за Стеной. Стена была из камня, высотой в двадцать футов и вся увита изумительными пылающе-красными бугенвиллеями. Из Сада за Стеной всегда доносились пение птиц, и музыка, и шелест фонтана! И голоса каких-то незнакомых людей, и смех.
Через эту стену ни за что не перелезть, тебе просто не хватит сил; девочки вообще не слишком сильные; тело у них хрупкое и ломкое, как у куклы; твое тело и есть тело куклы; твое тело для других — чтобы любовались им, нянчились; твоим телом пользовались другие, не ты; твое тело было точно соблазнительный плод, в который хотелось вонзить зубы и наслаждаться его вкусом; твое тело — для других, не для тебя.
Маленькая девочка заплакала. Сердце маленькой девочки было разбито.
Затем появилась ее добрая фея, волшебница, и сказала:
— Есть тайный путь в Сад за Стеной!
Потайная дверца в стене, но ты должна ждать, как все другие маленькие девочки, когда тебе ее откроют. Должна ждать терпеливо, ждать тихо. Нельзя ломиться и стучаться в эту дверцу, как какой-нибудь гадкий мальчишка. Нельзя кричать и плакать. Ты должна перехитрить стража — старого безобразного гнома с зеленоватой кожей. Ты должна сделать так, чтобы он заметил тебя. Должна сделать так, чтобы он тобой восхищался. Чтобы возжелал тебя. И тогда он полюбит тебя и исполнит любое твое желание. Улыбайся! Улыбайся и будь счастлива! Улыбайся и снимай одежду! И тут твой Волшебный Друг в Зеркале поможет тебе. Потому что твой Волшебный Друг в Зеркале — существо особенное. Старый безобразный гном с зеленоватой кожей влюбится в тебя, и тогда потайная дверца в Сад для тебя отворится, и ты войдешь в него, смеясь от счастья. А в Саду за Стеной цветут роскошные розы, и порхают колибри, и еще там музыка, и шумит фонтан, и ты широко раскроешь глаза при виде всех этих чудес. А старый безобразный гном с зеленоватой кожей окажется заколдованным Принцем, и злые чары развеются, и он упадет перед тобой на колени и попросит твоей руки, и женится на тебе, и вы будете жить с ним счастливо и вечно в этом царстве Сада; и ты никогда, никогда больше не будешь одинокой и несчастной маленькой девочкой.
Если останешься со своим Принцем в этом Саду за Стеной.
3
— Норма Джи-и-ин! Домой, быстро!
Так прошлым летом часто звала Норму Джин бабушка Делла, очень часто, с крыльца своего дома. Прикладывала рупором руки ко рту и кричала что есть мочи. Похоже, старая женщина все больше и больше беспокоилась о своей маленькой внучке. Точно знала, что на них надвигается несчастье. Знала и понимала то, чего не желали видеть другие.
Но я спряталась. Я была плохой девочкой. Я не знала, что бабушка зовет меня в последний раз.
Тот день ничем не отличался от всех остальных. Почти не отличался. Норма Джин играла на пляже с двумя своими маленькими подружками; и тут точно гром среди ясного неба, точно крик птицы с небес донесся до нее этот голос:
— Норма Джин! НОРМА ДЖИ-И-ИН!
Две маленькие девочки взглянули на Норму Джин и захихикали — может, просто жалели ее. Норма Джин капризно выпятила нижнюю губку и продолжала рыться в песке. Не пойду! Она меня не заставит.
Все в районе знали Деллу Монро, женщину с характером, женщину по прозвищу Буксир. Особенно те, кто посещал вместе с ней церковь Святого Евангелия, — очевидцы клялись и божились, что, когда Делла пела в хоре, ее очки с толстыми стеклами запотевали от старания. А после этого бесстыдно проталкивала она вперед свою внучку, Норму Джин — чтобы моложавый светловолосый священник мог восхититься кудряшками девочки (в точности, как у Ширли Темпл!), ее ханжески скромным воскресным платьицем. Что он всякий раз и делал. Улыбался и говорил:
— Да благослови тебя Бог, Делла Монро! Ты должна быть благодарна Ему за такую внучку.
В ответ Делла смеялась и вздыхала. Она всегда с изрядной долей недоверия воспринимала самые, казалось бы, сердечные комплименты.
— Я-то благодарна. А уж как там ее мамаша — не знаю.
Бабушка Делла не верила в то, что ребенка можно избаловать. Зато верила, что полезно приучать его к работе с самого раннего возраста, — наверное, потому, что сама проработала всю свою жизнь. Даже теперь, после того как муж ее умер, а пенсия была «мизерной» — «сущие крохи», — Делла продолжала работать. «Ни счастья, ни покоя нам, грешным!» Подрабатывала профессиональной гладильщицей в прачечной на Оушн-авеню, профессиональной портнихой в маленьком местном ателье, а когда и этой работы не перепадало, просто сидела с маленькими детьми: короче говоря, справлялась. Она была из первопоселенцев, совсем не то что какая-нибудь там глупая кисейная барышня, каких показывают в кино и на которых так стремилась походить ее психопатка дочь.
О, Делла Монро просто терпеть не могла эту «возлюбленную Америки», Мэри Пикфорд! В свое время она рьяно поддерживала девятнадцатую поправку, дающую женщинам право голоса и Участия в выборах с осени 1920 года. Она была проницательна, остра на язык и вспыльчива. Она принципиально ненавидела кино, говорила, что все это фальшивка, не стоящая ломаного гроша, но при этом восхищалась Джеймсом Кэгни в фильме «Враг общества», который смотрела раза три, — этот маленький крепыш и задира лихо расправлялся со всеми врагами и мужественно встретил свою судьбу. Весь в бинтах, совсем как мумия, покорно принял смерть на ступеньках дома, когда понял, что ему пришел конец. Еще она страшно восхищалась мальчиком-убийцей из фильма «Маленький Цезарь» с Эдвардом Дж. Робинсоном в главной роли, который тоже очень лихо произносил разные непристойности маленьким девичьим ротиком. То были люди, готовые достойно встретить свою смерть, когда понимали, что песенка их спета.
А раз твоя песенка спета, значит, спета. И бабушка Делла воспринимала этот факт с веселым самообладанием.
Иногда, после того как Норма Джин все утро помогала бабушке убирать квартиру, мыть и вытирать посуду, Делла брала ее с собой на важное мероприятие — кормить птиц. Норма Джин бывала просто счастлива! Они с бабушкой выбирали какой-нибудь укромный уголок и бросали крошки хлеба на песок, а потом стояли и смотрели, как отовсюду слетаются на это угощение птицы. Голодные, но осторожные, они шумно хлопали крыльями и быстро-быстро подбирали крошки своими маленькими острыми клювами. Голуби, африканские горлицы, иволги, шумливые хохлатые сойки. Целые стайки воробьев в черных шапочках. А в кустах гнездились и порхали среди ветвей камсиса колибри, совсем маленькие птички, величиной не больше шмеля. Делла узнавала эту крохотную птичку по уникальной способности летать не только вперед, но и назад, и в стороны в отличие от всех других птиц. «Хитрая маленькая чертовка», почти ручная, но не ест ни хлебных крошек, ни семян. Норма Джин была совершенно очарована этими птичками с радужным малиново-зеленым оперением, отливающим металлическим блеском под солнцем, которые так быстро махали крылышками, что те сливались в туманное пятно. И еще они опускали длинные и тонкие, как иголки, клювы в трубкообразные цветки и высасывали из них нектар, продолжая мелко трепетать в воздухе крылышками. И носились они быстро, как стрелы!
— Ой, бабушка, а куда они летят?
Бабушка Делла пожимала плечами. Настроение развлекать внучку у нее пропадало.
— Как знать, куда они там летают, эти птицы.
Позднее, уже после похорон, люди говорили, что Делла Монро сильно состарилась со дня смерти мужа. Когда он был жив, Делла жаловалась на него любому, кто был готов выслушать ее: на его пьянство, «слабые легкие», «дурные привычки». Делла была грузной женщиной, лицо ее часто краснело — от высокого давления, о своем здоровье она никогда не заботилась.
