Ванная
Прирожденный актер проявляется в раннем детстве. Поскольку только в самом раннем детстве мир воспринимается как великая Тайна. В истоках любой актерской игры лежит не что иное, как импровизация перед лицом Тайны.
Т. Наварро «Парадоксы актерского мастерства»
1
— Видишь? Этот человек — твой папа.
В тот день Норме Джин исполнилось шесть. Первый день июня 1932 года. И утро этого дня в Венис-Бич, штат Калифорния, выдалось совершенно волшебным, таким ослепительно светлым и воздушным. С Тихого океана тянуло свежим и прохладным ветерком и еще чем-то вяжущим на вкус, и запах гниющих на пляже отбросов и водорослей был сегодня слабее обычного. И рожденная, казалось, самим этим ветерком, вдруг появилась мама. Мама с худым, немного вытянутым лицом, сексапильными алыми губами, подведенными черным карандашом бровями приехала за Нормой Джин, которая жила с бабушкой и дедушкой. Жила на Венис-бульвар, в старом доме-развалюхе с бежевыми оштукатуренными стенами.
— Норма Джин, иди-ка сюда! — И Норма побежала, побежала к маме. И ее маленькая пухлая ручка так и впилась в узкую изящную руку матери, и прикосновение к черной сетчатой перчатке показалось таким необычным, новым, странным и волшебным. Ибо у бабушки руки были морщинистые и шершавые, и пахло от бабушки старостью, а от мамы… от мамы пахло так сладко, так чудесно и замечательно, что кружилась голова — на ум почему-то пришла посыпанная сахаром долька лимона.
— Норма Джин, любовь моя, иди же сюда! — Маму звали Глэдис, и «Глэдис» была настоящей мамой Нормы. Когда, конечно, она того хотела. Когда чувствовала в себе достаточно сил. Когда позволял распорядок Студии. Поскольку жизнь Глэдис проистекала «в трех измерениях и еще умудрялась переходить в четвертое». Ее жизнь не была «плоской, точно доска для игры в парчизи», а ведь именно такой, плоской жизнью живет большинство людей. Прямо на глазах у бабушки Деллы, лицо которой выражало крайнее неодобрение, мама торжественно поволокла Норму Джин за собой, с третьего этажа, из квартиры, пропахшей луком, щелочным мылом, мозольной мазью и табаком, которым дедушка набивал свою трубку. Поволокла, не обращая ни малейшего внимания на яростные окрики старой женщины:
— Глэдис, на чьей машине прикатила на сей раз, а? Посмотри-ка на меня, девочка! Ты что, под кайфом? Ты пьяная, что ли? Когда привезешь мою внучку назад? Черт бы тебя побрал! Да погоди ты, дай хоть туфли надеть! Я тоже спускаюсь! Глэдис!
А мама лишь отмахнулась и откликнулась сводящим с ума сопрано:
— Qué será, será! — И, хихикая, словно непослушные дети, за которыми гонятся, мать и дочь сбежали вниз по лестнице, как с горки, запыхавшись, продолжая держаться за руки. И вон, вон отсюда, на выход, на Венис-бульвар, скорее, к новой машине Глэдис (никогда не знаешь, на какой она приедет машине), припаркованной у самого тротуара. В то ослепительно яркое утро 1 июня 1932 года волшебная машина, на которую, улыбаясь, точно завороженная, смотрела Норма Джин, оказалась горбатеньким «нэшем» цвета грязной мыльной воды, которой только что помыли посуду. На боковом стекле красовалась паутинка мелких трещин, наспех заклеенная липкой лентой. И все равно это была совершенно чудесная машина, и как молода и весела была Глэдис! Она, которая так редко прикасалась к Норме Джин, обняла ее обеими руками в сетчатых перчатках, приподняла и посадила на сиденье. «Оп-ля!.. Вот так, детка, любовь моя!» Словно сажала ее в кабинку колеса обозрения, что торчало на пирсе в Санта-Монике и должно было унести ее дочурку прямо в ярко-голубое небо. А потом громко хлопнула дверцей. Подергала и убедилась, что она заперта. (То был старый страх, страх матери за дочь. Что, если вдруг во время езды дверца распахнется, как распахиваются люки-ловушки в немых фильмах? И все, человека нет, дочь пропала!)
А потом она уселась на водительское место, за руль — с тем же видом, с каким забирался Линдберг в кабинку своего моноплана под названием «Дух Сент-Луиса». И завела мотор, и переключила рукоятку скоростей, и влилась в поток движения. А бедная бабушка Делла, толстая рябая женщина в линялом ситцевом халате, спущенных лечебных чулках и шлепанцах, только выбегала в это время из дома. На лице ее застыло комично-печальное выражение — точь-в-точь как у Чарли Чаплина, Маленького Бродяги.
— Погоди! Да погоди ты!.. Вот сумасшедшая. Идиотка, пьянь! Я тебе запрещаю! Я позвоню в по-ли-цию!..
Но ждать ее никто не стал, о нет.
И ахнуть не успела.
— Не обращай внимания на бабушку, дорогая. Она из немого кино, а мы с тобой — из нового, говорящего.
Ибо Глэдис, которая являлась настоящей мамой этого ребенка в этот особенный день, нельзя было провести. Ничем и никак, даже материнской любовью. Она наконец «чувствовала в себе достаточно сил», к тому же отложила немного баксов. А потому могла позволить себе приехать к Норме Джин в день ее рождения (сколько ей? уже шесть? о Господи, как же летит время, вот ужас-то!). И в тот момент вполне могла бы поклясться: «В солнце и дождь, в здравии и болезни, пока смерть не разлучит нас, клянусь!» Даже разлом Сан-Андреас не смог бы остановить Глэдис, когда она пребывала в таком настроении. «Ты моя. Ты на меня похожа. И никто, никто не отнимет тебя у меня, Норма Джин! Как и всех остальных моих дочерей».
Но Норма Джин не слышала, нет, не слышала этих ее ужасных и торжественных слов. Их унесло ветром.
Тот день рождения был первым в жизни Нормы Джин, который она запомнила во всех подробностях. Тот замечательный день с Глэдис, которая иногда становилась мамой, или с мамой, которая иногда была Глэдис. Стройной и быстрой в движениях женщиной-птичкой с цепкими рыскающими глазами и, как она сама выражалась, «хищной улыбкой». И острыми локотками, которыми всегда могла ткнуть под ребра, если вы подошли слишком близко. А когда она выпускала светящийся дым из ноздрей, отчего сразу становилась похожей на слона с двумя изогнутыми бивнями, просто невозможно было обратиться к ней по имени. И уж тем более никак нельзя было назвать ее «мамочкой» или «мамулечкой» — всеми этими сюсюкающими сопливыми словечками, о которых сама Глэдис давным-давно позабыла. Даже рассмотреть ее как следует было невозможно. «Нечего на меня пялиться, слышишь? Никаких крупных планов. Я не готова!» В такие моменты скрипучий и визгливый смешок Глэдис напоминал звук, который издает альпеншток, вонзающийся в куб льда.
