Книга первая.
ДЕТСТВО
I
Расположенный между речками Писуэргой и Эсгевой, Вальядолид во вторую треть XVI века насчитывал двадцать восемь тысяч жителей и был городом, в котором процветали ремесла, а находившаяся в нем Королевская Канцелярия и местное дворянство, пристально следившее за модами двора, придавали ему заметные преимущества. У рек Дуэро, Писуэрги и Эсгевы, разветвлявшихся в городе на три рукава, привольно раскинулись виллы аристократии, эти речки были чем-то вроде естественного барьера для периодических атак чумы. Собственно городское ядро окружали уэрты и фруктовые сады (миндаль, яблони, испанский боярышник), за ними простиралось широкое кольцо виноградников, которые покрывали своими рядами холмы и равнину, пышная их листва с гроздьями летом окаймляла весь горизонт, видимый с холма Сан-Кристобаль со стороны склона Ла-Марукес. По левому берегу Дуэро к западу темнели молодые сосновые посадки, меж тем как в северном направлении, за серыми холмами, широкая полоса полей соединяла долину с Парамо, обширным краем пастбищ и дубовых рощ, где жили пастухи шерстоносных овечьих отар. Такое распределение обеспечивало город всем необходимым, земля щедро давала хлеб и вино – легкое розовое вино ближайших к городу молодых лоз, пьянящее светло-красное в окрестностях Сигалеса и Фуэнсадданьи и изумительные белые вина Руэды, Серрады и Ла-Секи. По правилам Корпорации виноделов, монополизировавшей этот промысел, в Вальядолиде запрещалось продавать чужое молодое вино, пока не раскупят собственное. Зеленая лоза над дверью таверны оповещала о распродаже молодого вина, и тогда слуги из богатых домов, служанки из семей среднего достатка и самые бедные вальядолидцы выстраивались длинными очередями перед дверью таверны, чтобы оценить достоинства нового вина. Любитель виноградного напитка, вальядолидец XVI века обладал тонким вкусом, различал хорошее вино от плохого, не гнушаясь и менее ценным, – количество выпитого вина за год на душу населения достигало двухсот десяти квартильо, цифра весьма внушительная, если вычесть женщин, как правило, мало пивших, да еще детей, трезвенников и нищих.
Зажатый между двумя реками небольшой город (где, как говаривали в ту эпоху, «если у нас хлеб дорожает, значит, в Испании наступил голод»), представлял собой прямоугольник с несколькими воротами – ворота Большого моста на север, Полевые ворота на юг, ворота Туделы на восток и Ла-Ринконады на запад. И за исключением мощеной, серой центральной части города с сетью оросительных канав по середине улиц, город летом был пыльным и сухим: зимой – холодным и слякотным, и во все поры года – грязным и зловонным. Впрочем, хотя нос морщился от вони, глаза наслаждались видом сооружений, вроде Коллегии Сан Грегорио, храмов Антигва и Санта Крус или мощных монастырей Сан Пабло и Сан Бенито. Оживленное движение карет, лошадей и мулов по узким улицам с аркадами по сторонам и трех-четырехэтажными домами без балконов, с лавками и цеховыми мастерскими в первых этажах придавало Вальядолиду тех лет облик города цветущего и преуспевающего.
Еще до переезда в Вальядолид королевского двора, вечером 30 октября 1517 года, карета, в которой ехал негоциант и финансист дон Бернардо Сальседо со своей красавицей-женой доньей Каталиной де Бустаманте, остановилась перед домом номер пять на улице Корредера-де-Сан Пабло. Они возвращались от брата дона Бернардо, светловолосого, безбородого дона Игнасио, оидора Королевской Канцелярии. Когда супруги отъезжали от дома, где провели вечер, донья Каталина потихоньку призналась мужу, что чувствует боли в области почек, а когда упряжка кареты резко остановилась перед порталом их дома, опять прошептала на ухо мужу, что ощущает влагу на ягодицах. Дон Бернардо Сальседо, в свои сорок лет мало сведущий в этих делах, можно сказать, новичок, приказал слуге Хуану Дуэньясу, придерживавшему дверцу кареты, чтобы он немедля сбегал к доктору Альменаре на улицу Каркава и сообщил, что сеньора Сальседо занемогла и нуждается в его помощи.
Дон Бернардо считал появление ребенка, о чем возвещали эти признаки, истинным чудом. Он был женат уже десять лет, и беременность жены стала для обоих полной неожиданностью. Мужчины семейства Сальседо не вникали в такие пошлые мелочи. Это донья Каталина, вскоре после свадьбы, обеспокоенная бесплодием их брака, обратилась к дону Франсиско Альменаре. Дон Франсиско был самым знаменитым женским врачом во всей округе. Диплом на право лечить больных он получил в 1505 году в Королевском медицинском трибунале, блестяще выдержав все экзамены, а его практика при уважаемом докторе доне Диего де Леса лишь подтвердила возлагавшиеся на него надежды. Слава доктора Альменары перешла за пределы Вальядолида, и самые крупные владельцы ткацких мастерских в Сеговии, самые известные коммерсанты Бургоса обращались к нему за медицинским советом. Однако донье Каталине решение прибегнуть к его помощи далось нелегко. Каково это обнажить свои срамные органы перед незнакомым мужчиной, пусть даже самым знаменитым? Как советоваться с кем-то по поводу столь интимной проблемы, как то, что их супружеские отношения не приводят к беременности? И все же любопытство доньи Каталины взяло верх над ее стыдливостью. Хотя она не очень жаждала иметь ребенка, но ей, как всякой нормальной женщине, хотелось знать, почему у нее, исправно исполняющей супружеские обязанности, так долго нет детей. Когда же визит состоялся, благородная осанка доктора Альменары, его мантия темного бархата, висевший на шее рубин, длинная заостренная борода и огромный изумруд, украшавший большой палец правой руки избавили ее от сомнений и побудили к откровенности. Этому способствовали также приятные манеры целителя, мягкая негромкая речь, деликатность, с которой он обследовал самые интимные части ее тела и нежнейшие, хотя и волнующие прикосновения, неизбежные при его профессии. Долгое общение с врачом рассеяло все опасения в душе доньи Каталины и расположило сердце дона Бернардо к искренней дружбе с ним. Но прежде пришлось перенести тяжкие испытания, вроде пробы чесноком, чтобы выяснить, кто из супругов был причиной бесплодия. Для этого дон Франсиско Альменара должен был на ночь ввести во влагалище доньи Каталины хорошо очищенный зубчик чеснока.
