Книга: Как живут мертвецы
Назад: ГЛАВА 7
Дальше: ГЛАВА 9

ГЛАВА 8

Что ж, я могу рассказать, что со мной происходило. Не думаю, что моя смерть сильно отличается от чьей-либо другой. Здесь у каждого из нас своя чертовски душещипательная история — это уж точно. Однако вы можете подумать, что бормотание Жиров в соседней комнате и прыжки литопедиона, во весь голос распевавшего песенки семидесятых годов, мешали мне осознать, что я умерла. Да нет. Я помню этот первый вечер в полуподвальной квартире в доме № 27 по Аргос-роуд так же ясно, как и все, что происходило со мной до этого или после.
Разумеется, тогда я не знала, что это Аргос-роуд, мне был известен только номер дома — 27. Сырой полуподвал в скучном пригороде огромного города, который я научилась терпеть, но не сумела полюбить. А смерть? Она имела ко мне не больше отношения — в метафизическом смысле, — чем имя Господа, которое нельзя произносить, или культ Девы Марии, или расступившиеся волны Красного моря, или любое другое религиозное фиглярство. Жизнь после смерти казалась такой же неправдоподобной, как Атлантида, дурацкий затонувший континент, в существование которого верят только наивные дурачки.
Наверное, вы решили, что мое тонкое тело, воскрешение зубов, странности Фар Лапа и Костаса произвели на меня большое впечатление, но это не так. Поверьте, когда я говорю, что потусторонний мир, каким он предстал передо мной в тот весенний день 1988 года, был ничуть не более странен, чем мое первое прибытие в Англию зимой пятьдесят восьмого, когда мой беременный живот — туго набитый Шарлоттой — был прижат к перилам «Куинн Мэри», пока корабль, гудя, продвигался к пристани, а внизу волновалась толпа встречающих, целое поле габардиновых пальто, с разбросанными по нему розовыми цветами. Один из таких цветков — я искала его, веря или желая верить, что он означает любовь, — держал Йос. Веское основание для веры.
Англия — страна глубокой, допотопной отсталости, здесь у домов-крепышей вся кровеносная система наружу. Жестокое напоминание о том, что вы замерзнете, когда придет зима. В Англии нет мудрости. Нет и не было — ни сейчас, ни тогда, никогда. Именно поэтому я не любила эту страну, ее культуру и людей. И всегда носила в сумочке свой американский паспорт, готовая при первой же необходимости прыгнуть на корабль. Что же касается семейки Йоса с их детскими прозвищами, благовоспитанным ханжеством (нельзя ненавидеть кого-то за то, что он черный, или еврей, или женщина, а можно просто не любить их как таковых — и между прочим черноту их кожи, еврейство, принадлежность к женскому полу), с их неопрятным опьянением (были они пьяны или медленно соображали, или и то и другое?), решимостью умерщвлять себя изнутри, поглощая пищу с огромным количеством углеводов — рядом с ними мой посмертный проводник и Харон-таксист вовсе не казались чем-то особенным.
Поэтому я сочла свою смерть всего лишь очередной переменой места действия, продолжением форсированного марша в войне, которую вела. Вот так я перескочила из постели Каплана в постель Йоса, из Соединенных Штатов в говенную маленькую Англию, так меня переместили — через Королевскую клинику ушных болезней — из Кентиш-Тауна в Далстон. Теперь мне предстояло снова пройти утомительную процедуру акклиматизации. Разобраться с коммунальными платежами, найти ближайший супермаркет, записаться в библиотеку. Впрочем, при всей моей предусмотрительности — а какой от нее толк, в частности, для невротика? — мое безразличие к таким аспектам жизни, как переадресовка почты или здравоохранение, свидетельствовало о более значимой перемене адреса, чем при предыдущих переездах.
Да, как я уже говорила, я прекрасно помню остаток дня моей смерти. Он кажется мне этаким держателем для книг — парным к моему прибытию в старую книжную Англию. Саутгемптон, зима пятьдесят восьмого. Лед, испещренный шлюпбалками грузоподъемных кранов. Земля, море и небо, соперничающие друг с другом в мрачности. Когда подошло время сходить с корабля, я сидела, сжавшись, в своей каюте, как расплывшаяся корова в железном стойле, пока не раздалось трубное мычание Йоса — «Лили! Что случилось? Я ждал тебя на причале просто целую вечность», — пока он не пришел, чтобы погнать меня по сходням. Просто целую вечность — выражение совершенно в духе Йоса, у него все было совершенно просто. Справедливости ради надо сказать, что простота довольно часто служит последним прибежищем сложности. Да, просто целую вечность — вот как долго века пребывали в компании Йоса. На самом деле они пробыли в его компании не больше пяти дерьмовых минут, в течение которых нервная дрожь — от расставания с Капланом, бегства от Восьми Супружеских пар. Которые Когда-то Что-то для Меня Значили, освобождения от рыдающих призраков вины, окружавших смерть Дейва-младшего, — наконец, отпустила меня. Ох, — и бегство из этой Жидамерики — тоже великое избавление.
