Глава 9
В пять часов следующего дня швейцарская экспедиция собирается в вестибюле, на них крепкие походные ботинки, высокие носки, спортивные куртки и рюкзаки. Их легенда прикрытия такова: четыре друга отправляются в туристический поход в окрестностях Базеля. Куртка на Анри в жуткую клетку, из фетровой шляпы торчит перо. Лицо у него раскраснелось от жары, он раздражителен.
– Мой дорогой майор Анри! – смеюсь я. – Вы слишком далеко зашли в маскировке – на вас посмотреть, так вы типичный тирольский хозяин гостиницы! – Тон, Вюлекар и даже Лот смеются вместе со мной, но Анри остается мрачным. Он любит посмеиваться над другими, но не выносит, когда подшучивают над ним. – Пришлите мне телеграмму из Базеля, – говорю я Лоту, – чтобы я знал, как проходит встреча и когда вы возвращаетесь. Конечно шифрованную. Успехов вам, господа. Должен сказать, что я бы вас в таком одеянии в свою страну не впустил, но я же не швейцарец!
Я выхожу с ними за дверь и дожидаюсь, когда они сядут в экипаж и тот исчезнет из вида, после чего отправляюсь на собственное рандеву. Времени у меня много, вполне хватает, чтобы насладиться пригожим деньком позднего лета, и потому я иду по набережной, мимо стройки на набережной д’Орсе, где рядом с рекой строят новый вокзал и отель. Первое заметное международное событие двадцатого века – Всемирная выставка 1900 года – пройдет здесь, в Париже, меньше чем через четыре года, и по гигантскому скелету здания, словно муравьи, ползают рабочие. Воздух насыщен энергией, даже, я бы сказал, оптимизмом, а этого качества Франции остро не хватало на протяжении последних двух десятилетий. Я неторопливо иду по левому берегу к мосту Сюлли, останавливаюсь, опираюсь на парапет и смотрю вдоль Сены на запад – туда, где высится Нотр-Дам. Я все еще пытаюсь решить, как себя вести на предстоящей встрече.
Капризы общественной жизни таковы, что генерал де Буадефр, который всего лишь полтора года назад был тенью Мерсье, теперь стал одной из самых популярных фигур в стране. В последние три месяца невозможно было открыть газету, не отыскав там историю про него: то он возглавляет французскую делегацию на коронации царя в Москве, то в качестве президентского представителя выражает уважение царице, отдыхающей на Лазурном Берегу, то в компании с русским послом смотрит Парижский Гран-при в Лонгшане. Россия, Россия, Россия – только и слышно со всех сторон. Стратегический союз Буадефра считается дипломатическим триумфом века, хотя меня и одолевают сомнения касательно перспектив сражения бок о бок с армией рабов.
Но так или иначе, а Буадефр стал знаменитостью. Его расписание печатают в газетах, и когда я прихожу на вокзал, то первое, что вижу, – толпу почитателей, которые жаждут хоть мельком увидеть, как их идол выходит из поезда, прибывшего из Виши. Когда поезд наконец подходит к платформе, несколько десятков человек бегут вдоль всего состава в надежде увидеть Буадефра. Наконец он появляется и останавливается в дверях перед фотографами. Буадефр в штатской одежде, но совершенно узнаваем, его высокая и прямая фигура становится еще более величественной благодаря великолепному шелковому цилиндру. Он вежливо снимает его перед аплодирующей толпой, потом выходит на платформу, за ним идут Поффен де Сен-Морель и еще несколько офицеров. Буадефр медленно пробирается к турникету, словно большой боевой корабль на военно-морском параде, поднимает цилиндр и чуть улыбается, слыша крики «Да здравствует Буадефр!» и «Да здравствует армия!», наконец он видит меня. Выражение его лица чуть меняется – он пытается вспомнить, почему я здесь, потом дружеским кивком отвечает на мой салют.
– Садитесь в мой автомобиль, Пикар, – говорит Буадефр. – Хотя, боюсь, поеду я только до «Отель де Санс», так что разговор будет короткий.
У авто – это «панар левассор» – нет крыши. Мы сидим на мягком сиденье, генерал и я, за спиной водителя, машина трясется по брусчатке на улице Лион под взглядами небольшой группы пассажиров, ждущих такси, они узнают начальника Генерального штаба и разражаются приветственными криками.
– Я думаю, для них достаточно, – говорит Буадефр. Он снимает котелок, кладет его себе на колени, проводит пятерней по редким седым волосам. – Так что означает ваш новый тысяча восемьсот девяносто четвертый?
Хотя начало разговора ничуть не походит на то, что я готовил, по крайней мере, нет опасности, что нас подслушают: Буадефру приходится поворачиваться и кричать мне в ухо, а я отвечаю ему точно так же.