– Завтра утром не вставайте, пока я не приду. Я должен первый вас понюхать, – предупредил он.
Дон Бернардо проснулся на заре. Он смутно подозревал, что дело идет о каком-то важном испытании его мужских способностей. Несколько часов он бродил по дому и когда, после девяти утра, услышал у дома стук копыт докторова мула, приподнял занавеску на окне с явным беспокойством. Слуга доктора, который вел мула под уздцы, помог хозяину спешиться и привязал мула к кольцу на столбике. Все, что происходило потом, повергло дона Бернардо в смущение и растерянность. Дон Франсиско приказал донье Каталине встать и, как была, в ночной сорочке, повел ее за руку к тазу, возле которого учтиво попросил подышать на него.
– Как вы сказали? – спросила заметно сконфуженная донья Каталина.
– Дыхните, сеньора, извольте на меня дыхнуть, – настаивал доктор, наклонясь к лицу пациентки. Пришлось донье Каталине повиноваться.
– Еще раз, если вам не трудно.
Супруга дона Бернардо Сальседо дыхнула еще раз перед носом дона Франсиско, и тот нахмурился. Затем, с чрезвычайно серьезным видом, доктор Альменара попросил у дона Бернардо разрешения побеседовать с ним наедине в его кабинете; там он сел за письменный стол и взглянул на сеньора Сальседо с необычной холодностью.
– К сожалению, должен сообщить вам, что у вашей супруги пути свободны, – сказал он.
– Что это означает, доктор?
– Супруга вашей милости способна к зачатию. Дон Бернардо похолодел.
– Вы предполагаете… – начал он, но не смог продолжить.
– Я не предполагаю, сеньор Сальседо, я решительно утверждаю, что дыхание вашей супруги отдает чесноком. Что это означает? Очень просто – пути восприятия в ее теле свободны, не закупорены. И при надлежащем оплодотворении зачатие было бы нормальным.
Дон Бернардо почувствовал, что обливается потом, его движения стали неловкими, неуверенными.
– Это означает, что я виновник нашего бесплодного брака?
Альменара взглянул на него снизу вверх с оттенком некоторого презрения.
– В медицине, сеньор Сальседо, два плюс два не всегда четыре. Я хочу сказать, что эти пробы отнюдь не математика. Существует вероятность, что оба вы способны к рождению потомства, но по какой-то причине ваши обоюдные лепты не согласуются.
– Иначе говоря, я и моя жена не подходим друг другу.
– Называйте это, как вам угодно.
Сеньор Сальседо осторожно промолчал. Глубина познаний доктора Альменары была вне сомнений, равно как чудесные исцеления, которые он совершал в самых знатных семьях города, и его ясный ум. Также все знали, что в библиотеке доктора стоят триста двенадцать томов – чуть меньше, чем в библиотеке Игнасио, брата дона Бернардо, однако этого было достаточно, чтобы оценить степень его образованности. Из-за такого пустяка не стоило устраивать сцен. И все же он решился спросить:
– А не располагает ли ваша наука, доктор, еще какой-либо пробой, скажем, менее резкой, более деликатной?
– Мы могли бы подвергнуть вашу супругу пробе мочой, но это очень противная процедура и столь же малодостоверная, как и чеснок.
– Как же поступить?
Альменара медленно поднялся из-за стола. В своей широкой мантии темного бархата он казался великаном. Остроконечная борода доходила до третьей пуговицы мантии.
– Откровенно говоря, сеньор Сальседо, – сказал он, мягко взяв дона Бернардо за локоть, – что для вашей милости было бы более огорчительно: не иметь потомства или же признаться вашей супруге, что виновник ее бесплодия вы?
Сеньор Сальседо слегка откашлялся.
– Вижу, ваша милость столь же тонко разбирается в мужчинах, – сказал он.
– Тот, кто хорошо понимает женщин, начинает в конце концов понимать и мужчин. Эти знания дополняют одно другое.
Дон Бернардо поднял глаза, странно непроницаемые, тусклые.
– Быть может, доктор, было бы достаточно сообщить моей жене, что наши организмы не согласуются, что наши лепты, как вы говорите, не соответствуют одна другой?
– Мысль разумная, – усмехнулся доктор. – Сделаем так, как вы говорите. Ведь в действительности ваша милость не предлагает мне лгать.
Эта уступка доктора Альменары сохранила гармонию между супругами и дружбу обоих мужчин. И когда через восемь лет, прошедших в жизни супругов без всяких событий, кроме обычного хода времени, дон Бернардо и донья Каталина явились к доктору с сообщением, что у доньи Каталины дважды были задержки, доктор Альменара порадовался своему разумному решению. Он уложил донью Каталину на ортопедический стол и долго щупал ей пульс. Затем положил правую ладонь на левую грудь пациентки, в области сердца, и, ощутив волнение доньи Каталины, пробормотал: «Спокойно, спокойно, сеньора, жара у вас нет». Потом повернулся к своему другу и повторил: «Жара у нее нет, сеньор Сальседо». Сильно согнувшись в поясе, он припал ухом к груди женщины и услышал взволнованное биение ее сердца. В заключение опытной рукой он раздвинул корсаж и пояс юбки, пощупал живот, проверил плотность селезенки и печени, подвижность петель кишечника. Но рука его опустилась еще ниже. У доньи Каталины перехватило дыхание, она едва не лишилась чувств – доктор щупал ее правой рукой с изумрудом на большом пальце, и временами она ощущала на лобке грани самоцвета. В это утро доктор Альменара действовал чрезмерно смело. Наконец он вынул руку и пошел к умывальнику.
– Задержки, – говорил он, вытирая руки, – почти всегда убедительный признак беременности, но при таком малом сроке определить что-либо наощупь невозможно. – Он посмотрел на Сальседо и прибавил, как бы продолжая их разговор восьмилетней давности. – Такие случаи в медицине бывают. Лепты обоих, которые как будто не совпадали, внезапно подружились. Будем надеяться. Жду вас через восемь недель.
Супруги явились снова через два месяца, но теперь донью Каталину по утрам постоянно тошнило и дважды случались головокружения и рвота. Обо всем этом она, прежде чем лечь на стол, рассказала доктору. Доктор терпеливо прослушал ей сердце, но едва начал ощупывать живот, уголки его рта приподнялись в улыбке.
