Книга: Поправки
Назад: Чем больше он думал об этом, тем больше злился
Дальше: «Генератор»

В море

Двести часов, темнота, чрево «Гуннара Мирдала» – вокруг старика вода поет таинственную песнь в металлических трубах. Пароход режет черные волны к востоку от Новой Шотландии, слегка покачиваясь в горизонтальной плоскости, от носа до кормы, словно мощная металлическая конструкция все-таки не вполне надежна и одолеть жидкую громаду волны может, лишь разрубив ее насквозь, словно остойчивость судна зависит от того, как быстро оно проскользнет сквозь морские кошмары. Там, внизу, иной мир – вот в чем беда. Иной мир, у которого есть объем, но нет формы. Днем море – голубая поверхность и белые барашки, бросающие вызов штурманам, однако вполне реальные и понятные. А вот ночью разум устремляется вниз, в податливое, пугающе сиротливое ничто, по которому плывет тяжелый стальной корпус, и в дрожи этого движения видятся искаженные сетки координат, становится ясно, что в шести морских саженях от поверхности человек исчезает навсегда, безвозвратно.
На суше нет вертикали, нет оси z. Там все реально, все осязаемо. Даже в лишенной ориентиров пустыне можно упасть на колени, стукнуть по земле кулаком, и почва не расступится. Конечно, у океана тоже есть осязаемая поверхность, но в любой точке этой поверхности можно провалиться и, провалившись, сгинуть.
Трясет и качает, качает и трясет. Остов «Гуннара Мирдала» дрожит, беспрестанно вибрируют пол, и койка, и березовые стенные панели. Синкопированный тремор неотъемлем от судна, он постоянно нарастает и так похож на симптомы «паркинсона», что Альфред искал его источник в себе самом, пока не услышал жалобы других пассажиров, помоложе и поздоровее.
Он лежал в состоянии почти-бодрствования в каюте В-11. Бодрствуя в металлической коробке, которая качалась и дрожала, в темной металлической коробке, движущейся неведомо куда сквозь ночь.
Иллюминатор отсутствовал. За каюту с иллюминатором пришлось бы доплачивать несколько сот долларов, и Инид рассудила: поскольку каюта предназначена главным образом для сна, с какой стати выкладывать такие деньги за иллюминатор?! Она глянет-то в него, дай бог, раз шесть за всю поездку. Пятьдесят долларов за один взгляд!
Сейчас она спала, очень тихо, словно притворялась спящей. Сон Альфреда – симфония присвистов, храпа, пыхтения, этакий эпос, построенный на аллитерации «с» и «s». Сон Инид бальше походил на хайку, она часами лежала вытянувшись, а потом распахивала глаза, будто ее включили, как лампочку. Бывало, на рассвете в Сент-Джуде, в ту долгую минуту, когда секундная стрелка описывает последний круг, прежде чем раздастся звонок, во всем доме двигались только глаза Инид.
В то утро, когда был зачат Чип, ее сон лишь с виду казался притворным; вот в другое утро, семь лет спустя, когда они сотворили Дениз, она и впрямь прикидывалась. К среднему возрасту Альфред стал падок на такие невинные уловки. Десяток с лишним лет супружеской жизни превратили его в испорченного цивилизацией хищника, о которых рассказывают в зоопарках, в бенгальского тигра, который забыл, как убивать, в обленившегося льва. Чтобы привлечь его внимание, Инид должна была прикидываться инертным, безобидным предметом. Стоило ей потянуться к мужу, закинуть ногу ему на бедро, он отталкивал ее, отворачивался; если она выходила из ванной неодетая, он отводил глаза, следуя золотому правилу мужчины, который терпеть не мог появиться голышом. Лишь на рассвете, при виде замершего рядом белого плечика, хищник отваживался выйти из логова. Неподвижность ушедшей в себя жертвы – она затаила дыхание, она вся перед ним, уязвимая в своем объективном физическом существовании, – провоцирует к атаке. Когтистая лапа ощупывает ребра, плотоядное дыхание касается шеи, и Инид обмякает, якобы обреченно (умирать так умирать), хотя на самом деле эта пассивность вполне продумана, она знает: покорность воспламеняет зверя. Он брал ее, словно животное, и она не возражала: акт совершался немо, насильственно, отчужденно. Она не открывала глаз, оставалась лежать на боку, только слегка изгибала бедро, приподнимала колено, словно ей ставили клизму. Затем, так и не показав жене своего лица, муж удалялся в ванную, мылся и брился, а вернувшись, заставал постель прибранной, на первом этаже уже булькал кофейник. Тем временем Инид в кухне могла воображать, что не муж, а лев мял ее тело или один из тех молодых людей в форме (за которого ей бы и следовало выйти замуж) прокрался к ней в постель. Не слишком счастливая жизнь, но женщина способна питаться самообманом и воспоминаниями о тех первых годах, когда он с ума по ней сходил, глаз от нее не отрывал (да и эти воспоминания со временем каким-то образом превращаются в самообман). Главное – молчать. Не обсуждать соитие, тогда не будет причины отказываться от него до тех пор, пока она опять не забеременеет, а после родов можно будет возобновить эти отношения, лишь бы только никогда о них не говорить.
Инид всегда мечтала иметь троих детей. Чем дольше природа отказывала ей в третьем, тем острее Инид завидовала соседкам. Беа Мейснер – а она толстая и гораздо глупее Инид! – обнималась с Чаком даже на людях; дважды в месяц Мейснеры приглашали няню и ездили на танцы. Каждый год в октябре Дейл Дриблет на годовщину свадьбы устраивал экзотический отпуск для своей Хони, ни разу не пропустил, и у всех многочисленных юных Дриблетов день рождения приходился на июль. Даже Эстер и Кёрби Рут на барбекю поглаживали друг другу изрядно оттопыренные задницы. Нежности этих супружеских пар пугали Инид и повергали в смущение. Умная, толковая девчонка, она сразу же перешла от глажки простынь и скатертей в пансионе своей мамы к глажке простынь и рубашек в доме Ламбертов, но в глазах каждой соседки Инид читала немой вопрос в том, главном, Ал хотя бы дает ей нечто особенное?
Как только новая беременность сделалась явной, появился и ответ на этот невысказанный вопрос. Изменения в ее теле служили неопровержимым доказательством, и Инид столь отчетливо воображала лестные выводы о своей интимной жизни, на которые эти изменения должны были натолкнута Беа, Эстер и Хони, что в скором времени и сама пришла к тем же выводам.
Беременность осчастливила Инид, вскружила ей голову, и она завела с Альфредом разговор на запретную тему. Нет, не о сексе конечно же, не о своей неудовлетворенности и его несправедливости. Но хватало и других тем, не менее опасных, и однажды утром Инид легкомысленно переступила черту и предложила купить акции некоей компании. Альфред ответил: фондовая биржа – штука опасная, лучше оставить ее богачам и праздным спекулянтам. Инид настаивала: акции этой компании все-таки стоит приобрести. Альфред ответил: «черный вторник» он и сейчас помнит, словно это было вчера. Инид настаивала: тем не менее акции надо купить. Альфред ответил: покупать акции этой компании было б крайне опрометчиво. Инид настаивала: давай все-таки купим. Альфред ответил: лишних денег в доме нет, и третий ребенок на подходе. Инид предложила занять денег. Альфред сказал «нет». Сказал «нет» громче обычного и поднялся из-за стола. Сказал «нет» так громко, что медное блюдо, висевшее на стене для украшения, загудело в ответ, и, не поцеловав жену, покинул дом на одиннадцать дней и десять ночей.
Кто бы мог подумать, что крошечная ошибка Инид изменит все?
В августе «Мидленд-Пасифик» назначила Альфреда помощником главного инженера (в его ведении находились пути и строения), и теперь его послали на Восток, инспектировать миля за милей «Эри-Белт-рейлроуд». Тамошнее начальство предоставляло инспектору для разъездов небольшие вагоны с бензиновым двигателем – они сворачивали на боковую ветку и замирали, словно жуки, когда мимо проносились динозавры «Эри-Белт». Как региональная система, «Эри-Белт» в грузоперевозках не выдержал конкуренции с грузовым автотранспортом, а частные легковые автомобили свели на нет пассажиропоток. Хотя его магистральные пути были пока в хорошем состоянии, боковые ветки и подъездные пути дышали на ладан. Альфред просто глазам своим не верил. Поезда тащились со скоростью 10 миль в час по рельсам, кривым, как старая бечевка. Миля за милей – безнадежно провисший Пояс-Белт. Шпалы годились разве что для трамбовки перегноя, костыли в них болтались. Головки анкеров отвалились, их стержни погибали под коркой ржавчины, будто креветки, запекаемые в собственном панцире. Балластный слой давно вымыло, шпалы висят на рельсах, вместо того чтобы служить им опорой. Балки шелушатся, темнеют, словно немецкий шоколадный торт, словно выбритые щеки к вечеру.
По сравнению с неистовым локомотивом заросшая сорняками колея, тянущаяся по краю поля с поздним сорго, кажется такой ничтожной! Но без этих рельсов поезд – десять тысяч тонн неуправляемой массы. Воля дороги сосредоточена в рельсах.
В глубоком тылу «Эри-Белт» Альфред то и дело слышал, как молодые служащие повторяют друг другу: «Смотри на жизнь проще!»
«Пока, Сэм! Не перетрудись!»
«Смотри проще!»
«И ты, друг! Расслабься».
Вот она, зараза восточная, вот достойная эпитафия некогда великому штату Огайо, который паразиты из профсоюза водителей грузовиков высосали досуха! Попробовал бы кто-нибудь в Сент-Джуде посоветовать ему смотреть проще! Там, в прерии, где он вырос, эдакое легкомысленное создание не сочли бы настоящим мужчиной. Теперь народилось новое, изнеженное поколение, для которого беззаботность – жизненное кредо. Альфред наблюдал, как работнички «Эри-Белт» разбазаривают казенное время, как изысканно одетые кассиры прерываются минут на десять попить кофе, как молокососы-чертежники покуривают с постыдным наслаждением, а некогда прекрасная дорога разваливается на куски у них под носом! «Смотри проще!» – пароль этой сверхдружелюбной молодежи, символ сверхфамильярности, знак ничего не значащего спокойствия, позволяющего им не видеть запустения вокруг.
Вот «Мидленд-Пасифик» – это блестящая сталь и белый бетон. Шпалы новехонькие, синий креозот аж в лужицы собирается на поверхности. Все достижения техники – вибротрамбовка, предварительно напряженная арматурная сталь, детекторы движения, сварные швы. «Мидленд-Пасифик» имела штаб-квартиру в Сент-Джуде и обслуживала не самые восточные, трудовые регионы страны. Не в пример «Эри-Белт» его дорога гордилась тем, что и боковые ветки содержала по первому разряду. Тысячи городков и городишек зависели от «Мидленд-Пасифик».
Чем дольше Альфред инспектировал «Эри-Белт», тем отчетливее ощущал в себе самом превосходство «Мидленд-Пасифик» по всем статьям – по размеру, мощи, морали. В рубашке с галстуком, в туфлях с дырчатыми союзками, он ловко прошел по узкому мосту через реку Моми, в сорока футах над баржами со шлаком, над мутной водой, ухватился за нижнюю опору фермы и вниз головой высунулся далеко наружу, чтобы с маху вдарить по главной опоре этого пролета здоровенным молотком, который всегда возил с собой в портфеле; ошметки краски и ржавчины размером с листья платана, кружась, полетели в реку. На мост с отчаянным трезвоном въехал ремонтный дизель, но Альфред, не страдавший высотобоязнью, перелез через ограждение и поставил ноги на торчавшие наружу узкие балки. Балки подпрыгивали, ходили ходуном, а он тем временем набрасывал в блокноте приговор этому сооружению.
Женщины-водители, пересекавшие Моми по параллельному мосту Черри-стрит, видели, как Альфред торчит там: плечи развернуты, живот подтянут, ветер играет обшлагами брюк, – и, должно быть, чувствовали то, что почувствовала Инид, впервые увидев суженого: это – мужчина. Он вроде бы не замечал их взглядов, но изнутри ощущал именно то, что они видели снаружи. Днем он был настоящим мужчиной и показывал это, афишировал, если угодно, балансируя без рук на высоте, на узких планках, вкалывая по десять-двенадцать часов без перерыва, составляя перечень изъянов изнеженной восточной дороги.