– Мы считаем, генерал, что обнаружили шпиона в армии, который передает информацию немцам.
– Еще одного! Какого рода информацию?
– Пока информация касается главным образом артиллерии.
– Важная информация?
– Не особенно, но, кроме того, что известно нам, возможно, есть и другая.
– Кто он?
– Так называемый граф Вальсен-Эстерхази, майор Семьдесят четвертого пехотного полка.
Я вижу, как Буадефр напрягает память, потом качает головой:
– Если бы я его знал, то такое имя вряд ли забылось бы. Как вы на него вышли?
– Как и на Дрейфуса – через нашего агента в немецком посольстве.
– Бог мой, если бы моя жена нашла уборщицу такую же обстоятельную, как эта женщина! – Он смеется собственной шутке. На вид Буадефр совершенно расслаблен, – видимо, это воздействие гидротерапии. – Что говорит генерал Гонз?
– Я его еще не информировал.
– Почему?
– Решил, что сначала нужно поговорить с вами. С вашего разрешения, я бы хотел следующим проинформировать министра. Надеюсь, что узнаю об Эстерхази больше в течение ближайших двух дней. До этого времени я бы не хотел информировать генерала Гонза.
– Как хотите.
Буадефр похлопывает себя по карманам, находит табакерку, предлагает мне. Я отказываюсь. Он берет две щепотки. Мы проезжаем по площади Бастилии. Через минуту-другую доберемся уже до места, а мне нужно его позволение.
– Так вы даете мне разрешение сообщить министру? – спрашиваю я.
– Да, думаю, вам следует это сделать. Однако мне бы очень хотелось, – добавляет генерал, подчеркивая каждое слово ударом по моей коленке, – избежать нового публичного скандала! Для одного поколения хватит и одного Дрейфуса. Давайте попробуем решить это дело кулуарнее…
От ответа меня избавляет прибытие к «Отелю де Санс». Сегодня в этом мрачном средневековом сооружении кипит жизнь. Некоторое подобие официальной приемной в процессе сооружения. Появляются люди в вечерних одеяниях. А на пороге я вижу не кого иного, как генерала Гонза: он стоит и курит сигарету. Автомашина останавливается в нескольких метрах от него, Гонз роняет сигарету и направляется к нам в тот момент, когда шофер выпрыгивает, чтобы опустить для Буадефра ступеньку. Гонз останавливается и отдает честь.
– Добро пожаловать назад в Париж, генерал! – Потом он, не скрывая недоумения, переводит взгляд на меня. – А полковник Пикар? – Его слова имеют вопросительную интонацию.
– Генерал Буадефр был столь любезен, что подвез меня с вокзала, – быстро отвечаю я.
Это не наглая ложь, но и не полная правда, но я надеюсь, моих слов достаточно, чтобы прикрыть мой уход. Я отдаю честь и желаю им доброго вечера. Дойдя до угла, позволяю себе оглянуться, но оба генерала уже ушли внутрь.
Я пока не хочу информировать Гонза об Эстерхази по трем причинам. Во-первых, как только этот законченный старый бюрократ наложит руки на дело, он пожелает контролировать его и информация станет утекать. Во-вторых, я знаю, какие порядки в армии, и вполне допускаю, что за моей спиной Гонз будет взаимодействовать с Анри. И в-третьих, и это самое главное, потому что если я заручусь предварительной поддержкой начальника Генштаба и военного министра, то Гонз не сможет вмешаться и я буду иметь возможность идти по следу, куда бы он меня ни привел. Мой план не лишен некоторого коварства, иначе как бы я мог стать самым молодым полковником во французской армии?
И вот утром в четверг, в то время, когда отправившаяся в Базель группа должна впервые вступить в контакт с двойным агентом Куэрсом, я беру папку с делом Благодетеля и персональный ключ – знак моего привилегированного доступа – и выхожу в сад дворца де Бриенн. Земля, казавшаяся мне сказочной в день разжалования Дрейфуса, в августе имеет иное обаяние. Листва на больших деревьях такая густая, что министерства и не видно, далекие голоса Парижа имеют какой-то сонливый оттенок, как гудение пчел. Единственный человек, которого я вижу, – это пожилой садовник, поливающий клумбу. Проходя по выжженной коричневой траве, я обещаю себе, что, если когда-нибудь стану министром, летом буду выставлять свой рабочий стол сюда и руководить армией из-под дерева, как Цезарь в Галлии.