– А вот и головка юного Сальседо, – сказал он и улыбнулся еще шире. – Все-таки у вас получилось.
Месяц за месяцем донья Каталина в сопровождении мужа посещала доктора Альменару. Для нее было предметом гордости периодически слышать из его уст подтверждения близящихся родов. Однако на восьмом месяце беременности доктор задал неприятный вопрос:
– Уверены ли ваши милости в том, что правильно вели счет?
– Задержки не могут обмануть, доктор, – поспешил возразить дон Бернардо. – В первый раз, когда мы пришли к вам, их уже было две, стало быть, сегодня ровно восемь месяцев.
– Уж очень головка мала, – заметил доктор, – не больше яблока.
В следующий месяц он подтвердил, что все идет хорошо, кроме размеров плода, он очень мал, но ничего иного не остается, как ждать. В заключение, словно бы задавая самый невинный вопрос, он осведомился у дона Бернардо, нет ли у них в доме кресла для рожениц. Дон Бернардо Сальседо самодовольно кивнул. Он чувствовал себя счастливым, что может удовлетворить доктора Альменару даже в такой мелочи, и стал подробно рассказывать о флотилии с шерстью и о дальновидности дона Нестора Малуэнды, известного бургосского коммерсанта, преподнесшего эту новинку в дар его супруге, как только такие кресла появились на рынках Фландрии.
– Да, изобрели его фламандцы, – улыбнулся доктор, но тут же прибавил скептическим тоном: – Впрочем, юному Сальседо при его миниатюрных размерах вряд ли понадобится помощь, чтобы выйти в наш мир.
И вот теперь донья Каталина в ожидании доктора прохаживалась по комнате, и то и дело хваталась обеими руками за столик, наморщив лицо и краснея, но не говоря ни слова.
– Опять? – заботливо спрашивал дон Бернардо, глядя на часы. Она утвердительно кивала. – Каждый раз все чаще, всего несколько минут прошло, а то и меньше, – прибавлял он.
Сальседо втайне гордился, что стал виновником всего этого переполоха. В нем говорило тщеславие, скорее похожее на чувство самца-производителя, чем на отцовское. Наконец-то, после стольких неудач, дело удалось. Он восхищался спокойствием жены, но слегка досадовал на ее слишком, по его мнению, неподходящий ввиду таких обстоятельств наряд – юбка с фижмами, скрывавшая беременность, корсаж с круглым вырезом, оставляющий открытыми соблазнительные плечи. Он усмехнулся, вспомнив день, когда она впервые надела этот корсаж и у него едва хватило терпения раздеть ее. Порой бывали у него подобные приступы безудержного вожделения, причину которых он не мог понять. Видно, они были связаны скорее с его плотскими потребностями, чем с нарядами жены. И все же его всегда возбуждал этот соблазнительный корсаж, белые, хрупкие плечи, соперничавшие с шелком оборок. Вот его жена с исказившимся лицом снова схватилась за столик, а когда боль отступила, донья Каталина нервно зазвонила в серебряный колокольчик. Прибежала, отдуваясь и шаркая шлепанцами, Бласа, их старая кухарка, в юбке из грубого сукна и в чепце. Бласа начала служить в доме бабушки доньи Каталины пятилетней девочкой – ее взяли развлекать новорожденную мать доньи Каталины, которая, в свой черед, родилась при ней. Бласа была опорой дома. Однако, когда госпожа сообщила, что младенец вот-вот появится и надо подготовить комнату и согреть на кухне воду, Бласа ничего не сказала. Что ж до горничной Модесты, хозяйка велела ничего ей не говорить. Пусть ложится спать. Негоже, чтобы девушка ее лет участвовала в таких делах. Слуга Хуан Дуэньяс, который отправился за доктором и скоро вернется, пусть будет наготове, вдруг ночью что-нибудь потребуется. А покамест Бласа должна достать из кладовой кресло для рожениц, которое хранится там уже десять лет на одном из шкафов. Бласа знай только кивала своей тяжелой головой, покорно опустив отечные веки, совершенно спокойно воспринимая весть о грядущем событии.
– Что еще прикажете, сеньора? – спросила она, глядя на хозяйку своими усталыми глазами.
Однако донья Каталина уже слушала уговоры супруга, который наставительно советовал ей одеться поудобней, – не собирается же она рожать в корсаже и в юбке с фижмами. Из-за волнения и схваток донья Каталина еще не подумала о подходящей одежде.
– Надень ночную сорочку пошире и, конечно, без застежек.
Послышался стук колес.
Сеньор Сальседо знал каждую выбоину, каждый неровный камень мостовой и особый скрип своей кареты, объезжавшей эти препятствия.
– Живей, – сказал он, – доктор приехал.
Донья Каталина выбежала из комнаты через маленькую одностворчатую дверь, пока дон Франсиско де Альменара в мантии темного бархата и с черным чемоданчиком в руке с изумрудным перстнем входил через главную дверь. Доктор знал, сколь важно торжественное появление. Врач или повитуха в доме первородящей почитались, как божество. Дон Бернардо, испытывая необычное волнение, поспешил навстречу.
– Уже началось, доктор.
– Схватки есть?
– Больше часу продолжаются. Каждые две минуты.
Дон Франсиско де Альменара огляделся вокруг и заметил, что нужна повитуха. Дон Бернардо смущенно извинился – он не знал, что ее присутствие необходимо. Доктор написал на бумажке два имени и два адреса, и сеньор Сальседо позвал Хуана Дуэньяса:
– Вези первую. А вторую только в том случае, если первую не застанешь дома.
Потом он повел доктора в спальню, но прежде чем войти, как воспитанный человек и ревнивый муж, постучал костяшками пальцев. Донья Каталина сдавленным голосом ответила: «Войдите». Она облачилась в свою сорочку новобрачной, поверх которой накинула просторный халат, и лежала на двух набитых шерстью подушках. Доктор Альменара придержал дверь и мягко обратился к дону Бернардо:
– Вам лучше подождать там.
Сеньор Сальседо сделал шаг назад, чувствуя себя униженным. Что намеревается делать почтенный доктор Альменара наедине с его женой? Минуты шли невыносимо медленно. Через толстую дубовую дверь еле слышалось тихое бормотанье, и, когда доктор впустил сеньора Сальседо, тот ринулся в «святилище», как называл их спальню с первого дня брака. Доктор Альменара приостановил его.