Кто он был, этот большой, розовый, мокрогубый тип, который несколько раз грубо овладел мной на заднем сиденье взятого им напрокат «крайслера»? Он кусал меня за сиськи. С Йосом я, вероятно, ошибочно принимала шок за оргазм, и, несомненно, оргазм за любовь. Но странным образом, как и любой другой любовник, Йос стал для меня архетипом во плоти. Все мужчины в одном — потому я ненавидела всех.
С Йосом я вернулась к череде неудобных жилищ, где на веревках сохли пеленки, повсюду валялись груды нижнего белья, торчали какие-то подпорки, словно обломки старинных летательных аппаратов. Эта чертова мисс Незадачливая-Последовательница-Братьев — Райт не отстирывала белье дочиста — только развешивала. Затем, когда я была беременна второй мисс Йос, мы осели в Кривом проулке, где запущенность стала образом жизни. Иисус-черт побери-Христос, если бы ты жил в Хендоне в шестидесятые годы, ты бы знал, что такое жизнь, подобная смерти. Далстон, по сравнению с этим, просто блеск, хотя особо и не блестит. Последние пятнадцать лет своей жизни я провела в чистилище. Умирание, исчезновение — вот и все, чего я ждала, — стоило ли удивляться, что одной поддельной солидности подвала было достаточно, чтобы заглушить мое всегдашнее яростное любопытство?
На Жиры мне было наплевать, а литопедиона можно вытерпеть. Я решила сходить в магазин за моющими средствами. Ну, казалось мне, ведь я еще могу почувствовать запах аммиака? Сумею отличить крем для обуви от говна?
На улице светило солнце. Фар Лап был прав — тонкость тонкого тела у такой неуклюжей недотепы, как я, весьма относительна. Было суше, резче, теплее, чем в сыром подвале. Я была свободна от боли и ожидания смерти — и ощущала себя тоже суше, резче, теплее. Впрочем, в жизни масса такого дистанцирования, таких лишь предполагаемых чувственных удовольствий — могла ли смерть оказаться иной? Здесь даже, черт возьми, цвели вишни, розовые и белые вычурные цветки, неуместно легкомысленные, они выглядывали из-под плотных подолов поздневикторианских домов. Домов, напоминавших перевернутые айсберги: четыре этажа бесстрастной любезности над затопленными сырыми подвальными помещениями. Пока я спешила в магазин на углу, с выданной мне по поводу смерти дотацией, которая позвякивала в кармане платья, я ощущала себя почти девчонкой.
По пути мне встретилось несколько человек, но они походили на зомби не больше и не меньше, чем любые прохожие на любой городской улице. Высоченная девушка с разделенными пробором кудрями, спадающими на воротник, протирала косметической салфеткой веки; старик-инвалид с деревянной ногой осторожно трогал камни мостовой резиновым наконечником палки; смуглокожий азиатский господин с аккуратно подстриженной бахромой седых усов шел мне навстречу. Их глаза видели меня, затем смаргивали прочь.
Угловой магазин оказался в углу — как банальная постмодернистская деталь. Мрачноватая пещера, где пахло куркумой и висели гирлянды самых разных товаров. Здесь были и картонные стенды с карманами, из которых торчали перочинные ножи, и заплетенный в косу лук, и пучки лакричных нитей. В темных уголках этого торгового логовища притаились стенды с почтовыми открытками, пластиковые корзины с овощами, подрагивающие шкафчики-холодильники и забытые полки с жестяными банками, хранившими души супов.
Повинуясь надгробной песне указаний крошечной индианки в безупречном сари, которая сквозь просвет между кассой, кипой «Далстон адвертайзер» и белыми кудрями нескольких швабр, направляла меня то туда, то сюда, чтобы я смогла вызволить из ее лабиринта вот эту хорошенькую бутылочку с отбеливателем, этот изящный флакон универсального средства для пола и вон те замечательные щетки для посуды. Сидевший позади нее на высоком стуле крошечный мальчик в отлично выглаженных серых шортах играл с игрушечной металлической машинкой, игрушечной пластиковой коровой и игрушечной пластиковой губной гармошкой. Блуждая по магазину, я наблюдала, как он старательно уравновешивает эти вещи у себя на коленках. Он ставил машинку на корову, стоящую на гармошке, затем гармошку на корову, стоящую на машинке, словно исследуя возможности новой индуистской космологии.
Набрав моющих средств, я заплатила крошечной хозяйке магазина.
— Вы, наверное, новая дама, — обратилась она ко мне, — сама она, несомненно, была дамой. — Та, что въехала в номер двадцать семь.
— Да, верно, — ответила я, польщенная тем, что меня узнали. Возможно, это перемещение в Далстон и дальнейшая ассимиляция пройдут легче, чем я предполагала. — Квартира в жутком состоянии, — сказала я ей. — Похоже, там лет двадцать никто не делал генеральной уборки.
