Театр фон Клейста
Елена Щетинина
Театр фон Клейста появился в городе вместе с началом сезона дождей, привезя с собой сырость, вязкие туманы и пронизывающую морось.
Театр кочевал по стране – точно его гнало, как перекати-поле, туда, где особенно сыро, промозгло и противно. Он приходил с дождем – и всегда уходил с сильным ливнем, будто его смывало потоками воды дальше. После его ухода ничего не менялось в городе – всего лишь скоро приходила зима. Такая же сырая, промозглая, с ветрами, крупой снега и осколками льда. Потом зима сменялась весной – не менее противной и мокрой, но хотя бы теплой, а та медленно переходила в лето, удушливо-влажное, с паром, поднимавшимся от реки и городских фонтанов.
А потом вновь приезжал театр – и снова город окутывала мерзотная морось, под ноги стелились клочья тумана, квартиры заполоняла сизая плесень, а городское кладбище покрывалось ковром похабно шевелящихся дождевых и прочих червей.
Театр появился в городе – и принес мне мигрень, бессонницу, удушье и кошмары в редкие минуты ночного забытья. Вполне возможно, что это все было связано не с театром, а с сезоном сырости, но мне почему-то казалось, что всему виной именно он – тот пропитанный водой насквозь шатер, что раскинулся на набережной и наполовину сполз в реку.
Кроме всего прочего, у меня портилось настроение. Я не мог объяснить, почему и какая тут взаимосвязь, но против фактов – пусть даже и таких странных – не попрешь. В театральный сезон у меня всегда портилось настроение. Мне было страшно, стыдно за свой страх, противно, неуютно от этой противности – и так далее, чувства и эмоции скручивались в тугой клубок, клубок перемешивался в шар, подобный шару Мес Гегры… И я ничего, ничего не мог с этим поделать.
И мне приходилось уговаривать себя, что все в порядке.
И в конце концов я начинал себе верить.
Ну а что мне еще оставалось?
– Богомерзкие твари! – прошипели из-за соседской двери, когда я, вернувшись домой из конторы, пытался попасть ключом в замок.
Лампочка на потолке искрила и шипела – наверное, коротило от сырости, – тени метались по закутку, в котором я стоял, ключ же скользил и срывался с запотевшего металла. Ну вот, к весне замок снова проржавеет и его придется менять.
– И вам добрый вечер, мадам фон Хаммерсмит, – не оборачиваясь, ответил я.
– Твари, твари, твари! – продолжала плеваться соседка – вдова бригадного генерала, жившая тут чуть ли не со времен постройки дома. Старуха ненавидела всех вокруг себя: не этих – так цыган, не цыган – так нищих, не нищих – так соседей. Пока ее ненависть ограничивалась лишь поливанием грязью в глаза и сплетнями за спиной, но весь наш дом уже начинал побаиваться, что вскоре она начнет поджигать квартиры. Она-таки дождется, что ее квартиру запалят первой, да.
– Мадам фон Хаммерсмит, – вздохнул я. – Право слово, хватит.
– Она пялилась на меня! Эта богомерзкая тварь стояла на улице и пялилась на меня. – Старуха стучала по полу клюкой, и я понимал, что от того, чтобы клюка не стала стучать по мне, меня отделяют фут с мелочью, влажный пол и нежелание соседки пачкать тапки.
– Ну, мадам, с их точки зрения, мы тоже можем быть богомерзкими, не так ли? – попытался я воззвать к останкам разума, погребенным под старческим маразмом. – С точки зрения их богов.
Соседка сплюнула.
– У этих тварей не может быть богов!
– Мадам фон Хаммерсмит, – вздохнул я. – Мы должны быть терпимы.
Возможно, я бы, пораздумав, и разделил кое в чем старухину точку зрения – особенно в плане того, правомерно ли называть то, во что верили они, богами, – но мадам чересчур уж рьяно отстаивала ее, так что та вызывала только отторжение. Никому не хочется соглашаться с сумасшедшими.
– А еще, помяните мое слово, в городе снова кто-то пропадет! Его заберут эти твари! Твари, твари, мерзкие твари!
В голове снова начала пульсировать боль – кажется, ночью будет ливень.
– Мадам фон Хаммерсмит, прекратите, – вздохнул я. – Пожалуйста… – Ключ наконец-то скользнул в скважину, и замок спасительно щелкнул. – Сообщите в полицию, если уж вас так побеспокоили.
Старуха еще возмущенно шипела мне вслед – кажется, на это раз проклиная уже меня, – но я ее уже не слушал.
