III
Незаметно для самого себя Бернардо Сальседо снова втянулся в привычный ход жизни. Всего несколько месяцев тому назад он уже думал, что ему остается только умереть со скуки, но теперь, словно пережив угрозу бури, он пришел к мысли, что страхи его были преувеличены. «Приступ меланхолии», как он высокопарно называл месяцы безделья, был преодолен, и он опять взял в руки бразды правления в доме и в своих торговых заведениях. По утрам, после поданного Модестой обильного завтрака, дон Бернардо направлялся к складу в старой Худерии, поблизости от Большого моста, и там встречался с Дионисио Манрике, своим преданным помощником, который в последние месяцы уже опасался, что хозяин вот-вот умрет и придется склад закрывать. Он уже видел себя без работы и без денег, жалким нищим среди усыпанных чирьями детишек, кишевших на улицах города зимой и летом. Теперь же внезапно сеньор Сальседо, Бог весть как, выбрался из трясины и снова его хозяйский глаз вникал во все дела. Началом его возрождения стала поездка в Бургос. Снова Дионисио сидел в кабинете дона Бернардо за тем же сосновым столом, стоявшим параллельно хозяйскому, и худо ли, хорошо ли, вел счет караванам мулов, спускавшихся с Парамо, и кипам шерсти и овчинам, хранившимся в огромном складе в Худерии. Свирепый пес Атила, которого ему подарили щенком, бегал с лаем между глинобитной оградой и складом или вполглаза спал в будке у входа. Собака была с чутким слухом, беспокойная, и по ночам, особенно же в полнолуние, громко выла во дворе. Насколько было известно, она еще никого не покусала, однако и дон Бернардо и его верный Дионисио были убеждены, что, с тех пор как Атила сторожит склад, оттуда не пропала ни одна овчина.
С помощью пятнадцатилетнего Федерико, парнишки немого от рождения, Манрике управлялся со всеми делами заведения. Кабинет, стол, нарукавники были прикрытием более прозаических его занятий. Дионисио не только вел счет поступавшим и убывавшим вельонам, он также всегда был готов умело и добросовестно выполнить все, что от него требовалось. Например, он вместе с Федерико всякий раз, когда шла очередная отправка товара, выходил на площадку, почти всегда загроможденную, и оба, с помощью погонщика, грузили тюки, не прибегая к наемным рукам и аккуратно складывая овчины. Точно так же Дионисио, как это случилось при последней поездке в Бургос, не гнушался вмиг облачиться в овчинную куртку и с плетью в руке повести платформу к складам дона Нестора Малуэнды в Лас-Уэльгас или еще куда. Увлекшись каким-либо делом, он уже ни на что не обращал внимания – ел за стойкой вместе с погонщиками мулов и спал в общей комнате на постоялом дворе, чтобы его господин сэкономил несколько мараведи.
В небольшой лавке, которую дон Бернардо держал в Сеговии при фабрике овчинных курток Камило Дорадо, сам Манрике нанимал караваны мулов и вел их по каменистым тропам сьерры ему одному известными кратчайшими путями. Дон Бернардо, зная о разносторонних способностях Дионисио, о его готовности услужить, оценивал своего подчиненного довольно своеобразно и не без иронического оттенка – мол, этот малый за все берется, на все руки мастер.
Первые летние дни на складе все ходуном ходило, и безудержная деятельность дона Бернардо пошла ему на пользу, избавив от избыточного полнокровия, следствия гастрономической невоздержности, – помогло здесь, несомненно, и кровопускание, сделанное Гаспаром Лагуной, тем самым, что когда-то тщетно пытался облегчить недуг его жены. Но Сальседо был не злопамятен. Он терпеть не мог халтурную работу, однако ценил работу хорошо сделанную, пусть и не достигшую желательного результата. Если он кому-то доверял, то веры этой не терял из-за какой-либо неудачи. Дон Бернардо исходил из принципа человеческого несовершенства и, призвав цирюльника-хирурга, показал этим, что не держит на него зла, хотя и встретил его следующими словами: «А ну-ка посмотрим, друг Лагуна, повезет ли нам теперь больше, чем с доньей Каталиной, царствие ей небесное», что побудило цирюльника употребить все свое искусство и сноровку.
В полдень дон Бернардо уходил со склада. Стояли знойные недели, и улицы смердели от грязи и отбросов. Ребятишки с прыщавыми лицами и припухшими железками кидались к нему, выпрашивая милостыню, но он им не подавал. Хватит им моего брата, думал он. Разве найдется в Вальядолиде человек, который больше делает для ближних своих, чем мой брат Игнасио? Шагал он медленно, огибая канавы и прислушиваясь к окрикам: «Воду лью!» из окон, – пока не добирался до таверны Гарабито на улице Оратес (с ее неизменной зеленой лозой, прикрепленной к вывеске), где собирались трое-четверо друзей дегустировать белые вина Руэды. В первый день, когда дон Бернардо появился после долгого отсутствия, все единодушно встретили его возгласами, что по нему соскучились – правда, то были друзья случайные, недавние, робкие, они присутствовали на погребении доньи Каталины, как велит Господь, однако в доме у него бывать не смели. Донья Каталина называла их «дружками», и, надо сказать, иного словечка у нее для них не было. Однако дружки отметили несколькими стаканами возвращение дона Бернардо в их утренние собрания. Он стал им рассказывать о своих приступах «меланхолии», и, хотя ни один из них точно не знал, что это за болезнь, они пустились расспрашивать, повторяя, как то свойственно пьяным, одни и те же вопросы, как ему удалось эту хворь побороть. Дон Бернардо был в ударе – окинув взглядом дружков одного за другим, он сообщил им свое открытие, которое обдумывал уже две недели: «Меня вылечило срочное письмо из Бургоса». Дружки расхохотались, стали весело хлопать его по спине и пересказывать остальным выпивохам такое диво – все сошлись на том, что бурдюк вина из Ла-Секи, который только что откупорил Дамасо Гарабито, окончательно его излечит.
Там, в таверне, дон Бернардо отбрасывал все условности и свое притворство: он божился, отпускал сальности, смеялся над похабными историями, и от этих вольностей ему становилось легче. Порой в таверне Гарабито он даже искал разумного совета, как то было с Теофило Ролданом, земледельцем из Туделы, который каждую неделю вместе со своей лошадью дважды пересекал Дуэро на шаланде Эрреры, чтобы обрабатывать поле. Теофило Ролдан пил вино из чашки – на его вкус белое вино в прозрачном стекле теряло большую часть своих качеств. Он выслушал рассказ дона Бернардо об арендаторе, и когда тот спросил его мнение, что выгодней – иметь арендатора-издолыцика или платящего определенную сумму, дон Теофило, вдохновленный вином, с неопровержимой логикой рассудил, что все зависит от того, какая доля. Дон Бернардо для начала решил быть щедрым: «Ну, скажем, треть урожая», – сказал он. Дон Теофило быстро ответил: «Мы в Туделе даем больше», – чуть ли не прежде, чем дон Бернардо закончил свою фразу. Сальседо покраснел, у него была тонкая кожа, легко румянившаяся. «Не будем сравнивать. Тудела – селение богатое, тогда как Педроса еле сводит концы с концами». Потом еще заметил, что в Педросе семья могла бы прокормиться и одной третью, даже разбогатеть, но вряд ли это возможно, когда арендатор невежда, не умеет считать и перед своим господином не стесняется выпускать газы. «Если какая-то мыслишка западет в его жалкий мозг», – сказал он, – «никакими силами ее оттуда не выбьешь». Теофило Ролдан опрокидывал чашку за чашкой. Он уже дошел до того состояния, когда не чувствуешь тяжести тела и как бы плывешь по воздуху. «Какая такая мыслишка?» – спросил он. – «Какую мыслишку вы имеете в виду, Сальседо?» – повторил он, пошатываясь. «Просто-напросто, – ответил дон Бернардо, – я пытался его убедить, не делая подсчетов, что вол в поле животное более выгодное, чем мул». «Вы и впрямь так думаете?» Дон Бернардо даже расстроился. «А вы нет?» «А это зависит от работы и от почвы», – сказал дон Теофило. Туг дон Бернардо без всякой причины, кроме все учащавшихся возлияний, почувствовал прилив оптимизма. Ему внезапно стали безразличны и вол и мул, и рентабельность того и другого; теперь ему было важно только слышать свой голос, чувствовать себя живым и наслаждаться добрым вином из Ла-Секи. «Речь о работе пахотной», – сказал он. – «Я имею в виду работу по вспашке. Мул не пашет, он царапает почву, и после него семена выклевывают голуби и вороны». «Все птицы пожирают семена», – запинаясь, пробормотал Ролдан, кладя руку ему на плечо. Дон Бернардо с усмешкой отрицательно покачал головой: «Не всегда, друг мой, не всегда, вол глубоко втаптывает семена, защищает их». Глаза дона Теофило все больше мутнели: «Но… но разве у вас не хватает власти приказать вашему арендатору делать так, а не иначе?» «Ну, такая власть у меня есть, – объяснил сеньор Сальседо. – Он вынужден мне уступать, потому что сам-то неграмотный».