Она фыркнула.
— Да-а-а, — протянула она, и в этом «да» прозвучало множество оттенков, — да, это чистая правда. Чистая правда. Мистеру Баззарду уборка была не важна — он из неприкаянных душ, понимаете? Он сейчас переехал. В Байсестер, за Оксфорд. Сказать вам, миссис …?
— Блум.
— Миссис Блум. В двадцать седьмом много неприкаянных душ, не позволяйте им беспокоить вас. Не давайте им брать верх. Это ваш литопедион?
Она выглянула и посмотрела на литопедиона, который сидел на самом краешке ящика с бананами, болтая короткими ножками и распевая очередную старую песенку: Опустели улицы, Никого-о-о вокруг, Все отпра-а-а-вились — На луну!
— А как тебя зовут, Карузо? — спросила она. Я была ошеломлена — мне даже в голову не приходило с ним заговорить.
— Лити, — пропищал литопедион.
— Веди себя тихо… — сказала она ему, и он замолчал. — Вот умница. Вам нужно быть с ним построже, миссис Блум. Они только и могут, что выпаливать всю устаревшую чепуху, которая приходит им в голову. Как правило, это поп-музыка, поскольку она проникает туда, где они оказываются… в ваших… складках. — Для наглядности она собрала в складки свое сари.
На меня произвели впечатление эти сведения — гораздо большее, чем мистическая абракадабра Фар Лапа.
— М-м-м… Могу ли я вас спросить, миссис …?
— Сет.
— Миссис Сет. У меня есть… ну, Жиры… Жиры, которые у меня в квартире, они опасны?
— В сущности, нет, миссис Блум. У большинства людей Жиры вроде подростков, если вы понимаете, о чем я говорю.
— Вроде подростков?
— Ну да, они состоят из приобретенного и потерянного жира. Жир — обычно результат детских злоупотреблений шоколадом, сладостями и тому подобным. Поэтому у Жиров такой характер. Они дуются, огрызаются, брюзжат, они включают музыку на полную мощность, но их всегда можно заставить слушаться — если быть с ними построже.
Звякнул колокольчик, и в магазин зашел новый покупатель. Мужчина неопределенного возраста производил пугающее впечатление: волосы дыбом, наподобие парика, безобразная борода торчком. Не человек, а какая-то щетка. Кожа — руки, щеки, лоб — покрыта ожогами и ссадинами. Он был в расклешенных джинсах, коротких, как кюлоты, из которых торчали худые ноги, и дешевой нейлоновой куртке, застегнутой по самую шею. Глазки словно дырочки от пуль малого калибра, которые кто-то всадил в остатки его мозгов. Он медленно наклонился и взял с нижней полки рядом с дверью метровой длины упаковку оловянной фольги. Наркоман, решила я и бросила на миссис Сет заговорщицкий взгляд, полный терпимости к ближнему.
К моему удивлению, она не ответила мне тем же, а просто отсчитала сдачу, шепнув: «Я знаю, что вы подумали, миссис Блум, но это хороший человек. Вы ведь пойдете попозже на собрание — я зайду за вами в семь часов». Затем она повернулась к наркоману, который нетвердой походкой двигался в нашу сторону, и лучезарно улыбнулась ему.
— Привет, мистер Бернард, как вы сегодня себя чувствуете?
Я собрала свои покупки и вышла.
Целый день я изо всех сил пыталась навести в подвале какой-то порядок. В чулане под лестницей я обнаружила одну из смешных старых щеток для ковра, которые оставляют грязь и ворс двумя параллельными рядками. Я таскала эту чертову штуку взад и вперед по сырым коврам. Прогнав Жиры, я вытащила грязную груду матрасов из спальни на улицу, где они высохли на свежем воздухе.
— Что она делает? — ворчали Жиры. — Убирается! Ха! Глупая старая корова…Стоит ли стараться?
Каждую поверхность, которую можно отмыть, я вымыла, потом оттерла «Флешем». В кухоньке я с помощью новой швабры набросилась на засаленный линолеум и терла его до тех пор, пока швабра не стала походить на напомаженную шевелюру стиляги пятидесятых годов. В туалете мне пришлось извести пять тряпок, они стали того же цвета, что залитый мочой унитаз. Затем я снова выгнала Жиры, грязными тряпками смахивая на них комки пыли.
— Что она делает! Ох! Перестань… ох! Отстань от нас!
Миссис Сет, несомненно, была права относительно Жиров. Несмотря на их причудливую внешность, в них, по сути, не было ничего страшного. Почти слепые, они тратили вечность, ощупью отыскивая путь в комнату, или включая телевизор, или даже подкрадываясь ко мне сзади, бормоча, как мерзкие индюшки: «Толстая старуха, старая толстуха, толстая старуха». Скоро я привыкла гнать их как стадо перед собой, как привыкла говорить Лити «сбавь тон» — одно из викторианских словечек Йоса.