Отчасти, конечно, мадам была права. Всегда, когда театр приходил в город, исчезали люди. Нет, конечно, они исчезали и в любое другое время года, но в театральный сезон пропадали обязательно. Разные люди. Парни, девушки, старухи, мужчины. Из разных слоев, разных профессий, разных интересов. Один-два, не более. Но исчезали. В театральный сезон. Незадолго до того, как театр покидал город. А может быть, и в тот день, когда покидал город, – кто может сказать точно?
Скорее всего, это было всего лишь совпадение… да нет, это совершенно точно было совпадение – люди пропадали у нас всегда. Маленький городок, на перекрестке основных дорог, такие же маленькие городки на севере, юге, востоке и западе, ближайшая железнодорожная станция в трех часах езды, столица в сутках пути на поезде – молодежь сбегала из болота быта, старики переезжали к молодежи… никто никому не был нужен, поэтому, как правило, никого и не ставили в известность о своих переездах. О, эти неловкие моменты, когда заочно похороненный в том году человек вдруг наведывался в родной город собрать кое-какие долги!
А то, что люди исчезали именно в сезоны дождей… Тоже все было объяснимо, разве нет? Депрессия, желание сменить обстановку – и если у человека достает сил, то он бежит прочь из города, а если нет… Если нет, то его тело вскоре всплывает у излучины реки за городом.
Однако людям свойственно отрицать принцип Оккама. Хотя нет. Наверное, нет. Наверное, в нынешнее время как раз самым простым и понятным было обвинять во всем их.
Под дверью подвывали и царапались. За окном стонали и стучали. Какофония звуков вонзалась в мои виски, предвещая завтрашнюю неумолимую мигрень.
Я пил бренди: противное, мутное, видимо некачественное… Хотя почему это «видимо»? Совершенно точно некачественное, но лучше все равно ничего нельзя было достать в нашем городке в это время года… и из дальнего угла комнаты смотрел на окно. Дождь барабанил по подоконнику, что-то – скорее всего, те же самые капли дождя, ведь у меня за окном не было деревьев – билось в стекло. Огни вывески бара напротив бросали цветные блики на потоки воды на окне, превращаясь в потеки красок. Звук саксофона, доносившийся все из того же бара, был больше похоже на вой умирающего кита, чем на музыку, а вкупе со стуком какого-то припоздавшего домой алкоголика – еще и кита добиваемого.
Что-то шуршало в задней комнате – видимо, от стены отставали отсыревшие обои. Дома были совершенно не приспособлены к постоянной сырости – как вообще такие могли строить здесь, в такой погоде и с таким климатом? – поэтому то и дело приходилось подклеивать обои, менять прогнившие деревянные панели, а то и вызывать дезинфекторов, которые уничтожали плесень, селившуюся в углах пушистым сизо-зеленым ковром, каких-то белых червей, похожих на сопли, да многоножек размером с большой палец.
За дверью мяукала и скреблась кошка мадам фон Хаммерсмит – тощее, облезлое, вечно голодное, сколько бы оно ни жрало, животное, круглые сутки побиравшееся по соседям. Когда-то я прикармливал ее, поддавшись порыву сострадания, но потом, вычищая кошачьи фекалии с ковра, понял, что к эпитетам, описывавшим эту тварь, в полной мере относится также и «неблагодарное», и перестал пускать ее в квартиру. Однако, видимо, та имела привычку ходить по местам боевой славы в надежде на слабость человеческой памяти и силу человеческого же сочувствия.
Но со мной это не пройдет, нет. Я больше сочувствовал своему ковру – хотя тот тоже скоро не выдержит атак сырости и вот-вот сгниет, расползшись на волокна.
Мяуканье перешло в истошный вой, и кошка начала биться телом о дверь. Я чертыхнулся и, наклонившись, швырнул через коридор туфлю. Та на излете ударилась о дверь, вой тут же смолк, раздалось хлюпанье, и все стихло.
Надо будет сказать этой старухе, чтобы лучше следила за кошкой, чем за соседями и прохожими, да.
Ночью мне снилась глубина. Я погружался в нее – черную, липкую, бесконечную глубину, где нет верха и низа, где перемешаны право и лево и где не понимаешь: ты все еще тот же или уже вывернут наизнанку? Вероятно, это была глубина воды – какая же еще может быть настолько плотной и густой, практически проминающейся под пальцами? – но отчего же я тогда мог свободно дышать? И в тот самый момент, когда я подумал о дыхании, на меня навалилось удушье. Что-то стискивало мне грудную клетку и давило на горло… а может быть, наоборот, разрывало грудь и давило в горле? Опять, опять было невозможно разобраться в ощущениях – и я задыхался, беспомощный как ребенок.