Дон Бернардо с удовольствием погружался в привычные заботы. Он каждый день бывал в таверне на улице Оратес, рядом с домом умалишенных, или в какой-нибудь другой таверне, где на вывеске появлялась зеленая лоза. Знак был верный, и дружки, не сговариваясь, всегда встречались в том заведении, где в этот день откупоривали бочку или бурдюк. Обычно то были вина, которые привозили в город через ворота Большого моста или ворота Сант Эстебан, пока не закончатся, как предписано, пять месяцев после сбора винограда, и вина эти записывались в перечень привоза, чтобы знать количество потребляемого вина. Красные вина обычно бывали слабые, невызревшие и ценились невысоко, но настоящий знаток всегда надеялся на сюрприз. Отведав вина, любители обсуждали достоинства и недостатки свежего сусла, время от времени появлялся еще какой-нибудь дружок, который реже посещал их сборища, но кое-что слышал о недуге дона Бернардо, и спрашивал о его выздоровлении. И Сальседо, считавший свой ответ самой остроумной находкой, со смехом отвечал: «Хоть ваша милость и не поверит, но вылечило меня письмо из Бургоса». И дружок смеялся вместе с ним, лихорадочно хлопая его по спине, потому что молодое вино, как оказалось, имело больше градусов, чем ожидали, и после нескольких стаканов в голове воцарялся туман.
В два часа дня дон Бернардо возвращался домой в хорошем настроении, приобретенном в таверне Гарабито. Подавая ему обед, Модеста обычно с восторгом рассказывала о забавных проделках ребенка. Она не могла понять, как это отец способен оставаться равнодушным, слушая об успехах собственного сына, однако надо признать, что Сальседо почти не слушал ее, и сам спрашивал себя, какое чувство испытывает он в глубине души к этому ребенку. По возвращении из Педросы, Бернардо решил, что его чувства к малышу колеблются между нежностью и отвращением. И все же он иногда поднимался днем в мансарду и, глядя на своего сына, сознавал, что никогда не испытывал к нему любви, а самое большее – некое любопытство зоолога. После такого посещения он мог целую неделю не возвращаться в мансарду. Но к концу недели снова появлялось смутное влечение – на самом деле существовавшее лишь в его воображении, – и он неожиданно появлялся в мансарде. Минервина гладила белье или меняла малышу пеленки, напевая при этом вполголоса или осыпая дитя ласковыми словечками. Дон Бернардо смотрел на девушку, не отрывая глаз; у него было убеждение, что от однообразной крестьянской пищи – овощи да свинина – деревенские все коренастые, приземистые. Поэтому его удивлял облик этой девушки из Сантовении, высокой и стройной, в которой он каждый день открывал все новые прелести: длинная, тонкая шея, острые маленькие груди под грубым холстом, небольшие ягодицы, округлые контуры которых обозначались, когда она склонялась над гладильной доской. Все в ней было прекрасно и гармонично, словно в неземном существе. Месяц спустя он осознал, что дитя не вызывает в нем влечения или отвращения, а только отвращение, влечение же возбуждала Минервина. Тогда он, вспомнив о своем признании дону Нестору Малуэнде, внес в него уточнение: на самом деле он не однолюб, а всего лишь одноженец. С течением времени, всякий раз, как он глядел на девушку, в нем просыпались самые примитивные плотские вожделения. Но она держалась так отчужденно, была так равнодушна к его взглядам, а порой смотрела так укоризненно, что он не решался выйти за пределы созерцания ее красоты. И все же в один знойный летний день он осмелился сказать девушке, чтобы она перешла спать на второй этаж, где более прохладно.
– А как же дитя? – насторожившись, спросила Минервина.
– Вместе с ребенком, конечно. Я тебе это советую прежде всего ради здоровья малыша.
Минервина окинула его сверху вниз взглядом своих прозрачных сиреневых глаз, затененных густыми ресницами, потом посмотрела на ребенка и отрицательно покачала головой, подкрепив отказ словами:
– Нам и здесь хорошо, сеньор, – сказала она.
После этого ребяческого промаха образ кормилицы не выходил у него из головы. Околдованный ее прелестями, он следил за ней днем и ночью. Зная, что ребенок сосет каждые три часа, он вычислял, когда она кормила в последний раз, чтобы застать ее при следующей кормежке с обнаженной грудью. И всякий раз, предпринимая такой поход, он поднимался по лестнице на цыпочках, руки дрожали, и сердце учащенно билось. Но если, еще не открыв дверь с лестницы, он слышал, что они там в комнатке смеются и резвятся, он возвращался вниз, так и не зайдя. Бывало, что Минервина старалась избежать слишком частых его посещений, но однажды вечером, когда она меньше всего его ждала, он увидел ее за приоткрытой дверью с ребенком на коленях, с обнаженной правой рукой, держащей маленький крепкий, заостренный розовый сосок в ожидании, чтобы ребенок его взял. «Боже мой!» – прошептал дон Бернардо, ослепленный такой красотой и припав к щели в дверях.
– Ты что, сегодня не хочешь, золотце мое? – спросила девушка.
И она улыбалась своими свежими, пухлыми губками. Видя, что дитя не проявляет интереса, она взяла грудь двумя пальцами и кончиком соска обвела его ротик – этот стимул подействовал безотказно, ребенок жадно схватил грудь, как форель хватает червя, неожиданно предложенного рыбаком в быстрой струе. И тут дон Бернардо, не в силах сдержать шумное дыхание, пошел по лестнице вниз, боясь себя выдать. Подобные походы он повторял и в следующие дни. Воспоминание об этой маленькой, невинно предложенной груди сводило его с ума. На своем складе он был не способен сосредоточиться, почти ничего не делал, предоставляя большую часть работы верному Манрике. Потом в таверне Гарабито дегустировал до опьянения и, придя домой, ложился, ссылаясь на головную боль. Винные пары постепенно улетучивались, но вместо них в его уме опять возникал образ маленькой груди. Он вел счет кормлениям и поднимался в мансарду после шести часов, к четвертому дневному сеансу. Но однажды, в жаркий день конца сентября, когда дверь в мансарду была настежь распахнута, порыв знойного ветра резко захлопнул дверь Минервины, и в этот же миг в другом конце коридора появилась сеньора Бласа.
– Вашей милости что-нибудь требуется?
Дон Бернардо смутился.
– Поднялся взглянуть на ребенка. Давно его не видел, – сказал он.
Сеньора Бласа вошла в комнатку Минервины и быстро вышла оттуда. На ее лбу резче обозначились горизонтальные складки, что бывало всякий раз, когда ей в голову приходила какая-то мысль. А уголки губ растянулись в лукавой усмешке.
– Он сосет, сеньор. Мина выйдет с ним, как только закончит кормить.
Дон Бернардо медленно спустился по лестнице, устыженный, как пугливый воришка, застигнутый с поличным. Но вечером, во время своего обычного посещения брата Игнасио, он признался:
– Теперь я думаю, Игнасио, что сказал дону Нестору Малуэнде неправду. Не думаешь ли ты, что мужчина может быть однолюбом, но иметь нескольких женщин? Тело просит, Игнасио, оно меня мучает – бывают дни, когда я ни о чем ином думать не могу. Мне кажется, что я не обойдусь без женщины.
Он надеялся, что брат, который был на восемь лет моложе, но славился порядочностью и справедливостью, даст ему мудрый совет или хотя бы повод поговорить о его нарождающейся страсти к Минервине, однако Игнасио Сальседо решительно рассеял его надежды.
– Кто тебе сказал, Бернардо, что ты однолюб? Тебе просто нужна другая жена. Вот и все. Почему бы тебе ни попросить фрая Эрнандо помочь подыскать ее для тебя?
Такое предложение поставило дона Бернардо в тупик. Ему вовсе не хотелось беседовать с фраем Эрнандо, а надо было убедить Минервину, чтобы она между кормлениями маленького Сиприано чуточку позабавилась с ним на своей кровати в мансарде. Проблема была не в устройстве нового брака, а в том, чтобы помочь ему приблизиться к девушке и удовлетворить свои плотские вожделения. Этого фрай Эрнандо никогда бы не одобрил, а тем более брат Игнасио, такой чистый, такой порядочный человек. К кому же тогда обратиться?
В какой-то день Минервина огорошила его возгласом, что ребенок уже ходит. Всего-то исполнилось ему девять месяцев, и весил он не больше пятнадцати фунтов, зато живости хоть отбавляй. Иногда малыш кувыркался на кровати Минервины, чтобы ее насмешить. А то перескакивал через ограждение своей кроватки, да так проворно, и оставался стоять на ножках, ни за что не держась, только озираясь по сторонам – как делал, просыпаясь. Теперь дон Бернардо, ломавший себе голову над тем, как привлечь Минервину, решил не упустить случая увидеть ее еще раз и тяжелыми шагами поднялся в мансарду. В коридоре он наткнулся на своего сыночка, который самостоятельно двигался к лестнице, а Минервина, нагнувшись и расставив руки, шла позади, оберегая его. Вслед за ней шли с сияющими лицами Модеста и сеньора Бласа.
– Только подумайте, ваша милость, дитя уже разгуливает, – с восторгом сказала кухарка.
Однако дон Бернардо, изобразив гнев, которого на самом деле не испытывал, воспользовался этим событием, чтобы отчитать Минервину за неосторожность, выбранить ее хорошенько. Девятимесячного ребенка нельзя ставить на ноги, не то они будут у него кривые на всю жизнь. Ножки малышей в таком возрасте подобны студню, они не в состоянии без вреда нести тяжесть тела. Дон Бернардо повысил голос и, заметив, что сиреневые глаза Минервины наполнились слезами, почувствовал необыкновенное удовольствие – будто стегал плетью обнаженную спину девушки. Но, несмотря на его деланное возмущение, с того дня удержать маленького Сиприано в кроватке стало невозможно. С головокружительной быстротой он из нее выбирался и бегал по коридору, как ребенок двух или трех лет. То есть Сиприано не просто ходил, а именно бегал, словно это для него самое привычное дело, и если кто-нибудь пытался ему помешать, он вырывался из рук и снова пускался бегом. Как будто в душе малыша оставил след отцовский ледяной взгляд еще в ту пору, когда его, младенца, пробуждало ощущение холода, и ему хотелось убежать.