Дойдя до края газона, пересекаю дорожку и рысцой поднимаюсь по каменным ступеням, ведущим к стеклянным дверям министерской резиденции. Вхожу и поднимаюсь по той самой мраморной лестнице, по которой поднимался и в начале моей истории, мимо тех же доспехов и помпезного портрета Наполеона. Я открываю дверь в приемную приватного кабинета министра и спрашиваю одного из дежурных офицеров, капитана Робера Кальмон-Мезона, сможет ли министр принять меня. Кальмон-Мезон не интересуется, по какому вопросу, потому что знает: я – хранитель тайн его начальника. Он входит в кабинет, возвращается и говорит, что министр немедленно меня примет.
Как быстро человек привыкает к власти! Всего несколько месяцев назад я бы испытывал священный трепет, оказавшись в святая святых министерства, а сегодня это для меня просто рабочее место, а сам министр – всего лишь еще один военный бюрократ, прошедший во вращающуюся дверь правительства. Нынешний министр, Жан-Батист Бийо приближается к семидесяти и второй раз оказывается в министерском кресле – он уже успел посидеть в нем четырнадцать лет назад. Министр женат на богатой и утонченной женщине, и у него леворадикальные взгляды, но при этом он имеет вид идиота-генерала из комической оперы: грудь колесом, седые щетинистые усы и свирепые выступающие глаза – просто подарок для карикатуриста. Мне известна еще одна подробность, касающаяся Бийо и представляющая интерес для меня: он не любит предыдущего министра – генерала Мерсье, не любит с больших армейских учений 1893 года, когда его более молодой предшественник командовал противостоящим корпусом и победил его; он никогда не простил того унижения.
Я вхожу и вижу его у окна – министр стоит широкой спиной к кабинету. Не поворачиваясь, говорит:
– Глядя, как вы сейчас шли по саду, Пикар, я думал: вот он идет, этот блестящий молодой полковник с какой-нибудь новой проблемой, черт его раздери! И тогда я спросил себя: зачем мне в моем возрасте все эти треволнения? В такой день хорошо сидеть в загородном имении, играть с внуками, а не тратить время на разговоры с вами!
– Мы оба знаем, министр, что вы бы через пять минут умерли от скуки, сетуя на то, что мы в ваше отсутствие руководим страной.
Вижу согласное движение крупных плеч.
– Вы, вероятно, правы. Кто-то должен стоять во главе этого дурдома. – Министр поворачивается на каблуках и вразвалочку идет ко мне: у людей непривычных такое зрелище может вызвать тревогу – он похож на атакующего моржа. – Так-так, что там у вас? Вы волнуетесь. Садитесь, мой мальчик. Хотите выпить?
– Нет, спасибо. – Я сажусь на тот же стул, на котором сидел, описывая Мерсье и Буадефру церемонию разжалования. Бийо садится напротив и смотрит на меня пронзительным взглядом. Никакой он не старый хрыч – это все притворство: он умен и честолюбив, как человек в два раза моложе его. Я открываю папку с делом Благодетеля. – Боюсь, но мы, судя по всему, выявили немецкого шпиона в армии…
– Боже милостивый!
Я рассказываю ему про деятельность Эстерхази и о наблюдении, которое мы установили за ним. Я посвящаю Бийо в дело подробнее, чем Буадефра, в частности я рассказываю о встрече, которая происходит сейчас в Базеле, показываю ему «пти блю» и фотографии наблюдения. Но я не называю имени Дрейфуса, потому что знаю: стоит мне его назвать, как это перечеркнет все остальные усилия.
Бийо прерывает мой рассказ несколькими проницательными вопросами. Насколько достоверны эти материалы? Почему начальник Эстерхази не заметил никаких странностей в его поведении? Уверены ли мы, что он действует в одиночку? Министр все время возвращается к фотографии Эстерхази, выходящего из посольства.
– Может, попытаться сделать что-нибудь умное с этим мерзавцем? – наконец говорит он. – Запереть-то его просто, а вот что, если сливать через него ложную информацию в Берлин?
– Я думал об этом. Беда только в том, что немцы уже его подозревают. Вряд ли они будут проглатывать все, что он принесет, не проверяя по своим каналам. И конечно…
Бийо заканчивает за меня:
– И конечно, чтобы включить его в игру, мы должны гарантировать ему безопасность, тогда как единственное подходящее место для таких, как Эстерхази, за решеткой. Нет, вы хорошо поработали, полковник. – Министр закрывает папку, возвращая ее мне. – Продолжайте расследование, пока не наберете достаточно материалов, чтобы покончить с ним раз и навсегда.
– Вы будете готовы предать его трибуналу?
– Безусловно! А какая есть альтернатива? Позволить ему выйти в отставку с сохранением половины содержания?
– Генерал Буадефр предпочел бы обойтись без скандала…
– Конечно. Мне тоже скандал ни к чему. Но если мы позволим ему выйти сухим из воды – вот тогда-то и будет настоящий скандал!