– Все идет нормально, – сказал доктор. – Расширение началось.
Повитуху уже доставили. Это была невысокая, худая женщина с пергаментным цветом лица, одетая в старую юбку, на голове тока.
– Добрый вечер, Виктория, – обратился к ней доктор. – Все идет правильно, только нельзя давать ей спать. Приготовьте роженице полынный отвар.
Проворная Модеста хотела было побежать вслед за повитухой, но дон Бернардо остановил ее.
– Тебе надо идти спать, – сказал он. – За сеньорой будет ухаживать Бласа. – И, обернувшись к Хуану Дуэньясу, который неподвижно стоял в дверях и глядел на него, распорядился: – А вы, Хуан, ждите внизу. Еще неизвестно, может, вы нам понадобитесь.
Донья Каталина послушно выпила отвар, но он, по-видимому, не оказал никакого действия. И все же расширение продолжалось. Повитуха то входила в спальню, то выходила.
– Расширилось достаточно, доктор, но я не вижу, чтобы сеньора как-то участвовала. Она совершенно пассивна.
– Дайте ей ревень.
Пациентка потерла себе живот листом ревеня. При каждой схватке она прятала лицо в подушку, но не старалась напрячься.
– Тужьтесь, – говорил доктор. Замешательство усиливалось.
Доктор сел на низкий табурет. Услышав стоны роженицы, обернулся к ней.
– Тужьтесь!
– Я не могу, доктор.
Дон Франсиско де Альменара поднялся. Головка видна, она маленькая.
– Почему она, черт возьми, не выходит? – недоумевал он.
Но прошло еще полчаса, а все было по-прежнему. Отверстие расширилось, однако донья Каталина не делала никаких усилий.
– Виктория! – крикнул, наконец, доктор, теряя терпение. – Пожалуйста, принесите кресло для рожениц!
Сам дон Бернардо помог занести кресло в спальню. Это было сооружение из дерева и кожи – сиденье находилось ниже, чем подставка для ног, и на поручнях были два ремня, чтобы пациентка могла, напрягаясь, за них ухватиться. Повитуха и кухарка Бласа помогли донье Каталине перебраться в кресло. Исхудавшая роженица с задранными кверху ногами и белевшими на черной коже ягодицами представляла зрелище жалкое и нелепое. Наступили схватки, и доктор сказал: «Напрягитесь!». Она сморщила лицо, но когда боль отпустила, начала беспокоиться и раздраженно приказала мужу выйти и ждать в соседней комнате, – ей-де неприятно, что он видит ее в таком ужасном положении. Дон Бернардо никогда не думал, что рождение ребенка это такой долгий и мучительный процесс.
В половине третьего ночи 31 октября 1517 года расширение отверстия практически завершилось, но ребенок не выходил, а донья Каталина только кричала, но ничего со своей стороны не предпринимала, чтобы ускорить роды. И в этот момент доктор Альменара произнес фразу, которая потом разнеслась по городу: «Ребенок приклеился!» – сказал он. Как раз в этот миг произошло нечто немыслимое: головка младенца исчезла из виду, а вместо нее показалась ручка с раскрытой ладошкой, которая помахивала, как бы прощаясь или приветствуя. Да так и осталась, только поникла и увяла, вроде пениса, между раздвинутых бедер дамы.
– Этот негодник перевернулся, – воскликнул доктор вне себя от ярости. – Хватайте его, да побыстрей.
Повитуха открыла свою корзину, достала фляжку с укропным маслом и кусок сливочного масла, растерла оцепеневшую ручонку обоими снадобьями и быстро, очень профессиональным и умелым движением засунула ее обратно в материнское лоно. Пациентка не сопротивлялась, а когда заметила, что доктор снимает с пальца перстень с изумрудом и кладет его на ночной столик, на нее нашла неодолимая слабость, словно доктор обезоружил свою руку, и теперь всю ответственность возложил на нее, донью Каталину. Совершенно неожиданно произошло, однако, нечто противоположное. Она внезапно ощутила в животе руку доктора – он ухватил плечико младенца своими тонкими пальцами и повернул его так, что маленькая головка снова появилась в устье матки. Донья Каталина, которая, позабыв о приличиях, вопила и бранила всех присутствующих, почувствовала в тазу прилив энергии, завизжала, напряглась изо всех сил, подбадриваемая повитухой: «Так, так!» и, внезапно, окровавленный комок розового мяса вылетел, как пушечное ядро, с такой силой, что доктор еле увернулся от удара по голове, и ребенок упал на белое полотенце, которое повитуха держала наготове развернутым.
– Мальчик! – воскликнула она с изумлением. – Какой крохотный, ну прямо котенок.
В спальню вбежал дон Бернардо, и доктор Альменара, мывший в тазу руки, испытующе глянув на него, сказал:
– Получайте сыночка, сеньор Сальседо. Вы с супругой уверены, что правильно считали? Судя по размерам, он похож на семимесячного.
Однако напряжение, стыд, усилия доньи Каталины, которая впервые в жизни самостоятельно выполнила некое дело, не прибегая к помощи наемных рук, имели весьма прискорбные последствия. Она почувствовала крайнее изнеможение и бессилие и, когда наутро ей принесли ребенка, чтобы она его покормила, малыш отвернул головку от соска, сотрясаемого ее судорожными рыданиями. Доктор Альменара, присутствовавший при этой реакции новорожденного, тщательно прослушал донью Каталину, положил руку с перстнем на левую грудь больной, повернулся к дону Бернардо и его родственникам, неожиданно появившимся в доме, и произнес еще одну из своих лаконичных фраз:
– У роженицы жар. Придется искать кормилицу.
Связи семьи Сальседо простирались по всему городу и окрестным селениям. Дон Игнасио, оидор Канцелярии, где в то утро готовились к прибытию короля, отдал распоряжение своим подчиненным: срочно требуется молодая кормилица, недавно родившая, здоровая и согласная поселиться в доме родителей младенца. В Парамо поставщики шерсти получили от дона Бернардо такое же задание: семье Сальседо срочно требуется кормилица. В полдень следующего дня явилась девушка, почти подросток, родом из Сантовении, мать-одиночка, у которой ребенок родился мертвым, и молоко пошло всего четыре дня назад. Донье Каталине, еще не слишком обессилевшей от жара, кормилица понравилась – высокая, стройная, приветливая, с приятной улыбкой. Она производила впечатление девушки веселой, несмотря на все свои беды. И когда младенец свернулся клубочком на ее груди и целый час, не отрываясь, сосал, после чего уснул, донья Каталина была тронута. Материнское чувство девушки было видно в ее прикосновениях, в заботливой нежности, с какой она убаюкивала дитя, в трогательной гармонии обоих в час кормления. Очарованная донья Каталина без колебаний наняла ее и хвалила безудержно. Так получилось, что проворная Минервина Капа, родом из Сантовении, пятнадцатилетняя неудачливая мать, вошла в состав челяди семейства Сальседо на улице Корредера-де-Сан Пабло, дом номер пять.