Подобно туче песка, вздымаемого ветром, носилась она по округе в поисках своей внучки. Только разрешала Норме Джин выйти поиграть на улицу и тут же звала ее обратно. Часто говорила, что спасает девочку от матери — «от той, что разбила сердце собственной матери».
Тем августовским днем жара стояла страшная, солнце палило, и почти все дети сидели по домам. И у бабушки Деллы вдруг появилось предчувствие — должно что-то случиться, что-то очень плохое. И она выбежала из дома на жару и стала звать:
— Норма Джин! Норма Джи-и-ин! — Сначала с крыльца, потом с улицы перед входом в дом, потом из аллейки за домом, потом побежала туда, где они кормили птиц, а Норма Джин с подружками с хихиканьем убегали и прятались, ни за что не откликнусь, ей меня не заставить! И это несмотря на то что Норма Джин любила свою бабушку, единственного на всем свете человека, который по-настоящему любил ее, никогда не обижал, хотел только защитить. Соседские мальчишки обзывали Деллу Монро «толстой старой слонихой», и, когда Норма Джин слышала это, ей становилось стыдно.
И вот Норма Джин спряталась от бабушки. Прошло какое-то время, и она уже больше не слышала ее криков, и тогда Норма Джин решила, что лучше все же пойти домой. И она помчалась с пляжа, дикая, встрепанная, и кровь стучала у нее в ушах, и какая-то соседка в возрасте Деллы успела выбранить ее по дороге: Эх ты! А бабушка тебя звала, звала! Норма Джин влетела в подъезд, взлетела вверх по ступенькам на третий этаж, как делала много раз; и вдруг поняла, что на этот раз все будет по-другому. Потому что уж очень тихо было в доме, а тишина, это известно еще из кино, всегда преподносит какие-то неприятные сюрпризы, от которых можно и закричать, именно потому, что не готова, что тебя застали врасплох. О Господи — дверь в бабушкину квартиру распахнута настежь. Чего прежде никогда не бывало. И Норма Джин поняла: что-то случилось Что-то очень нехорошее. И уже знала, что увидит внутри.
Бабушка упала прежде, чем я вернулась. Потеряла равновесие, голова у нее вдруг закружилась. Я нашла ее на полу, на кухне. Она лежала и тихонько стонала, и так тяжело дышала, и не понимала, что случилось. И я помогла ей подняться и сесть в кресло, а потом принесла ей таблетки и еще завернутый в тряпку лед и стала прикладывать его к лицу бабушки. А лицо у нее было такое горячее и испуганное, но чуть погодя она вдруг засмеялась, и я поняла, что все в порядке.
Но только на самом деле все было совсем не так. Бабушка лежала на полу в ванной, огромное потное тело, зажатое между ванной и туалетным бачком, на том самом полу, который они вдвоем так тщательно драили сегодня утром. В ванной сильно пахло дезинфицирующим средством, неудивительно, что у бабушки закружилась голова. И она лежала на боку, словно выброшенная на песок рыба, с красным и каким-то вздутым лицом, глаза приоткрыты, но, похоже, не видят, дыхание вырывается со свистом.
— Бабушка! Бабушка!
То была сцена из кино, и в то же время — реальность.
Бабушка Делла слепо ухватилась за руку Нормы Джин, словно хотела, чтобы та помогла ей подняться. Потом вдруг издала странный сдавленный звук, поначалу совершенно неразличимый. Нет, она не сердилась и не бранила ее. Что-то не так! Норма Джин поняла это тотчас же. Опустилась на колени рядом с бабушкой, вдыхая тошнотворный запах больной плоти, запах пота, газов, и тут же безошибочно распознала в нем запах смерти и закричала:
— Бабушка! Не умирай, только не умирай!
А старая женщина конвульсивно сжала ладошку Нормы Джин, так сильно, что едва не сломала ей пальцы, и с трудом, низким и грозным голосом выдавила, стараясь произносить каждое слово раздельно и внятно:
— Благослови тебя Бог, детка, я люблю тебя.
4
Это я виновата! Я виновата, что бабушка умерла.
Не болтай глупостей. Никто не виноват.
Она меня звала, а я все не приходила! Я плохая!..
Ничего подобного. Это Бог виноват. Давай, спи.
Мама, а она нас слышит? Скажи, бабушка сейчас нас слышит? О Боже! Надеюсь, что нет.
Это я виновата в том, что случилось с бабушкой. О, мамочка… Никакая я тебе не мамочка, идиотка! Просто пришел ее час, вот и все.
И она острым локотком оттолкнула от себя девочку. Давать ей пощечину не хотелось, очень уж чесались и ныли покрасневшие руки.
(Руки Глэдис! Она постоянно пребывала в страхе, что в костях у нее поселился рак от всех этих химикатов.)
И не смей ко мне прикасаться, черт бы тебя побрал! Ведь знаешь, я этого не переношу.
То были трудные времена для всех рожденных под знаком Близнецов. Трагическая парочка.
Когда Глэдис вдруг позвонили со Студии, из монтажной, ее пришлось чуть ли не волоком тащить к телефону — так она испугалась. Ее начальник, мистер Икс, — некогда он был влюблен в нее, да, и умолял выйти за него замуж, даже был готов бросить ради нее семью, тогда, в 29-м, она работала его ассистенткой, а потом заболела, и ее перевели на более низкую должность, но то ведь вовсе не ее вина, верно? — молча протянул ей трубку. Резиновый шнур скрутился, как змея. Эта штука точно живая, однако Глэдис стоически отказывалась признать это. Глаза у нее слезились от едких химикатов, с которыми она работала (все в той же лаборатории, только на более низкой должности, но Глэдис никогда не жаловалась мистеру Икс, не желала доставлять ему такую радость). В ушах постоянно шумело, будто там поселились какие-то голоса из фильмов, твердящие: Сейчас! сейчас! сейчас! сейчас! — но она и на них старалась не обращать внимания. Она уже научилась, лет с двадцати шести, после рождения ее последней дочери, не слышать, отфильтровывать эти многочисленные назойливые голоса в голове. Ведь она понимала, они не реальны; но порой, когда особенно уставала, голоса все же прорезались сквозь шумы, как это бывает с радио, и становились ужасно громкими. Ей сказали, что звонок срочный и дело касается дочери, Нормы Джин. (Две другие дочери, жившие с отцом в Кентукки, давным-давно исчезли из ее жизни. Отец просто забрал их у нее. Сказал, что она «больная», что ж, может, так оно и было.) Что-то случилось. Ваша девочка. Нам очень жаль. Такое несчастье.
Но она услышала совсем другую новость. Мать Глэдис! Делла! Делла Монро! С ней что-то случилось. С вашей матерью. Такое несчастье. Не могли бы вы приехать и как можно скорее?
Глэдис выпустила трубку из рук, она повисла на перекрученном, как змея, шнуре. И мистеру Икс пришлось подхватить женщину, потому что та едва не потеряла сознание.
О Господи, она же совершенно забыла о Делле! О своей матери, Делле Монро. Просто как-то само собой получилось, что она выкинула ее из головы. И тем самым сделала уязвимой. Делла Монро родилась под знаком Быка. (Отец Глэдис умер прошлой зимой. Тогда у Глэдис как раз случился страшный приступ мигрени, и она не смогла приехать на похороны, даже до Венис-Бич была не в состоянии доехать, чтобы повидать мать. И она умудрилась выбросить отца из головы, рассудив, что Делла вполне способна оплакать его за двоих. И если Делла будет на нее злиться, это только поможет ей перенести утрату. «Мой бедный отец погиб в Аргонне. Был отравлен газами в Аргонне, — так на протяжении нескольких лет говорила Глэдис своим друзьям. — Я толком его и не знала».)
И все последние годы у Глэдис как-то не получалось любить Деллу. Ведь любовь — штука страшно утомительная, требующая много сил. И еще она почему-то считала, что Делла ее переживет. Переживет и дочку-сиротку, Норму Джин, оставленную на ее попечение. Глэдис не любила Деллу Монро, может, просто потому, что боялась суждений этой старой женщины. Око за око и зуб за зуб. Ни одной матери на свете, бросившей свое дитя, не сойдет это с рук. А если даже она и любила Деллу, то любовь эта носила какой-то куцый характер. Она совершенно не заботилась о матери, не могла защитить ее от несчастий.