Я, удовлетворенный, возвращаюсь в свой кабинет. У меня есть одобрение двух самых влиятельных людей в армии, и я могу продолжать расследование. Гонз эффективно исключен из иерархической цепочки. Теперь мне остается только ждать новостей из Базеля.
День с его рутинной работой тянется неторопливо. На жаре канализация воняет сильнее обычного. Ловлю себя на том, что мне трудно сосредоточиться. В половине шестого я прошу капитана Жюнка заказать телефонный разговор с отелем «Швейцерхоф» на семь часов. В назначенное время я стою у аппарата в коридоре наверху, курю, а когда раздается звонок, хватаю трубку с рычага. Я знаю «Швейцерхоф» – большой современный отель, выходящий на городскую площадь, рассеченную трамвайными путями. Я называю портье псевдоним Лота и прошу позвать его к телефону. Следует долгая пауза – коридорный отправляется в номер Лота. По возвращении он сообщает, что названный господин недавно выехал, не оставив адреса пересылки. Я вешаю трубку, не зная, что и подумать. Возможно, они решили продолжить разговор и на следующий день, а в качестве меры предосторожности поменяли отель. Но может быть, все контакты закончились и они возвращаются в Париж. Я провожу на работе еще час в ожидании телеграммы, наконец решаю уйти.
Я был бы рад какому-нибудь обществу, чтобы отвлечься, но в августе в городе, похоже, никого не осталось. Комменжи заперли дом и уехали в свое загородное имение. Полин отдыхает в Биаррице с Филиппом и дочерями. Луи Леблуа уехал домой в Эльзас – у него тяжело заболел отец. Я страдаю от сильной дозы того, что джентльмены с улицы Лиль называют Weltschmerz: я утратил вкус к жизни. В конце концов я ужинаю один в ресторане близ министерства и возвращаюсь в свою квартиру с намерением почитать новый роман Золя. Но его предмет – Римская католическая церковь – мне скучен. К тому же в романе семьсот пятьдесят страниц. Я готов мириться с таким многословием у Толстого, но не у Золя. Я откладываю книгу задолго до конца.
Рано следующим утром я уже сижу за своим столом, но за ночь никаких телеграмм не поступало, и лишь во второй половине дня я слышу, как Анри и Лот поднимаются по лестнице. Я встаю с места, иду к двери и, распахивая ее, с удивлением вижу, что они оба в форме.
– Господа, – саркастически говорю я, – я все же полагаю, что вы были в Швейцарии?
Два офицера отдают честь – Лот, заметно нервничая, как мне кажется, но Анри с невозмутимостью, которая граничит с дерзостью.
– Извините, полковник. Мы заскочили домой переодеться.
– А как прошла ваша поездка?
– Я бы сказал, что она обернулась потерей времени и денег. Вы согласны, Лот?
– К сожалению, результаты разочаровывают.
– Новость неприятная. – Я перевожу взгляд с одного на другого. – Заходите и расскажите мне, что случилось.
Я сажусь за стол, складываю руки и слушаю их рассказ. Говорит в основном Анри. Судя по его словам, он и Лот прямо с вокзала отправились в отель, там позавтракали, поднялись в номер, где ждали до половины десятого, когда инспектор Вюлекар привел Куэрса.
– Он с самого начала был такой дерганый – нервничал, не мог сидеть спокойно. Все подходил к окну, смотрел на большую площадь перед вокзалом. Главным образом он хотел говорить о себе – можем ли мы гарантировать, что немцам никогда не станет известно о его работе на нас?
– А что он рассказал вам про немецкого агента?
– Всего понемногу. Он помнит, что лично видел четыре документа, пришедшие от Шварцкоппена, – один об орудии, другой о винтовке. Потом было что-то о планировке военного лагеря в Туле и укреплениях в Нанси.
– И что это было – написанные от руки документы?
– Да.
– По-французски?
– По-французски.
– Но он не знает имени агента и не имеет никаких других сведений о нем?
– Нет. Только то, что немецкий Генштаб решил не доверять этому агенту и приказал разорвать с ним отношения. Кто бы он ни был, никакой важной роли он никогда не играл, а теперь вообще прекратил действовать.
– Вы говорили по-французски или по-немецки? – обращаюсь я к Лоту.
Тот краснеет.
– Сначала утром по-французски, а днем перешли на немецкий.
– Я вас просил говорить с ним по-немецки.
– При всем уважении, полковник, – вставляет Анри, – в моей поездке не было особого смысла, если бы я не воспользовался возможностью поговорить с Куэрсом. Я беру на себя ответственность за это. Я говорил с ним около трех часов, потом уступил место капитану Лоту.