У меня в мыслях не было погружаться в хозяйственные дела так скоро — в сущности, через несколько часов после смерти. Но вот чертовщина, когда я прикинула, через какие муки прошла, хозяйство показалось не таким уж страшным. В общем, мыть не так уж плохо, когда не ощущаешь ни грязи под ногтями, ни пыли, летящей тебе прямо в нос. Конечно, хотя я с легкостью справилась с задачей, одного только ощущения от уборки, одного только положения рук и ног хватило, чтобы напомнить мне, как я всю жизнь распластывалась — без веры — перед богами домашнего хозяйства.
К семи вечера все эти мерзкие занятия уже вязли в моих вновь обретенных зубах. Само отсутствие усталости — боли в коленках и локтях от всех этих работ — было мучительным. Как бы то ни было, моя энергичная уборка не сильно сказалась на квартире, только растревожила обои, резавшие глаз, разбередила старые раны попорченной мебели, взбудоражила изношенную арматуру и плохонькое оборудование. Когда раздался звонок, я надела пальто, которое, оказывается, лежало на моем саквояже в спальне, велела Жирам вести себя хорошо, сунула Лити в карман и направилась к дверям, навстречу миссис Сет.
— Нам далеко идти… до этого собрания? — спросила я, когда мы пошли вдоль Аргос-роуд. Крошечная миссис Сет делала пять крошечных шажков на один мой широкий шаг.
— Нет, вовсе нет, — ответила она, — это через несколько улиц, надо свернуть вот здесь и там. Вот и все.
Пока мы в сгущавшихся сумерках шли по Далстону, мне хотелось о многом поподробнее расспросить доброжелательную миссис Сет, но сейчас, когда она была лишена магазинного антуража, зато украшена драгоценностями, начать беседу было сложно. Решусь ли я острить? Как давно вы умерли, миссис Сет? А у вас есть свой литопедион? А Жиры? Есть ли в Далстоне еще умершие Сеты? Возможно, лучше начать более отвлеченно, вроде: скажите мне, миссис Сет, как именно живут мертвецы?
Впрочем, все это не имело значения, миссис Сет сказала правду, мы пришли довольно скоро. Об этом первом из многих собраний у меня остались самые яркие воспоминания. Оно проходило в Общественном центре южного Далстона, в унылом модернистском здании из серого бетона, с плоской крышей и ложными окнами, в нем не было ничего ни центрального, ни общественного. К боковой стене примыкал пустырь, где в крапиве и бурьяне валялось случайное спортивное оборудование. С другой стороны стояло заброшенное складское помещение, несчастные окна которого свидетельствовали об извращенных попытках их выбить.
Если история двадцатого века может считаться олицетворением конструкторских нововведений, этот Общественный центр, несомненно, был воплощением Первой мировой войны. Холл методистской церкви, ставший ничьей землей, выстоявший под обстрелом гаубиц истории. Мы вошли через бетонную траншею. Пустая казарма, как я и ждала, — обшарпанный линолеум на полу, беленые стены бетонного блока, двери, ведущие в складские помещения, каморки-кабинеты и туалеты. В мужском три обычных писсуара наверняка соседствовали с одним крохотным. Через раздаточное окно было видно кухню, в которой исходил паром электрический чайник, а два человека разливали чай по пластиковым стаканчикам и раскладывали печенье по одноразовым тарелкам. Наверху к огнеупорному кафелю были прикреплены цепями пять больших светящихся полос. Удлиненные солнца светили вниз на собравшуюся компанию — около тридцати мужчин и женщин, неловко стоявших группами здесь и там, переминались с ноги на ногу, как если бы у них на всех был один переполненный мочевой пузырь.
В тот момент я подумала, что это оптический эффект, вызванный полосами света, мерцающими в темноте за ложными окнами. Потому что я увидела лучи еще более желтого цвета, которые шли из голов людей, из самой макушки, и отражались от потолка, образуя странные нимбы над их обыкновенными головами.
Я полагаю, вы сами не раз были на собраниях Персонально мертвых. В таком случае, что мне сказать об этих людях? Только то, что они были из тех, кто ходит на такие собрания — неоднозначные мероприятия, организованные неопределенными группами из неизвестных побуждений. Временные искатели временных истин. Конечно, присутствовали здесь странные типы с кольцом в губе и наверченными на шею ожерельями — вроде тех, что я видела утром в кафе, но они были лишь закваской для обычного лондонского серого хлеба. Женщины средних лет, старые женщины, очень старые, сморщенные старухи с тяжелыми головами в сбившихся набок синтетических платках, в бесформенных пальто, с распухшими руками, лондонские жители. Чосеровские фенотипы. Мужчины численно превосходили женщин, но выглядели еще более безрадостно. Они держали в руках туго свернутые газеты или зонтики, словно эстафетные палочки, о которых забыли. Как правило, они были моложе женщин, но чертовски бесцветны! Не мужчина, а бумажная фигурка, небрежно вырезанная из образцов для вязания в старых «Вуманз релм». Мужчина из средних рядов групповых фотографий. Мужчина на рекламе, которую рассматриваешь, пока стоишь на движущемся эскалаторе. Мужчина, чей детородный орган — лишь деталь, отмеченная в каталожной карточке, пылящейся в одном из кабинетов института Кинси. Статистический мужчина. Напоминает профессиональных нищих, с которыми мне приходилось сталкиваться: «Миссус, это пятерка, а не двадцать» — или переходить улицу, чтобы не иметь с ними дела. Вечные неудачники, бездельничающие без всякой причины. Всегда исчезающие за углом, вызывая легкую паранойю.