Словно удар вытолкнул меня из сна – и я резко открыл глаза. Меня окружала вязкая, чернильная темнота. Видимо, что-то, как и неделю назад, опять случилось с барной вывеской – скорее всего, закоротило, – и та вырубилась. Мне стало неуютно: – казалось, что сон продолжается, и я сплю во сне, и этот круг дремной дремоты не разорвать, что вот-вот эта темнота сожмется вокруг меня и окажется глубиной…
Я встал, прошелся по комнате, пристально изучил пустую бутылку из-под бренди, потом подошел к окну и, распахнув его, высунулся наружу, судорожно глотая сырой вязкий воздух, словно пытаясь напиться, а не надышаться. На улице пахло плесенью, застоявшейся водой, чем-то соленым – и даже слегка подванивало чем-то дохлым. Обычные запахи обычной ночи – и кажется, именно они и успокоили меня. Собственно, что такое ночной кошмар? Всего лишь ночной кошмар. Картинки, звуки и ощущения из набора того, что гарантированно вызывает у тебя страх или отвращение. Видимо, я боюсь темноты и глубины. Ну бывает, да. Вот то, что снова начинает болеть голова, – это уже плохо, это уже не так просто. Хотя тоже решаемо – буквально за один-два похода к специалисту. Вот и все, вот и разобрались.
Я глубоко вдохнул, выдохнул, успокоился, бросил взгляд вниз, на мостовую, – и резко отпрянул, ударившись о раму затылком.
Прямо под моим окном стоял – сидел, лежал? Как назвать эту… позу? – один из них.
Разбросав свои щупальца по мостовой и немигающим взглядом уставившись прямо мне в лицо.
Я с грохотом – несомненно, разбудив бдительную соседку – захлопнул окно и задернул шторы.
До утра я просидел в кресле в самом дальнем углу, вцепившись в кочергу и наблюдая, как по окну струятся капли дождя и в ночи бродят какие-то тени.
Сейчас я был бы очень рад кошке.
– Ну, все понятно. – Психиатр выпустил еще колечко дыма из своей трубки и проследил глазами его путь к потолку.
Я тоже поднял взгляд. Конечно, курить в присутствии пациентов было нарушением врачебной этики и прочее, но тем не менее эти колечки и странный солоноватый запах табака… это все успокаивало. Один из элементов психотерапии, как-то так. Врач не волнуется – значит, с пациентом все не так уж и плохо. Это ободряет, да – а что еще нужно человеку в кабинете психологической помощи?
– Вы уверены? – рассеянно спросил я, наблюдая, как колечко продолжает висеть под потолком наподобие густого кусочка тумана. Несомненно, это какой-то особый табак. Как минимум, не местный. У того табака, что продается у нас в городе – да и того, который привозят из столицы, – не выходят такие тугие, плотные, что, кажется, можно взять их руки, как бублики, колечки. Так лишь, жалкие пыхалки, рассеивающиеся в воздухе без следа уже через пару секунд.
– Какой именно момент вас волнует? – невозмутимо спросил врач. – «Все» или «понятно»?
Я промолчал.
– Так вот, – врач выпустил второе колечко вдогонку первому и потянулся, хрустнув суставами. – Я, наверное, вас разочарую… но ваш случай, к счастью, не первый и, увы, далеко не единственный. Хотя, может быть, и наоборот – увы, не первый и, к счастью, далеко не единственный.
– А что, есть разница? – угрюмо спросил я. Кажется, врач намеревался получить гонорар за пустую болтовню и жонглирование фразами. Это, конечно, мило – но только забесплатно.
– Огромная, – кивнул тот.
Я решил не поддаваться на его уловки и чуть сменил тему:
– Ну с «увы» я понимаю и даже согласен. А что, тут уместно «к счастью», да?
– Разумеется, – ответил психиатр, ковыряя ногтем резьбу на трубке. – Не единичный случай – следовательно, мы уже имеем некоторую выборку, чтобы иметь возможность определять наиболее вероятный диагноз и наиболее верное лечение…
– И что же у меня?
Врач зажал трубку в зубах и стал сплетать и расплетать тонкие гибкие пальцы. Словно два паука-альбиноса затеяли причудливый брачный танец.
– Судя по всему, у вас банальная психосоматика, – бесстрастно сообщил психиатр. – Головная боль, мигрени, нарушение сна – обычные последствия подавляемых эмоций или психологической травмы, о которой пациент пытается забыть.
– И?..
– И мы будем лечить. – Пауки закончили брачный танец.
Глубина. Я погружался в нее – черную, липкую, бесконечную глубину, где нет верха и низа, где перемешаны право и лево и где не понимаешь: ты все еще тот же или уже вывернут наизнанку?
Глубина была холодной, вязкой и заливалась мне в рот потоком воды, обжигая горло и разрывая легкие.
Мне пять лет. Жаркий летний день. Я играл у фонтана. Залез на парапет. Нога соскользнула. Я упал.