Этот день откровения Норма Джин будет вспоминать всю свою жизнь, на протяжении тридцати шести лет и шестидесяти трех дней. Дочь не переживет Глэдис, та поглотит эти годы. Словно ее, Норму Джин, заключат, как маленькую куколку, в утробу более крупной куклы, специально ради этого выдолбленной изнутри. Нужно ли мне другое счастье? Нет, ничего не нужно, только бы быть с ней. Ну, разве что приласкаться немножко и поспать в ее постели, если она, конечно, пустит. Я так ее люблю! Вообще-то существуют доказательства, что Норма Джин проводила с матерью не один день рождения. Уж когда справляли пятилетие — это точно, однако сама Норма Джин и не вспомнила бы о них, если б не снимки — НОРМЕ ДЖИН 1 ГОД. СЧАСТЛИВОГО ДНЯ РОЖДЕНИЯ, ДЕТКА — эта надпись, сделанная вручную, украшала бумажную ленту, накинутую через плечо, как это бывает на конкурсах красоты, на девочку-младенца с хорошеньким херувимским личиком-луной. Влажно блестящие глаза, щечки в ямочках, локоны темно-русых волос со свисающими с них атласными лентами; как старые сны, снимки эти были смутны и невнятны и сделаны, по всей очевидности, другом матери. На них же красовалась страшно молоденькая, страшно хорошенькая, хоть и явно возбужденная Глэдис с перманентом, мелко взбитыми кудряшками, и припухшими, словно искусанными пчелами губами — точь-в-точь, как у Клары Боу. На коленях у нее сидел годовалый младенец, именуемый «Норма Джин», и она прижимала ее к себе, как можно прижимать лишь что-то очень хрупкое и драгоценное, если не с радостью, то с благоговением, если не с любовью, то с гордостью. А на обратной стороне этих нескольких снимков была нацарапана дата: 1 июня 1927 года. Однако шестилетняя Норма Джин помнила об этом событии не больше, чем о самом факте своего рождения. И еще ей все время хотелось спросить Глэдис или бабушку: «А как рождаются? Ты сама это сделала?» Спросить мать, на долю которой выпали двадцать два часа «сущего ада» (именно так обычно выражалась Глэдис об этом событии), проведенных в благотворительном родильном отделении лос-анджелесской окружной больницы, и которая таскала ее в «специальном мешке» под сердцем на протяжении восьми месяцев и одиннадцати дней. Да разве она помнит!
И однако Норма Джин с замиранием сердца вглядывалась в эти снимки, когда Глэдис, будучи в настроении, вдруг вываливала их на кровать в какой-нибудь очередной квартирке, которую снимала, и не выказывала ни малейшего сомнения в том, что младенец, изображенный на них, ее. Точно всю свою жизнь я приговорена осознавать себя через эти свидетельства и глазами других людей. Как Иисус в Евангелии, который был виден, отображен и обсуждаем другими. Я обречена знать о своем существовании и ценности этого существования только со слов и глазами других людей, которым, наверное, могу доверять, как своим собственным.
Глэдис косилась на дочь, которую не видела… месяцами. Резко восклицала:
— Ну что ты вся извертелась! И нечего жмуриться, словно я вот-вот разобью машину, иначе дело кончится очками, и тогда тебе конец! И не извивайся, как маленькая змейка, которой захотелось писать. Я никогда не учила тебя таким плохим манерам. И не собираюсь разбивать эту машину, если именно это тебя беспокоит, как твою ненормальную старую бабулю. Обещаю! — И Глэдис снова искоса смотрела на дочь, и взгляд ее был ребячливым и одновременно соблазняющим, ибо именно такова была по сути своей Глэдис: она то отталкивала, то притягивала тебя; а теперь говорила низким хрипловатым голосом: — Знаешь, мамочка приготовила тебе подарок, сюрприз. Наберись терпения, скоро увидишь.
— С-сюрприз?..
Глэдис смешно втянула щеки и продолжала вести машину с загадочной улыбкой.
— А к-куда мы едем, м-мама?
Ощущение счастья столь острое, как будто рот Нормы Джин набит осколками стекла.
Даже в теплую и влажную погоду Глэдис носила стильные черные сетчатые перчатки, чтобы защитить чувствительную кожу. Она весело хлопнула обеими руками в перчатках по рулю.
— Куда едем? Нет, вы слышали? Будто ты никогда не была в голливудской резиденции мамочки.
Норма Джин смущенно улыбнулась. И попыталась вспомнить. Неужели была? Получалось, будто она, Норма Джин, забыла что-то важное. Это было почти как предательство. Но ведь Глэдис очень часто переезжала. Иногда уведомляла об этом Деллу, иногда — нет. Жизнь ее была очень сложной и таинственной. Вечно возникали проблемы с домовладельцами и другими жильцами, преимущественно мужского пола; бывали «денежные» проблемы и проблемы «содержания». Случившееся прошлой зимой короткое, но мощное землетрясение в том районе Голливуда, где проживала Глэдис, на целых две недели лишило ее крова. Вынудило поселиться у друзей, и на какое-то время связь с Деллой полностью оборвалась.
Тем не менее Глэдис всегда жила только в Голливуде. Или Западном Голливуде. Этого требовала работа на Студии. Потому что она находилась у них «на контракте» (Студия была самой крупной кинокомпанией в Голливуде, а следовательно — и во всем мире. И мать Нормы Джин страшно гордилась тем, что звезд, работающих у них по контракту, «было больше, чем во всех созвездиях»), И что собственная жизнь ей не принадлежала — «ну, как католическим монахиням, которые являются невестами Христа». А потому Глэдис была просто вынуждена отдать Норму Джин на воспитание, когда младенцу исполнилось всего двенадцать дней от роду. И большую часть времени девочка проводила с бабушкой — за пять долларов в неделю плюс дополнительные расходы; жизнь так чертовски тяжела, так изнурительна; и вообще все это так печально, но другого выхода у Глэдис просто не было, ведь она, точно проклятая, часами вкалывала на Студии, иногда даже в две смены, и босс мог вызвать ее в любой момент. Так разве могла она взять на себя столь непосильную ношу — заботиться еще и о малом ребенке?
— И пусть хоть кто-то попробует осудить меня за это! Ну, разве что только он не в моей шкуре. Вернее, она. Да, именно, она!
Все это Глэдис говорила с еле сдерживаемой страстью. Очевидно, продолжала вести вечный спор с Деллой, своей матерью.
Когда они ссорились, Делла называла Глэдис ненормальной — или наркоманкой? — и Глэдис тут же начинала кричать, что это ложь, наглая, бесстыдная ложь, грязные сплетни; да она в жизни своей не то что не курила — ни разу даже не нюхала марихуаны. «А уж что касается опиума, так тем более! Никогда!» Просто Делла наслушалась совершенно диких и ничем не обоснованных сплетен о людях, работающих в кино. Да, верно, Глэдис иногда заводилась. «Прямо как огонь какой жжет изнутри. Здорово!» Да, что правда, то правда, иногда Глэдис была подвержена приступам меланхолии, «впадала во мрак», «доходила до ручки». А душа точно превратилась в расплавленное олово, вытекла и затвердела. И несмотря на все это, Глэдис оставалась невероятно привлекательной молодой женщиной, и у нее было полно друзей. В основном мужчин-друзей. Которые только осложняли ей жизнь. Выводили из равновесия. «Если б парни оставили меня в покое, Глэдис была бы в полном порядке». Но они не оставляли. А потому Глэдис регулярно бывала не в порядке. И принимала лекарства, а может, эти лекарства добывали ей те самые парни. Нет, она признавала, что часто принимает аспирин Байера, даже успела приобрести от него зависимость, сыпала таблетки в черный кофе, словно крошечные кубики сахара — «И все равно на вкус ничем не отличается, представляешь?»
В то утро Норма Джин сразу заметила, что Глэдис «на взводе»: рассеянна, взвинченна, весела, непредсказуема, как пламя свечи на сквозняке. От бледно-восковой кожи, казалось, исходят волны жара, как от нагретого солнцем тротуара, а глаза, эти глаза!.. Игривые, стреляющие по сторонам, с расширенными темными зрачками. Эти глаза, я так люблю их. Но нет сил в них смотреть. Глэдис и машину вела рассеянно и очень быстро. Ехать в машине с Глэдис — это все равно что кататься на американских горках, только держись покрепче! Они ехали в глубь континента, от Венис-Бич и океана. К северу, по бульвару к Ла-Синега и наконец оказались на Сансет-бульвар. Который Норма Джин узнала сразу же, вспомнила, что уже бывала здесь с мамой. А горбатенький «нэш», тарахтя, мчался все вперед и вперед, подгоняемый Глэдис, нога которой все жала и жала на педаль газа. Их трясло, когда машина переезжала трамвайные пути, в последнюю секунду тормозили они на красный свет, и зубы у Нормы Джин стучали, а сама она нервно хихикала. Иногда машина Глэдис врывалась на перекресток, прямо как в кино, сопровождаемая возмущенным хором гудков, криков и яростными жестами водителей. В том случае, конечно, если водители эти не были мужчинами, сидевшими в машинах в одиночестве, тогда жесты были более Дружелюбными. И не один раз за время этой бешеной гонки Глэдис проигнорировала свисток полицейского и промчалась дальше, не остановившись — «Да что я такого сделала! Не позволю этим придуркам себя обирать!»