Ночь – другое дело. Ночью он лежал без сна на жестких, будто картонных матрасах и составлял перечень изъянов человеческого рода. В любом мотеле ему, как нарочно, доставались соседи, совокуплявшиеся всю ночь напролет, точно в последний раз, дурно воспитанные, недисциплинированные мужики, хихикающие и визжащие бабы. В час ночи в Эри, штат Пенсильвания, девица за стенкой орала и визжала, как проститутка. А какой-то негодяй умело ее обрабатывал. Черт бы побрал эту девчонку, которая «смотрит на жизнь просто». Черт бы побрал ее легкомысленного и самоуверенного парня. Черт бы побрал их обоих – неужели нельзя потише?! Людям, видно, даже в голову не приходит, что за стеной кто-то томится без сна. И попускает же Господь существование эдаких тварей! К черту демократию, навязывающую подобное соседство. Гореть в аду проектировщику мотеля, поскупившемуся на хорошую звукоизоляцию, чтобы оградить покой постояльцев, которые как-никак платят за это. А еще Альфред проклинал управляющего, не предусмотревшего специального номера для таких страждущих, как он сам. Проклинал легкомысленных и распущенных жителей Вашингтона, штат Пенсильвания, которым не лень проехать 150 миль, чтобы посмотреть футбольный чемпионат средних школ, – они заполонили все гостиницы северо-западной Пенсильвании. И соседи по мотелю тоже хороши – не возмущаются происходящим у них под боком распутством, и все человечество бесчувственно, и все это ужасно несправедливо. Несправедливо, что мир думать не думает о человеке, который всего себя отдает миру. Больше всех работает, тише всех ведет себя в мотеле, во всех отношениях – настоящий человек, а какая-то пародия на человека лишает его сна своими похотливыми актами…
Нет, он не плакал. Если б он заплакал, если б услышал свой плач в два часа ночи в пропахшем табаком гостиничном номере, мир бы рухнул. Чего-чего, а дисциплинированности у него не отнимешь. Силы воли, чтобы удержаться, запретить себе, у него в избытке.
Но спасибо за это никто не скажет. Кровать в соседнем номере стучит по стене, мужчина стонет, точно плохой актер, девица задыхается в экстазе. И каждая официантка в каждом городке, расстегнув стратегическую пуговицу на блузке с монограммой, наклонялась к нему, демонстрировала пышные округлости:
– Еще кофе, красавчик?
– Да, пожалуйста.
– Это ты краснеешь, миленок, или свет так падает?
– Чек, пожалуйста.
В кливлендском «Олмстед-отеле» он застал возле лестницы швейцара, сладострастно лобызавшего горничную.
Стоило ему закрыть глаза, как проинспектированные пути складывались в «молнию» на ширинке, которую он все не мог открыть, и семафоры за его спиной меняли сигнал с запрещающего красного на приглашающий зеленый, едва Альфред проезжал мимо, и на его продавленный матрас в Форт-Уэйне слетались чудовищные суккубы, женщины, у которых все тело, даже одежда, улыбка, скрещенные ноги источали похоть, словно влагалища, но остатки сознания (только бы не испачкать простыни!) удерживали набухавшую каплю спермы, а когда на рассвете глаза его вновь увидели вокруг Форт-Уэйн, в добела раскаленных пижамных штанах ничего не обнаружилось, – победа, ибо всему вопреки суккубам не удалось его соблазнить.
В Буффало начальник дистанции прикрепил к двери кабинета постер с Брижит Бардо; в Янгстауне Альфред обнаружил под гостиничной телефонной книгой порнографический журнальчик; в Хаммонде, штат Индиана, покуда он пережидал на боковой ветке, пропуская грузовой состав, слева от него на футбольном поле студентки из группы поддержки садились на шпагат, и самая блондинистая из них даже подскакивала в нижней точке шпагата, словно целовала растрескавшуюся грязь хлопчатобумажной ленточкой своих трусиков; и тормозной вагон развязно затрясся, возвращаясь на главный путь, – вот так мир изощренно терзал добродетельного мужа.
Он вернулся в Сент-Джуд в служебном вагоне, прицепленном к междугородному грузовому составу, на Юнион-Стейпш пересел в электричку до своего пригорода. Деревья во всех кварталах от вокзала до дома уже почти облетели. Спешим, спешим навстречу зиме. Кавалерийские отряды листвы мчатся по тронутым утренниками лужайкам. Альфред остановился посреди улицы и взглянул на дом, принадлежавший отчасти ему, отчасти банку. Водостоки забиты ветками и желудями, клумбы с хризантемами запущены. А жена снова беременна. Месяцы влекут его по рельсам годов, и никуда не свернешь: все ближе день, когда он станет отцом троих детей, день, когда выплатит по закладной, день, когда он умрет.
– Симпатичный чемоданчик, – похвалил Чак Мейснер, притормозив и выглядывая из окошка «ферлейна». – Я было принял тебя за коммивояжера.
– Чак! – от неожиданности Альфред вздрогнул. – Привет!
– Рассчитываю на легкую победу. Мужа-то никогда нет в городе.
Альфред рассмеялся – а что еще ему оставалось? Они с Чаком то и дело сталкивались на улице, инженер вытягивал руки по швам, банкир вольготно восседал за рулем. Альфред в деловом костюме, Чак – в костюме для гольфа. Альфред тощий, с впалой грудью, Чак – лоснящийся, грудь обвисла. Чак не засиживался на работе в возглавляемом им филиале. И все же Альфред считал Чака своим другом. Чак внимательно слушал, уважал его работу, признавал незаурядные способности соседа.
– В воскресенье видел Инид в церкви, – продолжал Чак. – Она сказала, ты уже с неделю как уехал.
– Одиннадцать дней в пути.
– Авария?
– Нет, – с гордостью произнес Альфред, – проинспектировал всю колею «Эри-Белт-рейлроуд» миля за милей!
– «Эри-Белт». Хм. – Зацепившись большими пальцами за руль, Чак сложил руки на животе. Беспечный вроде бы, а на самом деле весьма бдительный водитель. – Ты здорово работаешь, Альфред, – сказал он. – Ты – замечательный инженер. Так почему же именно «Эри-Белт»?
– Есть причина, – отозвался Альфред. – «Мидленд-Пасифик» покупает ее.
Мотор «ферлейна» по-кошачьи чихнул. Чак вырос на ферме близ Сидар-Рапидс, его оптимизм уходил корнями в глубокую, богатую влагой почву восточной Айовы. У фермеров восточной Айовы не было причин отказывать миру в доверии. А та почва, на которой могли бы возрасти надежды Альфреда, давно унесена прочь знаменитыми ураганами западного Канзаса.
– Полагаю, об этом уже объявлено? – осведомился Чак.
– Пока нет.
Чак кивнул, перевел взгляд с Альфреда на дом Ламбертов.
– Инид обрадуется, что ты дома. Похоже, неделя выдалась нелегкая. Мальчики болели.
– Эта информация не для разглашения.
– Ал, Ал!
– Никому другому я бы и словом не обмолвился.
– Ценю! Ты – добрый друг и добрый христианин. Ладно, света осталось всего на четыре лунки, надо еще изгородь подстричь.
«Ферлейн» тронулся с места, Чак направил автомобиль на подъездную дорожку, поворачивая руль указательным пальцем, будто звонил по телефону своему брокеру.
Альфред подхватил чемодан и портфель. Его поступок можно назвать и спонтанным, и преднамеренным. Порыв благодарности к Чаку и осознанное желание дать выход ярости, копившейся в нем вот уже одиннадцать дней. Проедешь две тысячи миль и, не дойдя двадцати шагов до дома, чувствуешь потребность сделать что-то…
Но ведь Чак не пустит в ход эти сведения?..
Войдя в дом через кухню, Альфред увидел ломти сырой брюквы в кастрюле с водой, перетянутый резинкой пучок свекольной ботвы и загадочный кусок мяса в коричневой бумаге. И луковица, обреченная быть поджаренной с… с печенкой?!
На полу у лестницы в подвал – груда журналов и стаканчиков из-под желе.
– Ал? – окликнула Инид из подвала.
Он поставил чемодан и портфель на пол, собрал журналы и стаканчики, пошел вниз по ступенькам.
Инид примостила утюг на гладильной доске и выскочила ему навстречу из бельевой. В животе у нее вдруг образовалась пустота – то ли от желания, то ли от боязни супружеского гнева, то ли от страха перед собственной несдержанностью – кто знает? Ал сразу же поставил жену на место:
– О чем я просил тебя перед отъездом?
– Ты рано вернулся, – сказала она. – Мальчики еще в АМХ.
– О чем я просил тебя, об одной-единственной вещи?!
– Я вожусь с бельем. Мальчики болели.
– Ты не забыла? – продолжал он. – Я просил тебя ликвидировать беспорядок у лестницы. Единственная вещь – одна-единственная, которую я попросил тебя сделать, пока меня не будет.
Не дожидаясь ответа, Альфред прошел в свою металлургическую лабораторию и швырнул журналы и стаканчики в большой мусорный контейнер. Взял с полки плохо отбалансированный молоток, грубую дубинку неандертальца, которую ненавидел и пускал в ход только для разрушения, и методично принялся разбивать стаканчики. Осколок впился в щеку, и Альфред заработал еще яростнее, стараясь раздробить стекла в пыль, но никаким усилием не мог стереть из памяти ни неосторожный разговор с Чаком Мейснером, ни треугольники гимнастических трико, соприкасавшиеся с влажной травой.
Инид прислушивалась со своего поста у гладильной доски. Реальность текущего момента ее не устраивала. Ей удалось наполовину простить мужа, уехавшего из города одиннадцать дней назад без прощального поцелуя. В отсутствие реального Альфреда она алхимическим волшебством превратила свою обиду в чистое золото грусти и ожидания. Растущий живот, радости четвертого месяца, время, проведенное наедине с красавчиками сыновьями, зависть соседей – взмахом волшебной палочки воображения она установила эти цветные фильтры. Даже в ту минуту, когда Альфред спускался по лестнице, она еще рассчитывала на извинения, на приветственный поцелуй, а быть может, и на цветы. Вместо этого она слышала сейчас звон бьющегося стекла и грохот железа: молоток, сверкая, бьет по массивному оцинкованному баку, два твердых материала яростно визжат при соударении. Цветные фильтры оказались (увы, теперь Инид ясно видела) химически пассивными. Ничего не изменилось.
Конечно, Ал просил убрать журналы и баночки, и, пожалуй, для того чувства, с каким она одиннадцать дней кряду обходила эти банки и журналы, порой едва не оскальзываясь на них, имелось специальное обозначение – то ли многосложный психиатрический термин, то ли простое словечко «назло». Но почему-то она думала, что, уезжая, Альфред поручал ей куда больше, чем «одно-единственное дело»: трижды в день кормить мальчиков, приводить в порядок их одежду, читать вслух, лечить, если заболеют, скрести кухонный пол и стирать простыни, гладить его рубашки, и все это без надежды на поцелуй или ласковое слово. Если Инид требовала награды за свои труды, Альфред попросту спрашивал: а чьим трудом оплачиваются дом, и еда, и одежда? Разве объяснишь, что Ал получает от работы удовлетворение, да такое, что и в ее любви не нуждается, а она сама, измучившись от домашней возни, вдвойне нуждается в любви и ласке? С точки зрения здравого смысла его работа заведомо сводила на нет все ее труды.
Раз уж Альфред навязал жене сверх всего «одну-единственную вещь», то по справедливости и она могла бы попросить его об «одной вещи». Позвонить разок из командировки, к примеру. Но он бы ответил, что «на этих журналах кто-нибудь споткнется и получит травму», в то время как об его несостоявшийся звонок никто не споткнется и не поранится. Междугородный звонок за счет компании Альфред считал превышением служебных расходов («случись что – у тебя есть мой рабочий телефон»), а значит, этот звонок обойдется домашнему бюджету в круглую сумму, тогда как вынести мусор в подвал можно совершенно бесплатно, так что Инид, как всегда, не права, а вечно пребывать в подвале собственной неправоты, вечно дожидаться, пока кто-нибудь пожалеет тебя, глупую, очень грустно, поэтому неудивительно, что она в отместку закупила продукты для ужасного ужина.
И все же, поднимаясь по лестнице, на полпути к приготовлению этого ужина, она не сумела подавить вздох.
Альфред расслышал вздох и заподозрил, что он как-то связан со стиркой и четвертым месяцем беременности. Однако его мать на восьмом месяце перепахивала конным плугом двадцать акров земли, так что особого сочувствия он не испытывал. Сердито припудрил ссадину на щеке кровоостанавливающими аммониево-алюминиевыми квасцами.