Воспоминания прорываются ко мне, борясь с глубиной.
Лето. Солнце. Черный мрамор фонтана. Мама, заговорившаяся с соседкой, – о, да это же мадам фон Хаммерсмит, тридцать лет назад она была такой же дряхлой старухой, ничего не изменилось!
Голуби срываются с верхушки фонтана. Я падаю в воду, поднимая стену брызг.
И глубина, глубина, глубина.
И черная тень – еще чернее черноты глубины – чертит вокруг меня… черт, черт, черт…
И глаз – огромный, нечеловеческий, да и глаз ли вообще это? – прямо напротив моего лица. Я пытаюсь закричать, но глубина уже влилась в меня и не выходит даже бульканье.
И щупальца, крепко обхватившие меня и, подняв над краем колодца, передававшие в руки подбежавшим людям.
– Подавленные воспоминания, – донесся откуда-то, как из-под плотного ватного одеяла, голос психиатра. – Детская травма.
– Ч-что это делало в городском фонтане? – Я попытался прорваться сквозь одеяло, и кажется, мне это удалось, потому что сквозь мутную пелену забытья снова почувствовал запах табака доктора, щекотавший ноздри до чиха. – Почему оно было в фонтане?
– Это не относится к делу, – быстро сказал врач.
– Но это значит, что они в городе? Что они на самом деле здесь, среди нас? Все время среди нас!
– Прекратите! – раздраженно и совершенно непрофессионально отрезал врач, отчего я окончательно пробудился. – Сколько можно? Может быть, фонтан связан с рекой. Откуда мне знать. Вы благодарны должны быть, что оно оказалось в фонтане. А вы, как я могу понять, ни тогда не испытывали ни капли благодарности, ни сейчас.
Врач явно разозлился. Я ощутил стыд.
– Ну да, да, – замялся я. – Действительно, что это я.
– А то знаете, – хмыкнул доктор, снова раскачивая маятник, – это, пожалуй, как в старом анекдоте: «Это вы нашего Мойшу из реки спасли?» – «Да». – «А где шапочка?»
Я изобразил улыбку.
– Продолжим, – предложил психиатр.
Маятник уже вернулся к прежней амплитуде, и каждый его взмах сопровождался легким шорохом, словно где-то сыпался мелкий песок.
Я покорно закрыл глаза.
– Они не виноваты, – вкрадчиво нашептывал мне мягкий баритон. – Да, они не такие, как мы, но ведь и мы не такие, как они. Поэтому если говорить об их вине – то так же можно говорить и о вине нашей. Так что мы квиты.
Шшшух-шшшух – сыплется песок.
– Это просто обычная психология, – продолжает вещать врач. – Не более – но и не менее. Всего лишь набор самого непривычного для человека – и поэтому априори самого опасного и противного. Не лицо, не глаза, не кожа… не руки, не ноги, не туловище… все иное – а значит, априори чуждое. Чуждое – то есть враждебное. Всего лишь психология, не более… Нужно уметь справляться с ней…
Шшшух-шшшух…
Я открыл глаза.
Врач, откинувшись на стуле, пускал вверх колечки – правда, на этот раз уже какие-то бледные и жидкие.
– Ну как? – участливо спросил он.
Я прислушался к себе и пожал плечами.
– Не знаю. Не могу ничего сказать.
– Ну это хорошо, – кивнул врач, вынув трубку изо рта и пристально ее рассматривая.
– В смысле?
– Ну если бы вы сейчас почувствовали неудержимое желание возлюбить какого-нибудь осьминога, то можно было бы говорить о том, что сеанс провалился. Что я переборщил и нужно работать дальше, но уже в обратную сторону.
Я кисло улыбнулся.
– Спасибо.
– Не за что, – махнул рукой врач, выбивая трубку. – Точнее, есть за что. И тут уже спасибо вам, что расплатились наличными. Как-то не доверяю я этим чекам, знаете ли.
– А вы заметили, доктор, – вдруг невпопад вспомнил я. – Вы заметили, что раньше не было таких сезонов дождей?
– Что?
– Ну вот… я же сейчас вспомнил… не было раньше и таких туманов… и дождей… и сырости. Летом было солнце… и жарко было… ведь я именно поэтому и полез к фонтану…
– Раньше и трава была зеленее, и небо голубее, – усмехнулся доктор. – Еще один психотерапевтический момент – идеализация прошлого. Не берите в голову. На самом деле раньше было точно так же. А вот так же плохо или так же хорошо – это уже от вас зависит.
Бормоча это, он открыл ящик стола, достал брикетик чего-то грязновато-зеленого, распаковал и стал в нем ковыряться. По комнате снова поплыл терпкий солоноватый запах.
Я понял, что сеанс окончательно закончен, и стал собираться.
