Искусство любви
Владислав Женевский
Кто из моих земляков не учился любовной науке,
Тот мою книгу прочти и, нaучaсь, полюби.
Знанье ведет корабли, направляя и весла и парус,
Знанье правит коней, знанью покорен Амур.
Овидий. Наука любви (Пер. М. Гаспарова)
С пятого этажа вид был неважный – крыши в потеках, трубы, водяные цистерны, фонтаны пара. За этим унылым ландшафтом просматривалось ядовито-желтое рассветное небо. Из-за дальнего дымохода выползал сигарообразный силуэт – дирижабль. А может, и что-то живое.
Фэрнсуорт поприветствовал утро понедельника, щелчком отправив окурок в его паскудную рожу.
У него было много слабостей, за которые стоило себя ненавидеть. Любовь к эвфемизмам ничем не выделялась на общем фоне, но сейчас Фэрнсуорта раздражала именно она.
Неважный? Нет. Вид был попросту отвратительный.
По запыленным слуховым окнам дома напротив ползали какие-то мелкие твари – недостаточно мелкие для мух. В их копошении чувствовалась некая закономерность – как в движениях пальца, выводящего узоры на запотевшем стекле.
Вот еще одна дурацкая привычка – во всем на свете видеть цель и смысл. Но это уже общечеловеческое. Высматривать в облаках фрегаты и крокодилов. Улавливать музыку в стуке капель, барабанящих по подоконнику. Искать порядок в россыпях гальки на садовой дорожке.
Возможно, в облаках что-то и есть. Но не в мельтешении букашек на чердачном окне. Если только это все-таки не мухи – у тех еще есть с людьми что-то общее.
Его взгляд сместился ниже, к узкой расщелине переулка. Между переполненными мусорными баками семенила пегая собачонка. Может, и просто грязная – зоркостью Фэрнсуорт никогда не отличался. Хотя в нынешнюю эру у плохого зрения были и преимущества.
Нет, определенно не мухи, подумал он, протирая очки краем галстука.
Собака задрала ногу точно у служебного входа «Нью-Йорк миррор», бесшумно сделала свои дела и затрусила дальше. Фэрнсуорт успел уже отвыкнуть от бездомных дворняг: за последние годы почти все они благополучно перебрались в питомники, устроенные безлицыми. Ходили слухи, что там с ними творят всяческие мерзости, но верилось в это с трудом. Хамфри Литлвит из социальной хроники, сделавший репортаж об одном из них, вспоминал об этом визите с неизменным восторгом. Можете мне не верить, но я охотнее жил бы в таком вот питомнике, чем в своей каморке на Клинтон-стрит. И шавкам там тоже нравится. Им плевать, как выглядят их хозяева, – лишь бы пожрать давали. И этому у них можно поучиться. Нет, я не конформист. Нас и так имеют – просто мы зовем это работой. По меньшей мере такая тварь не станет вопить на тебя и называть бездарной мве… мразью.
Литлвит наверняка играл на публику, а вот выдумывал вряд ли: даже если медицина и не признает паралича воображения, жертвы недуга исчисляются миллионами. И это тоже преимущество, пожалуй.
Бросив прощальный взгляд на переулок и мысленно пожелав собаке удачи, Фэрнсуорт взял трость и неуклюже сполз с подоконника. Он каждое утро убеждал себя, что нет ничего гнусней должности литературного редактора в «Миррор», но всякий раз панорама крыш приводила его в чувство. Этот город был достаточно уродлив и с уровня земли; сверху он походил уже не на фурункул, а на вздувшуюся опухоль.
Прошаркав по узкому коридору в кабинет и ответив по пути на несколько вялых приветствий, Фэрнсуорт уселся за стол у окна. Соня на миг подняла глаза. Да, я костлявый и лысый. Да, зубы у меня желтые, а линзы на очках толще пальца. Да, доктор Паркинсон – мой старинный приятель. И да, я буду сидеть напротив тебя, пока кто-то из нас не сдохнет – ты или я. И знаешь, мне почти без разницы, кто это будет.
– С добрым утром, мисс Грюнберг. Рано вы сегодня.
– Доброе утро, мистер Райт, – механически прозвучало с другой половины кабинета.
– Какая очаровательная у вас блузка. Полагаю, я уже говорил, что вишневый – мой любимый цвет?
– Это сливовый, мистер Райт, – холодно обронила Соня и снова уткнулась носом в печатную машинку.
– Ах да, простите… вечно путаю оттенки. Но вы равно прекрасны и в вишневом, и в сливовом, мисс Грюнберг.
Не дождавшись ответа, он скрежетнул зубами и принялся за работу.
На столе возвышалась кипа сегодняшней корреспонденции. Конверты из манильской и обычной бумаги – некоторые потрепанные, некоторые совсем новенькие, но заполненные одной и той же субстанцией – дерьмом. Для стороннего человека это были бы рукописи и письма, но Фэрнсуорт держался мнения, что профессионал имеет право называть вещи своими именами. Дерьмо. Иногда оно даже пахло – дешевыми вдовьими духами, дрянным табаком, горелым жиром.
Следующие полтора часа ушли на заполнение корзины для бумаг. Конверты, подписанные с ошибками, отправлялись туда нераспечатанными. Прочие отнимали чуть больше времени – около минуты каждый. Комические куплеты о кошечке, забравшейся на дерево… Воспоминания пожилого коммивояжера… Трогательный рассказ о сиротках, беззастенчиво срисованный у покойницы Бронте… С миром действительно было что-то не так. Скоро одной корзины станет мало для этого потока.
На последнем конверте Фэрнсуорт запнулся. Средней толщины, дорогая бумага мраморного оттенка. Это еще ничего не значило: в среднем талант и толщина кошелька соотносились не более, чем размер обуви и склонность к астигматизму. И все же подобная забота об осязательных ощущениях редакторов «Миррор» вызывала чувство, отдаленно похожее на благодарность.
Отправителем значился некий Эдвард Софтли. Адрес, отпечатанный на машинке, гласил: «СЕЙДЕМ – ХИЛЛ, 19». Фэрнсуорт что-то слышал об этом месте – кажется, площадь в Бруклине, – но плохо знал город и не имел желания узнать его получше, хотя с переезда из Чикаго прошло четыре года. Некоторые его знакомые похвалялись, что давно забыли родные края и чувствуют себя в Нью-Йорке как рыба в воде. Болваны. В воде есть создания и покрупней, о которых рыбы даже не подозревают. И вот они-то там настоящие хозяева.
Вскрыв конверт, Фэрнсуорт извлек аккуратную белую стопку. Первый лист занимало лаконичное и донельзя при этом высокопарное авторское послание, далее следовала сама рукопись. Текст был разбит на две колонки. Заголовок вещал:
ИСКУССТВО ЛЮБВИ,
или
Приключения Элизабет Беркли.
Фэрнсуорт пожалел, что во рту у него пересохло и совсем не осталось слюны. И принялся переворачивать страницы, потому что этот вид дерьма в «Миррор» приветствовался и даже ценился.
«…ее первый бал. Накануне Элизабет долго не могла уснуть: все мысли в ее хорошенькой головке были устремлены к завтрашнему вечеру, когда…»
«…тайком поглядывал на нее. Элизабет почувствовала, что краснеет, но не в силах была устоять перед магией этого взгляда. Наконец юноша…»
«…приняли меня за кого-то другого, капитан! Как вы смеете даже намекать на подобные вещи в присутствии леди? Я отказываюсь верить, что ваш батюшка не привил вам подобающих манер!
– Элизабет, я лишь…»
Отложив последний лист, Фэрнсуорт какое-то время задумчиво созерцал поверхность стола – некогда светло-коричневую, теперь испещренную пятнами кофе и чернильными кляксами. Эдварду Софтли хватило наглости прислать в «Миррор» повесть, которую сочли бы безнадежно устаревшей и во времена Остин. С салонной прозы он сбивался на слезливый романтизм, а все потуги на стилизацию сводились на нет манерой викторианского порнографа и вульгарным подбором слов.