– А сколько вы с ним говорили по-немецки, Лот?
– Еще шесть часов, полковник.
– И он сказал что-нибудь интересное?
Лот выдерживает мой взгляд.
– Нет. Мы ходили и ходили кругами. В шесть часов он ушел, чтобы успеть на вечерний поезд в Берлин.
– Он ушел в шесть? – Я не могу сдержать раздражение. – Господа, для меня это лишено смысла. Зачем человек будет рисковать – ехать за семьсот километров в город за рубежом для встречи с офицерами разведки иностранной державы, чтобы почти ничего не сказать? Даже более того: сказать меньше, чем он уже сказал нам в Берлине?
– Но это же очевидно, – отвечает Анри. – Куэрс, вероятно, передумал. Или лгал с самого начала. То, что человек, выпив, выбалтывает у себя дома вечером знакомому, резко отличается от того, что он может сказать при свете дня незнакомым людям.
– Тогда почему вы не сходили с ним в бар и не напоили его?! – Я ударяю кулаком по столу. – Почему вы не предприняли ни малейших усилий, чтобы узнать его получше? – Оба молчат. Лот смотрит в пол, Анри – перед собой. – Мне кажется, вы оба только и думали о том, как бы поскорее сесть на парижский поезд. – Они пытаются возражать, но я обрываю их: – Поберегите ваши оправдания для отчета. Это все, господа. Спасибо. Вы свободны.
Анри останавливается у двери и говорит дрожащим от обиды голосом:
– Никто никогда не оспаривал мою профессиональную компетенцию.
– Меня это весьма удивляет.
Они уходят, а я склоняюсь над столом, кладу голову на руки. Я знаю, что наступил решающий момент как в моих отношениях с Анри, так и в смысле моего начальствования в отделе. Говорят ли они правду? Насколько я знаю ситуацию, возможно, и говорят. Куэрс вполне мог замкнуться, войдя в номер отеля. Но в одном я уверен: Анри отправился в Швейцарию, чтобы погубить операцию, и ему это удалось. И если Куэрс ничего им не сказал, то лишь потому, что так пожелал Анри.
Среди документов, требующих моего внимания в этот день, – последняя партия писем Альфреда Дрейфуса, полученная, как обычно, из Министерства колоний. Министр хочет знать, не нашел ли я в письмах «что-либо перспективное с точки зрения разведки». Я развязываю тесемки, открываю папку и начинаю читать.
Пасмурный день с бесконечным дождем. Воздух полон осязаемой темноты. Небо чернильного цвета. Подходящий день для смерти и похорон. Как часто мне приходит в голову восклицание Шопенгауэра, которое вырвалось у него при мысли о человеческой безнравственности: «Если этот мир создал Бог, то я бы не хотел быть Богом». Кажется, пришла почта из Кайенны, но писем для меня нет. Ни книг, ни журналов мне больше не привозят. Днем я хожу до изнеможения, чтобы успокоить нервы…
Цитата из Шопенгауэра бросается мне в глаза. Я ее знаю. Сам часто ею пользовался. Мне не приходило в голову, что Дрейфус читал философские книги, я уж не говорю о том, что он вынашивал богохульственные мысли. Шопенгауэр! Словно тому, кто пытался привлечь мое внимание, наконец это удалось. Другой пассаж привлекает мой взгляд:
Дни ничем не отличаются от ночей. Я никогда не открываю рта. Я больше ничего не прошу. Все мои разговоры сводятся к вопросу: не пришла ли для меня почта? Но теперь я не могу спрашивать даже это. Похоже, охранникам запретили отвечать даже на самые безобидные мои вопросы, что одно и то же. Я хочу дожить до того дня, когда откроется правда, чтобы я мог выплакать всю боль, которую приносят мне их пытки…
И опять:
Я понимаю, что они принимают все возможные меры, чтобы не допустить побега, – это право и, я бы даже сказал, первейший долг администрации. Но то, что они хоронят человека живьем, прерывают все его связи с семьей даже через цензурируемые письма, – это против всякой справедливости. Как будто тебя вернули на несколько столетий назад…
И на заднике одного перехваченного и не доставленного адресату письма несколько раз – словно он пытается запомнить эти слова навсегда – цитата из «Отелло» Шекспира:
Укравший мой кошель украл пустое:
Он был моим, теперь – его, раб тысяч;
Но добрую мою крадущий славу
Ворует то, чем сам богат не станет,
Но без чего я нищий.
