Как я варил «Козленка в молоке»
1. Мастер лирической концовки
Когда моя книга «Козленок в молоке» увидела свет, я получил множество писем, в которых было немало разных вопросов. Но, по сути, всех читателей интересовало примерно одно и то же. А именно:
– Как я решился сочинить «литературный роман»?
– Что я имел в виду, давая роману такое странное название – «Козленок в молоке»?
– Каких реальных литераторов я «спрятал» под фамилиями персонажей романа?
– И правда ли, что я был избит в Доме литераторов группой взбешенных прототипов?
Поскольку на письма всех читателей, к сожалению, ответить невозможно, я решил написать небольшое предисловие к очередному переизданию романа, а оно разрослось (у меня так часто бывает) в обширное эссе, к чтению которого вы и приступили.
Задуманный как веселая история для немногих, «Козленок в молоке», к моему немалому удивлению, стал бестселлером, хотя в нем никого не убивают, не похищают, а эротические сцены имеются, но всего-навсего в количестве, необходимом для раскрытия внутреннего мира героев. Нигде, по-моему, человек так не раскрывается, как в постели. Даже если он один.
Прежде всего отвечу на последний вопрос. Нет, никакому насилию со стороны прототипов я не подвергался ни в стенах писательского клуба, ни в каком-либо ином месте. В противном случае, дорогие читатели, вы бы не держали сейчас перед собой этот текст. И объясняется это не смягчением литературных нравов (они жестоки как никогда), а тем, что в творчестве я исповедую принцип «придуманной правды». Все мои герои вполне могли существовать, они даже порой напоминают реальных деятелей словесности, более того, история, с ними случившаяся, вполне могла произойти в реальности, но на самом деле таких людей никогда не было и подобные события никогда не имели места в российской литературе.
Более того, всеми силами я старался удержать будущих читателей романа от ложных аллюзий и идентификаций. Например, менестрель-шестидесятник Перелыгин, исполняющий свои стихи под виолончель, в первоначальном варианте носил фамилию Пыльношлемов, но поскольку это сразу отсылало вдумчивого читателя к знаменитым строчкам Булата Окуджавы про «комиссаров в пыльных шлемах», я, дабы избежать недоразумений, отдал эту фамилию эпизодическому персонажу. И проблема ошибочного узнавания была исчерпана, ведь каждый знает, что сам Окуджава исполнял свои стихи под гитару, а не под виолончель, каковая хоть и стала мощным оружием демократии, но в руках совершенно иного струнных дел мастера по фамилии Ростропович. Как пошутил один безвестный эпиграммушечник:
Человек с душой гастролера
И лицом Ростроповича…
И хотя знаменитый музыкант бегал в 1991 году по Белому дому с автоматом Калашникова, а не со смычковым инструментом, в бронзе маэстро отлили именно с виолончелью, которую он держит в цепких руках. Зато бронзовый двойник Окуджавы выходит из арбатского переулка без гитары, убрав руки в карманы, напоминая вдумчивого московского интеллигента, направившегося в угловой гастроном за чекушкой. Согласитесь, бард без гитары – это вроде футболиста без мяча или рыболова без спиннинга. Впрочем, стихи Окуджавы, не положенные на музыку, скажу по совести, не тревожат мое сердце, они похожи на маленьких лебедей, забывших обуть пуанты. Но я отвлекся на частности.
Вернемся к письмам читателей. Есть там и такой вопрос: имеют ли встречающиеся на страницах романа поэты-контекстуалисты отношение к реальным поэтам-концептуалистам? Странный вопрос! Достаточно сравнить приведенные мной в тексте образчики контекстуальной поэзии с образцами широко публикуемой ныне концептуальной поэзии, чтобы самим без труда на этот вопрос и ответить. Но раз уж зашла речь о стихах, могу сообщить, что первоначально все события романа должны были происходить в чисто поэтической среде, а называться он должен был так: «Мастер лирической концовки». Впрочем, когда много лет назад этот сюжет пришел мне в голову, он тянул максимум на рассказ, работу над которым я все откладывал и откладывал.
А возник сюжет вот как. Мы, молодые стихотворцы, после поэтического вечера обычно из большого зала Дома литераторов спускались в «пестрый» зал в ледяном, как рефрижератор, лифте. Шахту подъемника прилепили снаружи в 1960-е к исторической стене особняка графов Олсуфьевых, поэтому зимой в кабинке был форменный холодильник. Сердечные официантки иной раз советовали перебравшим писателям: «А не покататься ли вам на лифте?» Некоторые так и поступали, чтобы вскоре вернуться к столу посвежевшими и годными к новым злоупотреблениям. А «пестрым» зал называли потому, что стены были изрисованы шаржами, карикатурами, исписаны эпиграммами и экспромтами, например такими:
Вчера на ужин ев тушенку,
Я вспоминал про Евтушенку…
Или:
О молодые, будьте стойки
При виде ресторанной стойки!