Тетушка Габриэла и дядя Игнасио частенько наведывались к нему. Сперва необычная живость ребенка была для них вроде ярмарочного зрелища. Но Габриэла не скрывала своих опасений. Не слишком ли хрупок этот ребенок? Она имела в виду не его возраст, а маленький рост, но Минервина, с восхищением глядевшая на бахрому и складчатое жабо на платье доньи Габриэлы, горячо выступала в его защиту: «И не думайте, ваша милость, хоть Сиприано росточком невелик, он не слабенький, у него внутренней силы много». Потом, когда прошла прелесть новизны, донья Габриэла и дон Игнасио стали приходить реже, и дон Бернардо возобновил свои визиты на улицу Сантьяго. Весь в повседневных хлопотах, он усердно занимался делами, но Минервину не забывал. Однако появление кухарки в тот миг, когда он через щель заглядывал в комнатку девушки, поубавило его первоначальный пыл.
По ночам, лежа в постели, он возбужденно размышлял о том, что богатому мужчине нетрудно заманить в свои объятия девушку бедную, простолюдинку, тем паче пятнадцатилетнюю. Он понимал, что возможностей у него много, но он не обладал агрессивностью богатого мужчины, а Минервина – покорностью бедной женщины. Без громких слов и мелодраматических жестов девушка до сих пор умела удерживать его на расстоянии. Однако, придя к убеждению, что все преимущества на его стороне, дон Бернардо де Сальседо однажды принял чисто мужское решение: он прямо пойдет в атаку и докажет этой девчонке, что ей не обойтись без его милостей.
Выполняя этот замысел, он однажды вечером в конце сентября поднялся по черной лестнице в одной ночной сорочке, босиком, с маленькой лампочкой, стараясь, чтобы не скрипели деревянные ступеньки, и остановился перед дверью Минервины. Сердце стучало так, что не хватало дыхания. От образа девушки, беспечно раскинувшейся в постели, мутился рассудок. Держа лампу в руке, он осторожно приоткрыл дверь и увидел в полутьме спящего в кроватке ребенка и Минервину, также спящую рядом, услышал ее ровное дыхание. Когда он сел на край ее кровати, девушка пробудилась. В ее округлившихся глазах было скорее изумление, чем негодование.
– Что понадобилось вашей милости в моей комнате в такой час?
– Мне показалось, будто ребенок плачет, – лицемерно прохрипел дон Бернардо.
Минервина прикрыла грудь углом простыни.
– С каких это пор ваша милость беспокоится из-за плача Сиприано?
Свободной рукой дон Бернардо резко схватил руку Минервины, словно мотылька.
– Ты мне нравишься, малютка, я ничего не могу с собой поделать. Что дурного в том, если мы с тобой время от времени будем вместе? Неужели ты не можешь разделить свою любовь между отцом и сыном? Будешь жить, как королева, Минервина, будешь иметь все, что захочешь, верь мне. Прошу тебя об одном, подари чуточку своего тепла несчастному вдовцу.
Девушка высвободила свою руку. При свете лампочки в ее сиреневых глазах блеснуло возмущение.
– У-хо-ди-те-от-сю-да, – проговорила она по слогам. – Сейчас же убирайтесь отсюда, ваша милость. Я люблю это дитя больше жизни, но я уйду из вашего дома, если ваша милость будете наведываться в мою комнату.
Когда дон Бернардо, понурясь, поднялся, чтобы уйти, ребенок в испуге проснулся. Дону Бернардо показалось, что глаза Сиприано угадают его намерение – он повернулся и, открыв дверь, вышел в коридор. Не было ссоры, все произошло без резких слов, каких-либо нелепых жестов, и все равно он чувствовал себя беспомощным подростком. Эта ситуация никак не соответствовала мужчине его лет и положения. Он лег, презирая самого себя, и это презрение не имело касательства к внешним приличиям, а скорее к мыслям о его брате Игнасио и о доне Несторе Малуэнде. Что подумали бы они, увидев его, унижающегося перед пятнадцатилетней служаночкой?
Плотские терзания тем не менее преследовали его и на следующий день, когда он вышел на улицу, направляясь в Хуцерию, он решил посетить городской публичный дом близ Полевых ворот, куда не заглядывал уже почти двадцать лет. Это доброе дело, оправдывался он перед собой. Городской публичный дом принадлежал братству Зачатия и Утешения и на его доходы поддерживались небольшие лазареты и оказывалась помощь городским беднякам и больным. Если публичный дом служит таким целям, значит то, что в нем делается, должно быть свято, сказал он себе.
По обе стороны улицы, как и в любой другой день, просили милостыню девочки четырех-пяти лет с лицами в гнойных прыщах. Он роздал им пригоршни мараведи, но потом, когда разговаривал в публичном доме с Канделас в ее маленькой, кокетливо убранной комнатке, грустные глазенки маленьких нищенок, гноящиеся чирьи на их лицах вновь возникали в его воображении. Располагающая к чувственным утехам обстановка подействовала на него умиротворяюще. Он видел, что девушка готова прельстить его всеми доступными ей средствами. «Не хлопочи, Канделас, – сказал он, – мы ничего с тобой не будем делать. Я пришел только немного поболтать». Тяжело дыша, он сел на двухместное канапе; она, удивленная, – в изножье кровати. Дон Бернардо счел своим долгом объясниться: «Это все сифилис. Ты не обратила внимание? Город заражен сифилисом, тут умирают от сифилиса. Больше половины жителей больны. Разве ты не видела детей на улице Сантьяго? У них все лица сплошь в бубонах, в гнойниках. Вальядолид стоит на первом месте по заразным болезням». И он удрученно вздохнул. Канделас с изумлением смотрела на него. Зачем этот кабальеро пришел в публичный дом? Ей захотелось поспорить. «Почему Вальядолид? – спросила она. – Во всем мире полным-полно заразных болезней. И что же мы можем сделать?» Он потянулся, закинул ногу на ногу, пристально на нее посмотрел. «Неужели ты не боишься? Вы же тут ежедневно подвергаетесь опасности, не имея никакой защиты». «Как-то надо жить и кормить бедняков», – оправдывалась она. Одержимому своей идеей дону Бернардо мерещились теперь под румянами и белилами на лице Канделас такие же бубоны, как у девочек. «Я хотел узнать, пользуют ли вас лекари из Консистории, заботится ли город о вашем здоровье и о здоровье ваших клиентов». Она горько рассмеялась, отрицательно покачав головой, и ее гость встал. У него было ощущение, будто гнойники и бубоны были не на женщинах, а просто кишели в воздухе. Он протянул руку Канделас. «Я еще приду», – прибавил он и, опустив голову, поспешно вышел из публичного дома, не попрощавшись с его хозяйкой.
По дороге домой он вспомнил про Дионисио. Дионисио Манрике, его помощник на складе, малый холостой, весельчак, распутник. Хотя он человек верующий, но слывет бабником и досуги свои проводит в плотских утехах. Впрочем, у дона Бернардо с ним разговоров на этот предмет раньше никогда не было. Манрике, по мнению Сальседо, был юношей боязливым, еще не остепенившимся, всегда послушным. А Сальседо в глазах Манрике был настоящий мужчина, воплощение добродетели, вежливый, не бранчливый хозяин. Поэтому Манрике сильно удивился, когда хозяин в то утро встал из-за своего стола и с горящими глазами подошел к его столу.
– Вчера побывал я в городском публичном доме, Манрике, – сказал он без обиняков. – У каждого мужчины есть свои потребности, и я наивно думал, что смогу их там удовлетворить. Но ты видел, что там творится на улицах, сколько нищих, усыпанных бубонами и золотушными струпьями? Как ты думаешь, откуда берутся эти тысячи сифилитиков? Как нам поступать, чтобы губительный недуг не прикончил всех нас?
Пока дон Бернардо говорил, Манрике успел оправиться от растерянности и, взглянув на хозяина, понял, что тот весьма огорчен, что тут нет подвоха.
– В этом смысле, дон Бернардо, – сказал он, – кое-что делается. И ваш брат об этом знает. Хороший результат дает лечение теплом. В госпитале Сан Ласаро его применяют, у меня там племянница служит. Метод проще простого: тепло, тепло и еще раз тепло. Для этого закрывают все двери и окна и наполняют полутемную комнату паром гваякового дерева. Больных накрывают плюшевыми одеялами и рядом с их койками зажигают печки и жаровни, чтобы они потели сколь возможно сильнее. Говорят, тепла и умеренной диеты в течение тридцати дней достаточно для излечения. Бубоны исчезают.
Дионисио с облегчением вздохнул, однако сразу заметил, что дон Бернардо ждал не такого ответа.
– Может, и так, – сказал дон Бернардо. – Не сомневаюсь, что медицина делает успехи, а все же как теперь сойтись с женщиной, не рискуя потерять здоровье? Я, Манрике, жениться второй раз не думаю, я не из тех, кто любит идти дважды по одной и той же дороге, но тогда как же удовлетворить свое желание без опасений?
Дионисио часто заморгал – то был знак, что он размышляет.
– Если вашей милости требуется уверенность в безопасности, есть только один выход. Сделать это с девственницей, только так.
– И где же найти девственницу в этом развратном городе?
Манрике заморгал еще чаще.
– Это не трудно, дон Бернардо. Для этого существуют сводни. Вот, например, женщины в Парамо дешевле и надежнее, потому как живется им хуже, чем женщинам на равнине. И есть у них такое свойство – как почуют в клиенте человека почтенного, они способны отдать ему собственную дочь. Если не возражаете, я познакомлю вас с такой.