Трудность заключалась в том, что читатели «Миррор» отстояли в умственном отношении еще дальше – тысячелетия на три, не меньше. А значит, мистер Софтли имел немалые шансы на успех.
По крайней мере, в тексте было на удивление мало ошибок.
Через мгновение Фэрнсуорт скривился, внезапно осознав: ошибок не было вообще. В каком-то смысле существование этой повести оскорбляло литературу больше, чем мемуары старого резонера или вирши о котятах. В их случае форма и содержание хотя бы находились в убогой гармонии. «Искусство любви» же напоминало сгнившего кадавра, на которого натянули свежую синтетическую кожу. Впрочем, до их появления оставалось всего ничего, если верить ученым.
Фэрнсуорт нехотя поднялся и мелкими шажками заковылял к кабинету главного редактора. Соня опять смерила его взглядом. Да, я костлявый и лысый, а руки мои дрожат. Но ты и представить не можешь, как я называю одну шлюху из Бронкса, когда вколачиваю ее в кровать. Тебе бы имя показалось знакомым.
И никакой блузки на тебе нет. Ни вишневой, ни сливовой.
Из-за двери Главного, забранной матовым стеклом, просачивался привычный запах плохого пищеварения и спиртного – тоже плохого. Звуков, однако, не доносилось – и Фэрнсуорт никак не мог определиться, к добру это или нет. Но все же постучал. И, подождав немного, вошел.
Главный развалился в облезлом кожаном кресле – бесформенная туша с широкими плечами, мощной шеей и мясистыми брылами. Поговаривали, что он из тех, морских, однако Фэрнсуорт не замечал за ним приязни к воде – судя по некоторым очевидным признакам, ему и ванна-то была в диковинку. Конечно, глаза его по-рыбьи выпучивались, а жидкую растительность на макушке поела плешь, но обладателей такой наружности хватало и в Чикаго – за сотни миль от обоих океанов.
Сквозь подрагивающие веки Главного виднелись пожелтевшие белки´. На столе тикали часы в форме цеппелина – сувенир из атлантического круиза.
– Мистер Роули?
Складки шелушащейся кожи вздымались и опускались, вздымались и опускались.
– Сэр?
Неясный глухой рокот – то ли храп, то ли ворчание дизеля на улице.
– Сэр!
– Да! – рявкнул Главный, заворочавшись в кресле. С колен соскользнула пустая бутылка и покатилась по паркету. – Чего вам, Райт? Я работаю.
– Я тоже, сэр.
– Не дерзите, Райт, по-хорошему советую, – прорычал Главный, почесывая бок. – Что у вас?
– Повесть, сэр. Как раз в таком духе, как вы хотели.
– Да мало ли повестей! И это повод, чтобы донимать меня? Райт, вы кто у нас – редактор или стажер? Отказы, насколько помню, вы писать умеете. О размерах бюджета тоже осведомлены, иначе зачем вообще вы тут сидите? Повестей мы себе позволить не можем.
Фэрнсуорт сжал кулаки, комкая углы рукописи.
– Сэр, это особый случай…
– Ну разумеется, у вас все случаи особые! Знаете, Райт, временами я жалею, что все-таки нанял вас. Не скрою, опыт у вас солидный, но боже, что за писульками вы занимались в Чикаго! Страшилками для малых деток! И кому нужны эти ваши «странные истории» теперь? Да у нас тут странности на каждом шагу – не говоря уж об этих, сами знаете… Всех уже тошнит и от того, и от другого. Вы неудачник, Райт. Вы поставили не на ту лошадку. А я дал вам шанс начать заново – и что взамен? Некомпетентность, ужасающая некомпетентность!
Фэрнсуорт подумал о доме напротив. Узоры на стекле; круги, изломы и восьмерки наползают друг на друга, переплетаются и расходятся вновь. Живые иероглифы на копоти и пыли, тайная изнанка бытия. Движение, излучающее потусторонний покой.
– Сэр, случай действительно особый. Автор полностью отказывается от гонорара.
Главный медленно поднял голову. В глазах его впервые зажглось подобие интереса – но почти сразу же сменилось прежней брюзгливостью.
– Неужели? Он настолько уверен в своей гениальности? Все настолько плохо?
– Вполне прилично, сэр… конечно, по меркам подобной литературы. Можете взглянуть сами – я принес рукопись.
Выхватив у него из рук мятую стопку, Главный погрузился в чтение. Едва намеченные брови шевелились под низким лбом, толстые губы тихонько проговаривали слова точно некое заклинание. Он и в самом деле колдовал – пытался заглянуть недалеким злобным умишком за пелену будущего, разглядеть блеск прибыли за черными знаками на белом поле. У дельцов существовала своя собственная разновидность магии – и, как в любой другой, иные смельчаки забывали об осторожности и заигрывали с сущностями, обуздать которые было им не под силу. Эмес Роули вызвал из небытия «Нью-Йорк миррор», собрал вокруг новоявленного монстра пеструю свору редакторов и журналистов, передал вожжи заместителям – и уснул тяжелым алкогольным сном. Изредка он пробуждался, раздавая подчиненным указания: иногда разумные, чаще – ни на что не похожие, аморфные, не успевшие еще обсохнуть от бредовой слизи подсознания.
Весной Роули взбрело в голову, что газета должна взять курс на домохозяек как самую стабильную часть аудитории, и вместо детективных рассказов в «Миррор» стали публиковаться сентиментальные историйки с продолжением и без. Плата за них была положена такая скудная, что профессиональные авторы разбежались через несколько выпусков. Вдохновенных любителей, конечно, не убавилось, но и качество их писаний осталось прежним – то есть близким к абсолютному нулю. Фэрнсуорт несколько месяцев кряду растрачивал остатки зрения, выправляя те немногие тексты, которые поддавались правке. Порой ему начинало казаться, что он и есть автор этих слюнопусканий, что они ему нравятся и отражают какие-то неведомые, доселе дремавшие свойства его души. В этом смысле «Искусство любви» могло бы быть настоящим подарком – если бы зефирный мир любовных сюжетов хоть чем-то превосходил в мерзости замещаемую им действительность.
Роули отложил рукопись. Фэрнсуорт покорно ждал, изучая носки ботинок. Дьявольски чесалось под лопаткой. Вверх и вниз, влево и вправо; круги, изломы, восьмерки… Если Главный сочтет улов хорошим, то может расщедриться на премию – такое было редкостью, но все же случалось. Зигзаги, кривые, вензеля…
Осознав, что молчание неприятно затянулось, он поднял глаза. Роули уставился на него сонным взглядом имбецила. С уголка припухшего рта свисала зеленоватая ниточка слюны, готовая переползти на рубашку. Казалось, он застыл в прозрачном коконе, парализующем все видимые функции тела. Или растерял объем, сплющившись в безжизненную плоскость. Время замерло. Даже цеппелин на столе как будто притих. Внутри Фэрнсуорта зашевелилась какая-то первобытная сила, готовая наполнить энергией непослушные, слабые ноги и унести его подальше от этого кабинета, здания, города. Ему не хотелось думать, что и сам он порой имеет такой вид – когда возносит молитвы злому гению Джеймса Паркинсона, уподобляясь окоченелому трупу. Но нет, нет. То, что сидело сейчас перед ним, было в равной мере далеко и от живой материи, и от мертвой.
Вдруг Роули моргнул, кашлянул и стал самим собой. Фэрнсуорт готов был поклясться, что мгновение назад кровь в этих жилах стояла неподвижно, как прошлогодняя вода в системе отопления, – и вдруг заструилась, наполняя тело реальностью и жизнью. Неужто и он выглядит так же, когда выходит из оцепенения?
– Хорошо, Райт, очень хорошо, – проговорил Роули. – Как раз то, что нам нужно. Вам повезло. Пробегите до конца и отдавайте в набор. Будем печатать по главе каждую неделю, начиная с пятницы.
Так просто? Таким спокойным тоном?