А что есть любовь, как не защита от несчастий?
И если несчастье случилось, значит, то была неадекватная любовь.
Во всяком случае, девочке по имени Норма Джин, которую нельзя было винить в том, что произошло, и которая нашла бабушку умирающей на полу в ванной, никакие несчастья пока что не грозили.
Бабушку словно «молнией ударило», так говорила Норма Джин.
Но молния пощадила Норму Джин, не попала в нее, и уже за это Глэдис должна быть благодарна.
Возможно, все дело в знаке. Ведь и Глэдис, и Норма Джин родились под знаком Близнецов, в июне. А Делла, с которой было чрезвычайно трудно ладить, была рождена под знаком Быка. А как известно, этот знак отстоит от Близнецов дальше всех, иными словами, попросту ему противоположен. Противоположности притягиваются, противоположности отталкиваются.
Другие дочери Глэдис родились под другими знаками. И для Глэдис было облегчением узнать, что там, в Кентукки, в тысяче миль от Калифорнии, они высвободились из-под неблаготворного влияния матери и теперь полностью и безраздельно принадлежат отцу. Жизнь пощадила их!
Ну разумеется, Глэдис взяла Норму Джин к себе. Она вовсе не собиралась отдавать свою плоть от плоти и кровь от крови в сиротский приют округа Лос-Анджелес. Именно таковой была бы печальная судьба малышки, если б не она, так иногда смутно намекала бабушка Делла. Порой Глэдис почти хотелось верить в Господа и Небеса, и Делла, глядящая теперь с Небес на нее и Норму Джин в маленьком бунгало, что на Хайленд-авеню, устыдилась бы, видя, что это ее предсказание не сбылось. Вот видишь? Я вовсе не такая уж плохая мать. Просто я была слабая. Болела. Мужчины плохо со мной поступали. Но теперь я в порядке. Теперь я сильная!
И однако же первая неделя на Хайленд-авеню была для Нормы Джин сущим кошмаром. Господи, какое тесное и жалкое то было жилище! И здесь всегда почему-то сильно пахло плесенью. И спать приходилось в одной постели с мамой, на провалившемся от старости матрасе. Спать было вообще невозможно. Глэдис приходила в ярость, замечая, что дочь, похоже, боится ее. Она отскакивала от нее, вся сжималась, как побитая собака. Я же не виновата, что твоя драгоценная бабушка померла! Можно подумать, я ее убила! Глэдис терпеть не могла детского плача, не выносила вида текущих из носа дочери соплей и как она, словно какая-нибудь беспризорница из фильма, намертво вцеплялась в свою куклу, теперь уже совершенно ободранную и грязную.
— Что за гадость! До сих пор возишься со всякой дрянью! Я запрещаю тебе говорить с ней! Это первый шаг к… — Тут Глэдис, вся дрожа, умолкала, она не осмеливалась дать имя своему страху. (Почему, думала Глэдис, почему я так ненавижу эту куклу? Ведь это же мой собственный подарок Норме Джин на день рождения. Неужели я ревную к этой кукле, к тому, что дочь уделяет ей столько внимания? А может, все дело в том, что эта белокурая кукла с пустыми голубыми глазами и застывшей улыбкой так похожа на Норму Джин? Глэдис подарила куклу дочери почти что в шутку, она досталась ей от одного приятеля. Тот сказал, что подобрал ее где-то, просто нашел, но, хорошо зная этого типа, Глэдис предполагала, что тот, должно быть, просто стащил куклу из чужой машины или с крыльца, забытую какой-нибудь маленькой девочкой. Которая тоже очень любила свою белокурую куклу и которой он тем самым разбил сердце, злобный и подлый, как Питер Лорри из фильма «М»!) Но она не могла отобрать у Нормы Джин эту чертову куклу.
По крайней мере пока.
5
И они храбро продолжали жить вместе, мать и дочь. До самой осени 1934 года, когда подули ветры Санта-Ана и в городе начался сущий ад.
Они жили вместе и снимали три комнатки в бунгало по адресу 828 Хайленд-авеню, Голливуд — «всего в пяти минутах ходьбы до «Голливуд-Боул», как часто говорила Глэдис. Хотя как-то так получалось, что пешком они туда не ходили никогда.
Матери было тридцать четыре года, дочери — восемь.
И тут крылся небольшой подвох. Искажение, как в аттракционе «Комната кривых зеркал» — с виду вроде бы почти нормальные люди, и вроде бы им можно доверять, но доверять нельзя. И весь фокус заключался в том, что Глэдис действительно было уже тридцать четыре года, а жизнь ее по-настоящему так и не началась. У нее было трое детей, и их у нее забрали. Кое-как удалось вычеркнуть их из памяти, и вот теперь рядом с ней поселилась эта восьмилетняя девочка с печальными глазами, юной и одновременно старой душой. Она, словно живой упрек, постоянно маячила перед глазами, и это было совершенно невыносимо, но приходилось выносить. Потому что: Больше у нас с тобой никого нет, — часто говорила дочери Глэдис, — и если у меня хватит сил, всегда будем вместе.
То, что начнут бушевать пожары, можно было предвидеть. Безумие, это наказание Господне, предвидеть никак нельзя.
Еще задолго до начала пожаров 1934-го в Лос-Анджелесе, в самом воздухе Калифорнии, казалось, нависла угроза. И дело тут было вовсе не в ветрах, которые дули из пустыни Мохаве. Просто чувствовалось, что скоро начнется хаос, что стихия выйдет из-под контроля. Это ощущалось при взгляде на тупые, обветренные, точно изъеденные ржавчиной лица бродяг, слоняющихся по улицам города. Это ощущалось при виде каких-то совершенно демонических нагромождений облаков на закате над Тихим океаном. Это проскальзывало в завуалированных намеках, сдержанных улыбках и приглушенном смехе некоторых людей со Студии, которым ты некогда доверяла. Лучше уж не слушать новости по радио. Лучше даже не заглядывать в колонки новостей в газетах, даже в «Лос-Анджелес таймс», которую почему-то часто подбрасывали к бунгало. (Нарочно, что ли?.. Чтобы окончательно вывести из равновесия чувствительных людей типа Глэдис?) Ибо таким, как она, уж лучше совсем не знать о тревожной статистике роста безработицы в Америке, о бездомных и нищих семьях, слоняющихся по всей стране, о числе самоубийств, банкротств и ветеранах Первой мировой войны, инвалидах, которые остались без работы и без надежд. Да и о новостях в Европе тоже не хотелось читать. Тем более о том, что творится в Германии.
Потому что в следующей войне мы будем сражаться именно там. И на этот раз спасения нет.
Глэдис закрыла глаза от боли. Боль обрушилась внезапно и быстро, как приступ мигрени. Это ее убеждение озвучил по радио мужской голос, властный и громкий.
Отчасти именно по этой причине Глэдис поселила Норму Джин у себя в бунгало. Хотя до сих пор еще целыми днями работала на Студии и пребывала в непрестанном страхе, что ее уволят (в Голливуде постоянно увольняли или временно отстраняли от работы сотрудников); и бывали дни, когда она едва находила в себе силы подняться с постели, — казалось, на душу и сердце давит вся тяжесть мира. Она вознамерилась стать «хорошей матерью» ребенку, пусть даже на короткий отпущенный им срок. Потому что если война не придет из Европы или с Тихого океана, она непременно обрушится на них с небес: Г. Уэллс предсказал и описал весь этот ужас в «Войне миров», романе, который по неким неведомым никому причинам Глэдис знала почти назубок, как и целые отрывки из его же «Машины времени». (В глубине души ей отчаянно хотелось верить, что это отец Нормы Джин прислал ей целый грузовик книг с романами Уэллса и поэтическими сборниками, но на деле их подарил ей «для общего развития» один из сотрудников Студии. В середине двадцатых он дружил с отцом Нормы Джин, правда, дружба эта длилась недолго.) Марсианское нашествие — почему бы, собственно, и нет?..Пребывая в состоянии возбуждения и экзальтации, Глэдис верила в астрологические прогнозы, в могущественное влияние звезд и прочих планет на человечество. И то, что во Вселенной могут обитать другие разумные существа, совсем не обязательно созданные по образу и подобию Божию и питающие злобные и хищнические чувства по отношению к землянам, казалось ей вполне вероятным. Ведь подобное вторжение описано в Откровении Иоанна, в Апокалипсисе. Именно этот раздел Библии казался Глэдис наиболее убедительным и сопоставимым с тем, что творится здесь, в южной Калифорнии. Но только вместо разгневанных ангелов с огненными мечами на Землю явятся мерзкие грибообразные марсиане и будут стрелять в них невидимыми лучами, превращая в пепел и прах все вокруг, в том числе и людей.