Не встретила сопротивления Минервина и на кухне, где кухарка Бласа, внешне покорная, была по сути крепким орешком. До появления Минервины она два раза покормила младенца молоком ослицы, разведенным водой и сильно подслащенным, как когда-то поступала ее мать, и донья Каталина опасалась враждебного приема. Однако сеньору Бласу заинтересовало происхождение девушки, и как только они встретились, кухарка спросила, не знает ли она в своей деревне некоего Педро Ланусу, отца двух смазливых и легкомысленных девушек. Не успела она закончить свой вопрос, как Минервина расхохоталась.
– У них вся семья – «просветленные», сеньора Бласа.
– Что ты имеешь в виду?
– А то, что вы слышите, сеньора Бласа. Они из тех, которые говорят, что Господь наш скорее предпочитает видеть мужчину и женщину в постели, чем в церкви, молящимися на латыни.
– Так говорят в твоей деревне? Да, эта семейка всегда отличалась странностями.
Минервина постаралась вспомнить еще что-нибудь забавное, чтобы снискать расположение сеньоры Бласы.
– А еще они говорят, будто Господь наш является к ним, стоит только усесться и ждать Его. Сиди, мол, спокойно и жди, пока Господь тебя не просветит. Потому их еще называют «отрешенными».
– Вот это словечко, – согласилась Бласа, – лучше подходит Педро Ланусе, чем первое, сама понимаешь. В жизни не видела большего бездельника и неряху, чем он.
– А если вы захотите их повидать, так они по субботам приезжают в Вальядолид на ослице к одной женщине, Франсиске Эрнандес, и к священнику, которого тоже зовут дон Франсиско.
– И где же эта Франсиска Эрнандес проживает, милочка?
– Не помню, сеньора Бласа, но если вам интересно, я в первый же день, как побываю в деревне, разузнаю.
Так Минервина стала своим человеком во владениях Бласы. Глуповатая Модеста, робкая и бестолковая, тоже приняла новенькую любезно. После общества Бласы она нашла в новой подруге более близкие ей интересы молодости и темы для разговоров, не свойственные деревенской девушке.
Донья Каталина провела утро спокойно. Появление опрятной и услужливой Минервины уняло ее тревогу. Вдобавок в полдень пришла ее невестка, донья Габриэла, рассказать о празднестве в городе: сорок тысяч иноземцев прибыло, чтобы приветствовать короля, на улицах бурлят толпы народа, на перекрестках поставлены деревянные арки, увитые зеленью, на домах знати красуются щиты с гербами и ковры. А потом начался военный парад на Новой дамбе – инфант дон Фернандо в сопровождении кардинала Тортосы и архиепископа Сарагосы, а за ними герольды, альгвасилы, служители и булавоносцы. Народ до хрипоты орал приветствия королю, когда дон Карлос появился верхом на коне, – ехал один посреди улицы под грохот литавр, а бриллианты на его костюме так и горели в лучах ноябрьского солнца. Перед ним шел оркестр – трубачи и барабанщики, а позади шагали пятьсот аркебузиров – четыреста немцев да сто испанцев, – за которыми ехала его сестра донья Леонор со своими фрейлинами из знатных семей, а замыкал кортеж полк лучников, подымавших на дыбы своих коней и возглашавших здравицы Кастилье и королю. Донья Каталина, женщина легко возбудимая, вдруг начала дрожать под пуховым одеялом, и тогда донья Габриэла, заметив ее волнение, перевела разговор на большого слона, которого вывели на рыночную площадь для забавы детям и взрослым.
На следующий день донье Каталине без всякой видимой причины стало хуже. Жар усилился, и доктор Альменара предположил, что, возможно, это родильная горячка; дабы выиграть время, он приказал цирюльнику Гаспару Лагуне, который в свое время вернул к жизни тяжело больного президента Канцелярии, сделать больной кровопускание, что цирюльник и выполнил с поразительной ловкостью. Но поскольку состояние доньи Каталины и на другой день не улучшилось, дон Франсиско Альменара подал новую надежду, предложив прибегнуть к «великому противоядию».
– Надо дать его. Ничего другого не остается.
Донья Каталина согласилась. Ее супруг покорно нашарил в кармане своего кафтана несколько монет, однако доктор, заметив этот его жест, сказал, что речь идет об очень дорогом лекарстве.
– И сколько же оно стоит? – осведомился Сальседо.
– Двенадцать дукатов, – ответил доктор.
– Двенадцать дукатов! – ахнул дон Бернардо. Доктор стал объяснять причину такой цены:
– Примите во внимание, что готовят его только в Венеции, и в его состав входят более пятидесяти разных элементов.
Пока Модеста бегала в аптеку Кустодио, на улице раздался топот коней, а затем послышались возгласы «Да здравствует король!», сопровождаемые барабанным боем крики солдат с алебардами. И вдруг, как тоненький дискант, отвечающий на зов могучего баритона, прозвучал среди этого военного шума звон колокольчика. Дон Бернардо отодвинул занавеску на окне. Да, он ведь заказал в монастыре Сан Пабло мессу Пяти ран Христовых за здоровье жены и святые дары на случай, если дело пойдет плохо. Он увидел приближающегося к его дому фрая Эрнандо с накрытой платком чашей, и рядом с ним служку с колокольчиком. При виде их люди опускались на колени и, поднимаясь, энергично отряхивали пыль со штанов и юбок. На лестнице колокольчик служки зазвенел еще громче, торжественно и властно. Дон Бернардо вышел навстречу фраю Эрнандо.
– Достаточно будет помазания, отче, она уже без сознания.
И в тот же миг, когда священник начал молитву, подбородок доньи Каталины отвалился на грудь – так, с открытым ртом, она и застыла. Доктор подошел, пощупал пульс и приложил руку с изумрудным перстнем к ее сердцу.