– Сэр, вы не опасаетесь юридических осложнений? Сейчас этот Софтли отнекивается от денег, но какие у нас гарантии, что позже он не передумает? За всю свою редакторскую практику я знал лишь одного человека, державшего подобные обещания, но он вообще был большой чудак и любил называть себя джентльменом старой школы. Забавно, кстати: «Искусство любви» звучит почти как…
Главный бесцветно усмехнулся.
– Давайте будем надеяться, что и Софтли из племени бескорыстных. У меня на такие вещи чутье, Райт. Поверьте мне на слово, трудностей он нам не доставит… У вас все?
– Да, сэр.
– Тогда работайте.
Фэрнсуорт кивнул, развернулся и вышел, больше обычного налегая на трость. Уже в коридоре его посетило чувство, что зловоние в кабинете Главного стало сильней – или поменяло окраску. Но это, конечно, только чудилось.
И вновь сон бежал от глаз Элизабет. Перед ее внутренним взором дразнящим маяком стояло смуглое лицо иноземца. Зрачки его блестели, точно выточенные из черной яшмы; полные губы трепетали, обещая невиданные удовольствия, в которых так искусны посланцы загадочного Востока, если верить преданиям и сказкам. Совершенство принца казалось столь несомненным, что он мог бы сойти со страниц магической книги. Переплет ее отделан изумрудами и рубинами, застежка сделана из чистого золота, страницы дышат стариной и непостижимой мудростью – но это лишь оболочка, главное скрыто внутри. Что мог предложить капитан Теобальд, грубый и бесчувственный, против этих манящих тайн и восторгов?..
Когда томиться без сна стало невмоготу, Элизабет соскользнула с кровати и невесомой тенью перепорхнула к изголовью сестры.
– Мэри! – прошептала она чуть слышно, боясь разбудить миссис Мэйнворинг, дремавшую в соседних покоях. – Мэри!
Наконец та заворочалась, разомкнула веки и сердито уставилась на Элизабет.
– Что стряслось?
– О, ничего серьезного, сестрица… Я лишь хотела спросить у тебя, что за имя носит тот дивный принц, с которым нас познакомили на балу.
– Элизабет, это безумие! Уже за полночь!
– Сестрица, прошу тебя! Ты и не представляешь, как это важно для меня!..
Несколько мгновений Мэри неодобрительно смотрела на нее, потом смягчилась и промолвила, сладко зевнув:
– Должно быть, ты говоришь о том смуглом джентльмене в тюрбане?
– Да-да, о нем!
– О, его мудрено не заметить, – проговорила Мэри и добавила со вздохом: – Признаться, я и сама не могла отвести от него глаз. Его имя Абдул. Остального я не запомнила – фамилии у этих арабов такие сложные!..
Луна давно уже скрылась за западным окном, птицы щебетали свои утренние песни, Мэри мирно сопела во сне, а Элизабет все шептала, пробуя губами это удивительное, неземное имя:
– Абдул… Абдул… Абдул…
…плеснул ему алкоголя в ситро! И, можете ли поверить, пил за милую душу и даже не морщился! А уж как повеселел-то, ох-хо-хо. И до самой смерти потом хвастался, что никогда спиртного и в рот не брал! Хлыщ надутый.
– Полегче, полегче. Если ты забыл, он покинул нас.
– И вовремя, надо сказать! Как раз разминулся с теми, о ком писал в своих рассказиках. Фэрни, ты ведь тоже знал его?
– М-мы… никогда не встречались.
– Жаль, жаль! Он во многом заблуждался, но парень был занятный, Фрэнк подтвердит. Вот взять то же спиртное. Мог ли он подумать, что через каких-то десять лет без пойла будет как без воздуха?
– По-моему, ты преувеличиваешь.
– Если бы! Начнись вся эта катавасия чуть пораньше, во времена Закона, нас бы с вами вообще тут не было! Вот ты, Фэрни, знаешь хоть одного трезвенника? Такого, чтоб ну совсем ни капли?
– Не… не припомню.
– То-то и оно. Даже мусульмане сдались – но им вообще несладко пришлось, с такими-то гостями в Мекке. Можете сколько угодно со мной спорить, но привыкнуть ко всему этому не-воз-мож-но, и точка. Ты либо пьешь, либо съезжаешь с катушек. Еще лучше наркотики, только вот они что-то не дешевеют.
– Очень удобная теория, Хамфри.
– Может быть, но ты тоже в нее укладываешься, Фрэнк, иначе не сидел бы тут со мной и Фэрни. Вот расскажи-ка нам о последней поездке в Провиденс, а? Смотри, как побледнел-то, глаза прячет. То-то и оно. Наша психика просто не приспособлена для такого. Можно сколько угодно хорохориться, но если уйдешь после такой вот встречи с мокрыми штанами и тиком, то ты еще легко отделался.
– Но ты же водился как-то с этими, безлицыми?
– Да они еще ничего – по сравнению с некоторыми вообще как мы, разве что языком не треплют. Хотя долго я даже с ними не выдержал бы. Есть в них что-то такое… неправильное. Ну и еще эта дурацкая привычка – живот щекотать. Шавкам-то того и надо, а вот мне…
– Хватит, не хочу о них. Фэрни, расскажи и ты что-нибудь, чего такой тихий? Как работа? Тайные шедевры, непризнанные гении? Новое слово в дамском романе?
– Д-да, есть… кое-что. Повесть. Дамам понравится.
– Скромничает, как всегда. Не верь ему, Фрэнк: у него там настоящая бомба. Сам Главный так проникся – третий день не вылезает из кабинета. Вся редакция кипит. Ну, та часть, что в юбках. Веришь ли – перепечатывают друг у друга и читают, читают; еле заставил машинистку хоть сколько-то поработать. Их даже увольнением не проймешь – ополоумели просто. И что они в этом находят? Я полистал немного – так, солома с рюшами. Вот, казалось бы, все перевернуто с ног на голову, пространство-время разве что на помойку не выбросили – а женщин все равно понять не-воз-мож-но.
– Ты несправедлив, Хэмфри.
– А где ты во Вселенной видел справедливость, Фрэнк? Это человеческая выдумка, а человек сейчас не в почете. Но давайте еще по одной, у меня что-то горло пересохло…
Сердце Элизабет бешено колотилось. Конечно же, эта встреча была случайностью – но каким судьбоносным значением могло наделить ее любящее женское сердце! Да, она не могла более таиться от самой себя: Абдул пленил ее душу, напоил тело безудержной плотской жаждой – погубил ее! И пусть! Она скорее погибнет за один миг блаженства, чем позволит голосу разума подчинить ее волю, заточить в оковы бессмысленных приличий…
Абдул… Абдул… Абдул. Элизабет чувствовала, как с каждым ударом сердца все плотнее обволакивает ее сладостная паутина. От этого имени веяло сандалом и миррой, свежим ветром над ночной пустыней, строгой древностью руин. Устоять перед ним было немыслимо – да и надо ли?
Абдул, Абдул, безумный дар Аравии…
С женщиной ему повезло. Фэрнсуорт за свои полвека достаточно натерпелся, чтобы признать удачу с первого взгляда и не отталкивать ее.
Во-первых, ее дом стоял близко к подземке – и за две станции до его собственной. Даже с его скоростью на дорогу до подъезда уходило десять минут. И еще столько же по лестнице, но это уже другое дело.
Во-вторых, она никогда не смеялась над ним. Фэрнсуорт был слишком беден, чтобы покупать дорогих проституток, а большинству прочих не хватало профессионализма… да самого обыкновенного человеколюбия, черт возьми! Они не могли сдержать усмешки, когда замечали его трясущиеся руки, его скованность, неловкость, вялый член. О, ноги они раздвигали охотно, но с какими лицами! На него смотрели как на безродного попрошайку, забредшего в священный храм красоты и женственности, – даже если штукатурка в храме давно осыпалась, а купола поникли.
Она же встречала его как равного – как друга. Как брата. Последнее сравнение он гнал от себя как мог, но без успеха.
В-третьих, брала она совсем не много.