Неужели Глэдис действительно верила в марсиан? В возможность их вторжения на Землю?
— На дворе двадцатый век. И времена сильно изменились, они уже не те, что при Яхве. А потому и катаклизмы должны носить другой характер.
И никто не знал, говорит ли все это Глэдис шутя или всерьез. Она делала подобные заявления низким сексуальным голосом Джин Харлоу, опустив руку на узкое колено ладонью вверх. Сверкающие глаза смотрят так пристально, не мигая. Губы припухшие, красные, влажно поблескивающие. И Норма Джин с беспокойством замечала, что при этом другие взрослые, особенно мужчины, точно околдованы мамой, что их так и тянет к ней, как порой тянет тебя высунуться подальше из окна на верхнем этаже или долго и с близкого расстояния смотреть на пламя — так, что кажется, волосы вот-вот вспыхнут. И это — несмотря на серо-белые пряди, свисающие со лба (Глэдис категорически отказывалась красить волосы, просто из чувства «протеста»), на темные тени под глазами, на лихорадочное беспокойство, которое как будто пронизывало все ее худенькое тело. Везде — в прихожей бунгало, на лужайке у входа, на улице — везде, где только находился слушатель, Глэдис умудрялась разыгрывать «целые сцены». Если вам известно, что такое кино, тогда вам сразу становилось ясно, что Глэдис «разыгрывает сцену». Потому как цель даже самой бессмысленной сцены — привлечь к себе внимание. А это, в свою очередь, помогает успокоиться. И еще возбуждает, поскольку внимание, которое привлекала Глэдис, всегда носило эротический оттенок.
А эротика означает: вы еще желанны.
Именно поэтому безумие всегда так соблазнительно, так сексуально.
До тех пор, пока женщина относительно молода и привлекательна.
Норма Джин была ребенком застенчивым, порой просто превращалась в невидимку, и тем не менее ей страшно нравилось наблюдать, как разные люди, особенно мужчины, с таким интересом взирают на женщину, которая доводилась ей матерью. И если нервный смех Глэдис и ее беспрерывная жестикуляция вскоре отпугивали наблюдателей и слушателей, что ж, она всегда могла найти другого мужчину, который бы любил ее. Она даже могла найти мужчину, который бы на ней женился. И они спасены! Однако Норме Джин вовсе не понравилось, когда после очередной из таких «сцен» Глэдис, вернувшись домой, проглотила целую пригоршню таблеток и повалилась на кровать с медными шишечками на спинке, где лежала без чувств, сотрясаемая мелкой дрожью. Нет, она не спала, даже глаз не закрыла, просто они были словно затуманены и смотрели невидяще. Прошло несколько часов. Время от времени Норма Джин делала робкие попытки снять с матери хотя бы верхнюю одежду, но та тут же начинала чертыхаться и бить ее. А когда Норма Джин попробовала стащить с нее одну из узких туфелек-лодочек, мать лягнула ее ногой.
— Не сметь! Не трогать! А то заражу тебя проказой! Оставь меня в покое.
Может, если бы она постаралась получше с теми мужчинами… Может, тогда что бы нибудь да получилось?..
6
Где бы ты ни была, куда бы ни направлюсь, я тоже буду там. Прежде чем сообразишь, как туда добраться, я уже буду там. И буду тебя ждать.
Я в твоих мыслях, Норма Джин. Всегда. Всегда.
Чудесные воспоминания! Она уже тогда понимала, что отмечена судьбой.
Она была единственной ученицей в хайлендской начальной школе, у которой водились «карманные деньги» — в маленьком шелковом кошелечке клубнично-красного цвета, и она могла покупать на них завтрак на переменке в ближайшей лавке на углу. Пирожки с фруктовой начинкой, лимонад с пузырьками. Иногда — пакетик крекеров с ореховым маслом. Ну и вкуснятина! Даже годы спустя при одном воспоминании обо всех этих яствах рот ее наполнялся слюной. Иногда после уроков, даже зимой, когда на улице темнело рано, Норме Джин разрешалось одной пройти две с половиной мили до «Египетского театра» Граумана на Голливуд-бульвар, где всего за десять центов можно было посмотреть двухсерийный художественный фильм.
О Прекрасной Принцессе и Темном Принце! Как Глэдис, они всегда ждали, всегда были готовы утешить ее.
— Эти походы в кино! Смотри, никому не говори, — предупреждала Норму Джин Глэдис, она никому не верила, никому не доверяла, даже друзьям. Они могут неправильно понять и составить о Глэдис неверное суждение. Но сама Глэдис частенько засиживалась на работе допоздна. Были кое-какие нюансы в «проявке», которые начальство могло доверить только Глэдис Мортенсен; ее шеф целиком и полностью мог положиться только на нее; без участия Глэдис такие кассовые картины, как «Счастливые дни» с Дикси Ли и «Кики» с Мэри Пикфорд, потерпели бы полный провал. И вообще, Глэдис считала, что в «Египетском театре» Граумана вполне безопасно.
— Просто постарайся найти место в самом заднем ряду и у прохода, — наставляла она Норму Джин. — Смотри только перед собой, на экран. И пожалуйся билетеру, если кто будет к тебе приставать. И ни в коем случае не разговаривай с незнакомыми людьми.
Уже в полной тьме, возвращаясь домой и пребывая в восторженно-обалделом состоянии, мыслями вся еще в фильме, Норма Джин следовала и другим наставлениям матери — «идти быстро и уверенно, твердо зная, куда идешь, держаться поближе к фонарям и краю тротуара. В глаза никому не смотреть, и, если кто предложит подвезти, даже думать не смей. Никогда и ни за что!»
И со мной ни разу ничего не случилось. Это я точно помню.
Потому что она всегда была со мной. И он — тоже.
Темный Принц. Если он и мог существовать где-то, так только в кино. Чем ближе к «Египетскому театру», напоминавшему кафедральный собор, тем чаще начинало стучать сердечко. И первый взгляд на него — еще снаружи. Лицо на афише, красивый глянцевитый снимок за стеклом, точно редкостная картина, произведение искусства, которым можно налюбоваться вдоволь. Фред Астер, Гари Купер, Кэри Грант, Чарлз Бойер, Пол Муни, Фредерик Марч, Кларк Гейбл.
А внутри, внутри он просто гигантский, на экране, и в то же время такой доступный, такой близкий — кажется, только руку протяни и коснешься его, почти! Он говорит с другими мужчинами, обнимает и целует красивых женщин, и все равно он твой, твой!.. А эти женщины, о, они тоже совсем близко, их тоже почти что можно потрогать, они — твое собственное отражение в волшебном зеркале. Твой Волшебный Друг, только заключенный в чужое тело. И все эти прелестные лица неким таинственным образом тоже твои. Или в один прекрасный день станут твоими. Джинджер Роджерс, Джоан Кроуфорд, Кэтрин Хепберн, Джин Харлоу, Марлен Дитрих, Грета Гарбо, Констанс Беннет, Джоан Блонделл, Клодетт Кольбер, Глория Свенсон. И их истории смешиваются и повторяются, как повторяются сны. В этих снах были яркие и неприличные мюзиклы, были мрачные драмы, эксцентричные комедии, саги о путешествиях и приключениях, войне, древних временах — видения, в которых появлялись, исчезали и снова появлялись все те же выразительные волевые лица. В разном гриме и разных костюмах, населяющие разные судьбы. И там был он! Всегда! Темный Принц.