Через три дня он привел на склад Марию де лас Касас, самую оборотистую сводню в Парамо. Для виду она зарабатывала подбором служанок, а на самом деле была настоящей сводней. Чтобы хозяин мог поговорить с ней свободно, Дионисио Манрике вышел из кабинета. Мария де лас Касас тараторила, не умолкая. На примете у нее, сказала она, есть три девственницы в Парамо, две семнадцатилетние, третьей шестнадцать лет. Она подробно их описала: «Все три крепкие здоровьем – ваша милость знает, если в Парамо кто выживет, значит, со здоровьем все в порядке, – и услужливые. Клара Ривера будет попышней и симпатичней, чем две другие, зато Ана де Севико стряпает лучше настоящей поварихи». Как и в публичном доме, дон Бернардо стал противен сам себе. Разговор походил на торг двух скотоводов перед тем, как заключить сделку. К тому же от болтовни Марии де лас Касас мутилась голова. Он думал о скромности Минервины, ее образ стоял перед ним, и он встряхивал головой, чтобы его отогнать. «А вот чистюля, какой свет не видывал, так это Максима Антолин из Кастродесы, в доме у нее все блестит чистотой, как она сама. Бьюсь об заклад, с любой из них ваша милость проведет время с удовольствием, сеньор Сальседо», – заключила она.
Скорее под ее давлением, чем с охотой, дон Бернардо выбрал Клару Риверу. В постели хотелось бы девушку живую, смелую, даже немного нахальную. «Ежели так, – сказала Мария де лас Касас, – то с Кларой ваша милость будет предовольна». Сеньор Сальседо договорился со сводней, что будет ждать их в следующий вторник, но, разумеется, покамест ни о каких обязательствах нет речи. Когда же четыре дня спустя Мария де лас Касас появилась на складе с той девушкой, дону Бернардо стало не по себе. Клара Ривера сильно косила и страдала тиком – левый уголок рта непрестанно дергался, что, несомненно, должно было смутить будущего любовника. Куда прикажете ее целовать?
– В этой девушке я нахожу не живость, Мария, а расстройство нервов. Прежде всего ее надо лечить, показать врачу.
Мария де лас Касас приподняла подол Клариной юбки и показала белое, пышное, но чересчур рыхлое и дряблое для такой юной девушки бедро.
– Смотрите, сеньор Сальседо, какое чудное тело. Не один мужчина отдал бы целое состояние, чтобы лишить ее девственности.
Клара Ривера тем временем смотрела на календарь на стене, на жаровню у своих туфель, в окно, выходившее во двор, но, хотя ее взор легко кружил по всему складу, левый глаз никак не двигался в соответствии с правым. И вообще казалось, что ее нисколько не интересует разговор, который вели о ней. Мария де лас Касас начала нервничать.
– Нам бы надо прежде всего прояснить с вашей милостью такой вопрос: вы желаете девушку, чтобы раз-другой в неделю позабавиться, или чтобы содержать ее?
Этот вопрос даже как будто обидел дона Бернардо Сальседо.
– Конечно, чтобы ее содержать, я полагал, Дионисио вас предупредил. У меня для нее есть жилье. Я человек серьезный.
Тут Мария де лас Касас изменила тон. Ответ дона Бернардо открыл перед ней новые перспективы. Она подумала о Тите из Торрелобатона, о цыганской красоте Аугустины из Каньисареса, об Элеутерии из Вильянублы. Она с воодушевлением посмотрела на дона Бернардо.
– Ежели так, – сказала она, – дело будет легче устроить, только не могу же я все время ездить туда-сюда. Лучше бы вашей милости самому съездить в Парамо и выбрать.
– Съездить куда, Мария?
– В Парамо, дон Бернардо. Самые красивые девушки в округе живут в Парамо. Если бы они могли показываться на постоялых дворах и в тавернах, то, уверяю вашу милость, ни одной девственницы бы не осталось. И вам обязательно надо поглядеть на Причудницу из Масарьегосе, вот уж девушка, каких теперь и не встретишь!
– Я предпочел бы без прозвищ, Мария де лас Касас. Девушку не слишком известную, домоседку. Прозвища, скажем прямо, не наилучшая рекомендация для порядочной женщины.
На следующий день дон Бернардо оседлал Лусеро и во второй раз за эти полгода поднялся на Парамо по дороге через Вильянублу. Мария де лас Касас назначила ему встречу в Кастродесе, и оттуда они намеревались совершать поездки по остальным тамошним деревням. Однако там же, в Кастродесе, дон Бернардо познакомился с Петрой Грегорио, робкой девушкой с голубыми лукавыми глазами, гибким станом; одета она была скромно, и красиво заплетенные косы, уложенные на голове, выделяли ее на фоне более чем скудной обстановки жилища. Семья дону Бернардо понравилась, и он договорился с Марией де лас Касас, что употребит неделю на то, чтобы обставить девушке жилье, а затем приедет за Петрой.
В конце ноября дон Бернардо приехал в Кастродесу и уже через час, с державшей узел со своими жалкими пожитками Петрой Грегорио на крупе, пустился в обратный путь еще до того, как стемнело. Стада возвращались с пастбищ на деревенские выгоны, и за одну лигу до Сигуньюэлы из зарослей дрока вылетела стая грачей. Три раза дон Бернардо пытался заговорить с Петрой Грегорио, но она упорно молчала. Сидела она на лошади ловко, хорошо приноравливаясь к ее ходу, и время от времени тяжело вздыхала. Приехали в Симанкас уже затемно, как того и хотел дон Бернардо, и, когда проезжали по мосту через Писуэргу, он спросил девушку, знает ли она Вальядолид. Ответ его не удивил – она никогда там не бывала; также не удивился он, когда она призналась, что ей восемнадцать лет. Таким манером дону Бернардо удалось немного ее разговорить, но когда они спешились на площади Сан-Хуан, и он показал ей дом, девушка продолжала глубоко вздыхать. Нет, она не боится. Это она сказала дону Бернардо очень твердо, чем его несколько утешила. Он усадил ее на скамью со спинкой, помог снять овчинную куртку, которую она надела в дорогу. При этом он пытался вызвать в себе чувственное возбуждение, но пока не испытывал к девушке ничего, кроме жалости. Она была так покорна, так молчалива, так безропотна… Дон Бернардо спрашивал себя, что чувствует в эти минуты Петра Грегорио – печаль, тоску или разочарование. Лицо ее не выражало никакого волнения, и когда дон Бернардо предупредил ее, что в доме есть еще жильцы, что тут люди живут вверху, внизу и по сторонам, она только усмехнулась и пожала плечами. Потом дон Бернардо сделал неловкую попытку поцеловать ее, но ее скованность и запах козьего молока заставили его отвернуться. Подумав, он повел ее в комнату, где стояла латунная ванна, и объяснил как ею пользоваться. «Надо мыться, – сказал он, – хотя бы раз в неделю, и каждый день обязательно мыть ноги и подмываться». Девушка покорно кивала, не переставая вздыхать. Дон Бернардо показал ей стенной холодный шкаф со съестными припасами и оставил одну.
На другой день он пришел, полагая, что Петра Грегорио уже перестала тосковать, однако застал ее одетой в то же платье, в каком она была накануне, – она сидела в кухне на табурете и безутешно плакала. Она ничего не поела, в шкафу ни к чему не притронулась. Сальседо стал убеждать ее выйти на улицу, прогуляться, но она только куталась в платок, как старушка.
– Я все вспоминаю свою деревню, дон Бернардо. Ничего не могу с собой поделать.
Дон Бернардо заговорил с ней серьезно, сказал, что нельзя так себя вести, надо приободриться, и когда она повеселеет, им вдвоем будет хорошо. Однако когда он явился на следующий день, она все так же тихо плакала, сидя на том же месте, где он ее оставил. И тут Бернардо Сальседо начал подумывать, что он ошибся и что надо срочно отправить письмо Марии де лас Касас, чтобы она забрала девушку.
Но на четвертый день он застал Петру изменившейся. Она уже не плакала, отвечала на его вопросы быстро, без запинки. Оказывается, она познакомилась с соседкой из квартиры напротив, а та уроженка Портильо и замужем за подмастерьем краснодеревца. Обе стали вспоминать свои деревни, и утро пролетело у них, как одна минута. Даже когда дон Бернардо попытался ее приласкать, Петра Грегорио держалась не так диковато и уклончиво. Он опять принялся ее убеждать выйти на улицу, походить по лавкам, пойти на девятидневный молебен в храм Сан Пабло, где всегда бывает много народу. И, повинуясь внезапному порыву, дал ей пять блестящих дукатов, чтобы она купила себе одежду. Этот жест стал решающим аргументом. Петра упала на колени, стала осыпать поцелуями руку благодетеля. Дон Бернардо помог ей подняться: «Ты должна купить себе новую юбку, красивые блузы и платье с прозрачными брыжами, и еще кольца, браслеты, ожерелья, чтобы быть еще краше». Голубые глаза Петры Грегорио заблестели, те самые глаза, которые в предыдущие дни, казалось ему, никогда не просохнут от слез. В конце концов Петра Грегорио такая же, как все женщины, подумал дон Бернардо. В одно мгновение она стала улыбчивой, оживленной – ему даже захотелось отнести ее на большую кровать, приобретенную для этой новой связи, но он решил, что лучше подождать до следующего дня, – в новой одежде и украшениях расположение девушки будет искренним и щедрым.