Однако был и один серьезный, очень серьезный недостаток – расположение квартиры. Шестой этаж, одиннадцать пролетов со старомодными высокими ступенями. Никакого лифта – хотя теперь его могла себе позволить даже «Миррор». Сам Фэрнсуорт жил на первом, но возможность домашних визитов не обсуждалась в принципе. Всякому делу – свое место.
Этот дом мало изменился с двадцатых. Лестницу, похоже, не мыли с тех же времен. За облупившимися стенами кто-то копошился: по привычке думалось о крысах, но тяжелый грибной запах указывал на тварей поновее – сухопутных головоногих, имени которым пока не подобрали. Наверное, дом обречен: в Бронксе никогда не строили на века, а с паразитами таких размеров дело только ускорится. Фэрнсуорту было плевать. Лишь бы потолок не обрушился на его голые ягодицы.
Пока же обрушиться угрожало его собственное тело. В нем тоже поселился незваный гость, угнездившийся в мозге и раскинувший черные щупальца по всему организму. Фэрнсуорт уже много лет не мог вывести на бумаге даже собственную подпись. Родись он столетием раньше, на карьере можно было бы ставить крест. Хвала тому, кто придумал печатную машинку. И чума на вас, доктор Паркинсон, но не ждите, что я отчаюсь. Я получу свое, даже если этажей будет двенадцать. Двадцать. Тридцать. Я буду ползти по ступеням, как первобытная живая масса, ведомая единственным инстинктом – преумножать свою плоть.
И все же на десятом пролете он почти сдался. Почти. Но сверху уже слышался знакомый скрип, заглушивший и шорохи в стенах, и пульсирующий гул в ушах. Дверь Мэгги стонала, как неупокоенная душа в январскую ночь, царапала ржавыми коготками прямо по нервам. Но для Фэрнсуорта это был глас самой надежды. Он сулил конец тяжелого пути, мгновения блаженного покоя и неги.
– Фэрни, ты что-то поздно сегодня, – пискнула Мэгги, выглянув из проема. С лестницы было видно немногое: бледная щека, подведенный лиловым глаз, пучок морковно-рыжих прядок. Фэрнсуорт ни разу не видел ее без макияжа – и не желал этого. Общипать у мечты хвост несложно, только перья потом назад не вставишь.
– Я ра… ра… работал. Извини.
– Ну что ты, милый, я же все понимаю! Пойду сделаю кофе, – чирикнула она и исчезла в квартире.
Фэрнсуорт переступил через порог, запер за собой дверь и послал Нью-Йорк ко всем чертям – или тем, кто пришел им на смену. Несколько часов удовольствия у него не отнимет никто. Желтые обои, красные торшеры, белый потолок – вот его дворец и оплот.
Отдышавшись и выпив пару чашек кофе с бренди, он развалился на диване, ленивым хозяйским взглядом скользя по телу Мэгги. Из одежды на ней был лишь розовый (персиковый?) пеньюар, не оставлявший простора для фантазии. Фантазий ему доставало и на работе. Из-под густо накрашенных век на Фэрнсуорта смотрели ясные зеленые глаза. Сегодня их блеск казался тусклым и усталым, и даже огненные кудри как-то поникли – словно это были не настоящие волосы, а парик.
– Не высп-палась? Клиенты?
Мэгги как будто смутилась.
– Нет, Фэрни… ты же знаешь, у меня из постоянных только ты и тот фараончик, Дункель, да еще один еврей… А с уличными я теперь стараюсь не связываться, на жизнь мне хватает.
– Н-ну так в чем же дело? – спросил он, неловко поигрывая ее рыжими кудрями.
– Чуднό сказать, милый… читала всю ночь.
Какое-то время Фэрнсуорт таращился на нее, затем отрывисто хохотнул. Мэгги надула губы.
– Ну зачем ты так, Фэрни… Ну да, я не машинистка и пишу с ошибками, но читать-то умею. И даже люблю иногда. Вот возьму и обижусь на тебя.
– Ну прости, п-прости, – растерянно пробормотал он и чмокнул ее в щеку. – Что же такое и-и-интересное ты читала?
– Ох, Фэрни, до меня только сейчас дошло! Ты же в ней и работаешь!
– В ней?
– Ну ты понял. В «Миррор», или как ее там.
– И откуда т-такой интерес к н-нашему почтенному изданию?
– Сьюзи мне все уши прожужжала – почитай, мол, тебе понравится. А, да ты же ее не знаешь. Ну вот, она так на меня насела, что пришлось пойти к мистеру Филлипсу и купить ее. Газету, в смысле. У мистера Филлипса аптека на углу, я как-то еще просила тебя…
– Мэгги, г-газета.
– Ой, извини. Принесла я, значит, ее домой, а час-то поздний уже. Хотела почитать чуточку и спать лечь, но как начала – так сразу и приклеилась, не оторваться.
– Постой, да что же ты такое читала? – просипел Фэрнсуорт, прекрасно зная ответ.
– Ну как что – эту вашу историю про любовь. Элизабет такая лапочка. Вот бы и мне так повезло! Мы ведь с ней очень похожи, на самом деле. У меня сестру тоже зовут Мэри, только она младшенькая. И когда мы жили в Теннеси, дом у нас тоже стоял у пруда. Без колонн, конечно, – какие уж тут колонны, нам бы хоть крышу починить…
Она щебетала и щебетала, и Фэрнсуорт послушно кивал, но мысли его были далеко. Черт возьми, Роули в кои-то веки попал в яблочко. Если «Миррор» теперь читают даже проститутки в Бронксе, то это несомненный успех. Эдвард Софтли еще пожалеет о своей бескорыстности, когда потекут золотые реки. Что-нибудь обязательно перепадет и скромняге редактору – в конце концов, это он набрел на счастливую жилу. Если же его опять попытаются обойти, он просто засунет рукопись в портфель, соберет вещички – и поминай как звали. Адрес Софтли есть только у него, а уж с этим типом как-нибудь договоримся, хоть тот и запретил беспокоить его без нужды. Ох уж эти литераторские капризы… Можно еще навязаться ему в агенты. Рыбка уже клюнула, сейчас эту штуку в любой газете с руками оторвут. Даже и в «Таймс». Но на этот раз оформим контракт по всем правилам. Если Софтли не знает цену деньгам, то у Фэрнсуорта таких трудностей не возникнет. Выжать его досуха, а затем можно перейти к чему-нибудь поинтереснее. Вот тот же Лонг до сих пор пишет – а ведь раньше был неплох. Растормошить его немного, вывести на роман… Там можно и подтянуть остальных из старой гвардии – Смита, Куина, Боба… хотя нет, этот десять лет как мертв. Само собой, придется как-то перестраиваться, на оккультных страшилках нынче погоды не сделаешь. Но кто захочет, тот сумеет. А если сложится с деньжатами, то можно и в АМА слетать – говорят, жаберники творят чудеса. В том числе и с Паркинсоном. Да в самом деле, чего церемониться – заберу рукопись сегодня же, и дело с концом.
Внезапно Фэрнсуорт почувствовал, что мужское его естество напряжено и готово к действию. Обычно от Мэгги требовались долгие и кропотливые усилия, чтобы добиться от него хотя бы подобия твердости. Сейчас все получилось само собой. Хороший знак. Он на верном пути.
– Мэгги, – мягко прервал он ее монолог. – Я отдохнул. Д-давай начнем.
– Но я же не все еще рассказала! Потом она пишет ему письмо…
– Мэгги, я з… знаю эту историю. Кто, д-думаешь, их сочиняет?
Ее глаза распахнулись широко – неестественно широко, словно веки могли вот-вот отлететь, как скорлупа с яйца. Фэрнсуорт раньше и не замечал, какие странные у нее белки – желтоватые, в сеточке полопавшихся сосудов. Может, подцепила что-то? Разумеется, они не пренебрегали гигиеной, но с женщинами такого сорта никогда нельзя быть уверенным до конца.