Я переворачиваю листы и чувствую себя так, будто читаю роман Достоевского. Стены моего кабинета словно плавятся. Я слышу бесконечное буйство океана, бьющегося о скалы под его тюремной хижиной, странные крики птиц, бесконечную тишину тропической ночи, нарушаемую постоянным стуком шагов охраны по каменному полу и шуршанием крабов-пауков в стропилах. Я ощущаю невыносимый жар влажного раскаленного воздуха, зуд комариных укусов и боль впивающихся в кожу муравьиных жал, желудочные схватки, которые сгибают пополам, и жуткие головные боли. Я вдыхаю плесневелый запах его одежды и книг, уничтоженных влагой и насекомыми, вонь из уборной и вызывающего слезы бледного дыма костра, сложенного из сырой древесины. Но больше всего меня угнетает его одиночество. Чертов остров имеет в длину тысячу двести метров и в ширину, в самом широком месте, – четыреста, его площадь – одна шестая квадратного километра. Нанести этот остров на карту – пара пустяков. Я спрашиваю себя, помнит ли Дрейфус то, чему я его учил.
Закончив чтение, я пишу записку министру колоний, сообщая, что никаких комментариев у меня нет.
Кладу записку в лоток для исходящих. Откидываюсь на стуле и думаю о Дрейфусе.
Я стал преподавателем топографии в Высшей военной школе в Париже в тридцать пять лет. Некоторые друзья говорили, что я с ума сошел, согласившись на этот пост, будучи уже командиром батальона в Безансоне. Но я увидел возможности, которые дает эта работа: Париж, в конце концов, всегда Париж, а топография – основа основ военной науки. «Может ли батарея из точки А поразить огнем пункт N? Накроет ли батарея, находящаяся в точке G, своим огнем кладбище деревни Z? Можно ли разместить сторожевой отряд на восточной окраине N так, чтобы его не заметил вражеский кавалерийский пост в G?» Я учил слушателей измерять расстояния, считая шаги, – чем быстрее шагаешь, тем точнее замер, – проводить разведку местности с помощью мензулы или призматического компаса, набрасывать контуры холма красным карандашом, используя клинометр или ртутный барометр, оживлять набросок, примешивая зеленый или голубой мелок, соскобленный с карандаша, в подражание тонкому акварельному слою, применять карманный секстант, теодолит, эскизный угломерный круг, делать точные наброски с седла под огнем противника. Среди моих слушателей был и Дрейфус.
Но, как ни пытаюсь, я не могу припомнить нашу первую встречу. Неделю за неделей смотрел я с кафедры на все те же восемьдесят лиц и только постепенно научился отличать Дрейфуса от остальных: тонкое, бледное, близорукое лицо в пенсне. Ему едва ли было за тридцать, но он казался гораздо старше своих ровесников из-за образа жизни и внешности. Он был мужем среди холостяков, человеком со средствами среди живущих от жалованья к жалованью. По вечерам, когда его товарищи отправлялись выпивать, Дрейфус возвращался домой, в свою уютную квартиру к богатой жене. Он был тем, кого моя мать назвала бы «типичный еврей». Под этим она имела в виду «новые деньги», бесцеремонность, карьерный рост и стремление выставлять напоказ свое богатство.
Дрейфус дважды пытался пригласить меня на приемы: в первый раз на обед в его квартире на проспекте Трокадеро, а во второй – на то, что он назвал «стрельбы на высшем уровне», в арендованном им тире близ Фонтенбло. В обоих случаях я отказался. Он меня не очень интересовал, в особенности после того, как я узнал, что остальная часть его семьи предпочла остаться в оккупированном Эльзасе, а его деньги пришли из Германии – деньги на крови, подумал я. В конце одного семестра, когда я не поставил Дрейфусу высший балл по картографии, которого он, по его мнению, заслуживал, он пошел на открытый конфликт со мной.
– Я вас чем-то обидел?
Что в нем было неприятное, так это голос: гнусавый, механический, со скрипучим отзвуком, свойственным мюлузским немцам.
– Вовсе нет, – ответил я. – Я могу вам прокомментировать мою отметку.
– Дело в том, что вы единственный из преподавателей, кто поставил мне низкий балл.
– Что ж, – сказал я, – возможно, я не разделяю вашего высокого мнения о ваших способностях.
– Значит, не потому, что я еврей?
Прямолинейность обвинения ошеломила меня.
– Я самым тщательным образом не позволяю моим личным предрассудкам влиять на мои суждения.
– Использование вами слова «тщательным» и наводит на мысль, что, вероятно, в этом все и дело. – Дрейфус оказался упорнее, чем можно было подумать. Стоял на своем.
– Если вы спрашиваете меня, капитан, – ответил я, – люблю ли я как-то особенно евреев, то честный ответ, я полагаю, будет «нет». Но если вы подразумеваете, что из-за этого я начну ставить вам палки в профессиональные колеса, то могу вас заверить: ни в коем случае!