И вот она появилась в простенькой блузе с глубоким вырезом, в котором под прозрачными брыжами просвечивала ямка между грудями. Шею украшало большое ожерелье, в ушах блестели дешевые серьги, на запястьях браслеты с подвесками. Когда он вошел, она, широко улыбаясь, раскинула руки как бы для объятья. Прежняя похоть, отступившая в последнюю неделю, казалось, вновь овладела доном Бернардо. «Ты довольна, малышка?» – спросил он, оставляя свой короткий плащ в руках девушки и обнимая ее за талию. – «Ты такая красивая, Петра. И приоделась очень удачно». Она спросила, нравится ли она ему, и назвала его «ваша милость». «О, ваша милость!» – сказал он. – «Больше не называй меня так. Отныне я для тебя просто Бернардо». Девушка лукаво улыбалась, и тут у него появилась блестящая мысль. «А что ты скажешь, если папочка научит тебя пользоваться ванной?» Она призналась, что накануне искупалась. «Неважно, неважно, совсем неплохо купаться каждый день, дочурка, пусть лекари говорят, что хотят». Обняв ее за талию, он повел ее по коридору в кухню. Там показал бадью, полную воды, рядом со стенным шкафом и приказал подогреть четвертую часть. Когда вода была готова, дон Бернардо употребил прием, никогда ему не изменявший в молодые годы при раздевании девушек. Сперва он медленно снял с Петры украшения и положил их на очаг, потом занялся блузой, юбкой и кофтой. Прежде чем снять нижнее белье, немного помедлил. Он обращался с ней как с девочкой, а себя называл «папочкой». «Сейчас папочка снимет с тебя брыжи, только раньше ты должна залезть в ванну». Петра вошла в латунную ванну совершенно разомлевшая. Он обнял ее голую и, усаживая в ванну, стал осыпать поцелуями. Возбуждение девушки росло, она его кусала, сжимала руками его шею. «Теперь ты будешь умница и позволишь папочке хорошенько тебя помыть», – приговаривал он умильно, намыливая ей груди, выскальзывавшие из его рук, как рыбы. В мыльной пене оба они, как безумные, искали уста друг друга, и в разгаре забавы он обмотал девушку широким белым полотенцем и поднял ее из ванны. С этим драгоценным грузом он направился в спальню, и там, в постели, когда спросил у нее, в первый ли раз она ложится с мужчиной, Петра Грегорио спокойно ему ответила «да».
IV
– Живу себе спокойно. Чего еще можно желать?
Так отвечал, улыбаясь, дон Бернардо Сальседо своим дружкам из таверны Дамасо Гарабито, еще не успевшим осведомиться о его здоровье, а также скотоводам и поставщикам, которые спускались с Парамо и встречали его слоняющимся без дела по городу, или знакомым, завсегдатаям сборищ на Рыночной площади и на окрестных улицах, подходившим к нему пожать руку.
Месяцы шли один за другим без особых забот, дон Бернардо был доволен судьбой. Петра Грегорио, договор на которую со сводней Марией де лас Касас он едва было не расторг, оказалась изумительной любовницей. Она была не только хороша собой и изящна, но также соблазнительна и расторопна. Неделя привыкания к жизни в городе, проходившая так трудно и неровно, была давно забыта. Теперь Петра Грегорио вела себя легкомысленно, бесстыдно и услужливо. Впрочем, нельзя было сказать, что она всегда поддакивает, всегда готова исполнять любые желания своего благодетеля, нет, это была женщина страстная, изобретательная, зачастую бравшая инициативу на себя. И хотя дон Бернардо уверял своих дружков, что живет спокойно, в любовном гнездышке, свитом им для Петры на площади Сан-Хуан, жизнь было довольно бурной. Дон Бернардо посещал Петру каждый день, и почти всегда его поджидал какой-нибудь сюрприз. Он не мог нарадоваться своему учительскому таланту. За каких-нибудь пять дней он превратил домашнюю кошечку в сладострастную пантеру. Петра превзошла все его ожидания – она стала истинным чудом в любовном искусстве. Сегодня она встречала его нагая, прикрывшись прозрачным тюлем, на другой день пряталась в темной комнате, одетая лишь в самое легкое нижнее белье, купленное в бельевой лавке на улице Товар, и, заслышав его шаги в коридоре, принималась мяукать. Вмиг сбросив с себя и это подобие белья, она пускалась бегать по дому голая, подставляя всякую мебель под ноги преследователю, который, запыхавшись, умолял ее остановиться. «А вот и не поймаешь меня, папочка, вот и не поймаешь!» – дразнила она. Она называла его «папочкой», как он сам себя назвал в тот день, когда одержал над ней победу. «Добро пожаловать, папочка; до завтра, папочка; почему бы, папочка, не купить твоей девочке из белых бусинок ожерелье». Всегда «папочка». Сальседо приходил в волнение от одного этого словечка. В натуре Петры было врожденное лукавство, и ей ничего не стоило добиться всего одной кокетливой гримаской. А дон Бернардо в этом смысле был человеком щедрым, давал дукаты, не считая, – что было удивительно в человеке, который при жизни доньи Каталины был весьма прижимист. Но Петра Грегорио деньгами распоряжалась разумно, тратила их толково, украшала дом занавесями и портьерами. Дон Бернардо признавал, что Петра именно такая содержанка, о какой он мечтал. Однажды она даже попросила его сменить ее жилье, «потому как этот квартал, папочка, недостоин тебя, кругом живут тут ремесленники и деревенский люд», – сказала она. И он понял, что Петра в этом квартале была, как роза в навозной куче. Он снял для нее на улице Мантерия новое жилье в приличном доме. Благодаря этому не только положение Петры как бы стало выше, но и квартира была просторней и место более престижное. Улица узковатая, это верно, как почти все улицы города, но в центре, мощеная и с именитыми обитателями. В новом семейном очаге умножились соблазнительные приемы Петры. Сальседо проводил целые дни, гоняясь за убегающей ланью или играя в прятки: «Папочка, папочка, я заблудилась!» Спокойные часы сиесты, о которых он рассказывал в таверне, превратились вместо отдыха в настоящие гимнастические упражнения.
Иногда, оставаясь один в своем доме на Корредера-де-Сан Педро, он с удовольствием вспоминал шалости Петры, выдумки ее порочной фантазии. И, сравнивая их с поведением робкой, стыдливой девушки, которую он встретил в Кастродесе, приходил к выводу, что он великий учитель сладострастия, а она – способнейшая ученица. Только так можно было объяснить, что деревенская девка, восемь месяцев тому назад приехавшая из Парамо, вздыхая на крупе его коня, достигла не только нынешней степени развращенности, но и естественного изящества, которое в определенных случаях умела показать. И так был собою горд дон Бернардо, что не сумел держать втайне свои приключения и похотливые изыски девушки – однажды утром он разоткровенничался на складе со своим помощником Дионисио Манрике. Дионисио выслушал признания патрона с двусмысленной жадностью заядлого бабника, однако мнения своего не высказал. Таким образом, дону Бернардо удалось умножить часы удовольствия, продлевая их своими излияниями перед Дионисио. Простое упоминание о шалостях Петры, которые неизбежно заканчивались в постели, разжигали его пыл, готовя к вечернему посещению, – а Дионисио, раскрыв слюнявый рот, слушал его. Один лишь Федерико, немой парень на побегушках, глядя на похотливую мину Манрике, недоумевал, о чем же таком беседуют эти двое, что у них туманятся глаза и руки трясутся. Но со своим братом Игнасио, с которым дон Бернардо обычно встречался по вечерам, он не был так откровенен. Напротив, перед ним он старался держаться со степенностью и достоинством, всегда украшавшим семью Сальседо. Игнасио был идеалом, был зерцалом добродетели для всего кастильского города. Ученый, оидор Канцелярии, обладатель академических титулов, владений, он тем не менее не забывал о нуждающихся. Он состоял членом Братства Милосердия, платил ежегодно стипендию пяти сиротам, считая, что помогать беднякам учиться – значит прямо помогать Господу Нашему. И он не только делился с ближними своими деньгами, но также трудился им на пользу. Румяный, безбородый Игнасио Сальседо, восемью годами моложе дона Бернардо, ежемесячно посещал все больницы и в каждой один день кормил больных, бодрствовал при них ночью, стелил им постель и опорожнял плевательницы. Вдобавок дон Игнасио Сальседо был главным попечителем Коллегии призрения брошенных детей, весьма почитаемой в городе и существовавшей на иждивении горожан. Не довольствуясь этим, своими профессиональными занятиями в Канцелярии и добрыми делами, дон Игнасио славился в Вальядолиде как человек, лучше других разбирающийся не только в мелких городских делах, но также в событиях национального и даже международного масштаба. В последнее время новостей было такое изобилие, что дон Бернардо Сальседо, всякий раз направляясь к своему брату по улицам Мантерия и Вердуго, спрашивал себя: что сегодня случилось? Не окажется ли, что мы сидим в кратере вулкана? Ибо дон Игнасио был в своих суждениях крут, никогда не старался их смягчить, сгладить углы. Вот почему дон Бернардо, хотя и не очень-то интересовался политикой и общественными проблемами, был всегда хорошо осведомлен о плачевном состоянии испанских дел. Усиливающееся в городе недовольство, враждебность народа к фламандцам, отсутствие согласия с королем – все это были очевидные факты, которые, как нарастающая лавина, угрожали сокрушить все на своем пути. Пока в некий весенний день один из этих назревавших нарывов не прорвался – хотя голос дона Игнасио, рассказывающего о событии, звучал, как всегда, спокойно.
– В Сеговии повесили депутата Родриго из Тордесильяса. Он сговорился с фламандцами. Восставших возглавил Хуан Браво, он создает в кастильских городах общества комунеро. Везде восстания и беспорядки. Кардинал Адриан хочет здесь, в Вальядолиде, созвать Регентский совет, однако народ не соглашается.