– Скончалась, – сказал он, обернувшись к окружающим.
Четверть часа спустя Модеста, спешившая с великим противоядием, наткнулась в подъезде на Хуана Дуэньяса.
– Сеньора донья Каталина скончалась, – коротко произнес он.
Модеста всхлипнула и стала медленно подниматься по лестнице, цепляясь за перила. Она боялась покойников, и ей хотелось отсрочить свой приход. Через полуоткрытую дверь она увидела дона Бернардо, его брата, невестку и свою новую подругу, которая переставляла мебель в передней, чтобы было просторней. Модеста остановилась, не решаясь войти. Через несколько минут появились плакальщицы и принялись готовить все необходимое для заупокойной службы на дому. Воспользовавшись траурной суетой, Модеста проскользнула на кухню. Там, заливаясь слезами, сидела на табурете Минервина и кормила грудью новорожденного, меж тем как Бласа разжигала огонь в очаге с невозмутимым лицом и бесстрастием человека, много пожившего и слишком рано оторванного от своей семьи. Наконец Модеста включилась в печальные домашние хлопоты. Она отдала лекарство хозяину. Дон Бернардо проворчал – двенадцать дукатов выбросил. На что Модеста еле слышным голосом ответила: «Соболезную, сеньор Бернардо, пусть они помогут успокоиться ее душеньке».
Но тут уже начал собираться народ, стучали в двери, несли цветы, и Модеста бегала взад-вперед. Люди приходили небольшими группами и шли в залу, где дон Бернардо и его брат принимали соболезнования. Один только разок, пробегая мимо открытой двери кабинета, Модеста глянула уголком глаза и увидела госпожу на столе – она лежала с закрытыми глазами и ртом, бледная, ко всему равнодушная и спокойная. Входили, опустив голову, и выходили с чувством облегчения, выполнив тягостный долг. Модеста заносила букеты цветов в кабинет и клала их там, прикрыв глаза. Ей было страшно смотреть на госпожу. Возле покойницы ее невестка донья Габриэла руководила общими молитвами. Лишь поздно вечером друзья разошлись, остались дон Бернардо и его брат душеприказчик; по давнему семейному обычаю они сели у ног усопшей, чтобы прочитать ее завещание. Первым распоряжением доньи Каталины было пожелание, чтобы ее похоронили во дворе монастыря Сан Пабло, а не внутри церкви, потому что там, внутри, из-за многих погребений стоит неприятный запах, «от которого пропадает благочестивое настроение». В путь к последнему приюту ее должны сопровождать двенадцать бедных молодых женщин в голубых с белым платьях и с горящими свечами в руках. За их службу дон Бернардо даст каждой по реалу из вельона. Погребение должно быть совершено после заупокойной мессы в той же церкви, а затем пусть там служат девять дней заупокойную мессу с пением, дьяконами и иподьяконами, а также во всех церквях города на восьмой день ее смерти. Дон Бернардо читал эти распоряжения голосом, прерывающимся не столько от горя, сколько потому, что знал непомерную щедрость доньи Каталины и опасался, что она проявится и здесь. И его дрожащий голос пресекся окончательно, когда он прочитал написанное характерным угловатым почерком усопшей ее распоряжение, не подлежащее никаким иным толкованиям, установить для монастыря Сан Пабло ренту не менее двух тысяч шестисот пятидесяти мараведи в год. Когда же наконец он сумел произнести это вслух, дон Бернардо сделал паузу и, взглянув поверх листа бумаги на брата, промолвил несколько двусмысленным тоном:
– Каталине следовало родиться принцессой. Он подумал о своем складе в Худерии, о поместье в Педросе и об арендаторе Бенхамине.
– На такую ренту можно купить не меньше тридцати арансад, – прибавил он.
Его брат Игнасио, оидор Канцелярии, светловолосый, коротко остриженный и безбородый, скривился и наморщил нос, словно почуяв дурной запах.
– Все законно, – сказал он. – Такую ренту ты можешь платить с лихвой.
Братья, хотя сильно отличались характерами, всегда жили дружно, однако к деньгам относились по-разному. Сидя у одра покойницы, вдыхая дурманящий запах цветов, они начали спорить, и дон Бернардо обозвал свою жену мотовкой, но дон Игнасио, спохватившись, прервал спор, заметив брату, что негоже в такую минуту употреблять подобные слова.
На следующее утро, обвязав веревками, покойницу усадили в карету; правил лошадьми Хуан Дуэньяс, а Бернардо и Игнасио Сальседо шли во главе траурной процессии. Двенадцать девушек, скорее девочек с ангельскими личиками, одетых в голубое и белое, шли по сторонам кареты и пели траурные гимны. Потом, когда они выстроились в центральном нефе храма вокруг покойницы, их невинные лица смягчали суровость церемониала. Наконец останки доньи Каталины Бустаманте были преданы земле во дворе храма, и сопровождавшие ее прошли перед братьями, пожимая им руки, целуя в щеку или произнося слова соболезнования. После чего на глазах у взволнованных друзей новоиспеченный вдовец раздал юным девушкам двенадцать реалов из вельона, как было обозначено в завещании.
Возвратясь в дом, донья Габриэла в сопровождении обоих мужчин прошла в гладильную комнату посмотреть на маленького Сиприано и, взглянув на спящего младенца, пролила несколько слезинок. Стоявший рядом дон Бернардо смотрел на ребенка с совершенно бесстрастным лицом. В изголовье колыбели юная Минервина прикрепила ленту из черной тафты. Глаза дона Бернардо посуровели.
– Что он думает во сне, этот маленький матереубийца? – пробормотал он.
Дон Игнасио положил руку ему на плечо.
– Ради Бога, Бернардо, не говори глупостей. Господь может тебя покарать.
Дон Бернардо отрицательно покачал головой.
– Разве найдется кара страшнее той, которую я теперь терплю? – простонал он.
II
После смерти доньи Каталины в доме на Корредера-де-Сан Пабло установился другой распорядок. Малыш Сиприано включился в жизнь челяди в деревянной мансарде верхнего этажа, меж тем как дон Бернардо остался хозяином и господином на втором этаже, с тем лишь новшеством, что не стало супружеского святилища – теперь, когда оно перестало быть святилищем, он обосновался в своем кабинете.