На парадном крыльце послышался топот маленьких ног, руки в варежках застучали в дверь: Беа Мейснер доставила живой груз. Инид выбежала навстречу. В бассейне АМХ Гари и Чиппер, пятиклассник и первоклассник, пропахли хлоркой. Волосы влажные, какие-то твари болотные – не то выхухоли, не то бобры. «Спасибо», – крикнула она вдогонку габаритным огням Беа.
Поспешно (но не переходя на бег, внутри дома это категорически запрещалось) мальчики спустились в подвал, бросили в бельевой сырые махровые халаты и устремились в отцовскую лабораторию. Раньше они сразу кидались обниматься, но отец отучил их от такой привычки. Теперь они, словно солдаты, стояли и ждали приказа командира.
– Так! – сказал он. – Купались?
– Я – Дельфин, – похвастался Гари, мальчик по натуре веселый и жизнерадостный. – Получил значок!
– Дельфин. Ну что ж. – Обращаясь к Чипперу, который лет с двух большей частью натыкался на трагическую сторону жизни, командир смягчил голос: – А ты, малыш?
– Мы плавали с досками, – ответил Чип.
– Он – Головастик, – пояснил Гари.
– Ага. Дельфин и Головастик. И какие же особые навыки ты принес в мастерскую, теперь, когда стал Дельфином?
– Я умею делать «ножницы».
– Вот бы мне в детстве такой славный большой бассейн, – сказал Альфред, хотя прекрасно знал, что бассейн в АМХ вовсе не «славный» и не «большой». – Кроме грязного пруда, из которого пили коровы, я не видал водоема глубиной более трех футов, пока меня не свозили на реку Платт, а тогда мне уже было лет десять.
Юные солдаты не слушают, переминаются с ноги на ногу, Гари все еще нерешительно улыбается, в надежде, что разговор свернет на более приятную тему, Чиппер знай себе оглядывает лабораторию, куда мальчиков в отсутствие отца не допускают. А пахнет здесь металлической стружкой.
Альфред мрачно глядит на сыновей. Не способен он на неформальные отношения.
– Вы помогали матери на кухне? – спрашивает он. Когда, вот как сейчас, разговор не интересует Чиппера, он начинает думать о девочках, а подумав о девочках, ощущает прилив надежды и на гребне этой надежды выплывает из лаборатории и мчится наверх.
– Спроси меня, сколько будет девятью двадцать три, – предлагает командиру Гари.
– Ладно, – кивает Альфред. – Сколько будет девятью двадцать три?
– Двести семь. Спроси еще что-нибудь.
– Сколько будет двадцать три в квадрате?
На кухне Инид обваляла печенку в муке и уложила на вестингаузовскую электрическую сковородку, вмещающую девять яиц, квадратом три на три. Литая алюминиевая крышка подпрыгивает – брюква внезапно закипела. Обнаруженные утром в морозилке остатки бекона навели Инид на мысль приготовить печенку; к тускло-коричневой печенке в самый раз будет ярко-желтый гарнир, – вот и проступили очертания ужина. К несчастью, распаковав бекон, Инид обнаружила всего три ломтика вместо ожидаемых шести или восьми и теперь пыталась убедить себя, что трех ломтиков хватит на всех.
– Что это? – с ужасом спросил Чиппер.
– Печенка с беконом.
Чиппер попятился прочь из кухни, протестующе мотая головой. Иной раз день с самого утра идет наперекосяк: овсянку за завтраком посыплют оглодками фиников, похожими на тараканов, молоко невкусное, после завтрака – визит к врачу. Но случается, как сегодня, подлинный ужас выползает лишь к самому концу дня.
Он побрел по коридору, повторяя:
– Уф, кошмар какой, уф, кошмар, уф, кошмар…
– Ужин готов, мойте руки! – возвестила Инид.
Жареная печенка пахла словно пальцы, в которых побывали грязные монеты.
Чиппер укрылся в гостиной, расплющил нос об оконное стекло – авось удастся разглядеть Синди Мейснер в гостиной напротив. На обратном пути из бассейна он сидел рядом с Синди, от нее тоже пахло хлоркой. Промокший пластырь у нее на коленке еле-еле держался.
Шлеп-шлеп-шлеп – мялка в руках Инид превращает в пюре целую кастрюлю сладковатой, горьковатой, водянистой брюквы.
Альфред сполоснул руки в ванной, передал мыло Гари, взял небольшое полотенце.
– Представь себе квадрат, – объяснял он Гари.
Инид знала, печенку Альфред терпеть не может, но в ней железо, очень полезное для здоровья, и, каковы бы ни были недостатки Альфреда в семейной жизни, по крайней мере, правила он всегда соблюдал. В кухне царила Инид, тут он никогда не вмешивался.
– Чиппер, ты помыл руки?
Если б хоть одним глазком увидеть Синди, ужин наверняка сам собой исчезнет. Чиппер воображал, что перенесся в соседний дом, к Синди, идет вслед за ней в ее комнату. Ее комната – убежище от опасности, от ответственности.
– Чиппер!
– Берешь квадрат А, квадрат Е и удвоенную сумму А и Е, – растолковывал Альфред сыну, садясь за стол.
– Чиппер, быстро мой руки, – предостерег брата Гари.
Альфред начертил квадрат.

 

Рис. 1. Большой квадрат и маленькие квадраты

 

– К сожалению, бекона маловато, – извинилась Инид. – Я думала, осталось больше.
В ванной Чиппер медлит, ему неохота мочить руки, ведь после никак не вытрешь их насухо. Открывает воду, пусть льется во всеуслышание, а сам трет руки полотенцем. Разглядеть Синди в окно так и не удалось, настроение вконец испорчено.
– У нас была температура, – докладывает Гари, – у Чиппера еще и ухо болело.
Коричневые, пропитанные жиром мучные хлопья облепили железистые дольки печенки, точно ржавчина. И бекон, вернее, его скудные остатки, тоже окрасился в ржавый цвет.
Чиппер дрожит на пороге ванной. Если несчастье подкарауливает в конце дня, требуется время, чтобы оценить масштабы катастрофы. Иные горести имеют четкие контуры, с ними легко справиться. А иные – бесформенные, огромные, никак их не обойдешь. Гигантские, жуткие несчастья размером с целую планету. Ужасный ужин – как раз из таких.
– Как поездка? – по обязанности спросила Инид.
– Устал.
– Чиппер, милый, все уже за столом.
– Считаю до пяти, – предупредил Альфред.
– У нас бекон. Ты же любишь бекон, – пропела Инид. Наглая, циничная ложь, каждый день мать прибегала к десяткам подлых и никчемных уловок.
– Два, три, четыре, – отсчитывал Альфред.
Чиппер бегом устремился на свое место. Не хватало еще и порки.
– Бласлови эту пищу правь нас на служу те сделай нас мательны нужд других имя Исуса аминь, – пробормотал Гари.
Горка брюквенного пюре высилась на блюде, источая прозрачный желтоватый сок вроде плазмы или мозольной жидкости. Вареная свекольная ботва истекала медной зеленью. Сухая жаждущая корочка муки втягивала обе жидкости под печенку. Когда печенку отрывали от блюда, слышалось негромкое чмоканье. Промокшая нижняя корочка – омерзительно!
Чипперу представлялась жизнь девочки. Жить в холе и неге, носить фамилию Мейснер, играть в том доме и быть любимым, как девочка.
– Хочешь посмотреть, какую тюрьму я построил из палочек от мороженого? – предложил Гари.
– Тюрьму? Ну-ну, – отозвался Альфред. Предусмотрительный молодой человек не стал есть бекон в первую очередь, но и не допустил, чтобы он пропитался овощным соком. Предусмотрительный молодой человек эвакуировал бекон повыше, на край тарелки, и оставил его там в качестве стимула. Предусмотрительный молодой человек прожевал жареный лук – не слишком вкусно, но и не так плохо для разгона.
– Вчера у нас собиралась скаутская Стая, – сообщила Инид. – Гари, дорогой, мы посмотрим твою тюрьму после ужина.
– Он сделал электрический стул, – вставил Чиппер. – Для своей тюрьмы. Я тоже помогал.
– Да? Ну-ну.
– Мама получила несколько больших коробок с палочками, – продолжил Гари.
– От Стаи, – пояснила Инид. – Стае дают скидку.
Стая не вызывала у Альфреда особого уважения. Заправляли там папаши из тех, что «смотрят на жизнь просто», и мероприятия они спонсировали какие-то легкомысленные: выставки бальсовых самолетиков, или сосновых автомобилей, или бумажных поездов, где вместо вагончиков – прочитанные книги.
(Шопенгауэр: «Если тебе нужен надежный компас, чтобы выбрать путь в этом мире… приучи себя воспринимать этот мир как тюрьму, как своего рода исправительную колонию».)
– Гари, скажи еще раз, кто ты теперь, – попросил Чиппер (старший брат был в его глазах законодателем моды). – Ты – Волк?
– Еще одно достижение, и я стану Медведем.
– Но сейчас ты Волк?
– Волк, но по сути уже Медведь. Мне осталось только порулирование.
– Патрулирование, – поправила Инид. – Повтори: «Мне осталось только патрулирование».
– А не порулирование?
– Стив Дриблет сделал гильотину но она не работает, – продолжал Чиппер.
– Дриблет – Волк.
– Брент Персон сделал самолет, но он навернулся.
– Персон – Медведь.
– «Упал», милый, а не «навернулся».
– Гари, какая шутиха самая большая?
– М-80. А еще красная петарда.
– Вот бы раздобыть М-80, запихать в твою тюрьму и подорвать, а?
– Дружок, я не вижу, чтобы ты ел свою порцию, – сделал замечание Альфред.
Чиппер предался мечтам. Ужин перестал быть для него реальностью.
– Или семь М-80, – размахнулся он, – и подорвать все сразу или по очереди, здорово, а?
– Я бы поставил заряд в каждый угол и дополнительный запал, – подхватил Гари. – Соединил все заряды между собой и подорвал одновременно. Так лучше всего, верно, папа? Распределить заряды и поставить дополнительный запал, да, папа?
– Семь тысяч сто миллионов М-80! – крикнул Чиппер. – Бабах! Бабах! Бум!
– Чиппер, – умело переключила сына Инид, – расскажи папе, куда мы все вместе собираемся на той неделе.
– Стая идет в Музей транспорта, и я тоже пойду, – отрапортовал Чиппер.
– Инид! – скривился Альфред. – Зачем их туда вести?
– Беа сказала, детям будет там интересно.
Альфред недовольно покачал головой:
– Можно подумать, Беа Мейснер разбирается в поездах!
– Полезное мероприятие, – не сдавалась Инид. – Мальчики смогут посидеть в настоящем паровозе.
– Ничего у них нет, кроме дряхлого «Могаука» с «Нью-Йорк-Сентрал». И это отнюдь не раритет, а просто металлолом. Если мальчики хотят посмотреть настоящую железную дорогу…
– Поместить в электрический стул батарею и два электрода, – уточнил Гари.
– М-80!
– Нет, Чиппер, нужно включить ток, ток убьет приговоренного.
– А ток – это что?
– Ток появляется, если сунуть в лимон электроды из цинка и меди и соединить их.
О, этот прокисший мир! По утрам, глядя в зеркало, Альфред удивлялся, как молодо он выглядит. Иногда он заранее примерял к своему лицу гримасу страдающего геморроем учителя, угрюмую складку рта, свойственную жертвам артрита, но физически он все еще переживал пору расцвета, пору брожения, окисления жизни.
И есть еще радости – десерт, например. Ореховый пирог. Коричневая яблочная шарлотка. Хоть немного сладости в этом мире.
– Два локомотива и тормозной вагон! – настаивала Инид.
Реальность и истина остались в меньшинстве, мир стремится к своей погибели. Романтики вроде Инид не способны отличить подделку от подлинной вещи, низкокачественный, кое-как укомплектованный, рассчитанный на легкую прибыль «музей» от настоящей, честной железной дороги. Ему стало тошно.
– Нужно быть по меньшей мере Рыбой.
– Мальчики так этого ждут.
– Я бы мог стать Рыбой.
«Могаук», украшение нового музея, представлял собой как раз такой «романтический» символ. Железные дороги людям, видите ли, не угодили: променяли-де романтический паровоз на дизель. Люди ни хрена не смыслят в железных дорогах. Дизельный локомотив подвижнее, эффективнее, дешевле в эксплуатации. Люди ждут от железной дороги романтики, а потом возмущаются, если поезд едет слишком медленно. Таковы они все. Глупцы!