Делла в присущей ей шутливо-сердитой манере часто ворчала, что Глэдис «посеяла» свои водительские права, что означало… Но что это означало? Просто потеряла, как теряют люди разные другие вещи? Куда-то сунула и не может найти? Или же какой-то полицейский отобрал эти права, чтобы наказать Глэдис, когда Нормы Джин не было рядом?
Одно Норма Джин знала точно: она никогда не осмелится спросить об этом Глэдис.
Они свернули с Сансет-бульвар на боковую улицу, затем еще раз свернули и наконец оказались на Ла-Меса, узкой, унылой улице, застроенной маленькими офисами, закусочными, кафе-забегаловками и жилыми многоквартирными домами. Глэдис сказала, что это «ее новый район, что она лишь недавно его обнаружила и он ей сразу понравился». Кроме того, от дома до Студии «всего шесть минут езды». К тому же имеются и некие «личные причины» жить именно здесь, но все это слишком сложно и не хочется объяснять. Но Норма Джин поняла — это и есть часть «сюрприза». Глэдис припарковала машину перед дешевеньким оштукатуренным домом в испанском стиле, с прогнившим зеленым навесом у входа и искривленными пожарными лестницами. «ГАСИЕНДА, КОМНАТЫ С УДОБСТВАМИ, СДАЮТСЯ НА НЕДЕЛЮ И МЕСЯЦ. СПРОСИТЬ ВНУТРИ». На доме был номер: 387. Норма Джин смотрела, стараясь запомнить все, что видит; она превратилась в камеру, делающую снимки; может, однажды она потеряется, и придется добираться самой до этого дома, которого она прежде никогда не видела. Но когда ты с Глэдис, не очень-то поглазеешь. С Глэдис время летело, все было срочно, спешно, заряжено, словно под током, и таинственно, отчего сердце начинало биться быстро-быстро, пульс учащался, будто ты приняла таблетку. Как от амфитамина, вот на что это было похоже. Словно всю мою жизнь я должна была искать этот дом. Пробираться по ночам, точно лунатик, из моей жизни обратно, на улицу Ла-Меса, к гасиенде и к тому дому на Хайленд-авеню, где я снова становилась ребенком, снова была в полной ее власти, под ее чарами, и кошмара еще не случалось.
Глэдис заметила выражение на лице Нормы Джин — сама девочка его не видела — и рассмеялась.
— С днем рождения, детка! В жизни раз бывает шесть лет. До семи можешь и не дожить, глупышка. Пошли!
Ладошки у Нормы Джин так вспотели, что мать отказалась брать ее за руку и вместо этого, слегка подталкивая в спину кулачком в сетчатой перчатке, направила вверх, по ступенькам, к входу. И вот они оказались внутри, в страшно жаркой, как печь, прихожей; наверх вела выщербленная, покрытая линолеумом лестница. «Нас там кое-кто ждет, и боюсь, он уже теряет терпение. Пошли. Быстрее». И они пошли. Побежали. Галопом помчались вверх по лестнице. Глэдис в сверкающих туфлях на высоченных каблуках вдруг запаниковала — или притворилась, что запаниковала? Может, разыгрывала очередную сцену? Наверху обе, и мать и дочь, задыхались. И вот наконец Глэдис отперла дверь в свою «резиденцию», которая, как оказалось, мало чем отличалась от всех ее прежних резиденций. Правда, Норма Джин помнила их смутно. Три тесные комнатки с грязными обоями и потолком в разводах; узкие окна, линолеум, неровно прибитый к дощатому полу, пара пестрых мексиканских ковров, вонючий и вечно подтекающий холодильник, плита с двумя горелками, тарелки, сваленные в раковину. И блестящие черные, похожие на арбузные семечки тараканы, что с шорохом начали разбегаться в разные стороны при их появлении. Стены в кухне украшали афиши фильмов, в создании которых довелось принимать участие Глэдис, чем она страшно гордилась, — «Кики» с Мэри Пикфорд, «На западном фронте без перемен» с Лью Айрсом, «Огни большого города» с Чарли Чаплином, в чьи печальные глаза Норма Джин была готова смотреть до бесконечности, уверенная, что Чарли видит ее. Правда, не совсем понятно было, какое отношение к этим знаменитым фильмам имеет Глэдис, но Норма Джин была совершенно заворожена лицами актеров. Вот это и есть дом! Уж это место я точно запомню! Знакомым показался также и жаркий душный воздух квартиры, ибо Глэдис, уходя, никогда не оставляла окна открытыми, даже на самую маленькую щелочку. И пахло здесь тоже очень знакомо: прокисшей едой, молотым кофе, окурками, паленой шерстью, духами. И еще чем-то загадочным кислым химическим, и Глэдис никак не удавалось избавиться от этого въедливого запаха, сколько она ни старалась, сколько ни мыла, ни терла, ни скребла руки специальным медицинским мылом — чуть ли не до крови. Они становились красными и похожими на сырое мясо, а запах все равно не проходил. Однако эти запахи нравились Норме Джин, ибо они означали: Я дома. Там, где живет мама.
Но сама квартира действительно была новой! Более тесной, еще более неубранной и захламленной, чем прежние. Или просто Норма Джин стала старше и научилась замечать такие вещи? Только оказалась внутри и вся так и замираешь в ожидании и нетерпении — ужасный момент, сравнимый разве что с первым содроганием земной коры, за которым следует повторный толчок, более мощный, неумолимый и узнаваемый. И ты, затаив дыхание, ждешь. Сколько же здесь вскрытых, но не распакованных коробок со штампом: СОБСТВЕННОСТЬ СТУДИИ. Горы одежды на кухонном столе, одежда на проволочных плечиках, развешанных на леске, протянутой под потолком. И на первый взгляд казалось, что в кухне полно народу, что вся она заполнена женщинами в «костюмах» — Норма Джин знала, что «костюмы» — это совсем не то, что «одежда», хотя так толком и не могла бы объяснить, в чем состоит разница. Некоторые из этих костюмов очень эффектные и нарядные — прозрачные платьица с коротенькими юбочками и на тоненьких бретельках. Имелись тут и более строгие наряды с длинными, как хвосты, рукавами. На леске также были аккуратно развешаны для просушки выстиранные трусики, лифчики и чулки. Глэдис увидела, как Норма Джин, разинув рот, глазеет на все эти болтающиеся над головой тряпки, заметила растерянное выражение ее лица и рассмеялась:
— Ну? Что теперь не так? Что тебе не нравится? Тебе или Делле? Она что, прислала тебя шпионить? Ладно, хватит. Пошли отсюда. Пошли!
И она подтолкнула Норму Джин острым локотком, и та вошла в соседнюю комнату. Спальня. Тесная комнатушка с потолком в разводах и трещинах, одним-единственным окошком, полуприкрытым старыми растрескавшимися и грязными жалюзи. Там же стояли знакомая кровать с потускневшими медными шишечками, украшавшими изголовье, с горой подушек из гусиного пера; сосновое бюро, тумбочка, заваленная журналами, пузырьками с лекарствами и книжками в бумажных обложках. На журнале «Голливудский сплетник» примостилась пепельница, доверху набитая окурками; снова горы одежды, разбросанной и сваленной кругом; на полу еще несколько вскрытых, но не распакованных коробок; на стене, возле кровати красуется яркий снимок, вырезка из «Голливуд ревю» 1929 года, с изображением Мари Дресслер в прозрачном белом платье. Глэдис возбуждена, дышит часто и следит за Нормой Джин, нервно озирающейся по сторонам, — где же «человек-сюрприз»? Спрятался? Но где? Может, под кроватью? Или в чулане? (Но в комнате нет никакого чулана, лишь тяжелый гардероб темного дерева, придвинутый к стене.) Мимо пролетела одинокая муха. В единственном окошке был виден край глухой грязной стены соседнего здания. А Норма Джин продолжала гадать: Где же, где? И кто это? Глэдис дразнящим жестом ткнула ее в спину, между лопатками.
— Нет. Норма Джин, ей-богу, ты, наверное, у меня полуслепая. Да к тому же еще и глухая! Неужели не видишь? Протри глаза и смотри! Этот мужчина — твой отец.
Наконец Норма Джин увидела, куда указывает Глэдис.