Как можно было предположить, младенец в первые месяцы не расставался с кормилицей – сосал ее грудь каждые три часа, проводил с ней весь день, что-то лепеча в гладильной комнате, и спал с ней наверху в одной из каморок возле лестницы. В нижнем этаже, напротив, не произошло никаких изменений. Там по-прежнему обитал слуга Хуан Дуэньяс в небольшом чулане при конюшне, где содержались две лошади и два мула, и рядом с которой стоял небольшой каретный сарай.
Ни одно из этих новшеств не внесло существенных перемен в жизнь дона Бернардо Сальседо, хотя внешне он очевидно переживал период душевного упадка. Он перестал наведываться в свой склад в старом квартале Худерии и совершенно забыл о Бенхамине Мартине, своем арендаторе в Педросе. Его уныние и бездеятельность дошли до того, что он даже перестал посещать в полдень кружок друзей в таверне Дамасо Гарабито, где обычно поддерживали бодрость любимыми отборными белыми винами. Теперь сеньор Сальседо по большей части проводил дни, сидя в кресле у окна в большом зале, и безучастно глядел, как проходит день за днем. Сидел почти не двигаясь, пока Модеста не позовет к столу, – тогда он нехотя вставал из кресла и садился поесть. Но на самом деле не ел, а только притрагивался к еде, как бы обманывая самого себя и чтобы досадить прислуге. В душе он себе назначил семь дней траура, однако за эту неделю так привык притворяться, что даже начал находить некую сладость в сочувствии окружающих. С самого детства дон Бернардо Сальседо подчинял родителей своей воле. Был он мальчиком своенравным, не терпел никакого принуждения. Таким и вырос, и когда женился, жену свою донью Каталину постоянно держал в строгом повиновении. Потому он, возможно, и страдал теперь – некем было командовать, некому показывать свою власть. У служанки Модесты, подававшей ему еду, то и дело навертывались слезы. Однажды она, не сдержавшись, даже упрекнула его:
– Не падайте духом, ваша милость, – сказала она. – Как бы не накликать еще большего горя.
Простые эти слова напомнили дону Бернардо, что есть в мире и другие радости, кроме той, которую доставляет власть: вызывать сочувствие, возбуждать жалость. Показывать, что испытываешь такое глубокое горе, какого никто в мире еще не изведал, – это тоже был способ придать себе значимость. И он стал в этом деле большим мастером, мастером притворства. Целые дни проводил перед зеркалом, изучая мины и жесты, выражающие его скорбь. Целью его стала похвальба своим горем – и, как перед Модестой он делал вид, будто ничего не ест, точно так же утверждал, что потерял сон, что ночи напролет не смыкает глаз, что бессонница вконец его замучила. Но в действительности, когда дом погружался в темноту и воцарялась тишина, дон Бернардо зажигал ночник и отыскивал в буфете или в кладовой лакомый кусок, чтобы возместить дневную, тщательно соблюдаемую диету. После чего принимался ходить по дому, нарочно стараясь шуметь, чтобы разбудить прислугу и показать, как ему не спится. Таким образом сочувствие к скорбящему вдовцу распространялось, как круги на воде. От прислуги оно сообщалось брату и невестке, дону Игнасио и донье Габриэле, а от дона Игнасио – хозяину его склада Дионисио Манрике, от хозяина склада – поставщику в Парамо, Эстасио дель Валье, от Эстасио дель Валье – другим поставщикам с Месеты и друзьям по таверне Дамасо Гарабито. Дон Бернардо, говорили люди, не ест, не спит, ничего не делает – только отдает по утрам распоряжения слуге Хуану Дуэньясу, да час-другой поговорит днем со своим братом оидором. В первые две недели вдовства единственным новшеством стало его хождение по залу, бесцельное, торжественное хождение – когда надоедало сидеть в кресле. Каждые полчаса он почти машинально поднимался и начинал ходить взад-вперед, потупив очи долу, заложив руки за спину, продумывая свои успехи в актерском мастерстве. В связи с этими прогулками по залу Минервина приметила странное явление: как только хозяин принимался ходить и раздавался стук его шагов по половицам, малыш Сиприано просыпался. И то же самое происходило, когда дон Бернардо поднимался на верхний этаж – не столько, чтобы взглянуть на ребенка, сколько для того, чтобы девушка увидела его унылое, удрученное лицо. Казалось, что дитя чувствовало на своих веках острие отцовского взгляда, какое-то неприятное ощущение, – Сиприано тут же просыпался, вытягивал сморщенную, как у черепашки, шейку, открывал глаза и, медленно поворачивая головку, обводил взглядом комнату и заливался слезами.
Минервине было неприятно, что хозяин поднимается к ним наверх без предупреждения, что он смотрит на ребенка налитыми кровью, холодными глазами, полными упрека. «Он не любит ребенка, сеньора Бласа, достаточно посмотреть, как он на него смотрит», – говорила Минервина. И каждый раз, как сеньор Сальседо поднимался взглянуть, как ребенок спит, Сиприано весь остаток дня тревожился, капризничал и ежеминутно без всякой причины разражался плачем. Минервине все было ясно: дитя плачет, потому что отец внушает ему страх, оно пугается отцовских глаз, его черной траурной одежды, его угрюмой скорби. Зато когда наступал вечер, во время купания, Минервина болтала со своими подружками о всяких новостях, а ребенок тем временем резвился в круглой латунной ванночке, шлепал по воде ладошками и, всякий раз как нянюшка выжимала губку на его лобике и струйки воды текли по щекам, он счастливо отдувался. Закончив купание, Минервина укладывала малыша на полотенце, разложенное у нее на коленях, тщательно натирала благовониями и одевала. И в такие минуты, глядя на розовое тельце Сиприано, она и Бласа говорили о том, какой он крохотный, и Бласа ворчливо объясняла, что ребенок мелкий, но не худой, – просто косточки у него тонкие, как рыбьи.
Притворное безутешное горе дона Бернардо и подлинное отчуждение по отношению к сыну пробуждали в Минервине все более теплую привязанность к малышу. Она с наслаждением смотрела, как жадно он сосет ее розовые соски, как играет своими ручонками, как радостно гулит, весь в ее власти. Когда она держала его на руках, ей иногда чудилось, будто ее сынок не умер, будто это он лежит у ее груди, и она обязана за ним ухаживать.
– Ох, и дуреха я! – спохватывалась она вдруг. – С чего это я вздумала, что этот ребенок мой.