Пока эта просвечивающая команда растаскивала штабеля пластиковых стульев у стен и расставляла их свободным овалом, я отметила и другие особенности собрания. Стены были облеплены листками со своеобразными призывами: «ЖИВИ И ДАЙ УМЕРЕТЬ ДРУГИМ»; «НЕ ДУМАЙ, НЕ ДУМАЙ, НЕ ДУМАЙ»; «ДЕЛО ПЛОХО»; «НА ЦЕЛУЮ ВЕЧНОСТЬ». Надписи были так же грубы, как и чувства, — чья-то дрожащая рука зря бралась за фломастер. Листки никуда не годились, но рядом с раздаточным окном висели два плаката, которые оказались гораздо хуже. На них значилось:
Двенадцать ступеней Персонально мертвого
1. Мы поняли, что умерли и наша жизнь окончена.
2. Мы пришли к выводу, что ничему не верим.
3. Мы решили подробно вспомнить нашу прежнюю жизнь.
4. Мы провели исследования и составили пугающий реестр наших манер и нервных тиков.
5. Мы показали этот реестр нашим посмертным проводникам и подверглись их осмеянию.
6. Мы вполне готовы покинуть самих себя.
7. Мы дожидаемся небытия.
8. Мы составили список всех, кого ненавидим.
9. Мы запомнили их.
10. Мы продолжаем составлять ежедневный реестр и вписываем туда все, что кажется нам тревожным.
11. Мы стремимся путем медитации совершенствовать свое бессознательное состояние и изоляцию.
12. Уничтожив себя духовно в результате прохождения этих ступеней, мы передаем это послание новоумершим.
А также:
Двенадцать принципов Персонально мертвого
1. Главная цель — наше общее уничтожение, индивидуальная смерть зависит от сплоченности умерших.
2. Для нашей групповой цели не существует абсолютного авторитета; обычно нами управляют мелкие бюрократы.
3. Единственным условием членства является смерть.
4. Каждая группа самостоятельна — откровенно говоря, кому какое дело?
5. У каждой группы единственная исходная цель — передать это послание новоумершим.
6. Персонально мертвый никогда не должен ставить свое имя на векселях или одалживать его какому-либо живому объекту или предприятию, если не хочет напугать их до смерти.
7. Каждая группа Персонально мертвых полностью самостоятельна и не имеет права получать пожертвования со стороны.
8. Персонально мертвые не профессионалы, в отличие от наших посмертных проводников, которые по большей части принадлежат к традиционным народам и могут умиротворяться с помощью раковин каури, трещоток, презервативов и любого другого привлекательного для них барахла.
9. Персонально мертвые сверхорганизованы, по большей части это не имеющая цели и неэффективная бюрократия.
10. У персонально мертвых столько различных мнений, что они взаимно исключают друг друга, поскольку равноценны.
11. Наша политика в отношении паблик рилейшнз основана на обмане. На уровне прессы, радио и фильмов мы должны постоянно поддерживать иллюзию, что мы живы.
12. В основе всех наших тезисов лежит индивидуальность как напоминание о том, что надо ставить личность выше принципов.
Сейчас, на этой стадии смерти, я стала думать о своей прежней жизни с восхитительным пренебрежением. Зачем беспокоиться о дочери-наркоманке, если я все равно не могу поменять ей засранных пеленок? Зачем метать громы и молнии в мистера и миссис Элверс, если это не приносит им ни малейшего неудобства? Поэтому я умерила свои ежедневные муки, из которых сплетала и расплетала колыбельку для кошки. Два Дейва, с которыми меня связывали жизненные обязательства — да хрен с ними. Могли бы они стать благодаря мне более нежными, более внимательными любовниками, отцами, друзьями? Наверно, нет. Мой мошенник отец… моя садистка мать? А пощечины и пинки, достававшиеся мне на протяжении шестидесяти пяти лет? Исчезли — или, по крайней мере, не актуальны. Кажется, даже мои главные гонители были лишь на ярких, но эпизодических ролях; теперь они значат не больше, чем значки с выражением протеста на лацканах халата Джейн Боуэн.