Дон Бернардо тяжело дышал. Вот уже несколько недель, как он стал замечать, что на животе у него образуется слой жира. Он пристально смотрел на Игнасио, словно надеясь услышать от него полезный совет, но брат был поглощен другими заботами. На следующий день Игнасио показал ему листовку, сорванную с двери монастыря Сан Пабло: «СУБСИДИЙ НЕ БУДЕТ. КОРОЛЮ ДОМА СИДЕТЬ, ФЛАМАНДЦЕВ ВОСВОЯСИ». В разных церквах Вальядолида произносились проповеди на ту же тему, король должен оставаться в Испании, а фламандцы пусть убираются в свою страну; города должны иметь возможность говорить с королем непосредственно, без вмешательства священников и знати. Требования очень жесткие. «Понятно тебе, брат?» – говорил дон Игнасио.
Каждый день одни новости сменялись другими, дон Бернардо и дон Игнасио неизменно встречались в доме оидора.
– Роялисты сожгли Медину. На Рыночной площади народ нынче утром бушевал, клич был «Да здравствует свобода!» Есть среди них и дворяне, но большинство – законоведы, состоятельные горожане, люди образованные. У народа, как водится, его желаний не спрашивают, однако он следует советам вожаков и бурлит негодованием.
В ту же ночь невежественная, разгоряченная толпа сожгла дома рехидоров, одобривших субсидии для короля. То была ночь тревоги и смятения. Дон Бернардо вышел на улицу как раз тогда, когда пылал дом Родриго Постиго, а сам хозяин, сбежав через черный ход, гнал коня во весь опор, так что искры из-под копыт летели. Еще до зари к дону Бернардо явились его брат Игнасио, Мигель Самора и другие законоведы с просьбой дать им коней для неминуемой стычки. Граф де Бенавенте рассорился с городами Сигалесом и Фуэнсалданьей и опасается столкновения. Дон Бернардо колебался, ворчал. Зачем отдавать Лусеро, это благородное животное, в какую-то передрягу на погибель? «Надо что-то делать, Бернардо, напрячь все силы, но не позволить, чтобы нас покорили». Дон Бернардо, слегка устыдившись своего малодушия, в конце концов уступил, отдал коней. Лусеро к вечеру вернулся невредимым, но Храбрец пал среди виноградников Сигалеса. На крупе Лусеро дон Игнасио привез Мигеля Самору, оба они зашли к Бернардо и выпили для храбрости по несколько стаканов вина из Руэды. Сдержать народ невозможно, единственное, что на него действовало, это угрозы графа де Бенавенте. Но не помогли графу ни его титул, ни богатство, ни высокое положение. Его замок в Сигалесе был осажден буйной толпой и разграблен. Картины, одежду, дорогую мебель разъяренные люди сожгли на выгоне. В окрестностях произошла перестрелка с отрядом кардинала, и Храбрец не посрамив своего имени, пал в бою.
Дон Бернардо слушал эти истории, столь близко его касавшиеся, с тяжелым сердцем. Он был человек не слишком отважный, пламенные речи не вдохновляли его, но, напротив, угнетали. На следующий день он рассказал Петре Грегорио последние новости. В самые острые моменты, например, при описании осады замка, девушка хлопала в ладоши, будто присутствовала при сражении добрых и злых людей. Она была решительно настроена против фламандцев. Бернардо с удивлением спросил, чем они ей досадили. «Они хотят здесь командовать, это любой дурак знает», – сказала она Правда, разговор с Петрой на эти серьезные темы происходил в обстановке не слишком пристойной – обнаженную грудь девушки прикрывали лишь белые бусы из амбры и галактита, которые он ей подарил. И рассказы эти повторялись каждый день в двух домах: Игнасио снабжал его новостями и газетками у себя дома, а Бернардо в свой черед, в менее серьезной обстановке, повторял это в доме своей любовницы.
Так Бернардо узнал об изгнании аристократов из Саламанки, осуществленным Мальдонадо об учреждении Священной Хунты в Авиле для объединения народных движений, о визите Падильи, Браво и Мальдонадо, нанесенном королеве-матери и о благосклонном их приеме. Но мало-помалу новости стали принимать менее оптимистическую окраску: король в Германии отказался принять посланцев восставших, и они вернулись угнетенные и оскорбленные. Отдельные города уже не ладили между собой, даже андалузские комунеросы отошли от прочих и согласились подчиняться королю… Дон Бернардо невозмутимо выслушивал брата и размышлял: сегодня, как всегда, хромает организация, цели не ясны и плохо определены. Города отдались в подчинение аристократам второго ранга, и высшая знать этим воспользовалась. И ради этого я пожертвовал моим благородным Храбрецом? Однако Игнасио неумолимо продолжал перечислять подробности трагедии: Хунта, отправив королю оскорбительное послание, пыталась увезти донью Хуану из Тордесильяса и грозилась перевешать в Медине сторонников короля. Комунеросы и король вступили в бой под Вильяларом, и повстанцы потерпели поражение. Была страшная резня, больше тысячи погибших. Падилья, Браво и Мальдонадо были обезглавлены.
В Вальядолиде воцарилась печаль. Возвращались голодные, изможденные солдаты на раненых конях, безоружные, оборванные пехотинцы брели по Корредере, направляясь в монастырь Сан Пабло. Шли, не помня себя от скорби, ни на что не надеясь. В сборище ремесленников на Рыночной площади в этот вечер слышался приглушенный ропот, люди понуро бродили по улицам, не зная, кого винить в поражении. Шел в их потоке и Бернардо Сальседо, огорченный, но также довольный тем, что наконец наступил кризис, что вся эта сумятица закончилась. Петру Грегорио он застал в странном виде: она стояла перед дверью в черной крестьянской нижней юбке и верхней с разрезом спереди; низкий ворот открывал голую шею без бус. Со слезами на глазах она сказала:
– Папочка, нас разбили.
Бернардо Сальседо ласково ее обнял. За его внешней неутолимой похотью таилась редко проявлявшаяся нежность. Внезапно он сбросил с себя короткий плащ и повесил его на спинку стула.
– Ох, – сказал он, подойдя к Петре, – красивым женщинам не следует вмешиваться в эти грязные дела.
Он снова обнял ее, а она воспользовалась этим, чтобы просунуть ногу в разрез верхней юбки и вставить ее между ступнями Сальседо.
– Что ты делаешь? – изумленно спросил дон Бернардо. – Чего ты хочешь?
Она высвободилась из его объятий и сняла верхнюю юбку через голову. Потом развязала пояс нижней юбки, и та соскользнула на пол. Тут Петра, расхохотавшись, резво побежала по коридору.
– Вот так, папочка, мы должны освобождаться от своих огорчений! Ну-ка, поймай меня! – крикнула она.
Он бежал неуклюже, натыкаясь на мебель, и, хотя был одержим жгучим желанием, думал об изменчивости девушки. Плакала она всерьез или же это ей нужно было лишь для того, чтобы его распалить? Его снова одолело сомнение в искренности Петры Грегорио. Знает ли он ее по-настоящему или же знает лишь то, что она непостижима? Они снова играли в прятки, и, когда он в конце концов схватил ее в темной комнате и повалил на пол, среди всякого хлама, она отдалась ему без сопротивления.
Сладострастие, которое пробуждала в нем Петра, отвлекло Сальседо от прежнего интереса к Минервине. Теперь он видел ее редко. Еще реже видел своего сына Сиприано, которому уже исполнилось три года. Но 15 мая 1521 года в доме номер пять на Корредера-де-Сан Пабло случилось нечто неожиданное, побудившее его возобновить отношения с девушкой. У юной Минервины, усердной кормилицы с маленькими грудями, вдруг пропало молоко. Почему? Внезапных причин, как будто, не было. Минервина хорошо спала, ужинала, как обычно, не выполняла тяжелой физической работы. Драматические происшествия в городе ее не затрагивали, не пришлось ей также испытать каких-либо сильных волнений, которые могли бы объяснить этот феномен. Просто малыш отказался брать грудь, а когда она ее прижала, то убедилась, что молока нет. Минервина расплакалась, приготовила ребенку хлебную кашицу, накормила его, промыла себе глаза над тазиком и, собравшись с силами, пошла к дону Бернардо.
– Мне надо сказать вашей милости что-то важное, – робко произнесла она. – Со вчерашнего вечера у меня пропало молоко.
Она знала, что при жизни покойной госпожи молоко было основой контракта с ней. Дон Бернардо читал в это время какую-то новую книгу – услышав голос девушки, он захлопнул книгу и положил ее на стол.
– Молоко, молоко, да, ясно, – повторил он, несколько ошарашенный, и прибавил: – Но, я полагаю, есть другие средства, кроме молока, чтобы выкормить ребенка.
Минервина подумала о хлебной кашице, которой только что накормила дитя, и простодушно ответила:
– Конечно, есть, в нашей деревне, ваша милость, ни один ребенок не умер с голоду, хотя там нет ни лекарей, ни цирюльников, чтобы их лечить.
Дон Бернардо снова взял книгу со стола. Он считал, что инцидент исчерпан. Но, видя, что девушка ждет чего-то еще, поднял голову и с улыбкой прибавил:
– Мы просто сменим кормилицу на няню. Вот и все.