– Ух ты, Фэрни! Какой же ты молодец! Расскажешь, что было дальше? Хотя нет, не надо – так уже неинтересно. Дождусь пятницы, хоть и жуть как не терпится. Но ты был хорошим мальчиком, – ворковала она, расстегивая «молнию» у него на брюках, – и сейчас тебе будет награда. Ой, а ты и вправду хорошо отдохнул. Ну здравствуй, здравствуй. М-м-м…
Пристроив очки на спинке дивана, Фэрнсуорт закрыл глаза.
Ему было пятьдесят семь, и славный доктор Паркинсон водил с ним дружбу не один десяток лет, но некоторые потребности сохранялись, а чувства и желания не хотели притупляться. Его душа состарилась, плоть иссохла, и все же женское тело до сих пор оставалось для него желанной и достаточной целью. Только эта цель и вела его сквозь тоскливые будни, делая пытку бытия сколько-нибудь сносной.
Соня… Ну и где же теперь твоя нахальная улыбка? Как не бывало. И правильно, для твоего рта найдется лучшее применение… так… так. Будешь знать, как совать свой еврейский нос в мужские дела… да… До чего же хорошо… даже слишком хорошо. Пусть это длится вечно.
Он сгреб ладонью ее волосы, стиснул в кулак, потянул – и едва не угодил себе по носу, потому что весь пучок остался у него в руке. Ошалело вытаращившись на него, Фэрнсуорт перевел взгляд ниже.
На макушке Мэгги открылась широкая плешь, затянутая чем-то антрацитово-серым, как будто даже чешуйчатым. Остатки волос на затылке и за висками уже опадали ему на брюки оранжевой соломой.
– М-м-м.
Без очков он видел скверно, но вместо лба и носа Мэгги у его паха вырисовывалось что-то вытянутое, грубое, все того же землистого цвета, похожее на хобот или свиное рыло.
– М-м-м.
С потрескавшегося лица на него взирали два больших лимонно-желтых глаза.
Он шарахнулся к краю дивана (что-то громко хлюпнуло, отпуская его), вскочил, повалился обратно, бросился на пол, опрокинул журнальный столик (НЬЮ-ЙОРК МИРРОР, мелькнуло с бумажным шелестом), снова вскочил и, путаясь в брюках, понесся к выходу.
– Фрм-м-м, хд-с-с т-т-т? – послышалось сзади, но он уже был на лестнице, летел навстречу земле, не замечая ступеней, забыв про собственные ноги. Перекошенные двери, пятна плесени, бледный отросток, выглядывающий из стены. Стук, стук, стук в ушах, стук по ступеням. Стон дверных петель. Фрм-м-м, хда-а-а? Изломы, зигзаги, овалы…
Сознание вернулось к нему у входа в подземку. Брюки так и болтались на щиколотках. Фэрнсуорт не смог бы сказать, сколько раз падал на пути сюда, но не два и не три. Очки остались на диване. Пиджак с бумажником тоже. И где-то по дороге его орудие успело разрядиться. По дороге. И ни минутой раньше.
Он поднял брюки, застегнул ремень и неуверенно побрел к ближайшему спуску, нашаривая в карманах мелочь.
Уже на платформе, когда сердце сменило галоп на нервную рысь, Фэрнсуорт вспомнил, что не оставил платы за посещение. Стыдно не было.
…В последний миг ее охватил неодолимый страх: хотелось вырваться, бежать прочь из комнаты, навсегда покинуть этот счастливый уголок земли и спрятаться далеко-далеко – там, где не надо делать выбор между восторгом и ужасом, где все спокойно и понятно, где ОН никогда ее не найдет, даже если она проклянет себя когда-нибудь за это решение. Но вот пришел следующий миг, с ним пришла боль – и тотчас же сменилась мучительно-сладкой негой, уже не отпускавшей ее…
Позже она лежала в его объятиях, опустошенная и наполненная одновременно, и пропускала огромный новый мир через себя, пробовала его на вкус, нежась в уютном безвременье.
– Любимая, – разнесся во мраке опочивальни бархатистый шепот, – счастлива ли ты?
– Счастлива ли я? О нет, Абдул, нет! Какое глупое, слабое слово! Разве может оно сравниться с тем, что наполняет сейчас мою грудь? Нет, о нет! Если я счастлива, то это счастье, созданное для богов. Не жалких земных богов, что подобны нам в пороках своих и безумствах, – нет, для иных богов, что вовеки пребудут за краем небесной тверди, средь великих красот и чудес. И это чудо явил мне ты, Абдул!
– Но не страшит ли тебя кровь, что обагрила этот белый шелк?
– Ах, Абдул, эту кровь я пролила для тебя! Как может меня что-то страшить, когда ты рядом?
– О Аллах! Я зрел в тебе лишь красоту и юность – и не ведал, какую мудрость таишь ты в себе. В крае, который вы называете Востоком и откуда я родом, любовь почитают искусством – и, подобно всякому искусству, она нуждается в сообразном инструменте. У ваятеля есть резец, у живописца – кисть, у музыканта – лютня. Инструмент того, кто познал искусство любви, – кровь. Кровь священна и вечна, Элизабет, кровь есть сама жизнь…
– Информация, Райт. Все дело в информации.
…На пятый день у него закончились даже галеты. Последнюю бутылку виски он осушил еще вечером – и к лучшему, потому что вместе с головной болью (неожиданно слабой) к нему наутро возвратилась ясность разума. Перевернутым крабом развалившись на скомканной простыне, он изучал трещины на потолке и размышлял, что же такое на него нашло. Безусловно, галлюцинация была не из приятных – но все-таки оставалась галлюцинацией. В прессе регулярно мелькали статьи о коварных проститутках, подсыпáвших клиентам в напитки разнообразные вещества. Как правило, целью был обыкновенный грабеж, однако встречались и более экзотические варианты, вплоть до запрещенных видов жертвоприношений. Очевидно, Мэгги по неосторожности превысила дозу или же наркотик вошел в непредвиденную реакцию с кофе либо бренди; так или иначе, эффект оказался чересчур мощным. Фэрнсуорт с горечью подумал, что в очередной раз погорел на своей наивности: не стоило так доверяться публичной женщине, даже если все как будто бы говорило о ее простодушии. У этих существ, торгующих собственным телом, свои представления о морали и преступлении. В их мире не существует ни верности, ни чести: все это мужские понятия, которым они следуют лишь для виду. Горько получать от жизни по носу, когда за плечами полвека и полстраны, и все же он отделался сравнительно легко: бумажник с кое-какой мелочью, трость, очки и несколько дней прогула. Телефона у него не было, а тратить время на поездку в Бронкс и поиски его квартиры никто из коллег не пожелал. Что ж, и это тоже к лучшему: ему в любом случае полагался отпуск, а с «Миррор» без него за такой срок ничего не случится. И вообще скатертью дорога.
Но побывать в редакции еще хотя бы раз все же придется: рукопись нужно уводить, пока ее не хватились. И надо бы выбрать жалованье за последние недели. Фэрнсуорт всегда держал под рукой пару десяток на черный день (в комоде; после Черного вторника он стал относиться к банкам с изрядным предубеждением, и биржевой кошмар тридцать девятого зацементировал эту веру), однако почти все его сбережения ушли в тот злополучный вечер на виски и сигареты.
Из-за штор в прокуренную комнату пробрались первые солнечные лучи; рассвело. Он опасливо поднялся с кровати, поплелся к умывальнику – и с удивлением отметил, что чувствует себя даже лучше обычного. В голове все еще шумело, но конечности наполняла давно забытая бодрость, а сердце билось спокойно и ровно. Похоже, славный доктор отлучился по делам. Фэрнсуорт не возражал.