– Постойте, – вдруг окликнул меня врач, когда я был уже в дверях. – Сходите сегодня вечером в театр фон Клейста.
Я поежился.
– Будем считать это продолжением терапии. – Психиатр смачно затянулся свежераскуренной трубкой. – Положительный результат нужно залакировать. Кроме того, говорят, что там дают действительно хорошие пьесы. Попросите место в восьмом ряду.
Я кисло усмехнулся.
– Вы подрабатываете распространителем билетов?
– Скорее уж вносителем культуры в массы, – в тон мне ответил врач.
Уже сгустились сумерки, и туман начал выползать из подворотен и щелей, заглатывая подножия фонарей. Я не рассчитал с одеждой, и поэтому был вынужден плотнее кутаться в пальто и поминутно поднимать падающий отсыревший воротник. Огромные отъевшиеся крысы то и дело выкатывались из одного клока тумана – и исчезали в другом. Не нужно было гадать, почему театр из года в год выбирал именно это место – самое сырое, – но можно было посетовать, почему за эти годы никто – в том числе и его хозяева – не позаботился о том, чтобы здесь что-нибудь хоть как-то облагородить. Хотя, может быть, эти не заморачивались на такие мелочи.
Одна из крыс, выскользнув из тумана, не метнулась под ногами, а остановилась, поводя мордочкой и принюхиваясь к чему-то гораздо более важному, чем я. Я остановился. Крыса бросила на меня быстрый взгляд: видимо, оценила расстояние и степень опасности – и снова уставилась куда-то в туман. Потом переступила лапами, развернулась – и скользнула обратно, откуда пришла.
Я поежился. Голова у меня уже не болела, да – и за это, несомненно, стоило поблагодарить психиатра, – но нормальный здоровый страх непонятных мест – особенно если эти места не внушали ровным счетом никакого доверия – у меня никуда не исчез.
Я помялся на месте, вглядываясь в туман и отчего-то ощущая себя крысой, что только что видел. Мне хотелось поступить в точности как она: развернуться и быстро покинуть это место, – но что-то – то ли какой-то подростковый заочный стыд перед врачом за свою трусость, то ли желание завершить начатое – не давало это сделать.
За моей спиной послышались голоса. Какая-то компания – судя по обрывкам реплик, тоже направляющаяся в театр фон Клейста – обогнула меня, смерила пренебрежительными взглядами и пошла дальше.
Я отправился вслед за ней.
В билетной кассе из-за стекла на меня воззрилась морда – это же у них называется морда, да? – какого-то очередного головоногого. Существо что-то пробулькало.
– Слько блет?
– Что? – переспросил я.
Существо как-то пошло все складками, исчезло из поля зрения и вынырнуло через пару секунд с табличкой, которую приложило к стеклу.
«СКОЛКО БЕЛЕТОВ?» – гласило на ней.
– Один, – ответил я. – На восьмой ряд, если есть, пожалуйста.
Существо открыло было клюв, а потом махнуло щупальцей и приложило еще одну табличку.
«45». Пятерка была зеркально развернута.
– Грабеж, – больше для проформы, чем действительно желая торговаться, буркнул я и отсчитал требуемую сумму.
«СПСИБО» – была ответом мне табличка.
Мокрая бумажка билета расползалась в пальцах – ей-богу, лучше бы выбрали что-то поплотнее: картон там или металлические жетончики, да хоть деревянные палочки, в конце концов. Пока я дошел до своего места, он окончательно превратился в кашицу и проскользнул между моими пальцами. Я бы наклонился да подобрал – все-таки во мне была слишком хорошо привита привычка не мусорить, – но, бросив взгляд на чвакающую под ногами жижу, решил, что от одного билета хуже не будет.
В зале было не намного суше, чем на улице, – собственно, глупо было бы ожидать чего-то иного от шатра. Но зато по его периметру были установлены огромные – словно кустарно собранные из самолетных моторов – вентиляторы, которые гнали горячий воздух, и вместо промозглой сырости в зале царила удушливая сырость бани. И это было почему-то… уютнее.
Я огляделся по сторонам.
Театр, видимо, действительно пользовался успехом – во всяком случае, более двух третей мест было занято, и это я подошел за полчаса до представления.
Мое место находилось с краю – и я порадовался этому: в конце концов, если представление окажется отвратным даже на мой в высшей степени невзыскательный вкус, его всегда можно будет покинуть так, чтобы это не выглядело позорным бегством по ногам соседей.
Сцена была надежно скрыта от глаз набрякшим от воды плотным занавесом, но по едва заметному его колыханию и тихому хлюпанью, доносившемуся из-за него, было понятно, что там что-то происходит.