(Шопенгауэр: «Одно из худших проклятий нашей тюрьмы – сокамерники».)
Но ведь и сам Альфред скорбел об отошедшем в прошлое паровозе. Прекрасный железный конь! А музей, выставив «Могаук» на всеобщее обозрение, приглашает досужих зевак «смотреть на жизнь проще», сплясать на его могиле. Нечего горожанам рассуждать о железных конях! Разве они знали железного коня так близко, как Альфред? Разве влюбились в него раз и навсегда в глухом северо-западном уголке Канзаса, где рельсы были единственной связью с миром? И создатели музея, и посетители заслуживают презрения, потому что ничегошеньки не знают.
– Модель железной дороги занимает целый зал! – строптиво продолжала Инид.
И эти треклятые модели, треклятые хобби! Жена прекрасно знала, как он относится к дилетантам-коллекционерам, к их бессмысленным, не соответствующим реальности моделям.
– Целый зал? – недоверчиво переспросил Гари. – Большой?
– А здорово было бы поместить М-80 на… э… на… на модель железнодорожного моста? Бабах! Бум! Бум!
– Чиппер, ну-ка, принимайся за ужин. Живо! – распорядился Альфред.
– Большой-пребольшой, – отозвалась Инид. – Эта модель намного-намного-намного больше той, какую подарил тебе папа.
– Живо! – повторил Альфред. – Слышишь? Живо!
Две стороны квадратного стола счастливы, две несчастны. Гари рассказывает бессодержательную и веселую историю про одноклассника, у которого три белых кролика, а Чиппер и Альфред, две мрачные фигуры, сидят, уставившись в свои тарелки. Инид сбегала на кухню и принесла еще брюквы.
– Знаю, кто хочет добавки, и спрашивать не надо! – заявляет она, вернувшись.
Альфред бросает на жену предостерегающий взгляд. Ради мальчиков они условились никогда не упоминать о его отвращении к овощам и некоторым сортам мяса.
– Я возьму еще! – вызывается Гари.
У Чиппера ком стоит в горле, отчаяние перехватывает глотку, он ничего не может проглотить. Но при виде брата, радостно поглощающего вторую порцию ужасного ужина, начинает злиться на себя, ведь и он мог бы с такой же быстротой избавиться от ужина, покончить с неприятными обязанностями и вновь обрести свободу! Он даже берет вилку, подцепляет немного брюквенного пюре и подносит ко рту. Но брюква пахнет гнилыми зубами, она уже остыла, сделалась и внешне, и на ощупь как мокрое собачье дерьмо на улице в сырое утро. Кишки сводит, все тело передергивается, он с трудом подавляет рвотный позыв.
– Люблю брюкву! – Гари словно ничего не замечает.
– Я бы могла питаться одними овощами, – подхватывает Инид.
– Молока! – стонет Чиппер, задыхаясь.
– Ты просто зажми нос и жуй, если тебе не по вкусу, – советует Гари.
Альфред порциями отправляет еду в рот, быстро жует и механически глотает, повторяя про себя, что бывало и хуже.
– Чип, – предлагает он сыну. – Съешь понемногу от всего. Иначе не выйдешь из-за стола.
– Я хочу еще молока!
– Сперва доешь ужин. Ты понял?
– Молока!
– А можно ему нос зажать? – вступается Гари.
– Молока, пожалуйста!
– Ну все, хватит! – говорит Альфред.
Чиппер смолкает. Обводит взглядом тарелку, снова и снова, но он был непредусмотрителен, не оставил на тарелке ничего, кроме гадости. Поднеся стакан к губам, Чип пропускает в рот малюсенькую капельку молока, высовывая ей навстречу язык.
– Поставь стакан, Чип!
– Или пусть зажмет нос, но за это съест по два куска.
– Телефон. Гари, подойди!
– Что на десерт? – спросил Чиппер.
– У меня припасен прекрасный свежий ананас.
– Бога ради, Инид!
– Что такое? – Она замигала, не то вправду наивно, не то притворяясь наивной.
– Можно дать ему хотя бы пирожное или эскимо, если он доест ужин?
– Сладкий-пресладкий ананас. Прямо тает во рту.
– Папа, это мистер Мейснер.
Альфред наклонился над тарелкой Чиппера и одним движением вилки сгреб всю брюкву, оставив лишь самую малость. Он любил мальчика, а потому отправил холодное, ядовитое месиво себе в рот и, содрогнувшись, протолкнул в пищевод.
– Съешь, что осталось, – распорядился он, – возьми кусочек печенки – и получишь десерт. – Он поднялся из-за стола. – Если понадобится, я сам куплю десерт.
По дороге на кухню он едва не столкнулся с Инид. Она вздрогнула и отступила.
– Да! – буркнул Ал в трубку.
По проводам до него донеслась суета, влажное тепло, пушистый уют дома Мейснеров.
– Ал, – заговорил Чак, – я тут заглянул в газету, насчет акций «Эри-Белт»… Пять и пять восьмых – очень уж низкий курс. Ты уверен насчет планов «Мидленд-Пасифик»?
– Я возвращался из Кливленда вместе с мистером Решгоглом. Он сказал, что совет директоров ждет лишь моего доклада о состоянии путей и сооружений. Доклад я представлю в понедельник.
– Никто из ваших словечка об этом не проронил.
– Чак, я не могу рекомендовать никаких решений. Ты совершенно прав, остаются еще вопросы.
– Ал, Ал! – перебил Чак. – Все мы знаем, как ты щепетилен, и очень это ценим, поверь. Извини, что оторвал тебя от ужина.
Альфред повесил трубку, ощущая острую ненависть к Чаку. Так он мог бы ненавидеть девицу, с которой позволил себе согрешить. Чак – банкир, он процветает. Если уж расставаться с невинностью, то ради кого-то достойного, не ради приятеля-соседа. Но кто вообще может быть достоин? Он словно вымазал руки в дерьме.
– Ананас, Гари? – предложила Инид.
– Да, пожалуйста!
От чудесного исчезновения овощей Чиппер слегка обалдел. Дела идут на ла-ла-лад! Он умело вымостил один край тарелки остатками брюквы, разровняв вилкой желтое покрытие. Что толку томиться в мрачной реальности печенки и свекольной ботвы, ведь без труда можно вообразить близкое будущее, когда и эта пакость исчезнет у отца во рту! Несите пирожные, повелевает Чиппер! Подать сюда эскимо!
Инид унесла на кухню три пустые тарелки.
Альфред, все еще стоя у телефона, обернулся к висевшим над раковиной часам. Начало шестого, угрюмая пора, когда гриппозный больной приходит в себя после горячечных дневных снов. Это время в начале шестого – издевка над гармонией пяти часов ровно. Недавняя симметрия на циферблате – стрелки четко указывают на целые числа – нарушена и восстановится лишь час спустя. Все мгновения в промежутке отклоняются от симметрии, в каждом таится гриппозная муть.
И чего ради так страдать? Нет никакой моральной необходимости в гриппе, нет справедливости в токах боли, пронизывающих его мозг. Этот мир – лишь воплощение слепой, вечной Воли.
(Шопенгауэр: «Немалая часть муки существования заключается в том, что время постоянно давит на нас, не давая передохнуть, настигает нас, точно надсмотрщик с бичом».)
– Полагаю, тебе ананас ни к чему, – сказала Инид. – Полагаю, ты сам пойдешь за десертом.
– Инид, оставь! Господи, хоть раз в жизни отвяжись!
Покачивая на ладони ананас, она поинтересовалась, с какой стати Чак вдруг позвонил.
– Об этом мы поговорим позже, – пообещал Альфред, возвращаясь в столовую.
– Папа! – заныл Чиппер.
– Дружок, я только что сделал тебе одолжение. А теперь ты сделай мне одолжение: перестань копаться в тарелке! Доедай немедленно! Ты понял? Доедай сейчас же, или не будет ни десерта, ни других удовольствий, не только сегодня вечером, но и завтра. Будешь сидеть тут, пока не доешь.
– Папа, а ты бы мог…
– НЕМЕДЛЕННО! ТЫ ПОНЯЛ ИЛИ ТЕБЯ ВЫПОРОТЬ?!
Носоглотка, быстро набухает, всерьез подступают слезы. Губы Чиппера непроизвольно кривятся. Теперь тарелка выглядит иначе. Эта еда – словно несносный попутчик, от которого он надеялся избавиться с помощью связей в верхах. Только теперь он осознал, что ему еще долго не отделаться от ужасного ужина.
Зачем, зачем он поспешил съесть бекон, тоже невкусный, конечно, но все же – какая невосполнимая утрата!
Как ни странно, он не заплакал в голос.
Альфред, громко топая, удалился в подвал и захлопнул за собой дверь.
Гари сидел тихо, перемножая в уме небольшие числа.
Инид вонзила нож в желтушное чрево ананаса. Чиппер – точная копия отца: вечно голодный и ничего не ест. Превращает еду в мучение. Приготовишь прекрасную еду, а Чип смотрит на нее с отвращением. Каково видеть, как мальчик за завтраком прямо-таки давится овсянкой – глаза бы не глядели! Ему подавай только молоко и печенье, печенье и молоко. Врач говорит: «Не сдавайтесь. Проголодается – и поест как следует». Инид старалась запастись терпением, но, выйдя к ланчу, Чиппер объявлял: «Блевотина!» Можно дать ему по рукам за такие слова, но тогда он говорил молча, корча рожи, можно выпороть его за гримасы, но тогда он говорил то же самое взглядом, и все попытки исправить мальчишку оставались безрезультатными, не было способа проникнуть сквозь голубую радужку внутрь и искоренить отвращение к еде!
Последнее время она целыми днями скармливала ему гренки с сыром, оставляя на ужин желтые овощи и зелень с мягкими листьями, необходимые для сбалансированного питания: тем самым воевать приходилось уже не ей, а Альфреду.
Предоставляя мужу наказывать дерзкого сына, она испытывала упоительное, чуть ли не сексуальное наслаждение. Стояла в стороне, сама невинность, а мальчик расплачивался за нанесенную ей обиду.
Воспитывая детей, порой узнаешь о себе довольно неприятные вещи.
Она отнесла в столовую две тарелки с ананасом. Чиппер сидел повесив голову, но старшенький, любитель поесть, тут же потянулся за своей порцией.
Гари хлюпал и отдувался, молча поглощая ананас.
Желтое, как собачье дерьмо, поле брюквы; печенка, разбухшая на сковороде, нипочем ее не расплющишь; волокнистый ком свекольной ботвы, изувеченный, съежившийся, но по-прежнему целехонький, словно мокрый скорченный птенец в яичной скорлупе, словно древний труп, извлеченный из болота, – теперь Чипперу мерещилось, что расположение этих компонентов на тарелке отнюдь не случайно, но постоянно и окончательно.
Еда отступила на второй план перед иной печалью. Чиппера уже не тошнит, он даже думать перестал об ужине. Другие, более мощные источники неповиновения забили в нем.
Со стола все убрали, кроме его тарелки и подставки под ней. Свет стал резче. Гари и мама болтают о каких-то пустяках, мама моет посуду, Гари вытирает. Потом Гари топает вниз по лестнице, в подвал. Звонкий перестук шарика пинг-понга. Более унылые звуки – гремят большие кастрюли, погружаются в воду.
Мать снова на пороге.
– Чиппер, доедай! Будь хорошим мальчиком.
Он уже там, где мать его не достанет. Он почти весел, целиком ушел в мысли, неподвластен эмоциям. Даже задница онемела от долгого сидения на стуле.
– Отец сказал, будешь сидеть за столом, пока не доешь. Давай побыстрее, И весь вечер свободен.
Свободный вечер он бы провел у окна, наблюдая за Синди Мейснер.
– Существительное, прилагательное, – произносит мать, – притяжательное местоимение. Союз, частица, выделенное местоимение, глагол в условном наклонении, местоимение, я бы сразу проглотила это и… наречие времени, местоимение, вспомогательный глагол условного наклонения, инфинитив.
Поразительно, каким свободным себя чувствуешь, отказавшись понимать обращенную к тебе речь! Он избавился даже от этих оков, даже от несложной обязанности расшифровывать устный английский.
Мать прекратила пытку и тоже спустилась в подвал, где Альфред уединился в лаборатории, а Гари считал (тридцать семь, тридцать восемь), сколько раз подряд сумеет попасть по шарику.