Облачившись в единственный уцелевший костюм и разыскав домашние очки, он повязал галстук, сгреб со стола остатки денег и пружинистым шагом покинул квартиру. Подземка еще не работала, пришлось ловить такси. Через несколько минут вдали завиднелся одинокий автомобиль, мчавшийся на бешеной скорости. По всем признакам он должен был пронестись мимо, но в последний момент затормозил, визжа покрышками. Выбирать не приходилось. Услышав, что ему надо в Куинс, водитель нервно кивнул и распахнул дверцу; на вопрос о плате пробубнил что-то вроде «сколько есть, и сразу же». Фэрнсуорт в один миг расстался с последними грошами, но его хорошее настроение не развеялось: по совести, поездка стоила дороже. По пути таксист молол невнятный вздор и зачем-то предложил ехать вместе с ним в Пенсильванию – у родственников там ферма, не откажут. Словесный поток втекал в уши Фэрнсуорта, не задевая сознания; его охватила приятная дремота, в которой плавали, как в растворе, причудливые геометрические формы и бессвязные обрывки мыслей. Кривые, зигзаги, завитушки… и как можно было думать, что в них нет смысла, вот же он, вот…
Грубо вторгшись в его грезы, такси дернулось и встало перед зданием редакции. Едва успев высадить пассажира, водитель дал по газам, и вскоре улица вновь опустела.
Поднимаясь в лифте, Фэрнсуорт насвистывал…
– Боюсь, в наше время даже умные и эрудированные люди – такие, как вы, Райт, – имеют не вполне верное представление о сути и значимости этого поразительного явления. Ничего постыдного здесь нет: всего неделю назад я и сам пребывал в невежестве, – однако в моем новом… статусе осмысление некоторых понятий дается значительно легче. Считаю своим долгом поделиться и с вами, Райт; немного времени у нас еще есть.
…В редакции, как и ожидалось, не было ни души (так же и на первом этаже – по всей видимости, ночной сторож не особенно дорожил своим местом). Впрочем, его появление никого не удивило бы: Фэрнсуорт считался ранней пташкой и всегда приходил на работу одним из первых; ключи от внешней двери ему доверили не случайно.
Воздух в коридоре стоял несвежий, с каким-то душком. Неужели и здесь паразиты? Его бы больше устроила старая добрая крыса, даже если и пришлось бы вскрывать пол на всем этаже.
Он прошмыгнул в литературный отдел, поплотнее затворил за собой дверь и направился к окну. Традиционно обязанность открывать форточку возлагалась на Соню (она очень мило балансировала на скамеечке, разом пытаясь сдвинуть защелку и придержать подол юбки), но Фэрнсуорт ощущал в себе достаточно сил, чтобы сделать это самому. Головная боль исчезла, словно ее и не было. Черт, да ему сегодня и трость не понадобилась. Честное слово, как в отпуске побывал. Может, он еще поблагодарит Мэгги…
– Наиболее распространенное и обобщенное определение гласит, что информация – это некое знание или представление, передаваемое одними лицами другим в какой-либо условленной форме, будь то устная речь, письменная, рисунок и так далее. Безусловно, сказанное соответствует истине, однако данное определение страдает узостью и несколько однобоко. В действительности понятие информации неизмеримо шире, хотя привыкнуть к этой мысли и непросто. Информация окружает нас со всех сторон, Райт, на ней – и только на ней – построена сама Вселенная. Мы сами – одна из форм информации… Понимаю, звучит это странно, поэтому считаю своим долгом дать вам некоторые объяснения. Попробую проиллюстрировать свою мысль примером. Представьте себе каменщиков, возводящих здание – хотя бы даже и то, в котором находимся сейчас мы с вами. Каменщики действуют согласно некоему плану, намеченному архитектором. Думаю, вы согласитесь, что этот план – форма существования информации. На этом, однако, история не заканчивается. Движения каждого работника, необходимые для надлежащей укладки кирпичей, – это также информация. Состав раствора, скрепляющего эти кирпичи в единое целое, – информация. Более того: атомы, из которых сложены и кирпичи, и раствор, и каменщики, организуются по неким естественным принципам – а что есть принцип, как не форма информации? В живых организмах атомы складываются в клетки, те, в свою очередь, – в ткани, ткани – в органы. Как было известно еще Гиппократу и прочим древним, нарушение этих принципов ведет к возникновению аномалий и уродств. И тем не менее лишь единицы задумывались о подлинном значении этих фактов.
…Рукопись лежала там, где и была оставлена. Фэрнсуорт убрал ее в портфель и позволил себе окончательно расслабиться. У наборщиков осталась третья глава – и больше публика не получит ни словечка, пока повесть мистера Софтли не найдет новый дом.
Осталось дождаться бухгалтера. Нашарив в столе пачку сигарет, он подумал, не закурить ли прямо в кабинете, но слушать фырканье Сони не хотелось: слишком хорошо начинался день. Сгодится и обычное место.
В коридоре было все так же тихо и душно, только еле слышно капала где-то вода из крана. Он прошел к единственному окну, распахнул створки и запрыгнул на подоконник. Грудь его переполняла неясная, почти мальчишеская радость. Даже желтизна за частоколом труб и флюгерных божков ласкала глаз. Да, мир изменился, но люди приспосабливались и не к такому. Говоря откровенно, тем, другим, мы почти что безразличны – а значит, можно жить как раньше.
Из переулка донесся шум. В запасных очках Фэрнсуорт видел еще хуже прежнего, но все же разобрал, что у дальней стены роется в мусоре уже знакомая ему пегая шавка.
– Привет! – крикнул он, стряхивая пепел за окно. – Как делишки, Тоби?
Собака вроде бы посмотрела на него и вильнула хвостом, после чего вернулась к своему занятию. Фэрнсуорт последовал ее примеру и вновь обратился к праздному созерцанию.
Букашек на слуховых окнах как будто не было. Вот и превосходно. Странностей ему хватило на три жизни вперед. Что же за дрянь ты мне подмешала, Мэгги?.. Впрочем, одна странность была: стекла в окнах казались до того мутными, будто…
Воздух прорезал истошный визг. Вздрогнув, Фэрнсуорт уронил сигарету на брюки. Несколько секунд он тупо глядел на нее, потом спохватился и смахнул на пол. После еще одной паузы соскочил с подоконника, отыскал тлеющий окурок, с опаской подобрал за фильтр и вышвырнул.
Брюки были загублены. Последняя пара.
Но по-настоящему его беспокоило нечто другое – что-то настолько очевидное, настолько грубо осаждавшее его чувства, что он даже не осознавал этого.
Визг продолжался, не утихая, – стилетом бил по барабанным перепонкам и ворочал острием. Истошный собачий визг.
Фэрнсуорт высунулся в окно. У мусорных баков билось, словно под током, черно-белое тельце. Сбоку к нему приникло какое-то существо покрупнее. Фэрнсуорт схватился за очки, чуть не вдавливая оправу в лицо, но так ничего и не разглядел.
Внезапно визг оборвался. Спустя мгновение от стены оторвалась тень и бесшумно заскользила по переулку, обретая форму и цвет.
Фэрнсуорт смотрел ей вслед, пока боль не напомнила ему, что очки по-прежнему вжаты в глазницы. Тогда он опустил руки и долго сидел без движения.
Форма и цвет, цвет и форма. Изломы, кривые, круги. Форму было трудно не узнать даже без очков – она давно уже отпечаталась у него в мозгу и закалилась в огне бесчисленных фантазий. Сейчас она выглядела странно искаженной, скособоченной, но общие очертания сохранились. И цвет, этот проклятый цвет спелой вишни.