На этом наш разговор закончился. После этого Дрейфус частным образом ко мне не обращался – никаких приглашений на обеды или стрельбы, на высшем уровне или какие-либо иные.
В конце третьего года преподавания моя тактика сработала – меня перевели из школы в Генеральный штаб. Даже тогда уже поговаривали о том, чтобы отправить меня в статистический отдел: топографические навыки – полезная основа для разведки. Но я изо всех сил противился переводу меня в шпионы. Поэтому меня назначили заместителем начальника Третьего отделения (подготовка и операции). И тут я опять столкнулся с Дрейфусом.
Те, кто оканчивает Высшую военную школу среди лучших, получают вознаграждение в виде двухлетней стажировки в Генеральном штабе – по шесть месяцев в каждом из департаментов. Моя работа состояла в том, чтобы руководить прикреплением этих стажеров, как их называют. Дрейфус закончил обучение девятым на курсе. А потому имел все права попасть в военное министерство. И мне выпало решать, куда его прикрепить. Он оказался единственным евреем в Генеральном штабе.
То было время растущих антисемитских настроений в армии, которые подстегивались ядовитой тряпкой под названием «Либр пароль», которая утверждала, что еврейские офицеры получают преференции. Хотя я и не чувствовал к Дрейфусу особой симпатии, но попытался защитить его от этой кампании. Мой старый друг Арман Мерсье-Милон, майор из Четвертого департамента (транспорт и железные дороги), был совершенно свободен от предрассудков. Я переговорил с ним. Поэтому Дрейфус с начала 1893 года оказался прикрепленным к Четвертому департаменту. Летом он перешел в Первый (администрация), в начале 1894 года – во Второй (разведка), а в конце того же года – в июле – перешел в мой департамент, в Третий, завершив свою ротацию в Генеральном штабе.
Летом и осенью 1894 года я почти не видел Дрейфуса – он часто отсутствовал в Париже, хотя мы вежливо кивали друг другу, сталкиваясь в коридоре. По докладам начальников его отделов я знал, что он трудолюбивый и умный, но сторонится общества – одиночка. Некоторые при этом сообщали, что Дрейфус холоден и высокомерен с равными и пресмыкается перед начальством. Во время визита Генерального штаба в Шарм он монополизировал за обедом генерала Буадефра и уединился с ним на целый час. Они курили сигары и обсуждали усовершенствования в артиллерии, к раздражению старших офицеров. И Дрейфус не предпринимал никаких усилий, чтобы скрыть свое богатство. У него в квартире имелся винный погреб, трое или четверо слуг, он содержал лошадей, регулярно охотился и купил бескурковое ружье от «Гинар и Сье» на проспекте Оперы за пятьсот пятьдесят франков, что в два раза больше месячного армейского жалованья.
Было что-то чуть ли не героическое в его отказе играть роль благодарного чужака. Но, оглядываясь назад, я понимаю, что вести себя так было глупо, в особенности в той атмосфере.
«Типичный еврей…»
«Операция „Благодетель“» на августовской жаре впадает в спячку. Эстерхази на улице Лиль больше не появляется. Шварцкоппен, видимо, уехал в отпуск. Немецкая квартира заперта на лето. Я пишу Буадефру в его нормандское имение – запрашиваю разрешение получить образец почерка Эстерхази: хочу проверить, не обнаружится ли совпадений с каким-либо клочком документа, добытого агентом Огюстом. Моя просьба отвергнута на том основании, что она может рассматриваться как «провокация». Если Эстерхази нужно будет удалить из армии, то, повторяет Буадефр, он хочет сделать это тихо, без скандала. Я обращаю просьбу к более высокой инстанции – военному министру, который относится к моей просьбе сочувственно, но не хочет идти против начальника Генерального штаба.
А атмосфера в статистическом отделе тем временем устанавливается не менее смрадная, чем запах из канализации. Несколько раз, выходя из своего кабинета, я слышу, как закрываются двери в коридоре. Снова начинаются перешептывания. Пятнадцатого числа в вестибюле собирается маленькая вечеринка – прощаемся с Бахиром, который покидает место консьержа, уступая его преемнику – Капио. Я произношу несколько благодарственных слов. «Здание уже не будет таким, как прежде, без нашего старого товарища Бахира». – На что Анри, глядя в свой стакан, достаточно громко замечает, чтобы все его слышали: «Зачем тогда было избавляться от него?» После этого остальные отправляются продолжить в «Таверн рояль», любимый ближайший бар. Меня не приглашают. Я сижу один за своим столом с бутылкой коньяка, вспоминая замечание Анри по возвращении из Базеля: «Кто бы он ни был, никакой важной роли он никогда не играл, а теперь вообще прекратил действовать». Неужели я вызвал все эти болезненные чувства, преследуя агента, который всегда был не более чем проходимцем и вруном?