В моем романе этот зал фигурирует под псевдонимом «исписанный», в хорошем, конечно, смысле. И вот однажды, спустившись в лифте, мы жадно взяли в буфете водку с фирменными бутербродами, уселись в углу и вдруг заметили, что, смыкая столы, придавили к стене незнакомца, молодого, но рано облысевшего гражданина. Однако он не обиделся и даже гостеприимно нам кивнул, мол, в тесноте – не в обиде. Мы тут же поделились с ним водкой, чокнулись, выпили и познакомились: звали его, скорее всего, Володя. Он был немногословен и больше слушал, чем говорил: качество в литературном мире редкое. Прошло время, мы снова встретились с Володей в «пестром» зале и выпили уже как старые друзья. Однако чтобы освежить в памяти, откуда у нас появился новый приятель, мы стали тихо выпытывать друг у друга, кто он такой. Кто-то заподозрил в нем стукача, внедренного к нам КГБ, но такое мнение было тут же отвергнуто: посланцы «конторы» вели себя иначе – балагурили, поругивали советскую власть и норовили стать душой компании. Сексотом, кстати, оказался, как показала история, именно тот наш коллега, который и заподозрил нового знакомца в связях с «комитетом глубинного бурения».
Из обрывочных воспоминаний сложилось коллективное мнение, что Володя пишет стихи, причем особенно ему удаются лирические концовки. Потом мы часто оказывались с ним за одним столом после окончания литературного вечера или обсуждения молодых поэтов, он стал своим – привычный и немногословный. Когда, выпив, мы начинали читать по кругу стихи, то приглашали и его, мол, не бойся, тут все свои, поругаем маленько для твоей же пользы. Читай! Но он всегда отнекивался. Что ж, встречаются и скромные поэты. Редко. Однажды к нам запросто подсела Римма Казакова, подвыпившая на приеме делегации иностранных литераторов. Она была в ту пору секретарем Союза писателей СССР и чрезвычайно влиятельной дамой. Обведя волооким взглядом собравшихся за столом и отвергнув водку, поэтесса пожелала коньячку. Володя, еле жив от роскоши общения со знаменитой шестидесятницей, метнулся к буфету.
– Кто это? – спросила она меня.
– Молодой поэт… Он, Римма Федоровна, очень скромный парень, но мастер лирической концовки!
– Это хорошо! Без концовки нельзя! – кивнула Казакова и, махнув рюмку попросила Володю проводить ее до служебной «Волги».
В ту пору порвав с поэтессой Инной Кашежевой, с которой в литературной гармонии прожила несколько лет, она, видимо, искала пути возврата к традиционным ценностям.
Однажды наши жадные до славы ряды облетела благая весть: Казакова, пользуясь связями в ЦК партии, выбила для молодых поэтов коллективный сборник, где могут напечататься все, даже те, кто близко не подпущен к издательским милостям. А ведь в ту пору опубликовать стихи, пусть и в коллективном сборнике, которые злые языки называли «братскими могилами», означало перейти в совсем иную категорию народонаселения. Ты – печатающийся поэт, и этим все сказано. Встретив Володю в ЦДЛ, я сказал:
– Срочно неси стихи для сборника!
– У меня нет…
– Если нет новых, давай что-нибудь старое, проверенное. Казакова велела у тебя взять обязательно. Заслужил!
– Ребята, ну не пишу я стихов!
– На прозу перешел? Ладно, тащи прозу. Выберем абзац позатейливей и разобьем «лесенкой», сойдет за верлибр.
– Нет, ребят, я никогда ничего вообще не писал…
– Как так? Вообще?
– Вообще.
– Минуточку… А зачем же ты с нами?…
– С вами интересно, вы забавные, да и выпить у вас всегда можно, даже если денег нет…
– А ты вообще кто?
– Я? Технолог на картонной фабрике.
Вот тогда я и подумал, что, в сущности, можно всю жизнь слыть поэтом, не написав ни строчки. И созрел замысел рассказа, даже рассказика под названием «Мастер лирической концовки». Но я все как-то откладывал этот сюжет. Мелковат.