Или чего-то совсем другого – он вечно путал оттенки…
– Итак, примем это как аксиому: в основе сущего лежит информация. Теперь перед нами открывается множество интересных возможностей. Вновь обратимся к примеру. Как вы знаете, примитивные виды информации относительно легко поддаются преобразованию и переходят из одного состояния в другое. Так, по мотивам романа снимают фильм; по фильму в свою очередь на Бродвее ставят мюзикл; на песни из мюзикла сочиняют пародии – и так далее. При этом некие изначальные элементы остаются общими для всех этих произведений, иначе цепочка обрывается. Теперь расширим нашу метафору. Представим, что подобные трансформации возможны не только в культурно-ментальной среде, но и с любыми другими проявлениями бытия. Как я уже упоминал, живая материя также информационна по своей природе. Доводилось ли вам слышать имя некоего Клода Шеннона, Райт? О, это был способный паренек. Начинал он в Мичиганском университете, продолжил в МИТе. Еще тогда ему прочили блестящее будущее. Можете догадаться, как называлась его докторская? Не догадаетесь. «Алгебра для теоретической генетики». Генетика, Райт. Сейчас слово почти забылось, но к нашему предмету оно имеет самое непосредственное отношение… Как бы то ни было, диссертацию Шеннон закончил в сороковом – и по понятным причинам опубликовать ее не смог, поскольку научный ландшафт к тому времени успел измениться. Тогда он предпринял единственный возможный шаг и перебрался в Аркхем, где дарование такого масштаба встретили, конечно же, с распростертыми объятиями. Пару лет он мирно трудился над своими теориями, а потом взял да и пропал – безо всяких следов. Поговаривали, конечно, о руке Советов, но больше из страха. Люди так чисто не работают, Райт. А Советам давно уже не до нас – с этими их сибирскими проблемами… К чему я вообще заговорил о Шенноне, спросите вы? Все крайне просто: перед исчезновением он как раз работал над теорией информации. Прибавьте к этому интерес к генетике, сложите два и два – и придете к очень любопытным выводам… Сам факт исчезновения указывает на то, что наш гений нащупал нечто важное. И я объясню вам почему.
…Фэрнсуорт запер кабинет и перевел дыхание. В ушах снова гудело. В бухгалтерию можно будет заглянуть и после обеда, а сейчас ему, как никогда, требовалось выпить. Бармен в «Дохлом Джонни» хорошо знает его и не откажет в кредите. До чего же стойкий оказался наркотик! Где только Мэгги раздобыла его? За такие грезы, сколь угодно дикие, кое-кто отдал бы хорошие, очень хорошие деньги.
Прижав портфель к груди, он направился к выходу.
Кап, кап, кап – капал незакрытый кран. Разруха и ржавчина, вот что такое «Миррор». И вонь, всепроникающая вонь.
У двери он вспомнил, что ни умывальников, ни туалетов на этаже нет. Редакционные дамы постоянно жаловались, что по всякой надобности приходится бегать к страховщикам на четвертый, но Главный и ухом не вел.
Значит, отопительные трубы.
Летом?
Фэрнсуорт без спешки двинулся обратно. Капало где-то рядом: лениво, вязко… не похоже на воду. И вонь как будто усилилась.
Тут ему впервые бросилось в глаза, что дверь в кабинет Литлвита приотворена. И звук доносился именно оттуда.
Он заглянул в щелку.
Литлвит мешком распростерся на столе красного дерева, которым так гордился при жизни. Запах гнили подтверждал, что он очевидно и несомненно мертв. Голова безвольно свешивалась со столешницы, из уха сочилась кровь – кап, кап, кап. Перед корзиной для бумаг расползлась большая темная лужа. Кап, кап. Глаза Литлвита были приоткрыты и взирали на Фэрнсуорта с холодным презрением, присущим только мертвецам. Кап, кап – чем ты отличаешься от меня, много ли осталось тебе самому?
В углу за кадкой с фикусом что-то зашевелилось, и Фэрнсуорт, зачарованный зрелищем, не успел отстраниться от двери. На середину комнаты выползло на четвереньках человекоподобное существо. По перекошенным очкам в нем можно было узнать мисс Уилли, машинистку Литлвита. Или, вероятнее, ее очки и одежду присвоила какая-то безволосая обезьяна с ячеистой серой кожей и вытянутой мордой. Сердито рыкнув, существо прошлепало к столу, присело, обхватило лапами голову трупа и пристроилось к левому уху. Затем из пасти его что-то быстро выстрелило, и послышалось чавканье.
Он вскрикнул. Тварь тут же отвлеклась от трапезы и воззрилась на него. Таким взглядом встречают посетителей волки в зверинце. Спокойным, уверенным, парализующим душу.
Фэрнсуорт с воплем кинулся прочь, дергая за каждую попадавшуюся дверную ручку. Наконец одна из них поддалась; влетев в помещение, он захлопнул дверь, нащупал задвижку, закрыл ее и сполз на пол.
И с первым же глотком воздуха чуть не задохнулся от смрада.
Он поднял голову…
– Допустим, некое заинтересованное и достаточно могущественное Лицо желает приспособить некую среду под свои привычки и потребности. Оно может поступить двояко. Во-первых – войти в контакт с аборигенами и попытаться уговорить их либо иными ненасильственными методами склонить на свою сторону. Если эти методы не сработают, можно принудить их силой – но и здесь результат не гарантирован. Человек в целом чересчур упрям, чтобы беспрекословно подчиняться кому бы то ни было. Как бы послушно ни склонила головы основная часть населения, всегда останется горстка недовольных и готовых сопротивляться. Должно быть, это врожденное. Остается второй вариант: переделать аборигенов по собственному образу и подобию. И вот здесь-то мы возвращаемся к понятию информации. Предположим, что создается – кем, не столь важно – некое литературное произведение, в скрытом виде содержащее в себе инструкции по фундаментальной перестройке человеческого организма. Предположим также, что произведение это публикуется в некоем периодическом издании и имеет значительный успех среди прекрасной половины человечества. Всякая дочерь Евы, за редким исключением, подвергнется определенной трансформации, соответствующей целям и намерениям упомянутого Лица. Что касается сильной половины, эффект может быть непредсказуемым, хотя на конечной стадии процесса внешние различия неизбежно сгладятся. Данное противоречие может быть связано с природой Лица, которую традиционно связывают с женским началом. Шеол-Нагганот, Черная Козлица Лесов с Тысячью Младых… Поверьте, Райт, их много больше тысячи. Некоторых из них вы видите прямо сейчас. Вдумайтесь – какая гениальная простота! Ее дети проникают в нас с каждой прочитанной строчкой – и мы необратимо меняемся. Кто-то заметно, кто-то исподволь, но меняются все. О, Райт, вас тоже не ми´нет чаша сия. Подождите совсем немного, и будете вознаграждены. Ибо так возлюбила Шеол-Нагганот эту землю, что любовь ее преображает и возвышает все сущее, и нет ей пределов.
Фэрнсуорт не отрываясь смотрел на пузырчатую массу, растекшуюся по столу Роули. Человеческого в ней осталось мало. Та часть, которая вероятнее всего была головой, сплавилась в безобразное целое с печатной машинкой. Остальное колыхалось и побулькивало, как жидкий воск. И все же создание было способно мыслить и даже воспроизводить человеческую речь. И Фэрнсуорт слушал, слушал, слушал.
По разжиженной плоти, по столешнице, по коврику у двери и голому паркету ползали существа размером с кулак, выписывавшие нечеловеческие узоры и фразы на неведомых языках. Рассмотреть их никак не удавалось: это была не столько материя, сколько ее отсутствие; казалось, пристальный взгляд на их сверкающие тела мог расколоть череп надвое. Разум был не приспособлен к подобному, и другой на месте Фэрнсуорта справился бы не лучше. Он отвел глаза.
– Информация, Райт. Информация. Наши друзья с Юггота давно знают ей цену – и научились консервировать мыслящие сущности, как мы консервируем огурцы. Я вступил с ними в контакт – каким именно образом, умолчу, – и теперь представляю их философию и жизненный уклад несколько лучше, чем прежде. Но даже и они работают грубо и неэффективно в сравнении с той удивительной метаморфозой, что уготована для всех нас. Ибо тому, кто заражен – благословлен – личинками Шеол-Нагганот, суждено познать святость преображения и чистой информации. Мы сбросим оковы плоти, Райт, и вступим в новый мир, далеко превосходящий все наши представления о рае и аде. Это предстоит и вам, в свой черед. Быть может, пристрастие к нездоровым и странным сюжетам определило вашу устойчивость к некоторым информационным воздействиям – но когда-нибудь вы вспомните об этом с сожалением, даже если сейчас и скованы ужасом. Не спрашивайте, откуда мне это известно: в свое время поймете сами. А теперь, увы, вынужден с вами попрощаться. До встречи, Райт. Не задерживайтесь. Вас уже ждут.