Я должна была бы осознать чудовищность того, что в моей жизни все было пропитано злобой, — но этого не случилось. Наверное, как ни трудно это себе представить, мое теперешнее спокойствие поглотило всю эту злобу, и я просто поверила: смерть, вероятно, смягчила меня.
Что же касается церемониала собрания Персонально мертвых — если не считать двенадцати ступеней и двенадцати принципов, клиновидных ломтиков диаграммы толпы рядом со мной — почему они не включили меня? Почему мне даже не пришло в голову, что существует лишь один человек, который мог бы вычленить эти отдельные элементы моего собственного опыта и сложить из них эту мрачную картину? Не знаю. Но в тот момент я забыла все слезные собрания Анонимных Семейств, которые посещала — вместе с другими бестолковыми мамашами и задолбанными женами, — пытаясь обуздать неиссякаемую способность Наташи разрушать себя и окружающих.
Боже мой, вот я сижу, перелистывая «Вуманз релм», и по-прежнему не знаю. И даже сейчас, когда у меня более чем достаточно времени, чтобы подвергнуть сомнению все, что заслуживает внимания, я не думаю, что когда-нибудь узнаю. Не в этом круге.
Итак, зомби расселись на расставленных овалом стульях. Настала мертвая тишина. Мигнули огоньки тридцати с чем-то сигарет и дешевых тонких сигар. Струйки дыма потянулись вверх сквозь идущие от макушек столбы света. Община называлась «Нюрнберг». Заседание вел маленький человечек, похожий на рыбу, в голубой рубашке и сером джемпере с v-образным вырезом. Он поочередно вызвал трех докладчиков читать многословные речи, напечатанные на каких-то ламинированных листах. В первой, озаглавленной «Почему мы мертвы?», говорилось о том, каким неудобным и страшным опытом стала для каждого из нас смерть; как тревожно осознать, что человеком был стиль и что наше ощущение себя было всего лишь манерами и отрицательными эмоциями. Второй выступающий объяснял, что цель наших регулярных собраний — напоминать друг другу, что мы мертвы, и вводить новоумерших в ход посмертной жизни. Третий предлагал средства от этого зла, но к тому времени мое внимание рассеялось. Выступления продолжались. Если бы я хоть немного устала, то смогла бы заснуть, но нет, ничего не вышло.
Бог знает почему, интерес к жизни слабел у меня слишком часто, но теперь стало еще скучнее.
Мой взгляд, словно жирная муха, бесцельно перемещался по просторной комнате, блуждая по объявлениям о дополнительных занятиях аэробикой, по огнетушителю, нескольким сваленным в кучу гимнастическим матам. Когда кто-то из мертвецов в очередной раз закурил, а я изнывала без сигареты, мне пришло в голову, что в этом странном кадеше есть своя справедливость. Вот он, мой ад, — ведь я всегда гордилась тем, что не принадлежала ни к каким организациям. Все кончается вот так, банальным до смерти клубом, мне предстоит вечно тут сидеть, под этим полосатым освещением.
Персонально мертвые, хором благодарившие последнего болтуна, заставили меня очнуться. Маленький человечек по прозвищу «Секретарь» представил Робина Кука, сообщившего, что он прибыл сегодня вечером, чтобы поделиться с нами своим смертным опытом. Кук, длинный и тонкий, как сигарета, постоянно зажатая между его тонкими губами, огонек которой как бы заполнял пробелы между его словами. Под низко надвинутым на лоб козырьком твидовой кепки не видно глаз. Весь он состоял из острых локтей, острых коленок и резких тонов. Кук, по его словам, был приятно удивлен, — принимая во внимание полное отсутствие у него каких бы то ни было религиозных убеждений, — обнаружив, что существует жизнь после смерти. В некотором роде. При жизни он был писателем, автором триллеров, и всегда публиковался под псевдонимом, так что для него нет проблем продолжать свои занятия и теперь. И действительно, книги, написанные им после того, как он оказался в Далстоне, продавались чуть лучше опубликованных раньше. Хотя и не были приняты критикой.
Да, трудно привыкнуть к тому, что не чувствуешь, не осязаешь, не ешь и не спишь, но он не переставал ощущать отсутствие боли и унижения, сопутствующих смертельному недугу. Кук был благодарен смерти — принимая во внимание го, в какое дерьмо превратилась его жизнь. Да, были ужасные психические проявления, вызванные распадом мозга, — но, черт возьми, у него всегда было мрачное воображение. Он расценил цинизм программы Персонально мертвых как средство от распущенности. «Что означают эти ступени? — прохрипел он. — Не имею ни малейшего представления. Выполняю ли я их хоть в каком-то отношении? Не имею ни малейшего понятия. Мне кажется — я основываюсь только на своем опыте, — что вся эта структура — просто шутка. Кто шутит? Не знаю, и больше того, мои дорогие, не думаю, что когда-нибудь узнаю». Он говорил — как вы можете заметить — примерно то же, что могла бы сказать я.