– Вы первый раз здесь? – спросила сидевшая рядом со мной девушка, кутавшаяся в отсыревший плед.
– Да, – ответил я.
– Завидую, – усмехнулась девушка.
– Чему? – осторожно спросил я.
– Тому, что вы в первый раз смотрите здесь представление. – Девушка говорила с каким-то легким, практически неуловимым и ощутимым скорее интуитивно акцентом.
– Вы не местная? – спросил я, разглядывая ее. Я действительно не видел ее раньше но, справедливости ради, нужно сказать, что я много кого из тех, кто находился в зале, не видел. Хотя на них можно было наплевать, а вот девушка…
– Нет, – пожала плечами она. – Я из… из соседнего города.
Она назвала город, который был чуть севернее.
– Идете за театром? – шутливо спросил я.
– М? – отозвалась она, глядя куда-то в сторону.
– Идете за театром, говорю? – повторил я. – Я ведь верно понимаю, театр сейчас только что оттуда.
– Ах да, да, оттуда, – кивнула она.
Занавес с тихим чваком поднялся.
– Марионетки? – не удержавшись, воскликнул я.
Девушка повернулась ко мне.
– Ну да, – недоуменно ответила она. – Это же театр фон Клейста.
Теперь можно было понять, что это была более сложная конструкция, чем банальный шатер. Половина крыши – назовем это крышей, хотя с той же долей точности можно было назвать и куполом – попросту отсутствовала, открывая нашим взорам ночное небо. Поэтому распластавшиеся на подставках высотой в два человеческих роста осьминоги – во всяком случае, они были похожи на осьминогов – могли в полной мере наслаждаться моросящим дождем. Но, видимо, им этого не хватало, поэтому то и дело еще выше, скользя по подкупольным балкам, пробегали маленькие осьминожки – наверное, будь это человеческий театр, их бы называли мальчишками на подхвате – и выливали на кукловодов ведра воды.
Часть воды попадала на марионеток и стекала по их деревянным – хотя нет, дерево бы не выдержало постоянной сырости, скорее какой-то иной материал, вероятно кость – лицам потоками слез.
Хотя, надо сказать, это было весьма в тему сюжета.
Давали «Медею». Старую, древнюю, замшелую «Медею». О которой уже добрую сотню лет как не вспоминали на человеческих сценах – и вот так внезапно, в глухой провинции, на сцене этого причудливого нелюдского театра…
В этом было что-то завораживающее, да.
Марионетки в человеческий рост, чьи черты воспроизводили в малейших деталях черты человеческие, – и можно было бы принять их за людей, если бы не гнущиеся во всех направлениях конечности и совершенно нечеловеческая гибкость тел. Марионетки, разыгрывавшие античную драму в полном молчании, под аккомпанемент лишь шума дождя.
И над всем этим – огромные осьминоги, крепко держащие в щупальцах веревки от марионеток, одновременно и кукольники и крестовины…
Раздался утробный гудок. Осьминоги сложили щупальца, а марионетки, печально брякнув, обвисли. Люди зашевелились. Кто-то встал и направился к выходу, кто-то начал переговариваться.
– Антракт, – произнесла девушка вслух.
Я понял, что она таким образом избавляет меня от неудобства задать вопрос, и почувствовал к ней благодарность.
Занавес упал мокрой тряпкой – и до меня докатилась волна сырости.
– Почему они показывают наши пьесы? – наклонился я к девушке.
– Что? – не сразу переспросила она.
– Почему они показывают наши пьесы – почему не свои?
– А вы раньше видели эту?
– Нет, – признался я.
– Тогда какая вам разница?
– Но если это их театр… неужели у них нет своих?
– Ну, может быть, вы просто не готовы видеть их пьесы?
Я рассмеялся. Девушка сухо улыбнулась и поправила плед, закрывающий ноги.
Меня кто-то толкнул. Рыхлый парень с лицом дауна и тянущейся из краешка губ ниточкой вязкой слюны протягивал в мою сторону поднос, заставленный стаканами, из которых поднимались вверх струйки пара. Пахло чем-то терпким и сладковатым. Я сделал отталкивающий жест рукой, парень понурился и пошел дальше по рядам. Там к нему были более приветливы – и даже что-то покупали. Парень неуклюже, работая лишь правой рукой – левая, видимо больная или сломанная, безвольно висела под рубашкой, – пересчитывал деньги и, кажется, ровным счетом ничего не понимал в них.
– У них тут работают люди? – удивленно спросил я.
– Почему бы и нет, – пожала плечами девушка. – Посредники, переводчики, улаживатели всяческих дел с городскими администрациями – почему бы и нет?
– Разносчики напитков, – подхватил я.
– Почему бы и нет? – повторила девушка. – У вас же в театрах тоже разносят напитки и еду?