– Сыграем? – предложила Инид. Беременность или, во всяком случае, идея беременности сковывали ее движения, и Гари мог бы легко обставить мать, но она получала слишком явное удовольствие от игры, и мальчик довольствовался легкими отвлекающими средствами, то перемножая в голове ее и свои очки, то ставя себе дополнительные условия, например, по очереди бил в разные углы стола. Каждый вечер после ужина он оттачивал навык терпеть скуку, развлекая мать. Ему чудилось, будто от этого умения зависит его жизнь. Может случиться что-то ужасное, если материнские иллюзии будут развеяны.
А сегодня она казалась такой ранимой! Замучилась, готовя ужин и убирая посуду, тщательно завитые кудряшки рассыпались. На лифе хлопчатобумажного платья проступили пятнышки пота. Руки, долго пробывшие в резиновых перчатках, покраснели, точно раскаленные щипцы.
Сильным ударом Гари послал шарик через сетку, мимо партнерши, тот долетел до запертой двери в металлургическую лабораторию, подскочил, ударился в дверь и откатился в сторону. Инид пристально следила за его перемещениями. Там, за дверью, тьма и тишина. Альфред вроде бы не включал свет.
Кое с какой пищей даже Гари не мог справиться – с вареной бамией, с брюссельской капустой. Чиппер наблюдал, как его практичный братец сгребает их и летом выбрасывает в густые заросли кустарника на заднем дворе, а зимой прячет на себе и потом спускает в унитаз. Сейчас, оставшись в одиночестве, Чиппер тоже мог бы в два счета избавиться от печенки и свекольной ботвы. Беда в том, что тогда отец вообразит, будто он послушно все съел, а есть Чиппер решительно отказывался. Еда должна остаться на тарелке как наглядное свидетельство отказа.
Он тщательно счистил с верхней стороны печенки мучную корочку и съел ее. На это ушло десять минут. Смотреть на оголенный печеночный бок было неприятно.
Он развернул комок свекольных листьев, разложил их по-другому.
Изучил узор на подставке под тарелкой.
Прислушался к перестуку шарика, к преувеличенным жалобам матери и ее ободряющим возгласам, от которых ныли зубы («О-о-о, отлично, Гари!»). Слушать, как другие играют в пинг-понг, еще хуже печенки и порки. Приемлема только тишина, потому что она бесконечна. Счет в матче приближался к двадцати одному, и вот первая игра закончилась, потом вторая, потом третья, и для участников все было замечательно, ведь они получали удовольствие, но мальчик, сидевший этажом выше, страдал. Он прислушивался к этим звукам, возлагал на них огромные надежды, мечтал, чтобы игра никогда не прекращалась. И все же через полчаса цокот шарика затих, а он все так же сидел за столом. Вечер уходил без всякой пользы. Еще тогда, в семь лет, Чиппер предугадывал, что бесполезность существования будет томить его всю жизнь. Тупое ожидание, несбывшиеся мечты, паника при мысли, что уже слишком поздно.
У этой бесполезности был, скажем так, свой запах.
Если поскрести голову или утереть нос, на пальцах кое-что остается. Его собственный запах.
Или взять, к примеру, вкус накипающих слез.
Выходит, обонятельные нервы воспринимают сами себя, рецепторы регистрируют собственную форму?
Вкус самочинного страдания, назло загубленного вечера наполнял его странным удовлетворением. Окружающие утратили реальность, не могли нести ответственность за переживания Чипа. Он остался наедине со своим отказом. И подобно жалости к себе, подобно крови, наполняющей рот после удаления зуба, – ты чувствуешь ее соленый металлический вкус, глотаешь ее, смакуешь, – отказ тоже имел собственную консистенцию, собственный вкус.
В лаборатории под столовой Альфред сидел в темноте, уронив голову на руки, закрыв глаза. Удивительно, как яростно он жаждал остаться в одиночестве, как до омерзения ясно давал это понять всем близким, а теперь, наконец-то укрывшись за запертой дверью, мечтал, чтобы кто-нибудь нарушил его покой. Пусть придут и увидят, как ему плохо. Да, он бывал холоден с женой, но ее ответная холодность казалась несправедливой. Как она может весело играть в пинг-понг, сновать взад-вперед мимо его двери и не постучать, не спросить, жив ли он там.
Три параметра, определяющие прочность материала: сопротивляемость давлению, растяжению и сдвигу.
Всякий раз, когда шаги Инид приближались к лаборатории, Альфред замирал, готовясь получить свою порцию утешений. Потом он услышал, как игра окончилась, и уверил себя, что уж теперь-то она сжалится. Он просил ее об одном, только об одном…
(Шопенгауэр: «Женщина выплачивает долг жизни не своими делами, а своими страданиями, болью деторождения, воспитанием детей и покорностью мужу, которому ей должно быть бодрой и терпеливой спутницей».)
Но спасение не спешило! Сквозь запертую дверь Альфред услышал, как жена уходит в бельевую. Услышал негромкое жужжание трансформатора: Гари играл в железную дорогу под столом для пинг-понга.
Четвертый параметр прочности, существенный для изготовителей рельсов и деталей машин, – твердость.
Чтобы включить свет и раскрыть лабораторный журнал, потребовалось невероятное усилие воли.
Даже у безысходной скуки, к счастью, есть пределы. Например, у обеденного стола была нижняя сторона, которую Чиппер обследовал, пристроив подбородок на стол и запустив руки под столешницу. На пределе достижимости рука нащупала перегородки с отверстиями для туго натянутой проволоки, которая крепилась к колечкам, а за колечки можно было подергать. В сложной системе грубо обструганных перекладин и уголков там и сям попадались утопленные шурупы; эти маленькие цилиндрические колодцы, устья которых окружали царапучие деревянные занозы, влекли к себе любознательный пальчик. Еще интереснее были комки жеваной еды, оставленные Чипом в прошлый раз. Засохшие комки стали хрупкими, словно рисовая бумага или мушиные крылья, легко отделялись от дерева и рассыпались в прах.
Чем дольше Чип ощупью исследовал подстольное королевство, тем меньше ему хотелось заглядывать туда. Инстинктивно он понимал, что зримая реальность окажется ничтожной и жалкой. Он обнаружит щели, по которым не успел пройтись пальцами, тайна регионов по ту сторону обжитой границы будет разрушена, дыры от шурупов утратят свою бестелесную сексуальность, жеваные комки повергнут его в смущение, и однажды вечером, когда нечего будет открывать, нечем отвлечься, он просто-напросто помрет со скуки.
Умышленное неведение – вот какой навык необходим для выживания.
Под кухней, в алхимической лаборатории Инид, имелась стиральная машина с прессом для белья, чьи сдвоенные резиновые валки, точно огромные черные губы, нависали над загрузочным люком. Отбеливатель, синька, отфильтрованная вода, крахмал. Массивный, как локомотив, утюг, электрический шнур в пестрой оплетке. Три стопки белых рубашек, рассортированных по размерам.
Она подготовила рубашку к глажению, опрыскав ее водой и ненадолго завернув в полотенце. Когда рубашка достаточно увлажнилась, Инид отутюжила воротник, затем плечи и дальше до подола.
В пору Депрессии и в последующие годы Инид освоила многие навыки выживания. Ее мать держала пансион в распадке между деловой частью Сент-Джуда и университетом. У Инид обнаружились способности к математике, так что она не только стирала простыни, чистила туалеты и подавала на стол, но и вела бухгалтерию. Когда она закончила школу (война тем временем тоже закончилась), под ее началом были все бухгалтерские книги, она выписывала счета постояльцам и вычисляла налоги. На стороне Инид прирабатывала четвертаки и доллары – посидит с ребенком, получит на чай от кого-нибудь из студентов или иных постояльцев пансиона – и платила за вечерние курсы, чтобы получить диплом бухгалтера, хотя надеялась, что специальность ей никогда в жизни не понадобится. Уже двое молодых людей в военной форме делали Инид предложение, оба неплохо танцевали, но, ясное дело, жалованье у военных было ничтожное, вдобавок любой из них еще мог подставиться под пулю. Мать вышла замуж за человека, который не только не зарабатывал, но и умер молодым. И в первую очередь Инид хотела избежать подобной судьбы. Она искала не только счастья, но и благополучия.
Через несколько лет после войны в пансионе поселился молодой инженер-металлург, присланный в Сент-Джуд руководить литейкой. Пухлые губы, густые волосы, крепко сбитый мальчишка, хоть на вид и взрослый. А костюмы – такая прелесть, хорошая шерсть, отутюженная складочка! Пару раз за вечер, накрывая к ужину большой круглый стол, Инид оглядывалась через плечо, ловила на себе его взгляд, и мальчик краснел. Ал был родом из Канзаса. Через два месяца он набрался храбрости и пригласил ее на каток. Они пили какао, и он растолковывал ей, что человек рожден для страданий. Потом повел ее на праздник Рождества сталелитейной компании и по пути рассуждал о том, что участь разумного человека – страдать от глупцов. Однако он прекрасно танцевал и зарабатывал неплохо, так что в лифте она поцеловала его. Вскоре они обручились и вполне целомудренно совершили ночную поездку в поезде, чтобы навестить его престарелых родителей. Отец Ала держал рабыню, которая считалась его женой.
Прибираясь в комнате Ала, Инид наткнулась на зачитанный том Шопенгауэра, некоторые строки были подчеркнуты. Например: «Говорят, удовольствия в этом мире перевешивают страдания или, по крайней мере, между ними существует равновесие. Если читатель хочет убедиться, справедливо ли это утверждение, рекомендую ему сравнить ощущения двух животных, из которых одно пожирает другое».
Как понять Ала Ламберта? Говорит как старик, выглядит как юноша. Инид предпочла довериться внешности. И в результате всю жизнь дожидалась, когда же он переменится. В ожидании она гладила по двадцать рубашек в неделю, не считая собственных юбок и блузок. Аккуратно тыкала носиком утюга рядом с каждой пуговицей. Расправляла морщины, тщательно складывала.
Ей было бы куда легче, если б она его не любила. Но как его не любить? Достаточно взглянуть на него, и ты пропала.
Изо дня в день она старательно выправляла речь мальчиков, корректировала их манеры, улучшала их нравственность, отношение к миру, и изо дня в день ее ждала очередная куча грязного скомканного белья.
Даже Гари порой устраивал тарарам. Больше всего он любил пустить свой электровоз под откос, чтобы слетел с рельсов, чтобы черный слиток металла неуклюже перевернулся набок, опрокинулся, пуская злобные искры. Или выставить на рельсы пластмассовых коров, машины, подстроить аварию.
Однако подлинную страсть в нем пробуждал радиоуправляемый игрушечный автомобиль, который последнее время так рекламировали по телевизору. Он мог ехать в любую сторону. Чтобы избежать недоразумений, Гари намеревался указать это и только это желание в рождественском заказе.
С улицы, внимательно присмотревшись, можно было заметить, как свет слегка тускнеет, когда игрушечная дорога Гари, утюг Инид или эксперименты Альфреда поглощают слишком много электричества из сети. Но это был единственный признак жизни. За другими освещенными окнами – у Мейснеров, Шумпертов, Персонов, Рутов – бурлила жизнь, вся семья собиралась вокруг стола, детские головы склонялись над тетрадями, мерцал телевизор, бегали малыши, дедушка дегустировал качество чайных пакетиков после третьей заварки. Одушевленные, незакомплексованные дома.
Дому ведь важно, чтобы в нем кто-нибудь был. Это не просто существенное обстоятельство, но единственное, что имеет значение.
Душа дома – семья.
Бодрствующий человек – словно свет в доме.
Душа – словно суслик в норе.
Что для мозга сознание, то для дома семья.
Аристотель: «Предположим, что глаз – животное, в таком случае зрение – его душа».
Чтобы постичь сознание дома, вникаешь в домашние дела, в слаженный гул связанных друг с другом жизней, в основополагающее тепло очага. Думаешь о «присутствии», «хлопотах», «суете». Или, наоборот, о «пустоте», «замкнутости». О «неладах».
Никому не нужный свет в доме, где три человека заняты в подвале каждый своим делом, а четвертый, маленький мальчик, сидит в одиночестве наверху, тупо уставившись в тарелку, – не похож ли этот свет на разум человека, больного депрессией?
Первым устал Гари. Он выбрался из подвала наверх, проскочил через слишком ярко освещенную столовую, словно там притаился заразный, обезображенный недугом больной, и поспешил на второй этаж чистить зубы.