Это был вовсе не мужчина. Это была фотография мужчины, висевшая на стене, рядом с зеркалом.
2
Впервые я увидела его лицо в день рождения, когда мне исполнилось шесть.
А до этого дня и не знала, что у меня есть отец. Отец, как и у всех других детей.
Всегда почему-то думала, что в том, что у меня его нет, виновата я сама. Что это со мной что-то не так, раз его у меня нет.
Неужели никто не говорил мне о нем прежде? Ни мама, ни бабушка, ни дедушка? Никто.
Мне так и не удастся увидеть его лица не на снимке, а в жизни. И умру я раньше его.
3
— Ну, скажи, разве он не красавец, твой отец? А, Норма Джин?
И голос Глэдис, обычно такой безжизненный, ровный, немного насмешливый, трепетал, как у возбужденной молоденькой девушки.
Норма Джин молча смотрела на мужчину, который оказался ее отцом. Мужчину на фотографии. Мужчину на стене, рядом с зеркалом. Отец?.. В теле жгло и дрожало что-то. Так бывает, когда порежешь палец.
— Да, такие вот дела. Нет-нет, только не трогать грязными лапами!
Глэдис покраснела немного и сняла снимок в рамочке со стены. Теперь Норма Джин видела — это настоящий снимок, толстый и глянцевитый, не какая-нибудь там вырезка из газеты или журнала.
Глэдис бережно взяла фото в рамочке обеими руками в шикарных сетчатых перчатках и поднесла поближе к Норме Джин, но так, чтобы девочка не смогла до него дотянуться. Словно Норме Джин непременно захочется его потрогать! Из прошлого опыта она уже знала, что личные вещи Глэдис лучше не трогать.
— Он… он мой п-папа?
— Ну да, конечно! У тебя его глаза. Такие же голубые и сексуальные.
— Но… но где…
— Ш-ш! Смотри.
Просто как сцена из кинофильма. Норме Джин даже показалось, что она слышит нервную прыгучую музыку.
И как же долго смотрели на него мать и дочь! Разглядывали в благоговейном молчании мужчину в рамочке на снимке, мужчину на фотографии, мужчину, который был отцом Нормы Джин. Мрачно-красивого мужчину, мужчину с густыми гладкими и блестящими, будто смазанными маслом, крыльями темных волос. Мужчину с тоненькими, точно выведенными карандашиком, усиками над верхней губой, мужчину с бледными и тяжелыми, хитро полуопущенными веками. Мужчину с мясистыми губами, на которых стыло некое подобие улыбки, мужчину, который игриво отвел глаза, отказываясь встречаться с их взглядами, мужчину с круто выступающим подбородком, гордым ястребиным носом и крошечной впадинкой на левой щеке, которая вполне могла оказаться ямочкой, как у Нормы Джин. Или шрамом.
Он был старше Глэдис, но ненамного. Где-то за тридцать. Типичное лицо актера, с напускной самоуверенностью позирующего перед камерой. Гордая посадка головы, небрежно надвинутая на лоб фетровая шляпа, и еще на нем была белая рубашка с мягким и широким отложным воротником. Казалось, что это костюм из какого-то исторического фильма. И еще Норме Джин почудилось, что он вот-вот заговорит с ней — но нет, он молчал. А я вся превратилась в слух. Но мне казалось, я словно оглохла.
Сердце у Нормы Джин билось часто-часто и мелко-мелко, как крылышки у птички колибри. И так шумно, шум этот заполнял всю комнату. Но Глэдис не замечала, и не ругала ее. Продолжая пребывать в полной экзальтации, она жадно всматривалась в лицо мужчины на снимке. И говорила прочувственным и экстатическим, как у певицы, голосом:
— Твой отец. И у него такое красивое имя и такое знаменитое, что я не могу его назвать. Даже Делла не знает. Делле кажется, что она знает, но она не знает. И не должна знать! Не должна знать даже того, что ты видела эту фотографию, слышишь? Жизнь у нас сложилась непросто. Когда ты родилась, отца рядом не было; он и сейчас далеко-далеко, и я очень за него беспокоюсь. У него страсть к путешествиям, в другом веке он непременно стал бы воином. Вообще-то он уже не раз рисковал жизнью в борьбе за демократию. Мы с ним помолвлены, в наших сердцах… мы муж и жена. Хотя и презираем условности, и не желаем следовать им. «Я люблю тебя и нашу дочь и как-нибудь обязательно вернусь в Лос-Анджелес и заберу вас обеих». Так говорил, так обещал твой отец, Норма Джин. Обещал нам обеим. — Тут Глэдис умолкла перевести дух и облизнула губы.
И хотя обращалась она к Норме Джин, но, казалось, вовсе не видела ее, не сводила глаз с фотографии, от которой словно исходило некое притягательное сияние. Щеки ее раскраснелись, губы под алой помадой опухли, словно искусанные; рука, затянутая в перчатку, слегка дрожала. Норма Джин изо всех сил пыталась сосредоточиться на том, что говорит ей мать, — несмотря на шум в ушах, сердцебиение и неприятное ощущение внизу живота, какое бывает, когда тебе срочно надо в туалет. Но она не осмеливалась ни заговорить, ни двинуться с места.
— Когда мы познакомились с отцом, у него был контракт со Студией… произошло это восемь лет назад, о, я никогда не забуду этот день! И он был одним из самых многообещающих молодых актеров, но… несмотря на весь свой природный талант и фотогеничную внешность — «второй Валентино», так называл его сам мистер Тальберг, — был слишком недисциплинирован, слишком нетерпелив и наплевательски относится к карьере актера. Ведь в кино недостаточно только внешности, стиля и характера, Норма Джин, надо еще быть послушным. Надо уметь смиряться. Надо уметь забыть о своей гордыне и работать как вол. Женщины справляются с этим легче. Я ведь тоже была на контракте, ну, какое-то время. Когда была еще начинающей актрисой. А потом перешла в другое объединение — по своей воле! Потому что поняла, там мне ничего не светит. А он, он был по натуре своей бунтарем. Какое-то время дублировал Честера Морриса и Дональда Рида. А потом ушел, совсем. «Выбирая между карьерой и душой, я предпочел выбрать душу» — так он тогда сказал.
Тут Глэдис поперхнулась и закашлялась. Когда она кашляла, от нее еще сильнее пахло духами с примесью слабого и странного лимонно-кислого химического запаха, который, казалось, пропитал ее кожу.
Норма Джин спросила, где сейчас ее отец.
Глэдис раздраженно фыркнула:
— Уехал, глупенькая! Я же тебе сказала!
Тут настроение Глэдис резко переменилось. Так случалось с ней довольно часто. И музыка из кино тоже стала другой. Теперь в ней слышались грозные шероховатые нотки, как в шуме огромных валов, накатывающих на берег, где по утоптанному песку гуляла иногда с Нормой Джин Делла, ворчливая, задыхающаяся от «давления», — для «моциона», как она выражалась.
И я тогда так и не спросила, почему. Почему мне до сих пор ничего о нем не говорили.
Глэдис повесила снимок на прежнее место. Гвоздик, вбитый в оштукатуренную стенку, расшатался и держался плохо. Одинокая муха продолжала жужжать, настойчиво и не теряя надежды, билась о стекло между рамами.
— Чертова муха, жужжала, когда я умерла, — таинственно заметила Глэдис. Она вообще имела привычку выражаться весьма загадочно и непонятно в присутствии дочери, хотя эти слова совсем не обязательно адресовались именно Норме Джин. Нет, скорее всего Норма Джин была лишь свидетелем, неким особо привилегированным наблюдателем, зрителем в зале, присутствия которого основные актеры притворяются, что не замечают — или действительно не замечают. Гвоздик поправили, вдавили в стенку поглубже. Теперь он вроде бы держался и не должен был выпасть, и настал черед рамочки — ее тоже поправили, чтобы висела ровно. В таких домашних мелочах Глэдис была аккуратисткой, бранила Норму Джин, когда видела, что полотенца на крючке висят у нее криво и книги на полке расставлены как попало. Когда мужчина на фотографии благополучно вернулся на свое место, на стенку у зеркала, Глэдис отступила на шаг, и, склонив голову, еще немного полюбовалась им. Норма Джин продолжала глазеть, точно завороженная. «Твой отец, так и запомни. Но только это наш секрет, Норма Джин. Его с нами нет, пока что — вот и все, что ты должна знать. Но настанет день, и он обязательно вернется в Лос-Анджелес. Он обещал».