После того, как Кук закончил, Секретарь объявил, что «открывает собрание, чтобы все могли поделиться». Они называют это «поделиться» — что за дурацкое, нелепое выражение. Ну и словечко, умереть можно, — если ты, конечно, не мертвец. Как бы то ни было, на практике это означает неубедительные, преувеличенные жалобы. Один за другим, представляясь «Я такой-то и такой-то и я персонально мертв», Персонально мертвые наполняли воздух табачным дымом и своими сетованиями. Удивительно, но при весьма выразительной жестикуляции сам рассказ был скучен. Это напоминало появление Жиров; ужасы внезапно бледнели, словно звуки пианино, придавленные педалью. Думаю, меня поразило тогда, что я действительно мертва и, более того, что вся пикантность жизни была лишь функцией страха смерти. Но с таким же чертовским успехом, возможно, и не была.
Персонально мертвые говорили о богах индуистского пантеона — Ганеше с головой слона, Ханумане с телом обезьяны. Кали, увешанной гирляндами черепов, о восьмируком Вишну — те проникали к ним сквозь тонкие стены комнаты, излагали свои древние обиды и вновь разыгрывали свои эпохальные битвы. Круговорот аватар в унитазе. Персонально мертвые стенали о Христе, воскресшем на Голгофе их плиты с вытяжкой, чтобы произнести с дрожью в голосе Нагорную проповедь на полу их мирской кухни. В пригороде Вавилона, где они обитали, по муниципальному парку легким галопом гнали своих коней Четыре всадника Апокалипсиса. Смерть, Война и Голод раскачивали Персонально мертвых на качелях на детской площадке, в то время как Гражданское несогласие раздавало сандвичи с ветчиной и чай возле озера с лодками.
В этом причудливом царстве Персонально мертвых гурии купались в маленьких водопроводных раковинах в углах гостевых комнат, где мертвые строители совершили некие иллюзорные работы по переоборудованию. Эти безупречные куртизанки, способные постичь любое желание правоверного, пили шербет и сладострастно хохотали по ночам. В Далстоне в одной квартире с вами могли оказаться даже тибетские добуддистские боги. Таким образом, на Коринт-уэй, Спарта-террас, Сиракьюз-парк и Атенз-роуд снизошло психофизическое многоцветье. Синие боги размером с агентство по продаже автомобилей неясно вырисовывались над агентствами по продаже автомобилей; красные боги размером с автобус прятались среди автобусов; а зеленые боги скрывались в высокой траве на насыпи вокруг далстонского водоема и выскакивали при приближении Персонально мертвых. Цветочницы продавали дьявольские плотоядные растения по фунту за штуку. Очень дорого.
Некоторых боги посещали соответственно их вероисповеданию. Какой-то протестант дрожащим голосом свидетельствовал, что был вызван в ночь перед потопом, чтобы спилить Мафусаилу огромные рога. Омертвевшую жесткую шкуру девяти веков. Но некоторые пребывали в замешательстве. Почему этого эксцентричного старого португальца терзает Осирис? Почему этот придурочный еврей-ортодокс восторженно трясет пейсами при появлении Змея-Радуги? И каким боком это относится ко мне? Секретарь внушал нам, что важно «улавливать не столько различия, сколько сходство». Еще говорили о физиологических явлениях — о персонификации икоты, моргания, отрыжки, цукания и зевоты, — что подозрительно напоминало Жиры. Однако мое внимание рассеялось. Лити обнаружил двух своих собратьев — сереньких эмбрионов, и все трое принялись носиться взад и вперед по темным углам комнаты, распевая пронзительными голосами:
Мы — одна семья,
Мои сестрички и я-я-я-я!

Секретарь посоветовал им замолчать и вести себя прилично.
Что значит «прилично»? — издевалась я про себя. Как должен вести себя воскресший окаменелый трупик? Как должен себя вести любой из нас? Я хочу сказать: запреты здесь неуместны. А что, если ты просто не любишь креплах?
Прошел час или около того, Секретарь наконец угомонил хрупкую, нервную женщину, которая жаловалась на Митру — он жил в ее холодильнике и совершал невероятные обряды, связанные с огнем, — и сообщил нам, что последние десять минут предназначены для того, чтобы «новоумершие» могли поделиться. «Иначе вам, коматозникам, трудно признать, что вы умерли, — прокричал он. — Кроме того, если вы не умерли, то что тут делаете? Даже если вы не решаетесь ничего сказать, можете что-то проворчать, или прохрипеть, или повторить что-то из того, что вы делали, испуская последний вздох». Когда он произносил эти жестокие слова, его рот казался рваным отверстием на бумажном лице. Все мертвые глаза, как на шарнирах, повернулись ко мне, все костлявые пальцы подрагивали, словно хотели меня схватить.