За ним вскоре последовала Инид с семью теплыми белыми рубашками в руках. Она тоже быстро проскользнула через столовую. Если бы ситуация в столовой лежала на ее ответственности, она бы нарушила материнский долг, отказавшись разрешить эту проблему, а любящая мать никак не может пренебрегать своим долгом, стало быть, ответственность лежит отнюдь не на ней – так она рассуждала. Рано или поздно Альфред выберется из своего убежища, увидит, как жестоко обошелся с ребенком, и очень, очень пожалеет об этом. Вздумай он свалить вину на Инид, она возразит: «Ты сам сказал – пусть сидит, пока не доест».
Она пустила воду в ванной и проводила Гари в постель.
– Ты мой маленький львенок, – ворковала она. – Всегда будешь моим львенком.
– Ладно.
– Дикий-дикий, да? Самый свивепый. Мой масенький свивепый львеносек.
Гари не отвечал на заигрывания.
– Мама, – сказал он. – Чиппер так и сидит за столом, а уже почти девять.
– Это пусть папа решает.
– Мам, он правда не любит эту еду. Он не притворяется.
– Как я рада, что ты у меня хороший едок!
– Мам, так нечестно!
– Милый, твой брат должен справиться с собой. А ты молодец, такой заботливый. Такой любящий! Ты всегда будешь таким любящим, да?
И она поспешила выключить воду и погрузилась в ванну.
В темной спальне соседнего дома Чак Мейснер, погружаясь в свою жену, воображал, будто Беа превратилась в Инид. В момент эякуляции он занимался спекуляциями.
На какой бирже искать акции «Эри-Белт»? Купить разом пять тысяч акций, тридцать опционов, хеджированных на случай падения. А еще лучше, если найдется продавец, сотню непокрытых «коллов».
А она беременна, бюстгальтер размера А сменяется размером В, а потом, ближе к родам, и С, прикидывал Чак. Словно облигация муниципального займа в пору инфляции.
В пригороде один за другим гасли окна.
Тот, кто слишком долго сидит над тарелкой – потому что наказали, или из упрямства, или от нечего делать, – уже никогда не выйдет из-за стола. Некая часть души останется там на всю жизнь.
Время движется у тебя на глазах, оболочка сорвана, прямой и слишком продолжительный контакт навеки обжигает нервы, как солнечные лучи – сетчатку глаз.
Слишком глубокое знакомство с любой изнанкой вредоносно. От него не отделаешься.
(До чего усталый, до чего изношенный, насквозь прожитый, изжитый дом!)
Чипперу что-то слышалось, что-то виделось, или все это у него в голове? Три часа миновало, окружающие предметы утратили вкус, как старая жвачка. Внутреннее его состояние оказалось сильнее внешних впечатлений, взяло над ними вверх. Лишь усилием воли, встряхнувшись, Чиппер сумел бы добыть из себя термин «подставка для тарелки» и применить его к прямоугольному пятну, которое наблюдал так пристально, что реальность растворилась в процессе наблюдения, или соотнести слово «отопление» с монотонным шорохом в трубах, который уже в силу своего постоянства казался, скорее, состоянием души или плодом воображения, символом Плохого Времени. Незначительные колебания света – кто-то включил утюг, кто-то играл, кто-то проводил эксперимент, холодильник то работал, то выключался – тоже были частью фантазии. Раньше эти едва заметные изменения действовали ему на нервы. Теперь и они прекратились.
В подвале задержался только отец. Он исследовал ферроацетатный гель с помощью электродов амперметра.
Новейшие горизонты металлургии: формирование определенных свойств при комнатной температуре. Философский камень – текучее или легкоплавкое вещество после обработки (например, электрическим током) обретает высокую прочность, электропроводность и износоустойчивость стали. Материал легкий как пластик и твердый как металл.
Насущная проблема. Идет война технологий, пластики побеждают. В магазинах баночки с вареньем накрыты пластмассовыми крышками. Автомобили с верхом из пластика.
Увы, металл в своем естественном состоянии – славный стальной столб, прочный бронзовый подсвечник – воплощает высокий уровень порядка, а неряха природа предпочитает энтропию. Рассыпающаяся ржавчина, беспорядочные связи молекул в растворе. С нагревом хаос усиливается. Хаотичность возникает с много большей вероятностью, нежели совершенные кристаллы железа. Согласно второму закону термодинамики, чтобы принудить атомы металла вести себя как подобает, чтобы одолеть тиранию вероятности, требуется большое количество работы.
Альфред был убежден: эта работа по плечу электричеству. Ток, проходя через металлическую решетку, привносит извне порядок. На электростанции организованные кристаллы угля превращаются в скопление бесполезных горячих газов, а спокойное водохранилище оборачивается неорганизованным потоком, устремляющимся к устью. Но принесенный в жертву порядок рождает электрические разряды, которые Альфред заставляет поработать у себя дома.
Он искал материал, способный к гальванопластике. Выращивал под воздействием тока кристаллы необычных материалов.
Не научная теория, а грубый пробабилизм проб и ошибок, поиски счастливых случайностей. Один приятель по колледжу сколотил миллион благодаря такому нечаянному открытию.
Избавиться от финансовых забот – утопия, все равно что мечта найти в своих горестях утешение у женщины, настоящее, подлинное утешение.
Или мечта о полном преображении личности: проснуться поутру совершенно другим человеком (более уверенным в себе, более легким), вырваться из тюрьмы заданности, ощутить Божий дар…
Он пробовал глины и силикатные гели. Пробовал силиконовые мастики. Пробовал жидкие, податливые соли железа. Амбивалентные ацетилацетонаты и тетра-карбонилы с низкой температурой плавления. Кусок галлия размером с терновую сливу.
Главный химик «Мидленд-Пасифик» со степенью доктора швейцарского университета (бесконечные замеры вязкости моторного масла и твердости по Бринеллю повергали его в меланхолию) снабжал Альфреда материалами для исследования. Вышестоящее начальство было в курсе – иначе Альфред в жизни не притронулся бы к казенному добру, – и «Мидленд-Пасифик» могла претендовать на свою долю (хотя официально это не оговаривалось), если Альфред разработает процесс, который сможет запатентовать.
Нынче в ферроацетатном геле творилось нечто необычное. Показания проводимости резко менялись в зависимости от того, в какое место экспериментатор втыкал электроды амперметра. Вероятно, электроды загрязнились, решил он и сменил электроды на тоненькую иголку. Результат – нулевая проводимость. Но когда ткнул иголкой в другую точку, проводимость оказалась весьма высокой.
Что такое?
Проблема целиком поглотила Альфреда, она давала утешение, заставляла умолкнуть приставленного к нему надзирателя. Лишь в десять часов он выключил подсветку микроскопа и записал в блокноте: «Краситель синий хромат 2%. Очень-очень интересно».
На пороге лаборатории Альфреда настигла усталость. Чуткие пальцы исследователя внезапно сделались толстыми и непослушными, с трудом заперли замок. Для работы ему хватало энергии, теперь же он едва стоял на ногах.
На первом этаже усталость навалилась с еще большей силой. В кухне и столовой горел верхний свет, маленький мальчик скорчился за столом, уронив голову на подставку для тарелки, – мучительное, пропитанное злопамятностью зрелище, и на миг Альфреду представилось, будто этот ребенок – призрак из его детства.
Он поспешно щелкнул выключателем, словно электрический свет был ядовитым газом, поток которого нужно поскорее перекрыть.
Сумрак сулил безопасность. Альфред подхватил мальчика на руки, отнес его наверх. На щеке у ребенка отпечатался рисунок подставки. Он бормотал какую-то чушь, полусонный, но так и не открыл глаз, когда Альфред раздевал его и искал в шкафу пижаму.
Уложив мальчика в постель – один поцелуй, и он глубоко провалился в сон, – Альфред еще долго сидел у его постели, несчитаные секунды убегали меж ножками стула, в голове только боль, ничего, кроме боли. Он так устал, что не сможет уснуть.
А может статься, он все-таки уснул, потому что вдруг обнаружил, что стоит на ногах и чувствует себя несколько лучше. Вышел из комнаты Чиппера и пошел взглянуть на Гари.
Прямо за дверью в комнате старшего сына поджидала пропахшая клеем тюрьма из палочек от мороженого. Ничего общего с точной моделью исправительного заведения, какая представлялось Альфреду. Квадратное здание без крыши, грубо поделенное надвое, – точь-в-точь биномиальный квадрат, который Альфред чертил перед ужином.
А что это там, в самом просторном помещении «тюрьмы», какая-то мешанина из непросохшего клея и сломанных палочек? Тележка для куклы? Миниатюрный тренажер?
Электрический стул.
Сознание путалось от усталости; Альфред присел на корточки, чтобы получше рассмотреть стул. Его кольнула мучительная горечь – мало того что Гари изготовил кособокий неуклюжий предмет, так ему еще понадобилась отцовская похвала, – но еще острее был ужас перед невозможностью сочетать сей примитивный объект с идеально точным образом электрического стула, который за ужином сложился у него в голове. Подобно непостижной женщине из сна – Инид и одновременно не Инид, – стул, явившийся Альфреду в воображении, был, несомненно, электрическим и, несомненно, целиком состоял из палочек от мороженого. И, как никогда отчетливо, он подумал: а что, если все на свете «реальные» вещи по сути своей так же убого-изменчивы, как этот электрический стул? Быть может, вот сию минуту разум Альфреда совершает с реальным на вид деревянным полом ту же операцию, какую несколько часов назад проделывал с незримым стулом? Быть может, пол сделался полом лишь в умозрительной реконструкции. Разумеется, до некоторой степени природа пола неопровержима, деревянные детали определенно существуют и обладают измеримыми характеристиками. Однако есть и второй пол, отраженный в его голове, и Альфреда встревожила мысль, что осажденная со всех сторон «реальность», которую он защищает, на самом деле отнюдь не реальность конкретного пола в конкретной спальне, а реальность пола в его сознании, идея, лишенная всякой ценности, ничуть не лучше идиотских фантазий Инид.
Подозрение, что все относительно. «Реальное», «подлинное» не просто обречено, но изначально фиктивно. Уверенность в своей правоте, в правоте последнего рыцаря реальности – всего-навсего ощущение. Эти подозрения коварно подстерегали в номерах всех мотелей. Эти кошмары таились под каждой хлипкой кроватью.
Если мир не желает соответствовать его версии реальности, значит, этот мир жесток, болен и прогнил, этот мир – исправительная колония, а он сам – одинокий отчаявшийся узник.
И Альфред склонил голову при мысли о том, сколько же сил нужно человеку, чтобы продержаться всю жизнь в глухом одиночестве.
Он вернул неуклюжий, шаткий электрический стул на место в самое просторное помещение тюрьмы. И едва отпустил это изделие, как оно упало набок. Яркие картины вспыхнули в голове; тюрьма разваливается на части под ударами молотка, высоко задранные юбки, спущенные штаны, разорванные в клочья лифчики, обнаженные бедра – мелькнули и тут же исчезли без следа.
Гари спал в абсолютной тишине, как и его мать. Нет надежды, что он забыл уклончивое обещание отца осмотреть после ужина тюрьму. Гари никогда ничего не забывает.
«Стараюсь, как могу», – подумал Альфред. Вернувшись в столовую, он убедился, что кое-какие изменения на тарелке Чиппера все же произошли. Прожаренные краешки печенки, а также мучная корочка были тщательно отделены и съедены. И некоторое количество брюквы тоже попало Чипперу в рот, а на оставшейся кучке видны дырочки от вилки. Исчезли мягкие свекольные листья, остались лишь твердые красноватые стебли. Выходит, Чиппер выполнил условие, съел по кусочку от всего – нелегко ему пришлось, а его уложили в постель без честно заслуженного десерта.
Тридцать пять лет назад холодным ноябрьским утром Альфред обнаружил в зажиме стального капкана окровавленную лапу койота – свидетельство долгого ночного отчаяния.
Внезапно его захлестнула боль, до того сильная, что пришлось стиснуть зубы и обратиться к философии, иначе он бы расплакался.
(Шопенгауэр: «Лишь одним соображением можно объяснить страдания животных: тем, что воля к жизни, лежащая в основе всего мира явлений, в данном случае находит удовлетворение, пожирая самое себя».)
Он погасил внизу последнюю лампу, наведался в ванную, надел чистую пижаму. За зубной щеткой пришлось лезть в чемодан.
В постель, эту кунсткамеру былых восторгов, он скользнул, стараясь не задеть Инид, устроился на дальнем краю. Она спала своим обычным притворным сном. Альфред глянул на будильник – светящиеся точки радия на концах стрелок сдвинулись от одиннадцати к двенадцати – и закрыл глаза.
Совершенно бодрым голосом Инид окликнула:
– О чем это ты говорил с Чаком?
Усталость, изнеможение. Перед закрытыми глазами – мензурки, электроды, дрожащая игла амперметра.