4
Обо мне обязательно скажут, что ребенком я была несчастна, что детство мое было тяжелым. Но позвольте сказать вам, что несчастлива я никогда не была. Пока у меня была мама, я никогда не чувствовала себя несчастной, и в один прекрасный день у меня появился отец, которого я тоже стала любить.
И еще, конечно же, у Нормы Джин была бабушка Делла! Мамина мама.
Крепкая низкорослая женщина с оливковой кожей, толстыми кустистыми бровями и блестящей полоской усиков над верхней губой. Делла имела привычку стоять в дверях или на ступеньках у дома, уперев руки в бока, и напоминала при этом кувшин с двумя ручками. Бакалейщики боялись ее острого глаза и беспощадного языка. Она была поклонницей Уильяма С. Харта, ковбоя и меткого стрелка; была поклонницей Чарли Чаплина, этого гения перевоплощения; хвасталась своим происхождением «из настоящих американцев, пионеров и первопроходцев». Родилась в Канзасе, затем переехала в Неваду, потом — в южную Калифорнию, где познакомилась с будущим своим мужем, отцом Глэдис, и вышла за него. А в 1918-м он был отравлен в Аргонне газами. «По крайней мере хоть живой остался, — говорила Делла. — Есть за что благодарить правительство США, верно?»
Итак, имелся еще и дедушка Монро, муж Деллы. Он жил вместе с ними, всячески давая понять Норме Джин, что не любит ее, — правда, только когда бабушки не было дома. А когда кто-нибудь спрашивал Деллу о муже, она лишь пожимала плечами и говорила: «По крайней мере хоть живой остался».
Бабушка Делла! Женщина с характером, гроза соседей.
Бабушка Делла служила источником всего того, что Норма Джин знала о Глэдис. Или ей казалось, что знала.
Главная тайна Глэдис состояла в следующем. Она не могла быть настоящей матерью Норме Джин. Во всяком случае, в настоящее время.
Но почему нет?
— Вы не вправе меня винить! — возбужденно говорила Глэдис, прикуривая сигарету. — Меня и без того Бог наказал!
Наказал? Как это?..
Если Норма Джин осмеливалась задать подобный вопрос, Глэдис смотрела на нее немигающим взором красивых синесерых глаз, немного покрасневших, в которых почти всегда блистала влага.
— Не надо. Не нам с тобой обсуждать поступки Бога. Поняла?
Норма Джин улыбалась. Улыбка означала не только то, что она не поняла. Что она счастлива, что не понимает.
И еще. Вроде было известно, что у Глэдис имелись и «другие маленькие девочки». Точнее — «две маленькие девочки», еще до Нормы Джин. Но куда же тогда девались ее сестренки?
— Не смейте меня ни в чем упрекать, слышите? Черт бы вас всех побрал!
Фактом было и то, что Глэдис, выглядевшая невероятно молодо в свои тридцать, уже два раза побывала замужем.
Это был факт, поскольку Глэдис сама весело признавала, и так комично, по-актерски подмигивала при этом, что часто меняла фамилию.
Делла рассказывала историю, одну из скорбных материнских историй. О том, как в 1902-м, в Хоторне, округ Лос-Анджелес, родила она дочь, нареченную при крещении Глэдис Перл Монро. В семнадцать Глэдис выскочила замуж (против желания Деллы) за какого-то мужчину по фамилии Бейкер и стала миссис Глэдис Бейкер. Но (разумеется!) брак не продержался и года, и они развелись; и дочь снова вышла замуж «за контролера Мортенсена» (отца тех двух исчезнувших неведомо куда сестренок?); но и этот брак тоже развалился (чего и следовало ожидать!); и Мортенсен исчез из жизни Глэдис — что ж, скатертью ему дорожка! Однако в некоторых документах, которые она не успела поменять, Глэдис до сих пор значилась под фамилией Мортенсен. Впрочем, она и не собиралась их менять, ее почему-то страшило все связанное с регистрациями, записями и разными формальностями. И разумеется, Мортенсен не являлся отцом Нормы Джин, но когда та родилась, фамилия Глэдис была Мортенсен. Как ни странно, но этот факт почему-то больше всего раздражал бабушку Деллу, казался ей просто вопиющим — фамилия Нормы Джин была Бейкер, а не Мортенсен.
— И знаете почему? — спрашивала Делла соседей, тех, кто согласился выслушать ее полное скорби повествование. — Потому что этот самый Бейкер, видите ли, был мужчиной, которого моя ненормальная дочь «ненавидела меньше других»! — И Делла, уже вконец расстроенная, продолжала рассказ: — Ночи напролет я лежала без сна, жалела бедное дитя, у которого все так запуталось. Я должна была удочерить эту несчастную девочку, дать ей нормальную, приличную фамилию — Монро.
— Никто не отнимет у меня мою малышку, — тут же взвивалась Глэдис, — до тех пор, пока я жива!
Жива. Норма Джин уже поняла, как это важно — оставаться живой.
Так и получилось, что Норма Джин носила фамилию Бейкер. В возрасте семи месяцев ее крестила известная проповедница евангелистской церкви по имени Эйми Семпл Макферсон, крестила в храме Международной церкви Святого Евангелия (к которой в то время принадлежала Делла). И она так и осталась жить с этим именем — до самого того момента, когда один мужчина дал ей другое имя. Мужчина, взявший Норму Джин в жены, настоял на том, что это имя надо изменить. Таково было решение мужчины. Я сделала то, что от меня требовалось. А от меня прежде всего требовалось оставаться живой.
В редкие моменты приступов материнской любви Глэдис объясняла Норме Джин, что имя у нее особенное. Норма — это в честь великой Нормы Талмидж, а Джин, это в честь… Ну кого же еще, как не Джин Харлоу? Имена эти ничего не говорили девочке, но она видела, как Глэдис благоговейно трепещет, произнося их. «Да, Норма Джин, в тебе сочетаются два этих имени. А значит, и судьба тебя ждет особенная».
5
— Ну вот, Норма Джин! Теперь ты знаешь.
То было прозрение, сравнимое разве что с ослепительным сиянием солнца. Абсолютное, проникновенное и безжалостное, как рука бичующего. И намазанные алой помадой губы Глэдис улыбались, что случалось крайне редко. А дыхание у нее было частым-частым, точно она долго бежала куда-то.
— Теперь ты видела его лицо. Он твой настоящий отец, и фамилия его не Бейкер. Но ты никому не должна говорить, слышишь? Никому, даже Делле.
— Д-да, мама.
Между тонкими подведенными карандашом бровками Глэдис прорезалась морщинка.
— Что, Норма Джин? Погромче, я не слышу!
— Да, мама.
— Ну вот, теперь другое дело.
Внутри у Нормы Джин продолжал стучать молоточек. Правда, стук этот переместился с языка в маленькое, как у колибри, сердечко. Где распознать его было сложнее.
На кухне Глэдис сняла одну из черных сетчатых перчаток, притянула к себе Норму Джин и пощекотала ей шейку.
О, что за день! Счастье обволакивало Норму Джин со всех сторон, точно теплый и влажный туман. Счастье ощущалось в каждом слове, каждом взгляде.
— С днем рождения, Норма Джин, — сказала Глэдис. А потом: — Ну, что я говорила, Норма Джин? Этот день для тебя особенный.
Зазвонил телефон. Но Глэдис, улыбаясь каким-то своим мыслям, к нему не подошла.
Они опустили жалюзи на окнах. Глэдис пробормотала что-то насчет чересчур любопытных соседей.
Сняла она только левую перчатку, правую оставила. Похоже, просто забыла ее снять. Норма Джин заметила, что покрасневшая кожа на левой руке Глэдис покрыта ромбовидной мелкой сеточкой — остался отпечаток от слишком плотно обтягивающей перчатки. На Глэдис было темно-бордовое платье из крепа, туго облегающее талию, с высоким воротничком-стойкой и пышной широкой юбкой, которая при каждом движении издавала тихий шелестящий звук. Этого платья Норма Джин прежде никогда не видела.