И его Принцесса.
Куда бы ты ни направилась, я тоже буду там. Но в школе это не всегда получалось.
Обитателями бунгало на Хайленд-авеню были преимущественно люди взрослые. Исключение составляла лишь кудрявая малышка Норма Джин, и все соседи ее очень любили. («Хотя, конечно, не слишком тут подходящая атмосфера для детей, иногда такие типы ошиваются», — сказала как-то Глэдис одна из соседок. — «Как это понять, «типы»? — несколько раздраженно осведомилась Глэдис. — Все мы работаем на Студии». — «Именно это я и хотела сказать, — рассмеялась женщина, — все мы работаем на Студии».) Но в школе были дети.
Я так их боялась! Особенно волевых ребят. Чтоб одержать над ними верх, надо было действовать быстро. Второго шанса могло и не быть. Без братьев и сестер ты совершенно одинока. Ты здесь совсем чужая. Наверное, я страшно старалась им понравиться, так мне теперь кажется. А они придумали мне прозвища: Пучеглазая и Пьяница. Почему — так никогда и не узнала.
Глэдис говорила друзьям, что «удручена жалким образованием», которое получает в школе дочь. Но за те одиннадцать месяцев, что проучилась в начальной школе Хайленда Норма Джин, мать побывала там лишь однажды. Да и то только потому, что ее вызвали.
Темный Принц не показывался там ни разу.
Даже в мечтах наяву, даже с крепко зажмуренными глазами, Норме Джин никак не удавалось увидеть его. Он ждал ее в других мечтах, в кино; и то была маленькая тайная ее радость.
7
— А у меня есть на твой счет кое-какие планы, Норма Джин. И это касается нас Обеих.
Маленькое белое пианино было так красиво, что Норма Джин не сводила с него завороженных глаз, робко гладила кончиками пальцев полированную поверхность. О, неужели это для нее?
— Будешь брать уроки музыки. Я всегда этого хотела.
Гостиная в трехкомнатном бунгало Глэдис была совсем крохотная и забита мебелью, но место для пианино все же нашлось. Раньше инструмент принадлежал самому Фредерику Марчу, часто хвасталась знакомым Глэдис.
Знаменитый мистер Марч, сделавший себе имя в немых фильмах, работал на Студии по контракту. Он «подружился» с Глэдис в студийном кафе; и он продал ей пианино «просто по смешной цене», в качестве чуть ли не одолжения, зная, что денег у нее немного. По другой версии, которую любила излагать Глэдис, когда ее спрашивали, как это ей удалось приобрести столь необыкновенное пианино, мистер Марч просто подарил ей инструмент, «в знак уважения». (Глэдис водила Норму Джин на фильм с Фредериком Марчем «Я люблю тебя, честно!», где играла также Кэрол Ломбард. Водила во все тот же «Египетский театр» Граумана. Мать и дочь смотрели эту картину раза три. «О, твой отец ревновал бы, если б узнал», — таинственно говорила при этом Глэдис.) Поскольку нанять профессионального преподавателя для Нормы Джин она не могла, пришлось договориться с соседом, тоже обитателем бунгало. Время от времени Норма Джин могла приходить к нему и брать уроки. То был англичанин по фамилии Пирс, работавший дублером нескольких ведущих актеров, в том числе Чарлза Бойера и Кларка Гейбла. Среднего роста мужчина, довольно красивый, с тонкими усиками. И однако никакой теплоты от него не исходило — не было «шарма». Норма Джин старалась угодить ему, дома занималась с усердием; ей нравилось играть на «волшебном пианино», когда она была одна. Но, слыша ее игру, мистер Пирс лишь вздыхал и корчил гримасы, и она начинала нервничать. И быстро обрела скверную привычку повторять ноты.
— Моя дорогая, зачем же так молотить по клавишам?.. — насмешливо и с легким акцентом, глотая слоги, говорил мистер Пирс. — Достаточно того, что вы, американцы, совершенно изуродовали английский язык.
Глэдис, которая в свое время немножко «насобачилась» играть на пианино, пыталась заниматься с Нормой Джин, но эти уроки носили еще более нервный и напряженный характер, чем у мистера Пирса. Потеряв терпение, Глэдис принималась орать на дочь:
— Неужели не слышишь, что берешь совсем не ту ноту? Неужели не чувствуешь разницы? Бемоль, диез? Ты что, напрочь лишена музыкального слуха? Или просто глухая?
И тем не менее уроки игры на пианино спорадически продолжались. Кроме того, время от времени Норма Джин брала у одной из приятельниц Глэдис уроки пения. Она обитала в тех же краях, в бунгало на Хайленд-авеню, и тоже работала на Студии, в музотделе. Мисс Флинн, так ее звали, часто говорила Глэдис:
— У вас совершенно замечательная малышка, милая, искренняя. Очень старается. Куда больше, чем некоторые молодые певцы, что работают у нас по контракту. Но пока что, — тут Джесс Флинн начинала говорить совсем тихо, так, что Глэдис едва слышала, — голоса у нее нет, совсем.
На что Глэдис отвечала:
— Ничего, будет!
Вот чем мы занимались, вместо того чтобы ходить в церковь. Вот каким богам поклонялись.
По воскресеньям, когда у Глэдис находились деньги на бензин (или же мужчина, который мог дать ей денег), они с Нормой Джин ездили смотреть особняки звезд. В Беверли-Хиллз, Бель-Эр, Лос-Фелиз и Голливуд-Хиллз. Всю весну, лето и часть засушливой осени 1934-го Глэдис с гордостью поясняла меццо-сопрано: дом-дворец Мэри Пикфорд, роскошный особняк Дугласа Фэрбенкса, великолепные владения Тома Микса и Теды Бара.
— Бара подцепила мультимиллионера, бизнесмена, вышла за него замуж и ушла из кино. Очень умно поступила.
Норма Джин смотрела во все глаза. Ну и огромные же дома! Действительно, прямо дворцы или замки, что она видела на картинках в сказках. Не было на свете людей счастливее матери и дочери, разъезжавших по этим сверкающим великолепием улицам. В такие моменты Норма Джин не раздражала маму заиканием, она вообще не раскрывала рта, говорила только Глэдис.
— А вот дом Барбары Ла Марр, ну, из фильма «Слишком красивая девушка». (Звучит как шутка, правда, дорогая? Ведь слишком красивой быть нельзя. Как и слишком богатой.) Дом У. К. Филдса. А вот это бывший дом Греты Гарбо — прелестный, правда, но мог бы быть и побольше. А вон там, видишь, вон за теми воротами, особняк в испанском стиле, там живет несравненная Глория Свенсон. А это дом Нормы Талмидж, «нашей» Нормы.
И Глэдис останавливала машину, чтобы вместе с дочкой вдоволь полюбоваться элегантным особняком из серого камня, в котором проживала в Лос-Фелиз Норма Талмидж вместе со своим мужем-продюсером. Вход в него охраняли целых восемь великолепных гранитных львов — точь-в-точь как с эмблемы «Метро-Голдвин-Майер»! Норма Джин смотрела и смотрела. И трава на лужайках тут была такая зеленая и сочная! Если Лос-Анджелес действительно был городом из песка, это никак не сказывалось здесь, в Беверли-Хиллз, Бель-Эр, Лос-Фелиз или же Голливуд-Хиллз. Дождей не выпадало уже несколько недель, трава повсюду была выжжена солнцем, лежала поникшая, мертвая, сухая, но в этих сказочных местах лужайки всегда были зеленые. А розовые и пурпурные бугенвиллеи — вечно в цвету. И еще там росли деревья совершенно необыкновенной формы — таких Норма Джин не видела больше нигде — итальянские кипарисы, кажется, так называла их Глэдис. И пальмы здесь были совсем другие, мощные, высокие, выше крыши. Совсем не то что растущие повсюду растрепанные хилые пальмочки.
— А это бывший дом Бестера Китона. А вон там — Хелен Чандлер. А вон за теми воротами — Мейбл Норманд. И Гарольда Ллойда. И Джона Барримора, и Джоан Кроуфорд. И Джин Харлоу — «нашей» Джин.