Минервина вернулась на кухню вся сияющая. «Ничего не изменилось, я не ухожу, сеньора Бласа, я остаюсь с ребенком. Сеньор все понял». Она взяла малыша за руки и, напевая песенку, стала с ним танцевать. Потом нагнулась и осыпала его личико звучными поцелуями. Таким образом, жизнь Сиприано пошла по-прежнему. Утром, при хорошей погоде, он гулял с няней, часто они заходили в центр полюбоваться на овощной рынок и на витрины лавок в аркадах, а иногда шли на Дамбу или на Луг Магдалены подышать чистым воздухом. По четвергам, еще до полудня, их забирала повозка Хесуса Ревильи вместе с другими пассажирами и везла в Сантовению – там они проводили время с родителями Минервины. Малыш был в восторге от этих поездок, от дорожной тряски, тяжелого топота мулов, от глубоких рытвин, когда он с радостным визгом катился кубарем до самой задней веревочной сетки. Порой какая-нибудь деревенская женщина смотрела на него со страхом, но Минервина его оправдывала – мол, этот малыш настоящий акробат. И смеялась, чтобы окружающие не придавали значения этим фокусам. Потом, в деревне, в доме Минервины, Сиприано играл с соседними детишками. Ему нравились одноэтажные домики с земляным, но чистым полом, не заставленные мебелью – самое большее, две скамьи, один шкаф, один обеденный стол, а в задних комнатках несколько кроватей из черного железа, на которых размещалось все семейство.
Мать Минервины в первый день была удивлена малым ростом ребенка – дитя такое худенькое, не скажешь, что из богатого дома. Но девушка возмутилась, стала его защищать, как своего сына: «Он не худой, матушка, просто у него вместо костей шипы, как говорит моя подруга». А когда малыш начинал кувыркаться в углах, она, гордясь им, замечала: «Видишь, мать, он сильный. В пять месяцев он уже становился на ножки у меня на коленях, чтобы достать до титьки, а в девять пошел. В жизни не видела ничего подобного».
В деревне Сиприано чувствовал себя свободным и счастливым. С друзьями-сверстниками они бегали, где хотели, а порой подбирались к окрашенному в желтый цвет дому Педро Ланусы и принимались стучать кастрюлями и дразниться, выкрикивая «еретики!» и «просветленные!» Тогда дочки Педро Ланусы, особенно же одна, по имени Ольвидо, выходили на порог с пестом от ступки и грозились их поколотить. Возвратившись домой в город, малыш и Минервина рассказывали обо всем этом на кухне, и сеньора Бласа спрашивала: «А что, Педро Лануса все еще ходит по субботам к Франсиске Эрнандес?» «Наверно, так, сеньора Бласа, только поймите, – объясняла Минервина, – это не потому, что они дурные люди, просто у них такая религия». И Бласа прибавляла: «Уж я когда-нибудь выберусь к этой сеньоре и погляжу, как они там поживают».
Отлучение Сиприано от груди заметно отразилось на всем теле Минервины. Ее груди, и так небольшие, еще уменьшились, окрепли, фигура стала еще стройней, и все члены обрели кошачью гибкость, утраченную во время кормления. Для дона Бернардо, вошедшего во вкус сексуальных утех, эта небольшая метаморфоза не прошла незамеченной. Когда девушка появлялась в его апартаментах, взгляд его неотрывно и с удовольствием следил за ней. Порой, если ей приходилось в протянутых руках нести какой-нибудь хрупкий предмет из фаянса или фарфора и она боялась его уронить, она двигалась умилительно мелкими шажками, прелестно покачивая бедрами. Малыш не отставал от нее ни на минуту. С тех пор, как он начал ходить, оба они проводили столько же времени в мансарде, где спали, сколько и на нижнем этаже. Поэтому он чаще встречался с отцом, и при каждой такой встрече прятался за юбку девушки, будто увидел дьявола. Потом на кухне она его спрашивала: «Ты что, не любишь папу?» «Нет, не люблю, Мина, мне от него холодно». «Да что ты такое городишь! Так уж холодно?» И малыш признавался – мол, так холодно, как зимой, когда ручей возле Дамбы замерзает.
Привлекательность девушки и нелюбовь к сыну вконец расшатали чувства дона Бернардо.
Немного времени прошло, и он стал находить неразумным свое поведение после того, как у Минервины исчезло молоко. В первый момент он воспринял этот факт равнодушно, не проявил строгости, не сумел извлечь выгоды из новой ситуации. Да, он держался слишком по-отечески и снисходительно. Поэтому теперь всякий раз, когда ребенок прятался за юбку девушки, дон Бернардо думал, что должен утвердить свой авторитет отца и господина перед ними обоими. Девушка слишком свободно распоряжается ребенком. Надо ее приструнить. Подстрекаемый собственным нетерпением, дон Бернардо размышлял, как лучше поступить. Жестокий в душе, как то бывает свойственно робкому бабнику, он воображал всевозможные способы причинить девушке боль. Так, однажды утром, когда она в зале меняла воду в вазах с цветами, а малыш цеплялся за ее юбку, дон Бернардо с суровым видом спросил у нее, считает ли она, что в ее обязанности входит отдалять ребенка от отца. Минервина поставила вазу с цветами на консоль и с удивлением обернулась.
– Что ваша милость имеет в виду? Ребенок питает любовь к тому, кто за ним ухаживает. Это же естественно.
Дон Бернардо от неожиданности заперхал. Но тут же, устремив мрачный властный взгляд на девушку, прятавшую за своей спиной малыша, он сурово сказал:
– Почему ты стремишься добиться такой жестокой цели – отдалить сына от отца? Конечно, обстоятельства рождения этого ребенка не способствовали тому, чтобы пробудить во мне любовь к нему. Невольно он погубил свою мать. Однако отец мог бы про это забыть, если бы сын хоть как-нибудь пытался проявить свою любовь. Вы что, заговор против меня устроили?
Хотя Минервина не вполне поняла тираду сеньора Сальседо, ее глаза наполнились слезами. Малыш, заскучав оттого, что она стоит неподвижно, выглянул из-за юбки.
– Думаю, ваша милость ошибается, – сказала девушка. – Я желаю ребенку только добра, но мне ясно, что ваша милость со своей стороны ничего не делаете, чтобы привлечь его.
– Привлечь его? Мне привлечь его? Это похвальное занятие не для меня. Это ты должна учить ребенка, кого и как он должен любить, должна объяснять ему, что хорошо, а что дурно. Но ты ограничилась тем, что заменила кормление грудью хлебной кашицей, а этого, знаешь, недостаточно.
Минервина уже плакала, не таясь. Она вытащила из пышного рукава своей блузы платочек и вытерла им глаза. Приятное ощущение своей победы нахлынуло на дона Бернардо. Не вставая из кресла, он наклонился в сторону девушки.
– Пыталась ли ты учить этого маленького негодника почитать своего отца? Ты что, в самом деле думаешь, будто в поведении этого дьяволенка чувствуется почтение ко мне?
Тут он, наконец, встал из кресла и с притворным гневом схватил сына за ухо.
– А ну-ка, иди ко мне, сударик, – сказал он, притянув дитя к себе.
Малыш, извлеченный из своего убежища, смотрел на плачущую Минервину, но как только взгляд его упал на бородатое лицо отца, он застыл, словно парализованный, трясясь мелкой дрожью. Минервина не решалась сделать ни шага, чтобы его защитить. А дон Бернардо продолжал теребить ребенка.
– Ну что, сударик, скажешь ты мне, почему ты ненавидишь своего отца?
– Не мучайте его! – вскричала девушка, набравшись храбрости. – Мальчик боится вашей милости. Почему бы вам не попробовать купить ему игрушку?
Этот простой вопрос мгновенно обезоружил дона Бернардо. В краткий миг его колебаний ребенок вырвался из его рук и побежал к Минервине – она упала на колени, и оба они с плачем обнялись. При виде слез дон Бернардо терялся, он терпеть не мог мелодраматических сцен, и ему были противны слова прощения, особенно когда они могли уменьшить напряжение сцены, которое он, напротив, желал усилить. Он избрал эффектный финал. Не сводя глаз с обнявшейся на ковре парочки, он несколькими шагами пересек залу и, хлопнув дверью, скрылся в своем кабинете. Минервина не выпускала малыша из объятий, проливая слезы и шепча ему на ухо: «Папа рассердился, Сиприано, ты должен его любить хоть чуточку. Если не будешь его любить, он выгонит нас из дому». Малыш крепко обнял ее за шею. «И мы поедем в твой дом?» – спросил он. – «Я хочу в твой дом, Мина». Она поднялась, взяв ребенка на руки, и прошептала: «Родители Мины – бедные люди, золотце, они не смогут кормить нас каждый день».
Что касается дона Бернардо, он остался доволен разыгранной сценой. Он сумел заставить плакать глаза, которые раньше смотрели на него с таким презрением, – славная месть. Правда, рассказывая об этом происшествии брату Игнасио, он представил дело по-другому, придал мести облик добродетели: этим людям, мол, бессмысленно напоминать о четвертой заповеди. Прямодушный и справедливый Игнасио упрекнул его за холодность к малышу с самого рождения, но дон Бернардо упорно повторял: что бы ему ни говорили, а Сиприано не кто иной, как маленький матереубийца. Тут Игнасио напомнил ему, что негоже испытывать терпение Господа Нашего, и прибавил пугающие слова, которых никогда раньше не говорил: то, что маленький Сиприано родился в день Лютеровой реформы, вряд ли можно считать добрым предзнаменованием.
Религиозными спорами, к которым были так привержены его земляки, в мирке дона Бернардо почти никто не интересовался. Ни Дионисио Манрике на складе в Худерии, ни дружки в таверне Дамасо Гарабито, ни поставщики в Парамо, ни Петра Грегорио в уютном любовном гнездышке на улице Мантерия не годились в собеседники для обсуждения столь возвышенных материй. Поэтому, услышав от брата упоминание о Лютере, дон Бернардо почувствовал настоятельную потребность поговорить о нем.