Каждая секунда, каждый миг были наполнены особым значением. Каждый миг, как каждый стук сердца, был предупреждающим сигналом.
Усевшись за столик в нише кухни, Глэдис разлила в две кофейные чашки с щербатыми краями «выпивку». Виноградный сок для Нормы Джин и сильно пахнущую прозрачную «лечебную водичку» — для себя. Тут Норму Джин ждал еще один сюрприз. Специальный праздничный торт! Украшенный взбитыми сливками с ванилином, шестью крохотными розовыми свечками и выведенной чем-то сладким и малиновым надписью
С ДНЕМ РАЖДЕНЬЯ
НОРМАДЖИН!
От одного вида этого торта, от его чудесного запаха у Нормы Джин слюнки потекли. А Глэдис вся так и кипела от возмущения:
— Чертов кондитер! Вот ублюдок! Неправильно написал «рождения» и твое имя. Я же ему говорила!
Не без труда, поскольку руки у нее дрожали — то ли комната вибрировала от уличного шума, то ли сама земля содрогалась (в Калифорнии никогда не знаешь, сама дрожишь или это настоящее землетрясение), — Глэдис все же удалось зажечь шесть маленьких свечек. Теперь Норме Джин предстояло задуть бледные, нервно трепещущие язычки пламени.
— А сейчас ты должна загадать желание, Норма Джин, — сказала Глэдис и вся так и подалась вперед, теперь ее голова едва не касалась теплого личика ребенка. — Желание, чтобы он, ну, сама знаешь, кто, побыстрее к нам вернулся. Давай, дуй! — И Норма Джин крепко зажмурила глазки, произнесла про себя желание и сильно дунула, затушив все свечки, кроме одной. Глэдис сама задула ее. — Ну вот. Это помогает. Прямо как молитва.
Затем Глэдис принялась искать подходящий для такого случая нож — разрезать торт. Долго со звоном и шорохом шарила в ящике. И наконец нашла. «Нож мясника — не пугайся!» И лезвие этого узкого длинного ножа сверкало, как солнце в волнах пляжа Венис, резало глаза; но не смотреть на него было почему-то просто невозможно. Однако Глэдис не сделала с этим ножом ничего такого особенного, просто погрузила его в торт, сосредоточенно хмурясь, и, придерживая правую руку в перчатке левой, той, что без перчатки, нарезала угощение огромными кусками. Торт оказался непропеченным и липким внутри, куски не помещались на чайных блюдцах, которые Глэдис взяла вместо тарелок, края свисали.
Ну и хорош! До чего же хорош был на вкус этот торт. Знаешь, в жизни своей не пробовала еще такого вкусного торта!..
Мать и дочь ели с жадностью, обе еще не успели позавтракать, а было уже за полдень.
— А теперь, Норма Джин, подарки!
Снова зазвонил телефон. И снова Глэдис, хитро улыбаясь, не сняла трубку. И объяснила, что у нее просто не было времени завернуть подарки как следует. Первым оказался хорошенький розовый связанный крючком свитерок из тонкой шерсти. Вместо пуговок — крошечные вышитые шелком бутоны роз. Он был немного тесноват Норме Джин, которая для своих лет была девочкой совсем не крупной. Но Глэдис, восторженно ахая, похоже, этого не замечала:
— Ну разве не прелесть? В нем ты, как маленькая принцесса!
Потом пошли подарки помельче — белые хлопковые носки, трусики (на каждом предмете висела бирка из «двадцатицентовой» лавки). Глэдис вот уже несколько месяцев не покупала дочери никаких вещей; Глэдис вот уже на несколько недель просрочила плату Делле за содержание дочери. И Норме Джин казалось, что теперь бабушка страшно обрадуется. Норма Джин вежливо поблагодарила маму, Глэдис прищелкнула пальцами и весело сказала:
— Это еще не главное! Пошли! — И торжественно повела Норму Джин обратно в спальню, где на стене висел портрет красивого мужчины. И дразнящим жестом, нарочито медленно выдвинула верхний ящик бюро.
— Presto, Норма Джин! Тут для тебя кое-что есть!
Неужели кукла?..
Норма Джин привстала на цыпочки и трепетно и неуклюже вытащила из ящика куклу. Златоволосую куклу с круглыми синими стеклянными глазами и розовым ротиком бутоном. А Глэдис спросила:
— Помнишь, Норма Джин, кто у нас тут спал, в этом ящике, а? — Норма Джин отрицательно помотала головой. — Да нет, не в спальне, а именно в ящике. Вот в этом самом.
И снова Норма Джин отрицательно помотала головой. И ощутила непонятное беспокойство. А Глэдис так пристально смотрела на нее, и глаза у нее были почти точь-в-точь, как у куклы, только не синие, а более блеклые, сероватые, и губы не розовые, а ярко-красные. И тут она со смехом сказала:
— Да ты! Ты, Норма Джин! Ты спала в этом самом ящике! Я была такая бедная, что не могла купить тебе кроватку. Этот ящик и служил тебе кроваткой. Добрую службу сослужил, верно?
В голосе Глэдис прорезались визгливые нотки. Если бы эту сцену сопровождала музыка, то была бы очень быстрая музыка, стаккато. Норма Джин покачала головой — дескать, нет. И личико ее помрачнело, а глаза затуманились. Она не помнила, вернее, не желала помнить, что носила когда-то подгузники, не хотела знать, как трудно было Делле и Глэдис «сажать ее на горшок». И если б у нее было время как следует осмотреть этот ящик, верхний ящик соснового бюро, проследить за тем, как он закрывается, ей бы стало совсем плохо. Внутри все опустилось бы, к горлу подкатила тошнота, а голова закружилась от страха — так бывало, когда она стояла где-нибудь высоко, на ступеньках, или смотрела на улицу из окна верхнего этажа, или слишком близко подбегала к берегу, на который должна была обрушиться огромная волна… Как она, такая большая девочка, которой уже исполнилось шесть, могла поместиться в таком маленьком ящике? — А может, кто-то задвигал этот ящик, чтобы не слышать, как она плачет?
Но у Нормы Джин просто не было времени думать о таких вещах. Ведь в руках она держала куклу. Самую красивую куклу, которую когда-либо видела так близко, красивую, как Спящая Красавица на картинке в книжке, с вьющимися золотыми волосами до плеч, шелковистыми и мягкими. Прямо как настоящие!.. О, они были куда красивее кудрявых светло-каштановых волос самой Нормы Джин и уж ни в какое сравнение не шли с жесткими синтетическими волосами других кукол. На голове куклы красовался крохотный кружевной чепчик, а одета она была во фланелевый халатик в цветочек. И кожа такая гладкая и упругая, мягкая, безупречная кожа, а пальчики, крохотные пальчики, совсем как настоящие. А на маленьких ножках — белые хлопковые пинетки с розовыми шелковыми ленточками! Норма Джин взвизгнула от восторга и обязательно обняла бы маму крепко-крепко, но заметила, что Глэдис вся так и сжалась, и поняла, что прикасаться к ней нельзя.
Глэдис закурила сигарету, выпустила длинный и роскошный столб дыма. Курила она «Честерфилд», любимые сигареты Деллы (хотя сама Делла считала курение очень вредной и некрасивой привычкой и твердо намеревалась от нее избавиться). Глэдис закурила и протянула дрожащим голоском:
— Знаешь, как трудно было достать такую куклу, Норма Джин? Надеюсь, ты будешь относиться к ней ответственно.
Ответственно… Довольно странное применительно к кукле слово, оно так и повисло в воздухе.
Как же Норма Джин будет любить эту белокурую куклу! То будет главная любовь ее детства.
За исключением одного «но». Ее смущало, что ножки и ручки у куклы какие-то слишком мягкие, точно без костей. И как-то странно болтаются и шлепают. Если положить куклу на спину, у нее тут же — шлеп! — и опускались ножки.
— А как ее зовут, м-мама? — запинаясь, пробормотала Норма Джин.
Глэдис нашла пузырек с аспирином, высыпала в ладонь несколько таблеток и проглотила, не запивая. А затем протянула голоском Джин Харлоу, приподняв подрисованные брови:
— Ну, это тебе решать, детка! Теперь она твоя!