Двадцатого числа Анри уезжает в месячный отпуск в семейный дом в Марне. Обычно перед отъездом он заглядывает в мой кабинет, чтобы попрощаться. На этот раз Анри исчезает, не сказав ни слова. Во время его отсутствия здание погружается в еще более сонное состояние.
Но вот во второй половине дня вторника двадцать седьмого августа я получаю послание от дежурного офицера Бийо капитана Кальмон-Мезона, он спрашивает, не мог бы он как можно скорее переговорить со мной. Лоток со входящими у меня чист, а потому я решаю, что могу прийти к нему немедленно: по саду, вверх по лестнице в секретариат министра. Окна открыты. Комната светлая и полна воздуха. Трое или четверо молодых офицеров слаженно работают. Я чувствую укол зависти: насколько атмосфера здесь лучше, чем в моем сыром и враждебном садке!
– Генерал Бийо считает, что вы должны увидеть кое-что, – сейчас покажу, – говорит Кальмон-Мезон. – Он подходит к шкафу и вытаскивает письмо. – Пришло вчера. От майора Эстерхази.
Письмо написано от руки, адресовано Кальмон-Мезону, отправлено из Парижа двумя днями ранее. Майор Эстерхази просит перевести его в Генеральный штаб. Мысль о возможных последствиях ударяет меня чуть ли не физически.
«Он пытается проникнуть в министерство. Пытается получить доступ к секретным материалам, которые можно продать…»
– Мой коллега капитан Тевене получил аналогичную просьбу, – говорит Кальмон-Мезон.
– Позвольте взглянуть?
Он дает мне второе письмо. Оно составлено почти тем же языком, что и первое:
Пишу с просьбой о немедленном переводе из штаба Семьдесят четвертого пехотного полка в Руане… Считаю, что проявил качества, необходимые для работы в Генеральном штабе… Я служил в Иностранном легионе и в разведывательном отделе в качестве переводчика с немецкого… Буду весьма признателен, если Вы доведете мою просьбу до соответствующего начальства…
– Вы дали ему ответ?
– Мы отправили ему подтверждение получения: «Ваша просьба находится на рассмотрении у министра».
– Могу я их взять?
Кальмон-Мезон отвечает, словно цитируя юридическую формулу:
– Министр просил меня передать вам, что он не видит препятствий к использованию этих писем в вашем расследовании.
Я возвращаюсь в свой кабинет, сажусь за стол, кладу перед собой письма. Почерк аккуратный, правильный, буквы не теснятся на строке. Я почти уверен, что видел его прежде. Поначалу я думаю, что причина в сходстве почерков Эстерхази и Дрейфуса, чью почту я много часов изучал в последнее время.
Потом я вспоминаю «бордеро» – сопроводительную записку, извлеченную из мусорной корзинки Шварцкоппена, на основании которой Дрейфус получил пожизненное за измену.
Я снова смотрю на письма.
Нет, это невозможно…
Я встаю словно сомнамбула, делаю несколько шагов по ковру к сейфу. Мои руки чуть дрожат, когда я вставляю ключ в скважину. Конверт с фотографией «бордеро» все еще лежит там, где его оставил Сандерр: я уже несколько месяцев собираюсь отдать его Гриблену, чтобы он оприходовал его в своем архиве.
«Бордеро» в копии представляет собой колонку в тридцать узких строк, написанных от руки, – без даты, без адреса, без подписи:
Направляю Вам, уважаемый господин, несколько заголовков из сведений, которые могут быть Вам интересны…
1. Записка о гидравлическом тормозе орудия 120 и о фактическом исполнении этой части.
2. Записка о войсках прикрытия (новый план вводит несколько изменений).
3. Записка об изменении артиллерийских построений.
4. Записка, касающаяся Мадагаскара.
5. Черновик «Полевой инструкции по артиллерийской стрельбе» (14 марта 1894 года).
В последнем пункте пояснение:
Военное министерство не позволяет офицерам хранить «Полевую инструкцию по артиллерийской стрельбе» сколь-нибудь длительное время, а потому, если Вы решите взять из нее то, что Вас интересует, а впоследствии вернете, я заполучу экземпляр. В другом варианте я смогу скопировать ее со слов и отправить Вам копию. Убываю на маневры.
Ведущий графолог Парижа под присягой показал, что это почерк Дрейфуса. Я несу фотографию на свой стол и кладу между двумя письмами от Эстерхази. Наклоняюсь, чтобы разглядеть получше.
Два письма и «бордеро» написаны одной рукой.