– Мне послышалось «Эри-Белт», – продолжала Инид. – Чак знает? Ты ему сказал?
– Инид, я очень устал.
– Меня это просто удивило, вот и все. Принимая во внимание…
– Случайно вырвалось. Я очень сожалею.
– Просто интересно, – сказала Инид. – Значит, Чаку можно вложить деньги в эти акции, а нам нет?
– Если Чак решит злоупотребить своим преимуществом перед другими инвесторами, это его дело.
– Сколько угодно акционеров «Эри-Белт» будут счастливы получить завтра по пять и три четверти. Что тут плохого?
Должно быть, она часами готовилась к этому спору, нянчила обиды в темноте.
– Через три недели каждая акция будет стоить девять с половиной долларов, – возразил Альфред. – Я об этом знаю, а другие нет. Так нечестно.
– Ты умнее других, – настаивала Инид, – лучше учился в школе, получил хорошую работу. Может, и это нечестно? Что же ты не поглупел для вящей справедливости?
Не так-то просто отгрызть себе ногу или остановиться на полпути. Когда и каким образом койот принял решение вонзить зубы в собственную плоть? Наверное, сперва он выжидал, обдумывал. А потом?
– Я не намерен спорить с тобой, – отрезал Альфред. – Но раз ты не спишь, хотелось бы знать, почему ты не уложила Чипа в постель.
– Ты сам сказал, чтобы он…
– Ты поднялась наверх задолго до меня. Я не приказывал ему сидеть за столом пять часов подряд. Ты восстанавливаешь мальчика против меня, и мне это категорически не нравится. В восемь его надо было уложить.
Инид варилась на медленном огне вины.
– Чтоб больше такого не было, – сказал Альфред.
– Хорошо.
– Ладно, давай спать.
Когда в доме наступает кромешная тьма, младенец в утробе видит все яснее других. У девочки уже сформировались ушки и глазки, пальцы, лобные доли мозга и мозжечок, она плавала в материнском чреве. Ей уже были знакомы основные потребности. Изо дня в день мать бродила в тумане желания и вины, а теперь объект желания лежал на расстоянии вытянутой руки. Все тело матери готово было растаять от единственного нежного прикосновения.
Слышалось дыхание. Частое, громкое дыхание, но никаких прикосновений.
Сон бежал от Альфреда. Но едва он погружался в дремоту, как всхлипы Инид вновь пронзали слух.
Примерно минут через двадцать, по его оценке, постель затряслась от сдерживаемых рыданий.
Он просто взвыл:
– Что еще?!
– Ничего!
– Инид, уже очень, очень поздно, будильник поставлен на шесть, я до смерти устал.
Она разрыдалась в голос.
– Ты даже не поцеловал меня на прощание!
– Знаю.
– У меня что же, нет никаких прав? Муж бросает жену одну-одинешеньку на две недели!
– Что было, то прошло. Вообще говоря, я видал и кое-что похуже.
– А потом возвращается домой и даже «здравствуй» не скажет. Сразу же набрасывается с упреками.
– Инид, у меня была тяжелая неделя.
– Выходит из-за стола, хотя ужин еще не кончился…
– Тяжелая неделя, я страшно устал.
– Запирается у себя в подвале на пять часов! Хотя он якобы очень устал.
– Тебе бы такую неделю…
– Даже не поцеловал меня на прощание!
– Повзрослеешь ты, наконец?! Господи, когда же ты повзрослеешь?!
– Тише, не кричи!
(Не кричи, а то младенец услышит!)
(Она и впрямь слышит, впитывает каждое слово.)
– По-твоему, я развлекаться ездил? – яростным шепотом переспрашивает Альфред. – Я все делаю ради тебя и ради мальчиков. Две недели ни единой минуты свободной. Полагаю, я вправе провести несколько часов в лаборатории. Ты все равно не поймешь, а и поняла бы, не поверила, но я только что наткнулся на кое-что весьма интересное.
– Ах, «весьма интересное», – передразнивает Инид. Не в первый раз она это слышит.
– Да, интересное.
– Даже с коммерческой точки зрения?
– Как знать. Вспомни Джека Каллахана. Вдруг это позволит нам оплатить колледж для мальчиков?
– По-моему, ты говорил, что открытие Джека Каллахана – случайность.
– Господи, только послушай, что ты несешь! Вечно рассуждаешь о моем негативизме, но когда речь заходит о моей работе, кто тогда проявляет негативизм?
– Просто не понимаю, почему ты даже подумать не хочешь…
– Довольно!
– Если задача в том, чтобы заработать денег…
– Довольно! Довольно! Мне плевать, как поступают другие. Я не такой человек.
В прошлое воскресенье Инид дважды обернулась во время церковной службы и заметила, как смотрел на нее Чак Мейснер. Грудь у нее увеличилась, наверное, все дело в этом. Но Чак так покраснел…
– Почему ты холоден со мной? – спросила она.
– Есть причины, – ответил Альфред, – но тебе я не скажу.
– Почему ты так несчастен? Почему не хочешь мне сказать?
– Лучше я в могилу сойду, чем скажу. В могилу.
– О-о-о!
Плохой муж ей достался, плохой, плохой, плохой, никогда не даст жене то, в чем она нуждается. Всегда найдет причину лишить Инид всего, что могло бы ее ублаготворить.
Так она и лежала, Тантал в женском обличье, возле не дающегося в руки призрака пиршества. Хоть бы пальчиком до нее дотронулся, не говоря уж о губах – как половинки сливы. Нет, ни на что он не годен. Пачка банкнотов, спрятанных под матрас, гниющих, обесценивающихся, – вот что он такое. Депрессия иссушила Альфреда до самого сердца, как и ее мать, которая так и не поняла, что процентные банковские вклады нынче защищены федеральной страховкой, а если купить акции солидных компаний и хранить их много лет, вкладывая также и дивиденды, это обеспечит старость. Альфред – никудышный инвестор.
Не то что она. Порой Инид могла даже пойти на риск, когда в комнате было совсем темно, именно так она и поступила сейчас. Перекатилась ближе к мужу, пощекотала его бедро грудью, которой восхищался сосед. Прижалась щекой к ребрам Альфреда. Ощутила, как он напрягся, ожидая, что она отстанет, но сперва ей непременно надо было скользнуть рукой по мускулистому животу, легонько-легонько, касаясь только волосков, но не кожи. Слегка удивилась, когда под ее рукой его плоть ожила. Муж дернулся, пытаясь ускользнуть от нее, но ее пальцы оказались проворнее. Сквозь разрез пижамы Инид чувствовала, как он достигает полноты мужественности, и давно накопившийся голод побудил ее сделать то, чего Альфред никогда не допускал: наклонившись, она взяла это в рот. Этого быстро растущего мальчика, слегка припахивающую мочой пышечку. Умелые руки, налитая грудь – она чувствовала себя желанной и способной на все.
Мужчина под ней сделал протестующее движение. Она на миг оторвала от него губы:
– Ал? Милый?
– Инид! Что ты…
Но раскрытый рот вновь вобрал в себя длинный цилиндр плоти. Она помедлила, пока не ощутила, как эта плоть, пульсируя, твердеет, соприкоснувшись с ее небом. Опять подняла голову:
– Немного лишних денег в банке – что скажешь? Свозить мальчиков в Диснейленд, а?
И снова опустилась. Язык и пенис достигли взаимопонимания, его вкус сравнялся со вкусом внутри ее рта. Обычная домашняя работа. Альфред толкнул ее ногой в бок – нечаянно, решила она и отодвинулась лишь слегка, все еще веря в свою желанность. Рот забит до самой глотки. Оторвалась на миг, глотнула воздуху.
– Если только две тысячи вложить, – пробормотала она, – при разнице в четыре доллара – ай!
Альфред опомнился и оттолкнул суккуба.
(Шопенгауэр: «Зарабатывают деньги мужчины, а не женщины, отсюда следует, что не должно передавать деньги в полное владение женщинам или доверять им распоряжаться деньгами».)
Суккуб вновь потянулся к нему, но он перехватил ее запястье, а другой рукой задрал подол ночной рубашки.
Может быть, любовь к качелям, а со временем к планеризму и подводному плаванию – это воспоминание о тех временах, когда матка хранила тебя от любых скачков и провалов. О временах, когда у тебя не было даже органа, способного ощутить головокружение. Покачиваешься себе спокойно в теплом внутреннем море.
Но сегодня кувырканье пугало, сопровождалось резким выбросом адреналина в кровь, словно с мамой что-то случилось…
– Ал, по-моему, это неправильно. Не думаю, чтобы…
– В книге говорится, никакого вреда…
– И все-таки я беспокоюсь. О-о-о! Право же, Ал!
Мужчина осуществляет законный половой акт со своей законной женой.
– Ал, все-таки не надо. Ой!
Истребляя воспоминание о затянутой в трико КИСКЕ той девчонки. Обо всех остальных ДЕВКАХ, их ТИТЬКАХ и ЗАДНИЦАХ, которые мужчина хотел бы ТРАХНУТЬ, сражаясь с этим образом, хотя в комнате было совсем темно, а в темноте многое дозволено…
– О, как это ужасно! – тихонько плакала Инид.
Хуже всего была мысль о крохотной девочке, клубком свернувшейся внутри нее, девочке, которая была размером всего-навсего с крупного жука и уже стала свидетельницей такого срама. Видела, как нечто похожее на разбухший мозжечок тычется взад-вперед чуть пониже шейки матки и после краткой двойной судороги – едва ли ее можно считать достаточным предупреждением – выбрасывает тягучие щелочные волокна спермы прямо в ее тихую обитель. Еще и на свет не родилась, а уже окунулась в это липкое знание.
Альфред лежал, пытаясь отдышаться, сожалея, что осквернил младенца. Последнее его дитя – последняя возможность извлечь урок из своих ошибок и внести исправления. Он был полон решимости не упустить шанс. С того дня, как девочка появится на свет, он будет обращаться с ней ласковее, чем с Гари и Чиппером. Смягчит ради нее правила, будет потакать ей и никогда, никогда не оставит сидеть одну за столом, когда все уже поели.
Но он обрушил на нее, беспомощную, такую грязь! Она видела отвратительные сцены семейной жизни, потому и предала отца, когда подросла.
Причина, побудившая Альфреда внести поправки, обрекла эти поправки на неудачу.
Стрелка чувствительного датчика, только что находившаяся далеко в красной зоне, теперь стояла на нуле. Альфред оттолкнул жену, повернулся к ней спиной. Поддавшись половому инстинкту (по выражению Шопенгауэра), Альфред позабыл, как скоро, беспощадно скоро ему придется бриться и спешить на поезд, но теперь инстинкт был удовлетворен, краткость оставшихся ночных часов давила на грудь, словно 140-фунтовая опорная шпала. Инид опять расплакалась, как плачут жены в истерически поздний час, а переводить будильник он себе не позволит. Много лет назад, когда они только что поженились, Инид тоже иногда плакала по ночам, но тогда Альфред испытывал такую благодарность за украденное блаженство, за терпеливо перенесенную женой пытку, что непременно спрашивал, отчего она плачет.
Сегодня же не было ни благодарности, ни малейшего поползновения расспрашивать жену. Хотелось только спать.
Почему жены плачут именно по ночам? Хотя, конечно, можно и поплакать, если тебе не надо через четыре часа вскакивать и бежать на поезд, чтобы поспеть на работу, и если ты минуту назад не осквернил себя в погоне за удовольствием, которое теперь кажется пустым.
Десять ночей бессонницы в скверных мотелях, потом вечер на эмоциональной карусели, а теперь вот этот способный довести мужчину до самоубийства мяукающий скулеж жены, в два часа ночи убаюкивающей себя рыданиями, черт бы ее побрал! В совокупности эти факторы раскрыли Альфреду глаза, и он понял: а) сон – женщина и б) единственная женщина, от чьих ласк он отнюдь не обязан отказываться.
Всю свою жизнь он отвергал внеплановую дремоту как и любые нездоровые удовольствия, но это открытие все изменило, на свой лад оно оказалось не менее замечательным, чем обнаруженная несколькими часами ранее электрическая анизотропия в ферроацетатном геле. Открытие, сделанное в подвале, принесет финансовые плоды через тридцать с лишком лет, но открытие, сделанное в спальне, сказалось на жизни Ламбертов незамедлительно.