И Норма Джин стала придумывать кукле имя. Уж как она старалась придумать, но ничего не получалось. В голове будто что-то заело, ни одно имя просто не приходило на ум. Она забеспокоилась, сунула палец в рот и стала сосать. Ведь имя — это страшно важная штука! Если у кого-то нет имени, то его вроде бы и не существует вовсе. Если бы люди не знали, к примеру, твоего имени, где бы ты тогда была?
И Норма Джин закричала:
— Мама, нет, правда, как зовут эту к-куклу?! Ну пожалуйста!
И Глэдис, скорее удивленная, чем рассерженная, заорала в ответ из другого угла комнаты:
— Черт! Назови эту куклу Нормой Джин! Она даже немножко похожа на тебя, нет, ей-богу!..
* * *
Слишком много волнений и впечатлений выпало на долю Нормы Джин в тот день. И она устала. Ей не мешало бы поспать.
Но телефон звонил. И день плавно перешел в вечер. И девочка с тревогой подумала: Почему это мама не подходит к телефону? Что, если это звонит папа? Или она точно знает, что это не папа?.. Но как она может знать, если не снимает трубку?
В одной из сказок братьев Гримм, что иногда читала Норме Джин бабушка Делла, случались вещи, которые могли только присниться. Странные и жуткие, какими бывают только сны. Но то были вовсе не сны. И ты все время хочешь проснуться, но не можешь.
О, как же Норме Джин хотелось спать! Проголодавшись, она съела слишком много торта. Просто нажралась, как маленькая свинка. Ничего себе завтрак, именинный торт! И теперь ее тошнило, и болели зубы, и, может, Глэдис подлила ей в виноградный сок «лечебной водички» — «так, всего наперсток, чтобы было веселее». И у нее прямо глазки закрывались, и она все время клевала носом, и голова казалась ужасно тяжелой и какой-то деревянной, и Глэдис пришлось отвести ее в жаркую душную спальню и уложить на провалившуюся от старости кровать. Прямо на покрывало из синели. Она стащила с Нормы Джин туфли и, будучи весьма брезглива в таких вещах, подложила под голову дочери полотенце. «Это чтобы слюней не напустила мне на подушку!» Норма Джин сразу же узнала покрывало цвета спелой тыквы, она видела его раньше, в других квартирах Глэдис, но цвет немного потускнел, оно было все в дырках от сигарет, каких-то странных пятнах и разводах, ржавых, оттенка замытых пятен крови.
Со стены, что рядом с бюро, смотрел на Норму Джин отец. Она тоже какое-то время смотрела на него сквозь полуопущенные веки. А потом прошептала: «Пап-па…»
Впервые! В день, когда ей исполнилось шесть.
Впервые произнесла она это слово, «папа».
Глэдис опустила жалюзи на окне до самого подоконника. Но жалюзи были старые, растрескались и все равно пропускали лучи яростного летнего солнца. Сверкающий глаз Бога! Гнев Господень. Впоследствии бабушка Делла разочаровалась в Эйми Семпл Макферсон и ее церкви Святого Евангелия, однако все равно продолжала верить в то, что называла «Словом Божи-им», в Святую Библию. «Ее трудно читать и учить. И все мы по большей части глухи к ее мудрости, но это все, что у нас есть». (Так ли это? У Глэдис были свои книги, она никогда не упоминала о Библии. Единственное, о чем со страстью и трепетом говорила Глэдис, так это Кино.)
Солнце, проделав свой путь по небу, уже клонилось к западу, когда Норму Джин разбудил звонок телефона в соседней комнате. Этот дребезжащий звук, в котором звучала насмешка, этот сердитый и взрослый звук, в котором слышался мужской упрек. Я знаю, что ты дома, Глэдис, знаю, что слышишь, тебе от меня не спрятаться! Потом наконец Глэдис схватила трубку и заговорила — высоким невнятным почти умоляющим голосом: Нет, не могу! Только не сегодня, я же тебе говорила! Сегодня день рождения у моей маленькой дочурки, и я хочу побыть с ней одна!.. — Затем — пауза, и снова, уже более напряженно, она почти что визжала, выла, как раненое животное: — Нет, говорила! Я тебе говорила, что у меня есть маленькая дочь, мне плевать, веришь ты или нет! Нет, я нормальный человек, нормальная мать! Я тебе говорила, что у меня есть маленькие дети, я нормальная женщина, и мне не нужны твои вонючие деньги, нет, я сказала, сегодня не могу, мы не увидимся сегодня, ни сегодня, ни завтра, оставь меня в покое, иначе пожалеешь. И если посмеешь явиться сюда с ключом, я вывозу полицию, так и знай, ублюдок!
6
Когда 1 июня 1926 года я родилась в палате для бедных лос-анджелесской окружной больницы, моей матери там не было.
И где она была, моя мать, никто не знал!
Позже выяснилось, что она просто спряталась. Ее нашли и долго и укоризненно выговаривали: У вас такой красивый ребенок, миссис Мортенсен, не хотите подержать этого чудесного младенца? Это девочка, да, девочка, и ее пора бы покормить. Но мать лежала, отвернувшись лицом к стене. Из сосков ее, точно гной, сочилось молоко, но она не хотела давать его мне.
Какая-то совершенно чужая женщина, нянька, научила мать, как правильно брать младенца на руки и держать. Как, сгибая ладонь чашечкой, подкладывать ее под голову ребенка, а другой рукой поддерживать спинку.
А если я ее уроню.
Не уроните!
Она такая тяжелая и горячая. Она… брыкается.
Нормальный здоровый ребенок. Красавица! Вы только посмотрите на эти глазки!
На Студии, где с девятнадцати лет работала Глэдис Мортенсен, существовало только два мира: тот, который ты видишь своими глазами, и тот, который видишь через камеру. Первый был ничем, второй — всем. Со временем мать научилась видеть меня в зеркале. Даже улыбаться мне (но только не в глаза! Нет, никогда!). В зеркале ты отражаешься почти как в объективе камеры, и тебя почти что можно любить.
Отца этого ребенка я обожала. Он назвался чужим именем, такого имени нет в природе. Дал мне 225 долларов и номер телефона — чтобы я ИЗБАВИЛАСЬ ОТ ЭТОГО. Неужели я действительно мать? Иногда мне просто не верится.
Мы все научились смотреть в зеркала.
И у меня появился Друг в Зеркале. Как только я подросла немножко и научилась его видеть.
Мой Волшебный Друг.
В этом была какая-то чистота. Я никогда не ощущала свое лицо и тело изнутри (оно было немо и глухо, словно во сне); только в зеркале отражалось оно со всей ясностью и остротой. Только в нем могла я видеть себя.
Глэдис засмеялась. Черт, а эта малышка и правда славненькая! Пожалуй, придется ее оставить.
То было решение под влиянием момента. И никакого постоянства тут не предполагалось.
Меня передавали из рук в руки, время пролетало, точно в каком-то дымном голубоватом тумане. Вот мне уже три недели. Я завернута в одеяло. Какая-то женщина кричит пьяным голосом: Ее голова! Осторожней! Подложи ей руку под головку! А голос другой ей отвечает: Господи! Ну и накурено же здесь! Где Глэдис? Мужчины смотрели, щурясь и усмехаясь. Совсем маленькая девочка. Лежит себе, как шелковый кошелечек. Вся такая гла-а-денькая!..
А еще один, чуть позже, помогал маме купать меня. А потом купался сам, вместе с мамой. Сколько было визга и смеха среди белых кафельных стен! Лужи воды на полу. Пахучие соли для ванны. Мистер Эдди был богач! Владел тремя «крутыми забегаловками» в Л.А., где обедали и танцевали звезды. Мистер Эдди выступал по радио. Мистер Эдди был заядлым шутником, сорил двадцатидолларовыми купюрами, совал их в разные неподходящие места — в морозилку холодильника, в щелку в жалюзи, среди истрепанных страниц «Маленькой сокровищницы американской поэзии», прилеплял изнутри к грязной крышке унитаза.
Смех матери — визгливый и режущий, как осколки стекла.
7
— Но сперва надо искупаться.
Слово «искупаться» произносилось так медленно, чувственно.