– В кино, – поправил я. – В кинотеатрах. Иллюзионах. Вы перепутали.
– А, – неопределенно ответила девушка. – Ну да, конечно, перепутала. Извините.
– Конец, – снова произнесла девушка через полчаса, когда прозвучал еще один гудок. Собственно, она этого могла и не говорить. Медея поднялась в небо с мертвыми детьми на руках, Ясон остался бессильно взывать к Зевсу – действительно конец.
– Хорошее представление, – сказал я. Не знаю, насколько это было искренне, но в тот момент я сам себе верил.
Люди вокруг нас уже пробирались к выходу, поднимая воротники и раскрывая зонтики, девушка же не вставала. И вместе с ней почему-то сидел и я.
– У вас очень интересное лицо, – внезапно сказала она, бросив на меня быстрый взгляд.
– Что? – Я не ожидал такого поворота беседы.
– Лицо у вас… такое… – Она сделала обводящий жест рукой. – Интересное. Типажное.
– Какого типажа? – осторожно уточнил я.
– Просто типажное, – пожала плечами она.
– Ну, типажи бывают разные, – улыбнулся я. – Героический типаж, типаж там… шута. Вот злодея тоже, а еще…
– Не надо рассказывать мне о типажах, – несколько раздраженно ответила девушка. Она вдруг напомнила мне лесного ежа – внезапного в своей колючести, но при этом невыразимо милого.
– Простите, – извинился я больше для проформы и для того, чтобы вернуть беседу к дружественному тону, нежели потому, что реально чувствовал за собой какой-то просчет.
– Все в порядке, – внезапно улыбнулась она. – Все в полном порядке. Я не буду против, если вы проводите меня домой.
Я закашлялся. Надо сказать, что такого поворота дел я несколько не ожидал. Нет, конечно, я был не против проводить такую интересную девушку домой – и даже к себе домой, – но то, что этот момент всплывет именно так – это было несколько… ммм… необычно.
– А вы ж… – еле выдавил я из-за кашля. – Вы ж… из другого города…
Девушка промолчала, задумчиво глядя куда-то в сторону. А потом вдруг вытащила откуда-то из-под сиденья сумочку и стала в ней копошиться.
– А, – догадался я, хотя моя догадка была, впрочем, никому не нужна. – Вас отвести в отель? Разумеется. Пойдемте?
– Да-да, сейчас, – неразборчиво пробормотала она.
Я оглянулся по сторонам. Зал уже совершенно опустел, а девушка все еще ковырялась в своей сумочке.
– Вам помочь? – наклонился я к ней.
И тут на мое плечо легла чья-то тяжелая рука.
Я поднял глаза. Рядом с нами стоял огромный детина с пустыми глазами. Видимо охранник. Ну что ж, следовало этого ожидать, да. Не стоило так задерживаться в театре.
– Мы уже уходим, – сказал ему я.
Детина что-то булькнул и наклонил голову набок.
– Мы уже все, – сказал я. Еще небось придется платить штраф за нарушение каких-нибудь правил. Не зря же все опытные театралы вон как заторопились к выходу – видимо знают, что тут почем.
Мой собеседник снова булькнул – и теперь уже резко дернул головой.
И тут я увидел, как под нижней челюстью у него подрагивает и чуть шевелится что-то жаброобразное.
Из-за спины детины медленно вышел давешний дебил. Рубашки на нем не было, и поэтому он мог легко и небрежно пощелкивать клешней, заменявшей ему левую руку.
– Да, мы уже все, – мягко сказала моя соседка.
Я поворачивался к ней, когда клешни сцепились у меня на шее, поэтому лишь краем глаза увидел, как с колен девушки соскальзывает плед, обнажая шевелящуюся массу щупалец.
Теперь я знаю, почему этот театр называется «театр фон Клейста». Трудно это не понять, когда его директор – эта скользкая, бесхребетная, слизистая тварь – каждый божий день, проползая мимо нас, повторяет одно и то же, одно и то же – видимо, единственное выученное им на языке людей. Бормочет это как мантру, как заклинание, как молитву – а может быть, так оно и есть? Может быть, то, что происходит здесь, является новым ритуалом? Ритуалом новой религии, проросшей из их старых верований – и наших философских трактатов? Невероятный сплав – и, как любая вера, возможный. Может быть, директор таким образом пытается подняться к богам – только своим или нашим? Но как, как, где и почему он наткнулся на наши тексты – и почему из всего многообразия человеческой литературы ему попало именно это треклятое эссе Богом забытого немецкого драматурга? Неужели это было то самое невероятное совпадение, кои и создают историю мира?
Только вот я никому не смогу задать эти вопросы. Никогда. Никому.
Но теперь я знаю, почему они уходят из города.