Увидев Фар Лапа Джонса и Костаса, входивших через вращающуюся дверь — самую обычную вращающуюся дверь, — я ощутила облегчение и решила нагло выкрутиться. «Я Лили, — сказала я. — Лично я думаю, что умерла». Вот и все. Вот и все, что я сказала. И этого было вполне достаточно — какого-то признания, что я умерла. Отрезана от всего. Не женщина, а опухоль, иссеченная из мира. Поля белой шляпы Фар Лапа отогнулись вниз под грузом невозмутимого одобрения. Его отраженные тени поклонились, и поклон отразился в двух крохотных плитках пола. Костас наполнил широкую грудь ненужным ему воздухом, и в расстегнутом вороте рубашки встопорщились волосы. Мои друзья что-то одобрительно проворчали.
Затем все кончилось, мы встали и, держась за руки, тихо забормотали молитву: «Боже, даруй мне глупость отрицать то, чего я не могу изменить, безрассудство пренебрегать тем, чем я могу, и невежество, чтобы не уметь отличить одно от другого». Фар Лап и Костас подобрались поближе, чтобы участвовать во всей этой галиматье.
Как только все кончилось, я подошла к ним.
— Ради чего вся эта хрень? — спросила я у Фар Лапа. — Полная чушь. Это не может научить меня ничему ни о Далстоне, ни о смерти, ни о том, как с ней примириться.
— Йе-хей, ну, я думаю, это может показаться совершенно хреновой тусовкой — но таков путь, детка, йе-хей? Таков путь…
— Да, мадам Лили, именно таков путь, — добавил Костас. — Вам здесь надо слушать моего друга, он ваш посмертный проводник. Вы не можете снова сесть в мое такси и уехать из Дал сто на — ничего не повернуть вспять. Слушайтесь его! А мне сейчас нужно кое с кем поговорить. — Он незаметно выбрался из комнаты, а Фар Лап показал, подрагивая бедрами, чтобы я последовала за ним в одну из каморок-кабинетов.
Там он уселся на вертящийся стул за письменным столом. Прислонился головой к пробковой доске — поля шляпы спереди задрались, открыв завитки черных волос — и наблюдал за мной отчужденно и иронически.
— Да-а, здесь ничего для тебя нет, Лили, детка. В общем-то, это правда. Вся эта тусовка, знаешь, — это потому что ты умерла, но не хочешь этого принять, йе — хей? И будет еще хуже — поверь мне. Будет хуже, чем литопедион, йе-хей? Хуже, чем Жиры, — и все это в твоей головке, детка. Здесь нет ничего реального. Ничего вообще — ни тебя, ни всего этого, ни меня, ничего. Понимаешь меня, детка? Разве ты не помнишь, что чувствовала там, в госпитале, когда мы уходили из палаты? Было похоже на мираж, хей-йе? Когда горячий ветер дует в буше, и все мерцает, йе-хей? Это была ты, детка, поверь мне. Это и сейчас ты — ни-что. Осознай это, и все вокруг… испарится, понимаешь? Ну, Лили, поняла?
Но я совсем ничего не понимала. Я видела щеки Фар Лапа, удивительно напоминавшие яблоки, его веки — как из черного дерева, все эпштейновские рельефы его красивой головы. А за ним я видела пробковую доску, к которой кнопками были приколоты программы мероприятий, записки и газетные вырезки. Видела брызги дождя на черном оконном стекле и крошечные пыльные смерчи на полу. Видела груды развязанных папок на серовато-коричневом столе. Видела Персонально мертвых, которые все до единого курили в холле, и видела Фар Лапа, распечатавшего жестянку «Лог Кабин», его пальцы, захватившие щепотку табака и разминавшие ее, чтобы свернуть сигарету. Видела свернутую бумажку, появившуюся на его нижней губе. Видела, как он скрутил другую сигарету, как поднес к сигарете спичку с красной головкой. Я видела это, и пусть все это было дурацким, пусть смущало и тревожило меня, — я не усомнилась ни в чем ни на секунду.
Рождество 2001
Я верила в это не меньше, чем в высящийся за моей спиной громадный оборонительный бастион, состоящий из наваленного слоями, как ступени тольтекской пирамиды, дрянного барахла. Вещей, которые Ледяная Принцесса с Риэлтером украли, а потом не сумели продать или заложить. Взрослые забывают, как велики их прегрешения в материальном мире, они озабочены своими мелкими психическими проступками. Я просто не могла понять, к чему клонит Фар Лап Джонс, — не слышала его. Я не могла достать и мобильный телефон, который, я знала, лежит здесь, наверху, но так, что я не могу до него дотянуться. Но даже если бы могла, сейчас это просто мертвая схема — немобильник, не-средство-связи. Он так же не способен воспринять что-либо, как я в свое время не понимала Фар-Лаповых «йе-хей». Тогда мне казалось, он хочет свести меня с ума — но, черт возьми, с этим я прекрасно справлялась сама.
Назад: ГЛАВА 7
Дальше: ГЛАВА 9