Норме Джин страшно нравилось, что Джин Харлоу и Норма Талмидж живут в таких прекрасных, утопающих в зелени дворцах.
И всегда над этими домами солнце почему-то светило мягко и нежно и совсем не слепило глаз. И если появлялись облака, то были они здесь какие-то особенно пушистые, белые, воздушные и так красиво выделялись на фоне безупречно голубого неба.
— Вон Кэри Грант! Такой молодой, а уже звезда. А вон там — Джон Гилберт. Лилиан Гиш — это только один из ее особняков. А вон тот, на углу, принадлежал покойной Джин Иглз. Бедняжка…
Норма Джин тут же осведомилась, что случилось с Джин Иглз.
Раньше Глэдис ответила бы грустно и просто: Она умерла. Но теперь мать лишь презрительно фыркнула:
— Иглз! Заядлая наркоманка. Тощая, как скелет, черт знает во что превратилась перед смертью. Уже в тридцать пять была старухой.
Глэдис ехала дальше. Экскурсия продолжалась. Иногда Глэдис начинала прогулку с Беверли-Хиллз, и лишь к концу дня поворачивали они обратно, к Хайленд-авеню. Иногда она отправлялась прямиком к Лос-Фелиз; а порой начинала с менее популярного места, Голливуд-Хиллз, где жили молодые звезды или личности, только собирающиеся стать звездами. Иногда, как будто против собственной воли, она, словно сомнамбула, сворачивала на улицу, по которой они уже проезжали сегодня, и повторяла свои реплики:
— Видишь? Вон гам, за воротами, дом в испанском стиле, там живет Глория Свенсон. А вон там, дальше, Мирна Лой. А там, еще чуть подальше — Конрад Нейджл.
Экскурсия с каждым разом становилась все более насыщенной впечатлениями, даже если Глэдис ехала медленно, всматриваясь в ветровое стекло вечно немытого грязно-зеленоватого «форда». Да и само стекло было постоянно затянуто тонкой пленкой пыли. Казалось, эти поездки имеют под собой некую неведомую подоплеку, неясную цель, которая, как в фильме со сложным, запутанным сюжетом, должна была раскрыться только в самом конце. И в голосе Глэдис, обычно полном энтузиазма и почтения, слышалась холодная непримиримая ярость.
— А вон там, вон он, самый знаменитый из всех — «ПРИСТАНИЩЕ СОКОЛА»! Дом покойного Рудольфа Валентино. Полная бездарность, совершенно никудышный актеришка! Он даже жизнь свою прожил бездарно. Но был фотогеничен, этого у него не отнимешь. И умер вовремя. Запомни, Норма Джин, самое главное — это уйти из жизни вовремя.
Мать и дочь сидели в грязно-зеленом «форде» 1929 года выпуска и пялились на барочный особняк величайшей звезды немого кино, Рудольфа Валентино. И им не хотелось уезжать отсюда, никогда.
8
И Глэдис, и Норма Джин одевались на похороны с величайшим тщанием и вкусом. Хотя кто бы заметил их в почти семитысячной очереди «скорбящих», растянувшейся по всему Уилшир-бульвар до входа в уилширский собор.
Собор был «еврейской церковью», так объяснила Норме Джин Глэдис.
А евреи — это «те же христиане», только куда более древняя, мудрая и трагичная раса. Христиане завоевали земли на западе, евреи же завладели киноиндустрией и сделали революцию.
Норма Джин спросила:
— А мы с тобой можем быть евреями, мама?
Глэдис хотела было что-то сказать, потом передумала, рассмеялась и ответила:
— Это только в том случае, если б они того захотели. Если б мы с тобой чего-то стоили. Если б могли заново родиться.
Глэдис, на протяжении нескольких дней твердившая, что знала мистера Тальберта — «ну, может, не близко, но всегда восхищалась его гениальным талантом», — выглядела просто сногсшибательно в черном платье из крепа в стиле двадцатых. В платье с заниженной талией, свистящей многослойной юбкой до середины икры и с изящнейшим черным кружевным воротником. Мало того, она надела черную шляпку-колокол с черной вуалью, которая то поднималась, то опускалась, то поднималась, то опускалась — от теплого и учащенного ее дыхания. И перчатки на ней были новенькие — черные шелковые до локтя. А на ногах — дымчатые чулки и кожаные черные туфли на высоком каблуке. Лицо под слоем макияжа отливало восковой бледностью и походило на лица манекенов, глаза и брови подведены — в стиле покойной женщины-вамп Полы Негри. Духи она выбрала какие-то невероятно сладкие, и пахли они, как подгнившие апельсины, пролежавшие в выключенном холодильнике бог знает сколько времени. А в ушах при каждом повороте головы блистали серьги из горного хрусталя, которые запросто можно было принять за бриллиантовые.
Никогда не жалей, что влезла в долги ради стоящей цели.
А смерть великого человека — как раз тот самый случай.
(Вообще-то Глэдис взяла все аксессуары напрокат. А черное креповое платье «позаимствовала» на Студии, в костюмерной, воспользовавшись моментом, когда там никого не было.)
Норма Джин, оробевшая при виде всего этого столпотворения незнакомых людей, полицейских верхом на лошадях, вереницы мрачных черных лимузинов и волн стонов, криков, воплей и даже взрывов аплодисментов, была в платье из темно-синего бархата с кружевными воротничком и манжетами. Наряд довершали накидка из ткани-шотландки, белые кружевные перчатки, темные чулки в резиночку и блестящие черные кожаные туфли. В школу она сегодня не пошла. И даже жалела об этом, потому что с утра ее совершенно задергали и затыркали.
С самого раннего утра, еще до рассвета, вымыли волосы (Глэдис всегда делала это крайне напористо и тщательно). Ночь у Глэдис выдалась тяжелая, от принятых таблеток ныло в желудке, мысли «путались в голове, как телеграфная лента». И вот кудрявые волосы Нормы Джин начали безжалостно выпрямлять, раздирать расческой с длинными острыми зубьями. А затем — чесать, чесать, чесать, до тех пор пока они не заблестели. А потом с помощью Джесс Флинн, которая слышала, как несчастный ребенок рыдает уже с пяти часов утра, они были аккуратно заплетены в косички и уложены вокруг головы. И, несмотря на заплаканные глаза и искривленный рот, Норма Джин была похожа теперь на принцессу из сказки.
Он будет там. На похоронах. Возможно, даже будет нести гроб или венок. Нет, он не заговорит с нами. Во всяком случае, только не на людях. Но он нас увидит. Увидит тебя, свою дочь. Когда именно, предсказать невозможно. Но ты должна быть готова к этому.
В квартале от уилширского собора толпа уже стояла по обе стороны улицы. Хотя не было еще половины восьмого, а похороны были назначены на девять. Множество полицейских, конных и пеших; снующие вокруг фотографы, жаждущие запечатлеть на снимках это историческое событие. На проезжей части и тротуарах были выставлены ограждения, а за ними собирались толпы мужчин и женщин. Они с жадным нетерпением ожидали появления кинозвезд и других знаменитостей, которые подъезжали в лимузинах с шоферами, выходили из машин и направлялись к собору, а затем, часа через полтора, выходили и уезжали. И все это на глазах глухо гудящей толпы, не допущенной на поминальную службу, огражденной от каких-либо контактов со знаменитостями. А народу тем временем все прибывало, толпа разбухала прямо на глазах; и Глэдис с Нормой Джин, притиснутые к каким-то деревянным козлам, стояли, вцепившись в них и друг в друга.