Глэдис пила свою «лечебную водичку», ей не сиделось на месте. Из проигрывателя доносился «Цвет индиго». Руки и личико Нормы Джин были липкими от торта. Уже почти совсем стемнело. Норме Джин исполнилось шесть. А потом настала ночь. Вода с шумом хлестала из обоих кранов — в старую, всю в ржавых пятнах ванну на ножках в виде когтистых лап.
С холодильника взирала на все происходящее белокурая красавица кукла. Стеклянно-синие глаза широко распахнуты, рот-бутон того гляди расплывется в улыбке. Если ее потрясти, глаза раскрываются еще шире. А вот розовый ротик не меняется. Крохотные ножки в белых пинетках вывернуты и торчат под нелепым углом.
Мама учила Норму Джин словам песни. Раскачивалась и мурлыкала под нос:
Пока ты еще не в тоске.
Нет, нет, нет!
Пока ты еще не в тоске.
О, нет, нет!..
Пока не пришло настроение цвета индиго…
Потом маме надоела музыка, и она стала искать какую-то книгу. Коробки с книгами стояли не распакованные. Некогда Глэдис брала на Студии уроки дикции. Норме Джин нравилось, когда Глэдис что-то читала ей, потому что в доме сразу становилось тише и спокойнее. Не было ни внезапных взрывов смеха, ни ругани, ни слез. Музыка тоже иногда помогала. И вот Глэдис с благоговейным выражением на лице начала перелистывать свою любимую книгу, «Маленькую сокровищницу американской поэзии». А потом, приподняв худенькие плечи и запрокинув голову, начала читать голосом настоящей киноактрисы:
Сама я Смерти не звала,
Но Смерть была ко мне добра —
Приехала и увезла в карете;
Втроем в карете — я, Она
И, кажется, Бессмертие…
Норма Джин впитывала каждое слово. Закончив читать, Глэдис обернулась к дочери, глаза ее сверкали.
— О чем это, а, Норма Джин? — Норма Джин не знала. Тогда Глэдис сказала: — Придет день, и твоей мамочки не будет больше рядом. И никто не сможет тебя спасти. Так и знай! — И она подлила себе в чашку бесцветной крепкой жидкости и выпила.
Норма Джин надеялась, что мама прочтет еще какое-нибудь стихотворение. Стихи с рифмой, стихи, которые можно понять. Но похоже, поэзии на сегодня для Глэдис было достаточно. Не стала она читать ни из «Машины времени», ни из «Войны миров». То были «пророческие» книги, все описанное в них «скоро сбудется» — так иногда говорила она дрожащим от волнения голосом.
— А теперь, малышка, пора в ва-а-анну!
Сцена из фильма. Вода хлещет из кранов, и шум ее смешивается со звуками музыки. Которую почти слышно.
Глэдис подошла к Норме Джин, раздеть. Но Норма Джин умела раздеваться сама! Ей уже шесть! Глэдис торопилась, отталкивала руки Нормы Джин. «Стыд и позор! Вся в торте!» Потом стала ждать, пока наполнится ванна, а наполнялась она страшно медленно. Очень уж была большая. Глэдис сняла бордовое креповое платье, стянула его через голову, отчего мелко завитые волосы встали дыбом. Бледная кожа блестела от пота. На мамино тело смотреть нельзя — оно тайна. Бледная веснушчатая кожа, выпирающие косточки, маленькие твердые груди, точно сжатые кулачки, натягивают кружево комбинации. Норме Джин казалось: от волос Глэдис, заряженных электричеством, разлетаются искры. Искры сверкали и в ее глазах.
За окном шумел в пальмовых ветвях ветер. Голоса мертвых, так называла Глэдис этот шум. Хотят войти в дом.
— В нас хотят войти, — объяснила Глэдис. — Потому что тел им не хватает. Случаются такие моменты в истории, когда живых тел особенно не хватает. А после войны — ты, конечно, не помнишь войну, тебя тогда еще на свете не было, но я-то помню. Я, твоя мать, прекрасно помню ту войну, потому что появилась на свет раньше тебя… Так вот, во время войны погибло столько мужчин, женщин, даже детей, что тел стало очень сильно не хватать. И все эти бедные души умерших хотят в них пробраться.
Норма Джин испугалась. Как пробраться, где?..
Глэдис расхаживала по комнате, ждала, когда наполнится ванна. Нет, пьяна она не была, и под кайфом — тоже. Сняла перчатку с правой руки. И теперь обе ее длинные изящные руки были обнажены, и Норма Джин увидела, что они в красных шелушащихся пятнах. Глэдис не хотела признаваться, что это результат ее работы на Студии, иногда — по целых шестьдесят часов в неделю. Вся кожа пропиталась химикатами, даже резиновые перчатки не помогали. Да, химикаты впитались и в кожу, и в волосы, до самых корней волос, и в легкие, о, она просто умирает, эта Америка убивает ее, а начав кашлять, никак не может остановиться. Да, но зачем тогда еще и курить? Господи, да в Голливуде все курят, все, кто работает в кино, курят. Сигарета успокаивает нервы. Зато Глэдис перестала баловаться марихуаной, которую в газетах называют коноплей; черт побери, она хочет, чтобы Делла знала: никакая она не пьянь и не наркоманка! Никакая не вертихвостка и, черт побери, никогда не делала это за деньги. Или почти никогда.
И лишь один раз потеряла работу на Студии. После Краха, в октябре 1929.
— Знаешь, что это такое? Крах?
Норма Джин недоуменно покачала головой. Нет. А что?
— Тогда тебе было всего три годика, малышка. Я была просто в отчаянии. Все, что я делала, Норма Джин, я делала только ради тебя.
С кряхтеньем подхватив Норму Джин на руки — руки у нее были жилистые, мускулистые, — Глэдис опустила барахтающуюся девочку в воду, от которой так и валил пар. Норма Джин тихонько взвизгнула, заорать во весь голос она просто не осмелилась. Вода была такая горячая! Обжигающе горячая! Просто кипяток! Вода продолжала бить из крана, который забыла завернуть Глэдис, она забыла завернуть оба крана, забыла измерить температуру воды. Норма Джин порывалась выскочить из ванны, но Глэдис толчком послала ее обратно.
— Сиди смирно! Я тоже к тебе иду. Где мыло? Боже, какая же ты грязная! — Глэдис развернулась спиной к хныкающей Норме Джин и быстро скинула с себя остатки одежды, комбинацию, лифчик, трусики, весело бросая их на пол, будто какая-нибудь стиптизерша. Оставшись нагишом, она полезла в большую старую ванну на когтистых лапах, поскользнулась, чтобы удержать равновесие, ухватилась за край и погрузила узкие бедра в воду, от которой остро пахло хвойными солями. А потом уселась напротив испуганной девочки, широко раздвинув колени, словно пыталась ими зажать, обнять, обхватить или защитить своего ребенка, которому шесть лет назад дала жизнь в агонии отчаяния и упреков. Где ты? Зачем оставил меня? Слова эти были адресованы мужчине, который был ее любовником, имени которого она ни за что бы не выдала, даже под пытками, даже в родовых муках. Как неуклюже возились в ванне мать и дочь, вода мелкими волночками перехлестывала через край; Норма Джин, подталкиваемая коленом матери, погрузилась в нее с головой, потом вынырнула, давясь и кашляя, а Глэдис, ухватив ее за волосы, бранилась:
— Прекрати сейчас же, Норма Джин! Прекрати!
Потом Глэдис поймала кусок мыла и начала энергично намыливать руки. Странно, что она, всегда уклонявшаяся от объятий и прикосновений дочери, сейчас сидела с ней в ванне голая; странным было и сосредоточенное экстатическое выражение ее лица, раскрасневшегося от пара и горячей воды.
И снова Норма Джин пискнула что-то на тему того, что вода слишком горячая, пожалуйста, мама, вода слишком горячая, такая горячая, что кожа уже почти ничего не чувствует, а Глэдис ответила строго:
— Она и должна быть горячая, слишком уж много грязи. И снаружи, и внутри нас!
Откуда-то издалека, из другой комнаты, донесся заглушаемый плеском воды и визгливым голосом Глэдис звук ключа, поворачиваемого в замочной скважине.
То было не в первый раз. И не в последний.