– Ты знаешь, – спросил он, – что падре Гамбоа в воскресной проповеди в храме Сан Грегорио сказал, будто согласию между Лютером и королем пришел конец?
В подобных вопросах Игнасио, беседуя со старшим братом, чувствовал себя свободнее, чем в обсуждении проблем Бернардо с сыном и домашней прислугой. Он день за днем следил, как ширится переворот, учиненный Лютером, поддерживал связь с учеными людьми и возвращавшимися из Германии солдатами, читал всевозможные книги и листовки, касавшиеся Реформы. Он был человек благочестивый, истинный папист – когда речь зашла на эти темы, его румяное, безбородое лицо оживилось.
– У нас выбивают почву из-под ног, Бернардо. Подвергают насмешкам то, что для нас свято. Лютер возмутился против папы, который поручил доминиканцам проповедовать в пользу индульгенций, но в действительности он, Лютер, хотел сказать нам, что индульгенции и голоса святых заступников ничего не значат, даже если они побуждают меня к покаянию. По мнению Лютера, спасти нас может единственно вера в то, что Христос пожертвовал собой ради нас.
Бернардо слушал с любопытством. Его интересовал этот непостижимый мир, относительно которого брат был для него непререкаемым авторитетом.
– Вопрос спасения всегда был для человека величайшей проблемой, – сказал Бернардо.
Игнасио, наклонясь, оперся локтями о колени, чтобы быть ближе к брату.
– Лютер избегает споров. Его цель – разрушать, покончить с папой, которого он называет ослом и извратителем заветов Христа. Когда будет уничтожена власть папы, освободится простор для приверженцев Лютера. Лютеранство уже стало распространенным движением. Попытки Экка добиться от Лютера уступок потерпели неудачу. Лютер ни от чего не отрекся. Он говорит, что для спора ему нужен более просвещенный папа. Лев X осудил его учение и отлучил его от церкви, и император в Вормсеподтвердил это отлучение. Лютер сбежал в Вартбург и, запершись в замке герцога, пишет одну за другой поджигательские книги, от которых эта проказа распространится по всей Европе.
Дон Бернардо Сальседо отхлебнул вина из Руэды. Вечерние визиты к брату были приятны еще и тем, что гостей своих тот угощал лучшими местными винами. Его винный погреб и библиотека с пятьюстами сорока тремя томами славились в городе. И мало того, что вина были отменные, их подавали в бокалах тончайшего стекла, которые его жена Габриэла содержала в такой же идеальной чистоте, как свои наряды и украшения, вызывавшие восторг Модесты и Минервины. Бездетная семья дона Игнасио принадлежала к числу самых состоятельных и влиятельных в Вальядолиде. И хотя дон Бернардо порой позволял себе слегка подшутить над благочестием брата, он, будучи старше на восемь лет, питал к личности дона Игнасио и его убеждениям глубочайшее почтение. Поэтому всякий раз, когда волею обстоятельств им приходилось спорить, дон Бернардо, как правило, не находил никаких иных убедительных аргументов, кроме ссылок на свой опыт и возраст. Так, например, случилось через два месяца после их разговора о протестантской Реформе, когда дон Игнасио Сальседо вышел ему навстречу явно взволнованный и произнес загадочную фразу, смысл которой дону Бернардо был непонятен, но которая, судя по жестам брата и тону его голоса, содержала гневное осуждение:
– Вальядолид веселится, а Бернардо Сальседо платит. Как тебе нравится эта шуточка, которую я слышу ежедневно со всех сторон?
Дон Бернардо, слегка покраснев, посмотрел на него с подозрением.
– Что с тобой? Почему ты так возбужден? Что за дьявольский смысл таится в твоих словах?
Дон Игнасио, напротив, побледнел, руки у него тряслись, обручальное кольцо мерцало. Насколько дон Бернардо помнил, их разногласия никогда не доходили до такой остроты.
– А тот смысл, что твоя любовница обманывает и тебя и весь город. Все вокруг сплетничают об этой проходимке.
Дон Бернардо как будто внезапно проснулся.
– Как ты смеешь так со мной разговаривать? Ведь я почти в отцы тебе гожусь!
– Поверь, Бернардо, я бы и родному отцу не сказал ничего иного. Тут речь идет не о тебе и не обо мне, а о чести нашего имени.
– И откуда же пошли эти лживые слухи?
– В Канцелярии не забавляются слухами, Бернардо. То, что говорится в Канцелярии, это непреложный факт. Почему бы тебе не попробовать навестить эту потаскуху внезапно в неурочный час? Мне следовало бы продолжить разговор с тобой об этом грязном деле, только когда ты убедишься в правдивости моих слов.
Выходя из дома брата, дон Бернардо уже был уверен, что брат сказал ему правду. Да, Петра Грегорио с первого же дня разыгрывала перед ним комедию. Доводы громоздились один на другой. Никакой он не мастер любовных утех, а она не способная ученица. Попросту она шлюха, а он рогач. Ее поведение изменилось лишь тогда, когда она получила первые дукаты. Потом – перемена жилья, туалеты, новая роскошная обстановка. Как это ему не приходило в голову, что одними своими наставлениями он не мог бы достичь такой разительной перемены? Конечно, Мария де лас Касас его обманула, и даже возможно, что уже сейчас в его теле развивается отвратительный недуг. Стоя в подъезде, при свете фонаря, он осмотрел тыльную сторону обеих ладоней, дрожащими пальцами пощупал щеки – нет, затвердений или бубонов не было. Покамест он еще может быть спокоен. С Петрой он попрощался всего часа два назад, но свернул на улицу Вердуго и направился к ее дому. Сексуальные извращения этой девки, думал он, вовсе не ее изобретения и не плоды его недавних уроков. У этой содержанки наверняка был долгий любовный опыт до их встречи. Девушка, тяжко вздыхавшая на крупе Лусеро в ту ночь, когда он вез ее из Парамо, была не невинной девочкой, а искусной актрисой. Что теперь делать? В каком виде он ее застанет? Как должен поступить дворянин в случае подобного оскорбления? Вот что терзало дона Бернардо в тот миг, когда он вставлял ключ в замочную скважину. Найдется ли средство исправить положение без срама и с достоинством, – спрашивал он себя. Он поспешно поднялся по двум лестничным маршам и остановился на площадке передохнуть. Но нет, – попробовал он себя успокоить, – надо ли так слепо верить Игнасио? И почему считать святой истиной то, что говорится в Канцелярии? Люди в Канцелярии тоже могут ошибаться, как любой человек, и сейчас он это докажет. Дрожащей рукой он открыл дверь квартиры. Вестибюль был освещен слабым мерцающим светом, исходившим из спальни. Дон Бернардо шел по коридору в шлепанцах, стараясь не шуметь. Его все больше тревожила полная тишина в доме, однако, заглянув в спальню Петры Грегорио, он увидел законоведа Мигеля Самору – тот, сидя на ковре, надевал штаны, болтая ногами в воздухе. Постель была не в порядке, но Петры там не было. Увидев дона Бернардо, Мигель Самора со штанами в руках вздрогнул и как бы смутился – больше от того, что его застали в нижнем белье, чем из-за своего предательского поступка.
– С чего это ваша милость явились сюда в такой час?
– И для этого я давал тебе моего коня, сукин ты сын?
Мигель Самора тщетно попытался просунуть ногу в правую штанину.
– Это совсем другое дело, Сальседо, – сказал он, подпрыгивая на ковре.
Дон Бернардо крепко ухватил его за расшитый камзол и слегка приподнял над полом. Вытянувшись во весь рост, с голыми волосатыми ногами, Мигель Самора являл собой весьма нелепое зрелище.
– Мне бы следовало убить тебя на месте, – проговорил дон Бернардо, приблизив рот к самому кончику его носа.
– А Петра не ваша жена. Суд ваших оправданий не примет.
– Зато я буду иметь удовольствие удушить тебя собственными руками.
– Это было бы преступление, Сальседо. Закон будет против вас.
Они переговаривались вполголоса, стоя вплотную друг к другу, и, когда дон Бернардо с презрением отпустил законника, он едва слышно прошипел: «Адвокатишка поганый». Потом, уже громче, выходя из спальни, воскликнул:
– Что ты, что я – оба мы жалкие развратники, не знаем, куда рога свои спрятать.
Он вышел в коридор как раз в то мгновение, когда Петра Грегорио входила туда из кухни. Она несла большой серебряный поднос с импровизированным ужином и игриво стучала каблучками по полу, но от грандиозной пощечины дона Бернардо все, что было на подносе, взлетело в воздух, а сама Петра Грегорио, потеряв равновесие, напротив, рухнула на пол.
– Собери свои пожитки, – лаконично бросил ей дон Бернардо. – Завтра вернешься в глушь, откуда появилась.
На следующий день Дионисио Манрике устроил ему встречу на складе с Марией де лас Касас.
– Ты обещала мне девственницу, а подсунула шлюху. Славный фокус!
Мария де лас Касас упала на колени, тщетно пытаясь поцеловать край его куртки.
– Вашу милость обманули так же, как меня. Клянусь моими покойниками.
Она умоляюще смотрела на него с пола, но дон Бернардо не смягчился, уж слишком он был обозлен.
– Слушай, что я говорю, Мария де лас Касас, – грозно сказал он. – Если завтра или послезавтра я, упаси Бог, по твоей вине заболею сифилисом, я прикажу отколотить тебя без пощады, а потом спроважу в тюрьму, где ты сгниешь. У меня брат служит в Канцелярии, не забывай. А теперь убирайся вон.