Наконец в широких дверях собора показался черный полированный гроб, его несли на руках элегантно одетые мужчины с мрачными лицами. Их узнавали, в толпе зевак послышались возбужденные возгласы: Рональд Колман! Адольф Менджой! Нельсон Эдди! Кларк Гейбл! Дуглас Фэрбенкс-младший! Эл Джолсон! Джон Барримор! Бейзил Рэтбон! А за ними, шатаясь от горя, шла вдова, Норма Ширер, тоже кинозвезда, с головы до пят в черном, красивое лицо затенено вуалью. А за ней, за мисс Ширер, выплеснулся из собора целый поток знаменитостей, точно золотая лава растеклась по тротуару. И все они были мрачны и скорбели, и их имена произносились с благоговением, и Глэдис повторяла их Норме Джин, мотавшейся где-то у нее под ногами, притиснутой к ограждению, возбужденной и испуганной, — только бы не затоптали. Лесли Хоуард! Эрик фон Штрохайм! Грета Гарбо! Джоэл Маккри! Уоллес Бири! Клара Боу! Хелен Твелветриз! Спенсер Трейси! Рауль Уолш! Эдвард Дж. Робинсон! Чарли Чаплин! Лайонел Барримор! Джин Харлоу! Граучо, Харпо и Чико Маркс! Мэри Пикфорд! Джейн Уизерс! Ирвин С. Кобб! Ширли Темпл! Джеки Куган!
Бэла Лугоши! Мики Руни! Фредди Бартоломью — надо же, в том самом бархатном костюме из «Лорда Фаунтлероя»! Басби Беркли! Бинг Кросби! Лон Чейни! Мэри Дресслер! Мей Уэст! И охотники за фотографиями и автографами прорывали баррикады, и конная полиция, чертыхаясь и размахивая дубинками, пыталась оттеснить их обратно.
Началась свалка. Сердитые возгласы, вопли, стоны. Кажется, кто-то упал. Кого-то, кажется, огрели резиновой дубинкой, кому-то на ногу наступила копытом лошадь. Полицейские свистели и орали команды в рупор. Кругом заводились автомобильные моторы, вскоре их рев начал перекрывать шум. А потом все вдруг быстро успокоилось. Норма Джин со съехавшей с плеча клетчатой накидкой, слишком испуганная, чтобы плакать, вцепилась в руку Глэдис мертвой хваткой. И мама меня не оттолкнула, она позволила!
Постепенно напор толпы начал ослабевать. Красивый черный катафалк, колесница смерти, отъехал, следом за ним отъехала и вереница длинных лимузинов с шоферами. Остались лишь зеваки, обычные люди, представлявшие друг для друга не больше интереса, чем стайка воробьев. Люди начали расходиться, с улиц и тротуаров сняли ограждения, и идти теперь можно было куда угодно. Но идти вроде бы было некуда, да и оставаться здесь тоже не имело смысла. Историческое событие, похороны одного из пионеров Голливуда Ирвинга Г. Тальберга завершились.
Там и здесь женщины вытирали глаза. Многие зеваки смотрели растерянно, словно понесли великую потерю, не понимая толком, в чем она заключалась.
Мать Нормы Джин была одной из них. Грим на лице за влажной липкой вуалью размазался, глаза были заплаканы и растерянно косили, точно две миниатюрные рыбки, готовые уплыть в разные стороны. Она смотрела на Норму Джин, но, казалось, не видела ее. Затем побрела куда-то, нетвердо ступая на высоченных каблуках. Норма Джин заметила двух мужчин, стоявших порознь, они не сводили с Глэдис глаз. Один из них несколько неуверенно присвистнул ей вслед. Все это напоминало сцену начала танца из мюзикла с Фредом Астером и Джинджер Роджерс — за тем исключением, что музыки не было и Глэдис, похоже, вовсе не замечала мужчину. И он тут же потерял к ней всякий интерес, развернулся и, зевнув, зашагал в другую сторону. Второй, рассеянно почесывая мошонку, точно был на улице один и никто его не видел, двинулся в другом направлении.
Цокот копыт! Норма Джин удивленно подняла глаза и увидела полицейского в униформе. Он сидел верхом на высокой и красивой гнедой лошади с огромными выпуклыми глазами и, щурясь, смотрел на нее сверху вниз.
— А где твоя мама, маленькая девочка? Ты ведь здесь не одна, нет?
Совершенно оробевшая Норма Джин лишь отрицательно помотала головой — нет, не одна. И бросилась вдогонку за Глэдис, и взяла Глэдис за руку в перчатке, и снова Глэдис не вырвала руку, не оттолкнула ее, а полицейский на лошади долго и пристально смотрел им вслед. Это случится скоро. Скоро, но не сейчас. Глэдис никак не могла вспомнить, где оставила машину. Но Норма Джин помнила или почти что помнила, и в конце концов они нашли ее, грязно-зеленый «форд» 1929 года выпуска припаркованный на торговой улице, перпендикулярной Уилшир. И Норма Джин вдруг подумала: как это странно, ну прямо как в кино, что у тебя есть ключ от какой-то машины; из сотен, тысяч машин у тебя есть ключ только от одной; ключ, который Глэдис называла «ключом зажигания». И когда ты поворачиваешь его, этот ключ от «зажигания», заводится мотор. И теперь ты уже не потеряешься, пусть даже до дома много-много миль.
В машине было жарко, как в печке. И Норме Джин хотелось в туалет, просто ужас до чего хотелось, она так и ерзала на сиденье.
Вытирая глаза, Глэдис раздраженно заметила:
— Не хотела плакать, и вот тебе, пожалуйста. Ладно, не будем об этом. — Потом вдруг злобно воззрилась на Норму Джин. — Что это ты сделала со своим платьем, черт побери, а? — Манжета зацепилась за неровную поверхность ограждения и порвалась.
— Я… я не знаю. Я ничего такого не делала.
— Тогда кто? Санта-Клаус, что ли?..
Глэдис хотела поехать на «еврейское кладбище», но понятия не имела, где оно находится. Несколько раз останавливалась на Уилшир, спросить дорогу, но никто не знал. Она продолжала ехать, закурила «Честерфилд». Сняла со шляпки колоколом липкую вуаль и швырнула на заднее сиденье, туда, где месяцами валялись газеты, иллюстрированные журналы, дешевые книжки в бумажных обложках, нестираные скомканные носовые платки и прочие мелкие предметы туалета. Норма Джин продолжала извиваться на сиденье, а Глэдис нараспев и задумчиво заметила:
— Может, когда ты еврей, как Тальберг, у тебя все складывается по-другому. Совсем другие перспективы, иной взгляд на Вселенную. Даже календарь у них не такой, как у нас. И то, что кажется нам новым, необыкновенным, для них давным-давно уже не новость. Ведь они наполовину живут в Ветхом Завете, среди всех этих нашествий и пророков. Если б у нас была такая перспектива… — Тут она умолкла. Потом покосилась на Норму Джин, которая изо всех сил старалась не описаться в машине, хотелось ей так сильно, что между ногами жгло, точно раскаленной иглой. — В нем была еврейская кровь. Еще одно препятствие между нами. И еще… он видел нас сегодня. Не заговорил, но глаза его сказали все. Он видел тебя, Норма Джин.
Это случилось примерно в миле от Хайленд-авеню, Норма Джин намочила штанишки — о, несчастье, о, стыд и позор! — но остановиться она никак не могла, стоило только начать, и все. Глэдис уловила запах мочи и, продолжая вести машину, принялась яростно шлепать и шпынять Норму Джин.
— Вот свинья! Маленькое животное! Испортила такое красивое платье, а ведь оно даже не наше! Ты это нарочно, назло, да, да?..
Четыре дня спустя задули первые ветры Санта-Ана.
9
Потому, что она любила этого ребенка и хотела избавить его от несчастий.
Потому, что была отравлена. И ее маленькая девочка тоже была отравлена.
Потому, что город из песка рухнул, объятый пламенем.
Потому, что в воздухе постоянно стоял запах дыма.
Потому, что рожденные под знаком Близнецов должны были согласно календарю «действовать решительно», а также «проявлять мужество в определении дальнейшей своей судьбы».
Потому, что в этом месяце у нее была задержка и кровь в жилах точно остановилась. И ей, казалось, уже не быть женщиной, которую жаждут мужчины.
Потому, что вот уже тринадцать лет работала она в лаборатории на Студии, и в течение всех этих тринадцати лет на ее преданность и лояльность Студии можно было положиться, и она помогала создавать великие фильмы, в которых снимались великие звезды американского экрана, раскрывавшие душу самой Америки. А теперь вдруг выяснилось, что юность и молодость ушли и душа ее страдает смертельным недугом.