В наступившей тишине Фэрнсуорт слышал только тиканье часов и собственное хриплое дыхание. Затем раздался громкий хлопок, и комнату заполнила густая нефтяная вонь. Открыв глаза, он увидел лишь копошащуюся на столе пустоту.
– Абдул, скажи мне, что это блаженство никогда не закончится, – прошептала она, глядя в его бездонные черные зрачки.
– Никогда, любимая. Я буду с тобой, пока солнце не обратится в холодный пепел, пока звезды не закружатся в последнем танце и не рассыплются в пыль. Я буду с тобой, пока боги не покинут своего далекого прибежища в ледяной пустыне, пока хаос не захлестнет земное бытие ревущей волною. Но даже и тогда я буду с тобой. Вместе мы ступим за грань времен, вместе растворимся в сияющем поднебесье и сольемся в божественной гармонии, ибо любовь наша вечна и нет ей границ.
Я не покину тебя никогда.
Никогда.
Стоя на краю котлована, Фэрнсуорт наблюдал за воронкой. Глазные яблоки болели так, будто вот-вот лопнут, в черепной коробке визжала циркулярная пила, но он заставлял себя смотреть. Сейчас это было важно, как никогда.
Место на руке, куда его укусила женщина из подземки, все еще кровоточило. Обрывок рубашки, которым он наскоро перевязал рану, потихоньку менял цвет от багрового к изумрудно-зеленому. Вероятно, это что-то значило, но интерес к таким вещам у него пропал.
Сверкающие сгустки небытия обтекали его ноги и тысячами низвергались в яму, вихрясь по стенам живым водоворотом. На пути сюда их было еще больше – на фасадах и крышах, окнах и дверях, светофорах и дорожных знаках. Их притягивала всякая поверхность. И всякую поверхность они переписывали заново.
Пятнисто-желтые дома Бруклина глядели на него молочными бельмами, сдуваясь и раздуваясь, как исполинские меха. Хотя к черту эвфемизмы: как легкие, распухшие легкие умирающего гиганта. Там, где раньше стояли трубы, апатично колыхались гибкие черные отростки – но сходство с водорослями было обманчивым, и это стоило жизни многим птицам. Впрочем, последний птичий крик Фэрнсуорт слышал за много кварталов отсюда. Теперь небо безразлично голубело над головой – чистое, как лабораторное стекло, если не считать горстки военных дирижаблей, с которых кто-то по чему-то палил. Время от времени раздавались взрывы, и с каждым на небесном холсте становилось на одну кляксу меньше. Фэрнсуорту нравился этот новый город.
Прохожих ему по пути не попадалось – только темные фигуры в юбках, платьях и жакетах, изорванных и пестрящих ржавыми пятнами. Его обнюхивали, настороженно буравили глазами, но не трогали – за исключением той, что подстерегала жертв у турникета в метро, куда он сунулся было по глупости. Разглядеть ее как следует не удалось: впихнув ей в пасть портфель, Фэрнсуорт поспешил вернуться на улицу. И все же у него осталось впечатление, что в ее яростной атаке было больше от обыкновенной помешанной, чем от преображенной. Кажется, у нее даже сохранились волосы. Не у всех метаморфоза протекала так быстро и безболезненно, как у Мэгги.
Да, его не трогали, но остальным повезло меньше. Живые попадались редко. Чаще ему приходилось перешагивать через тела, распростершиеся на тротуаре в самых неудобных местах. Некоторых смерть застигла в машинах; эти таращились невидящим взглядом из-за разбитых стекол, словно удивляясь, что гений Генри Форда не сумел их защитить. У большинства увечья ограничивались единственной раной в ухе, хотя в некоторых было уже трудно признать недавних ньюйоркцев, еще вчера ворчавших на изменников из Капитолия и препиравшихся с женами. Многих покрывала бурлящим ковром та же неопределимого цвета масса, что и все вокруг. Схлынув, каждая стайка оставляла за собой бугор бесформенной плоти, пульсирующей рваным сердечным ритмом. Все происходило в глухой тишине, и звук собственных шагов казался Фэрнсуорту богохульством.
На Батлер-стрит ему встретилась живая собака – рыжая дворняга, забившаяся в угол у парикмахерской. Прежде чем он успел что-то сказать или сделать, сверху спикировала крылатая фигура, подхватила животное под брюхо и вместе с ним исчезла в проулке.
Он не знал, сколько времени заняла эта прогулка и каких опасностей избегнул по пути, и тем не менее стоял теперь у жерла котлована и наблюдал, как в теле Нью-Йорка открывается зияющая язва, набухая и ширясь с каждой волной бесцветных телец.
Догадаться можно было с самого начала. Двадцать лет назад он отдал полсотни за рассказ о той самой земле, которую попирали сейчас его ноги. Тогда этот район назывался «Паркер-плейс», а на месте котлована стояла церковь. С тех пор от нее осталась лишь груда раздробленных камней да цветные осколки витража.
Мог ли он подумать, что в тех нелепых фантазиях скрывалась хоть толика истины?
До него доходили слухи, что в Бруклине снесли очередную церковь и вместо нее хотят устроить мемориал какому-то мученику домифической эпохи. Мог ли он подумать, что речь шла о Роберте Сейдеме?
Мог ли подумать, что где-то под землей вновь открыла зев бездонная впадина, которая считалась запечатанной раз и навсегда?
Он многое понял слишком поздно, но ошибки эти принадлежали другому – беспомощному созданию, трусливо бежавшему от предназначенной ему судьбы. Оно ушло навсегда – вместе с доктором Паркинсоном, с близорукостью, со своей жалкой похотью и загаженным разумом. Чужая необоримая воля переписала его набело, перечеркнув даже имя. Фэрнсуорт. Фэрнсуорт. Фрн-н-с-т.
«Обращаем Ваше особое внимание на то обстоятельство, что до определенных пор попытки установить с Нами какой бы то ни было контакт крайне нежелательны. Спешим заверить Вас, джентльмены, что в надлежащий час Мы сами будем искать встречи с Вами. С наилучшими и искреннейшими пожеланиями, Эдвард Софтли».
В сияющей бездне, клокотавшей под ногами, уже проступали очертания Той, что ждала за гранью – тысячеликая луна, спутница ночи, матерь теней. Усталое солнце дрогнуло и отступило, отдавая Ред-Хук во власть иного света, иных законов.
Боль в глазах – вот и все, что осталось от Фэрнсуорта.
Сжав в лапе кусок вишнево-красного стекла, его преемник двумя точными ударами поприветствовал новую эпоху.
* * *
Мне кажется, или общий настрой в письмах становится все более безысходным? Или это я сам в своем затворничестве уже не вижу никакого просвета?
Отшельник из Провиденса, наверное, ощущал нечто подобное. Невыносимо страшно чувствовать себя носителям тайного знания и не иметь возможности рассказать об этом. Точнее – сказать-то можно, но вряд ли кто поверит. У меня немного другая ситуация: я сам не хочу, ибо не вижу смысла. Они уже здесь, Мифы пришли навсегда, и моя правда ничего не изменит. Любое сопротивление давным-давно подавлено, недовольные уничтожены или изменены, государственные деятели стали марионетками. А самые могущественные державы мира превратились в арену столкновения ИХ интересов.
Люди сами по себе больше никого не интересуют. Так что лучше пусть и дальше пребывают в неведении. А мне остается лишь скрупулезно фиксировать факты и домыслы моих респондентов, надеясь, что когда-нибудь найдется человек решительнее скромного исследователя. Я всего лишь наблюдатель. И вместо дара Предвидения, как у Затворника, я получил лишь дар молчания.
Мифы сродни неотвратимо надвигающемуся товарному составу. Ему некуда свернуть, и уж тем более бесполезно пытаться его остановить. А если все-таки рискнешь, держись. Правда о себе самом, открывшаяся внезапно и неотвратимо, как слепящий свет фар локомотива, иногда бывает пострашнее самой суровой кары.