Pax Somnis снизошел на их дом. Новая любовь Альфреда укротила в нем остатки животного начала. Зачем бушевать или впадать в угрюмость – куда лучше просто закрыть глаза. Вскоре все увидели, что Альфред обзавелся незримой возлюбленной и тешится с ней дома в гостиной субботними вечерами, когда заканчивается рабочая неделя, берет ее с собой во все командировки и в ее дремотных объятиях находит покой даже в мотелях, которые уже не кажутся шумными и неуютными; он непременно наведывался к своей любезной, когда вечерами возился с деловыми бумагами, делил с ней походную подушку после летней семейной вылазки, когда Инид неловко вела машину, а дети затихали на заднем сиденье. Дремота – идеальная, не мешающая работе девушка, на какой ему и следовало жениться. Совершенно покорная, всепрощающая и притом столь респектабельная, что ее не стыдно взять в церковь, на симфонический концерт и в Сент-Джудский театр. Она-то никогда не будила его своими рыданиями, ничего не просила, а сама давала Альфреду все, в чем он нуждался, чтобы справиться с огромным объемом работы. И никакого сумбура в их отношениях не было – никаких романтических приливов и отливов, никаких жидкостей и секреций, никакого срама. Альфред мог изменять Инид прямо в супружеской постели, не давая ей возможности уличить его, и Инид смирилась, как всегда смирялись разумные жены, лишь бы роман сохранялся в тайне и Альфред не засыпал в гостях, так что даже спустя десятилетия его не призвали к ответу за эту супружескую неверность…

 

– Эй! Задница!
Альфред рывком очнулся – снова качка, снова вибрация «Гуннара Мирдала». Кто тут еще в каюте?
– Задница!
– Кто здесь? – спросил он не то вызывающе, не то испуганно.
Тонкие шведские одеяла отлетели в сторону, когда Альфред сел на койке, вглядываясь в полумрак и стараясь услышать звуки за пределами своего существа. Глуховатые люди наизусть, словно сокамерников, знают частоты, которые звенят у них в голове. Самым давним спутником Альфреда было контральто, ля первой октавы органа, трубный рев, сосредоточенный в районе левого уха. Уже три десятка лет он знаком с этим звуком, постепенно набиравшим громкости, до того стойким, что казалось, он переживет самого Альфреда. В нем сквозила первозданная бессмысленность, свойственная вечному и беспредельному. Он был реален, как биение сердца, но не связан с реальным внешним объектом. Звук ниоткуда.
Под ним слышались голоса более слабые, более изменчивые. Запредельно высокие частоты, точно перистые облака, скапливались в стратосфере позади ушей. Причудливые, призрачно-неуловимые клавишные пассажи далекой каллиопы. Нестройные тоны среднего диапазона, то громче, то тише, будто в глубине его черепа ютились сверчки. Низкий рокочущий гул, словно волна всезаглушающего дизельного рева, звук, в реальность которого, то есть именно в ирреальность, Альфред не мог поверить, пока не уволился из «Мидленд-Пасифик» и не расстался с локомотивами. Его мозг порождал эти звуки и прислушивался к ним, сроднился с ними.
Вовне он слышал тихий ритмичный шелест – дрожание собственных рук под простынями.
А еще – загадочные шорохи воды, окружавшей его со всех сторон, в глубоко запрятанных капиллярах «Гуннара Мирдала».
И кто-то притаился там, в неясном пространстве, пониже горизонта, обозначенного матрасом.
Будильник чеканит мгновение за мгновением. Три часа утра, возлюбленная покинула Альфреда. Теперь, когда он больше прежнего нуждается в ее ласках, она ушла распутничать с сонливцами помоложе. Тридцать лет была всегда готова к услугам, раскрывала ему объятия, раздвигала ноги ровно в десять пятнадцать. Предоставляла другу укромный уголок, утробу, куда он стремился вернуться. Альфред и сейчас мог встретиться с ней среди дня и ранним вечером, но только не ночью в постели. Улегшись в кровать, он принимался шарить под одеялом и порой натыкался на костлявую конечность возлюбленной, за которую мог ухватиться на часок-другой. Однако в час, в два, самое позднее в три она наверняка исчезнет, даже не притворяясь, что по-прежнему принадлежит ему.
Альфред боязливо покосился на белый нордический каркас деревянной койки по ту сторону ржаво-оранжевого ковра. Инид спала как мертвая.
И вода шепчет в десятках тысяч труб.
И дрожь, он догадался, откуда идет эта дрожь. От машинных установок, ведь, когда строят роскошный круизный лайнер, стараются приглушить или замаскировать звуки машин, один за другим, вплоть до самых низких частот, воспринимаемых слухом, а то и еще ниже, однако свести их к нулю невозможно. Остается инфразвук, дрожь на частоте в два герца, неуничтожимый остаток, осадок молчания, навязанного могучему организму.
Маленький зверек, мышка, шмыгнул среди густых теней в изножье койки Инид. На миг Альфреду почудилось, будто весь пол распадается на множество подвижных корпускул. Потом мыши опять слились в одну наглую мышь, отвратительную мышь, мягкие шарики помета, привычка грызть все подряд, назойливый писк…
– Задница, задница! – насмехался незваный гость, выступая из тьмы в прикроватный сумрак.
С ужасом Альфред признал гостя, разглядел характерные очертания, почуял гнилостный кишечный запах. Это не мышь. Это какашка.
– Проблемы с недержанием, ха-ха! – сказала какашка. Какашка-социопат, вырвавшаяся на волю, вдобавок болтливая. Впервые она заявилась к Альфреду прошлой ночью и до такой степени напугала его, что лишь помощь Инид, вовремя включенный свет и ласковое прикосновение жены к плечу предотвратили катастрофу.
– Уходи! – решительно приказал Альфред.
Но какашка вскарабкалась на чистую постель «Нордик-плежелайнз», развалилась на простынях, точно кусок мягкого сыра – бри или слоистого вонючего козьего.
– И не надейся, приятель, – заявила она и разразилась смехом, буйным приступом пуканья.
Страх, что эта мерзость займет его подушку, был воспринят как приглашение: вот она, размякла на подушке, поблескивает от удовольствия.
– Пшла, пшла! – Альфред вниз головой вывалился из постели, ударившись локтем о ковровый настил.
– Ни за что, Хосе, – сказала какашка. – Сперва мне нужно попасть к тебе в штаны.
– Нет!
– Непременно, приятель! К тебе в штаны, а оттуда на обивку. Все перемажу, везде оставлю след. Ух и вонища будет!
– Почему?! Почему?! Зачем тебе это?
– Потому, что мне так хочется, – проквакала какашка. – Такова моя природа. Чтоб я считалась с чужими удобствами? Прыгала в туалет, чтобы пощадить чьи-то чувства? Это по твоей части, приятель. Это у тебя все комлем вперед. И где ты очутился?
– Другим людям не помешало бы побольше щепетильности…
– Тебе бы ее поменьше! Вот я лично противник всяческих запретов. Чувствуешь позыв – дай ему волю. Хочешь – бери! Всяк должен ставить свои интересы на первое место.
– Цивилизация держится на самоограничении, – возразил Альфред.
– Цивилизация?! Тоже мне ценность! Что она для меня сделала? Спускала в унитаз! Обращалась со мной, как с дерьмом!
– Но ты и есть дерьмо! – вставил Альфред в надежде убедить какашку. – Для того и придумали туалет!
– Кого это ты называешь дерьмом, задница?! У меня не меньше прав, чем у любого другого, ясно? Право на жизнь, свободу и срамные части – ведь так сказано в Конституции Соединенных Штанов?
– Нет, не так, – возразил Альфред, – во-первых, в Декларации независимости…
– Старая пожелтевшая бумажонка! Дерьмо крысиное, конституция-декларация, какое мне дело! Тугозадые вроде тебя так и норовили каждое мое слово на хрен исправить, с тех пор как я вот такусенькой была. И ты, и страдающие запором педагоги-фашисты, и нацистские копы! По мне, так хоть на туалетной бумаге свою декларацию печатайте, мать ее так! Сказано: свободная страна, я тут в большинстве, а ты, приятель, в меньшинстве. Так что хрен тебе!
Голос и манеры какашки казались до странности знакомыми, но Альфред никак не мог вспомнить откуда. Какашка извивалась и сворачивалась клубком на его подушке, по наволочке расползалась маслянистая зеленовато-коричневая пленка с мелкими комочками и нитями; там, где ткань смялась, оставались белые ямки и морщины. Лежа на полу возле койки, Альфред прикрыл руками нос и рот, чтобы спастись от вони и ужаса. Но какашка уже взбегала вверх по штанине его пижамы. Щекочущие мышиные лапки.
– Инид! – во весь голос завопил Альфред. Эта дрянь уже возле бедра. С трудом согнув утратившие гибкость колени, подцепив непослушными пальцами резинку пижамных штанов, Альфред приспустил штаны, – может, какашка запутается в ткани. Внезапно его осенило: это – беглый преступник, отброс человечества, которому место в тюрьме. Вот для чего нужна тюрьма: для людей, которые вообразили, будто правила устанавливают они сами, а не общество. А кого не пугает тюрьма, того казнить! Казнить! Ярость придала Альфреду силы, он скинул пижамные штаны на пол, трясущимися ладонями прижал этот ком к ковру, долго колотил по нему руками, а потом запихал поглубже меж тугим матрасом «Нордик» и упругими пружинами «Нордик».
Он стоял на коленях, переводя дыхание, в пижамной куртке и памперсе для взрослых.
А Инид знай себе спит. Нынче она особенно похожа на героиню волшебной сказки.
– Фа-бла-бла! – затрубила какашка. Она выбралась из-под матраса и висела возле окантованной гравюры с видом на набережную Осло – словно кто-то пришлепнул ее к стене.
– Ах ты, тварь! – возмутился Альфред. – Твое место в тюрьме!
Вереща от смеха, какашка медленно-медленно сползала вниз по стене. Липкие ложноножки вот-вот стекут на простыню.
– Сдается мне, – заговорила эта мерзость, – что анально-ретентивные типы вроде тебя готовы всех подряд засадить за решетку. Взять, к примеру, маленьких детей – слышь, парень, они же сталкивают с полок ваши цацки, роняют еду на ковер, орут в театре, писают мимо горшка! В камеру их! А как насчет полинезийцев? Нанесут в дом песка, перемажут мебель рыбьим жиром, а курочки, только поспели, вываливают титьки наружу – за решетку их! И раз уж на то пошло, как насчет ребят от десяти до двадцати, как насчет паскудных подростков, подумай, какая наглость, совершенно не умеют сдерживать себя! А негры? Больная мозоль, да, Фред? Слышишь буйные вопли, неграмотную речь, чуешь запах крепкого пива, и обильного пота, и перхоти, а уж эти пляски, да гулянки, да воркующие певцы – ни дать ни взять известные части тела, увлажненные слюной и тайными соками: к чему вообще тюрьма, если не для негра? А уроженцы Карибских островов, с косячками, и пузатыми детьми, и чуть ли не каждодневным барбекю, где кишат разносимые крысами вирусы, и приторными напитками, на дне которых свиная кровь! Заприте за ними дверь камеры и проглотите ключ! А китайцы, слышь, их жуткие овощи со странными названиями, словно выращенные в огороде вибраторы, которые забыли помыть после употребления, «один долла, один долла», в еду употребляют склизких карпов и ощипанных заживо певчих птичек, и этот, как его, суп из щенят, клецки из о-бедной-киски и младенцев женского пола, и свиную кишку, то есть непосредственно анус порося, вот уж есть что пожевать, чем похрустеть, да уж, китаезы выложат денежки, чтобы съесть свиное дерьмо! Может, ахнем атомную бомбу на весь миллиард с хвостиком? Очистим эту часть мира раз и навсегда! Да, кстати, не забудем про женщин, всех чохом: куда бы ни пошли, за ними тянется шлейф из клинексов и тампаксов. И еше пропахшие медицинскими лубрикантами извращенцы, и средиземноморцы с их бачками и чесноком, французы с их подтяжками и вонючими сырами, и ваши придурки, синие воротнички, гоняют на форсированных движках и рыгают, напившись пива, и евреи – обрезанная крайняя плоть, фаршированная рыба, дерьмо маринованное, и богачи-паразиты, хозяева гоночных яхт, дерьмовых лошадей для поло и дорогущих уродских сигар. Забавно, Альфред: выходит, в твоей тюрьме сидеть всем, кроме северян-европейцев мужского пола и среднего класса. И ты ополчился на меня за то, что я хочу, чтобы все было по-моему?
– Как же заставить тебя уйти? – взмолился Альфред.
Назад: Чем больше он думал об этом, тем больше злился
Дальше: «Генератор»