Почему играют в каждом городе новую пьесу.
Почему приходят раз в год.
И никогда не повторяют свои пьесы на следующий год.
Мои суставы выломаны – и мои члены свободно вращаются в них. Подозреваю, что в меня впрыснули что-то – я плохо помню, что со мной было в первые дни после того, как я остался в театре. Но моя кожа тверда как дерево – или как кость; разумеется, я не могу это ощутить мое осязание сгинуло без следа, – но я слышу, с каким стуком ударяются мои руки и ноги о стену.
Здесь пахнет так знакомо солоновато-удушливо – теперь я знаю, что это запах водорослей, которые жрут эти. А теперь еще едим и мы. Нам впихивают это в глотки щупальцами – как получится, ведь мы не можем шевелить челюстями, – а потом эти осклизлые комья растворяются во рту. Какая-никакая, а еда. Хотя не думаю, что, если мы умрем, они обратят внимание на это – да и заметят ли они разницу вообще.
Кошка мадам фон Хаммерсмит – тоже принятая в труппу – болтается в дальнем углу. Видимо, она не просто так тогда так отчаянно скреблась в мою дверь. Но если бы я открыл ей – это спасло бы ее? А меня? Или всего лишь ускорило бы мое… поступление в этот театр?
Мы немного научились разговаривать глазами. Вон тот парень, что висит в углу – я видел его в роли Ясона, – здесь уже третий месяц. Вон та женщина – она была Медеей – полгода. А вон там еще мужчина, которому пока еще не было подобрано роли. И еще восемь человек… простите, марионеток.
Девушка иногда заходит к нам – точнее было бы сказать, заползает. Я бы хотел думать – как мало становится нужно, когда ты оказываешься куклой, – что она уделяет мне больше внимания, чем остальным, но это не так. Я всего лишь один из многих. Вероятно, она даже забыла, при каких обстоятельствах я остался здесь. Как грустно.
Она окидывает наши лица взглядом и что-то помечает в маленьком блокноте в обложке из резины. Мне всегда интересно – пишет она человеческими словами или на каком-то своем, особенном, языке.
Мы имеем очень слабое представление о том, что происходит там, за стенами нашего фургончика, и уж тем более о том, что делается на всем остальном свете.
Не думаю, что меня ищут.
Вероятно, доктор постарается, чтобы мое исчезновение выглядело естественным, а уж милую мудрую мадам фон Хаммерсмит никто и не будет слушать. Как-то там моя бедная соседка будет без своей любимой кошечки?
Но даже если меня и ищут – смогут ли найти?
Театр путешествует по стране, но заезжает лишь в глухую провинцию. Он не появляется в столице. Может быть потому, что там могут быстро раскусить, кто же на самом деле является марионетками, а может быть потому, что в столице люди более искушены и избалованы зрелищами и скромный театр марионеток мало кого удивит.
Они все-таки так тщеславны – эти головоногие.
Мне остался лишь год – и даже меньше. Я не появлюсь больше в своем городе. Такие уж тут правила. Не знаю, что они делают с марионетками, отслужившими свой срок, но все-таки надеюсь, что не топят.
Я слишком боюсь глубины. И темноты. Но глубины все-таки больше.
А директор, протискиваясь в дверь и оставляя на и так мокром полу потеки слизи, поглаживает наши бесчувственные члены и бормочет, словно рассказывая, как на самом деле нам повезло: «В наиболее явном виде благодать воплощена в ярмарочной марионетке или Боге… в наиболее явном виде благодать воплощена в ярмарочной марионетке или Боге… в наиболее явном виде…»
* * *
Некоторые мои респонденты, вероятно, целиком сроднились с мифическими существами, и безумие стало их постоянным спутником. Почему-то считается, что высшие жрецы едва ли не каждый месяц удостаиваются аудиенции у кого-то из Древних. Разумеется, это вздор. Человек не способен сохранить разум в целости после всего лишь поверхностного контакта с божеством. И вряд ли даже самый тренированный и устойчивый рассудок переживет прямое вторжение.
Но младшие Мифы не так опасны, сильные медиумы могут выдержать их присутствие. Некоторые даже надеются использовать новых хозяев Земли в своих целях.
Наивные, они не замечают, как день за днем меняется их разум, как уходит из него человеческое, как чуждые мысли и чувства искореняют привычные эмоции.
Природа сделала наш мозг гибким и восприимчивым, что долгое время было самым главным козырем вида и помогло человеку взобраться на вершину эволюции. Но теперь… образное мышление, фантазия, интуиция стали проклятием гомо сапиенс.
Изменения видны не сразу, особенно внешние, но письмо и речь выдают первые признаки необратимо разрушающегося разума, как лакмусовая бумажка выявляет агрессивный реактив.