И еще ей все время лгали в студийном лазарете, и нанятый той же Студией врач уверял, что кровь ее вовсе не отравлена, хотя она была отравлена. И все эти химические яды проникали даже сквозь самые толстые двойные резиновые перчатки, проникали в кожу и кости рук. Тех самых рук, которые целовал ее возлюбленный, восхищаясь их красотой и изяществом. «Руки, которые утешают» — так он говорил. Яды проникли в костный мозг, разносились по телу кровью, достигли головы, отравили мозг, их пары просочились в не защищенные ничем легкие. А перед глазами все время мелькали какие-то смутные видения. Глаза болели даже во сне. А ее коллеги просто боялись признаться, что тоже отравлены, боялись, что их уволят и они станут безработными. Потому, что в 1934-м в Соединенных Штатах настали просто адские времена. И позорные. Потому, что она звонила и говорила, что заболела, звонила и говорила, что больна. И вот однажды позвонили уже ей, и чей-то голос сообщил, что «она уже больше не в штате Студии, что пропуск ее аннулирован, а потому на Студию ее просто больше не пустят». И это после тринадцати лет!
Потому, что уже больше никогда не будет она работать на Студии. Никогда не будет продавать свою душу ради того, чтобы просто выжить, как какое-то животное. Потому, что она должна очиститься сама и подвергнуть очищению свое бедное дитя.
Потому, что ее дитя было ее тайной, было ею самой и тоже подвержено опасности.
Потому, что на самом деле ее дитя было странным уродцем, оно лишь притворялось хорошенькой кудрявой девочкой. Потому, что все было сплошной обман.
Потому, что даже отец этой девочки не хотел, чтобы она появилась на свет.
Потому, что он сказал, что сомневается, что это его ребенок.
Потому, что он дал ей денег, швырнул эти бумажки на кровать.
Потому, что в сумме эти бумажки составляли ровно 225 долларов, плата за их любовь.
Потому, что он сказал, что никогда не любил ее; просто она неправильно его поняла.
Потому, что он не велел звонить ему, никогда больше; не преследовать его, не ходить за ним по улице.
Потому, что все было обманом.
Потому, что перед тем как она забеременела, он любил ее, а потом перестал. Потому, что так никогда и не женился на ней. Только поэтому, в этом она была уверена.
Потому, что ребенок, родившийся тремя неделями раньше положенного срока, тоже оказался Близнецом, как и она сама. И тоже был проклят, с самого рождения.
Потому, что никто никогда не полюбит такого ребенка.
Потому, что горящие на холмах леса были знаком.
И за мамой пришли, но только то был не Темный Принц.
До конца жизни меня не оставлял этот страх. Что однажды за мной тоже придут какие-то совсем чужие люди и уведут меня, голую, отчаянно сопротивляющуюся. Жалкое и страшное зрелище!..
Пришлось пропустить школу и остаться дома. Мама не разрешала ей ходить к «врагам». Джесс Флинн иногда можно было доверять, иногда — нет. Ибо Джесс Флинн работала на Студии и вполне могла оказаться шпионкой. И в то же время Джесс Флинн была им другом, приносила еду. Заскакивала с улыбкой — «просто взглянуть, как вы тут». Даже предлагала Глэдис денег взаймы, будто Глэдис нужны были ее деньги! Предлагала немного прибраться в квартире. Большую часть времени Глэдис проводила в постели, лежала совершенно голая под грязными простынями, в темноте. Рядом на тумбочке лежал фонарик — на предмет обнаружения скорпионов, которых Глэдис ужасно боялась. Шторы на всех окнах и во всех комнатах были опущены, и невозможно было отличить день от ночи, сумерки от рассвета. Даже в самый яркий солнечный день в спальне висела туманная дымка. Запах болезни. Запах грязных простыней и нижнего белья. Запах залежалых кофейных зерен, прокисшего молока и подгнивших апельсинов, пролежавших в выключенном холодильнике бог знает сколько времени. Запах джина, сигарет, запах человеческого пота, отчаяния и ярости. Джесс Флинн действительно «прибиралась немного», когда ей разрешали. А если нет — нет.
Время от времени в дверь стучал Клайв Пирс. И через дверь говорил или с Глэдис, или с ее маленькой дочуркой. Хотя слышно было плохо. В отличие от Джесс Флинн он никогда не входил. Уроки игры на пианино на лето прекратились. Он говорил, что это «трагедия» и «что могло бы быть гораздо хуже». Другие соседи совещались: что делать? Все они работали на Студии. Тут жили не только дублеры и статисты, проживали также: один помощник режиссера, массажистка, костюмерша, двое редакторов по титрам, инструктор по гимнастике, технический сотрудник лаборатории по проявке, сценограф, рабочие-декораторы и несколько музыкантов. И все они, в общем, сходились во мнении, что Глэдис Мортенсен «психически неуравновешенна», а может, просто «эксцентричная и вспыльчивая» особа. И большинство соседей знали, что проживает миссис Мортенсен вместе с маленькой девочкой, которая, если б не кудряшки, была похожа на нее «как две капли воды».
Однако они не знали, что с ней делать, и надо ли вообще что-либо делать. Никому не хотелось вмешиваться. Никому не хотелось нарываться на гнев этой женщины, Мортенсен. Считалось, что Джесс Флинн является подругой Глэдис Мортенсен, вот пусть она обо всем и позаботится.
Голая рыдающая девочка забилась за пианино, спряталась там, чем оказывала открытое неповиновение матери. Она избегала матери. Потом поползла по ковру, съежившись, будто испуганный маленький зверек. Мать била по клавишам кулаками, извлекая резкие нестройные звуки, вибрирующие, как натянутые нервы. В духе Мака Сеннета. В стиле Мейбл Норманд из фильма «Хромоножка», который Глэдис смотрела еще девочкой.
Раз вы смеетесь, значит, это комедия. Даже если при этом вам больно.
Обжигающе горячая вода хлестала из крана в ванну. Она раздела девочку догола и разделась сама. Потом потащила дочь в ванную, пыталась приподнять и опустить в воду. Но ребенок кричал и сопротивлялся. В полном смятении мыслей, к которым примешивались кисловатый привкус дыма и чьи-то насмешливо-злобные голоса, заглушенные таблетками и оттого невнятные, она вдруг подумала, что ребенок куда как младше, что то — один из ранних периодов их жизни. И девочке всего годика два или три, и весит она всего лишь — сколько? — фунтов тридцать, не больше. И доверяет маме, и не подозревает ее ни в чем. Но девочка сопротивлялась, извивалась, билась в ее руках, кричала: Нет! Нет! И тут она заметила, что ребенок вырос. Что ее дочь стала сильной, упрямой и своевольной, что она противопоставляет свою волю воле матери, отказывается идти в ванную, не хочет, чтобы ее поднимали и сажали в обжигающе горячую воду. Борется, вырывается из голых стиснувших ее рук матери, убегает из ванной.
— Ты. Ты! Он ушел. Он меня бросил, он не хотел тебя. — Эти слова произнесла она почти спокойно, рванувшись следом за испуганным ребенком. Бросила эти слова ей вслед, как бросают пригоршню острых камней.
А голый ребенок слепо мчался по коридору и стучал в соседскую дверь с криком:
— Помогите! Помогите нам! — Но ответа не было. Тогда девочка побежала дальше, постучала во вторую дверь, продолжая кричать: — Помогите! Помогите нам! — И ответа снова не было. И тогда девочка подбежала к третьей двери, изо всех сил замолотила в нее кулачками, и на этот раз дверь отворилась. На пороге стоял удивленный молодой человек, загорелый, мускулистый, в майке и трусах, и смотрел на нее. У него было типично актерское лицо. Но изумление, отразившееся на нем при виде этой совершенно голой девочки, было неподдельным. По лицу ее бежали слезы, она плакала и кричала: — П-помогите, моя мама больна, помогите маме, она больна!
И первое, что сделал молодой человек, — это сорвал со спинки стула рубашку и укутал в нее девочку, прикрыл ее наготу. А потом сказал:
— Все хорошо, малышка. Так ты говоришь, твоя мама больна? И что же с ней случилось?