Постоянная забота о новорожденном и разговоры о нем заполняли все дни, и единственное разнообразие в жизнь дома вносили вечерние визиты дона Игнасио и доньи Габриэлы. Красота и изящество дамы восхищали Модесту и Минервину, а роскошь ее нарядов просто ослепляла. Ни разу не являлась она в одном и том же туалете, но что бы ни было на ней надето, всегда была красиво подчеркнута линия груди и гибкость талии. Французские юбки с фижмами, распахивающиеся парчовые мантии, пышные рукава с разрезами, в которых виднелась белая ткань сорочки, доставляли обильную пищу для разговоров обеим девушкам. Вдобавок они восторгались манерами доньи Габриэлы – ее живостью, легкой походкой, словно тело плыло по воздуху, не ведая земного притяжения. Донья Габриэла умилялась, глядя на малыша, и Модеста с Минервиной всегда сопровождали ее, когда она поднималась в их мансарду. Эта дама никогда не говорила о том, как он мал, он ей и таким нравился, она сокрушалась о его сиротстве и всякими уловками и хитростями пыталась выведать у дона Бернардо, какие чувства питает он к сыну. Всякий раз, когда Минервина рассказывала о холодности дона Бернардо, она сильно огорчалась, и едва не упала в обморок, услыхав однажды, что он назвал младенца «матереубийцей». Отвращение деверя к сыну и очевидная его неплодовитость побудили донью Габриэлу в один из тихих, располагающих к откровенности первых дней вдовства дона Бернардо, с волнением в голосе сделать ему великодушное предложение взять на себя заботу о младенце, без каких-либо формальностей и обязательств усыновления, – просто чтобы заботиться о нем, пока он не достигнет определенного возраста, который назначит сам отец. Дон Бернардо поморгал разок-другой, пока не ощутил в глазах тепло слез, и решительно заявил: «Нет, этот ребенок мой, мой дом – его дом». Донья Габриэла ловко ввернула замечание, что, мол, ребенок отнюдь не дает ему утешения, но, напротив, будит «горькие воспоминания», и дон Бернардо согласился, что так оно и есть, но это еще не резон, чтобы ему отказываться от отцовского долга. Глаза его блестели, он часто мигал, чтобы изобразить страдание, однако дон Игнасио, как всегда, внимательно следивший за эмоциональными вспышками брата, тактично заговорил о том, сколь разумно было бы дать младенцу «искусственную мать», связанную с ним семейными узами, на что его брат возразил, что без всяких таких уз юная Минервина, с ее небольшими, но налитыми молоком грудями и лаской, исполняет эту роль ко всеобщему удовольствию. Этот братский спор не привел ни к размолвке, ни к обидным речам. Просто дон Бернардо ответил отказом.
В иные вечера во время визитов брата вдовец хранил упорное молчание, уставясь, будто загипнотизированный, в занавеску на темнеющем окне. То был один из его актерских приемов, но брат начинал беспокоиться, выспрашивать, рассказывать всяческие слухи, чтобы вывести его из состояния пассивности. Беспокойство брата, человека просвещенного, гордости семьи, доставляло дону Бернардо тайную радость. Именно сочувствие дона Игнасио, важной персоны, признанного умницы, делало эту радость особенно острой. Дон Игнасио, не подозревая о его притворстве, с тревогой следил за странными переменами в состоянии брата. «Ты должен поставить перед собой какую-то задачу, Бернардо», – говорил он, – «должен взяться за дело, которое тебя отвлечет, займет твои мысли. Нельзя так жить, сложа руки, предаваясь печали». Дон Бернардо возражал, что дела, мол, идут сами собой и ему нечего делать; что секрет жизни состоит в том, чтобы наладить дело, а потом отойти в сторону – пусть все идет в заведенном ритме. Игнасио, однако, не соглашался – вот и склад он запустил, а Дионисио Манрике недостаточно оборотист, чтобы его заменить. То же самое с Бенхамином Мартином, арендатором в Педросе, которого он должен посетить хотя бы для того, чтобы исполнить завещание доньи Каталины. Однако дон Бернардо упорно не слушал советов брата. Лишь через несколько месяцев, когда роль безутешного вдовца стала ему надоедать и он заскучал по вину в таверне Гарабито, он понял, что удовольствие быть предметом сочувствия не может заполнить жизнь. Тогда он стал уступчивей в беседах с братом, а тот, в свою очередь, пришел к заключению, что вывести Бернардо из прострации может только какое-нибудь неожиданное происшествие, какая-нибудь встряска. И такая встряска случилась в виде срочного письма, полученного в один из вечеров, когда дон Игнасио, как обычно, подбадривал брата и уговаривал изменить образ жизни. Письмо пришло из Бургоса, от дона Нестора Малуэнды, крупного негоцианта, того самого, который в свое время был настолько внимателен, что подарил сеньоре Сальседо злополучное кресло для рожениц. В этом письме он извещал дона Бернардо, питавшего к нему большое уважение и почтение, что в Бильбао готовится к отплытию флотилия с грузом шерсти, и эта весть была для дона Бернардо как нельзя более кстати. Начиная с августа копилась у него в Худерии настриженная шерсть, шерсть из всей Кастилии – кроме Бургоса и Сеговии – плесневела, пока он никак не мог на что-либо решиться. Он тут же отправил по почте письмо дону Нестору Малуэнде, прося прощения за задержку и извещая, что партия кастильской шерсти отправится в Бургос второго марта, что путешествие займет три дня, если сократить остановки, и что он лично поведет караван.
На следующий день он договорился с Архимиро Родисио, чтобы ко второму числу были готовы пять упряжек по восемь мулов и пять больших платформ. Предупредил также Дионисио Манрике и Хуана Дуэньяса, чтобы собрались в дорогу. Первую платформу поведет он сам. Он это делал только один раз в жизни, но теперь должен был отплатить за любезность дону Нестору Малуэнде. Кроме того, он чувствовал, что править упряжкой из восьми мулов, вести их крупной рысью, пуская в ход плеть, будет для него физической разрядкой, столь необходимой теперь. Итак, в ночь на второе марта, когда тюки уже были погружены, дон Бернардо в дорожном платье, в шляпе и овчинной куртке, возглавляя караван, проехал по Большому мосту. За ним следовал Дионисио, приказчик из его склада, с другой упряжкой из восьми мулов, еще двое нанятых возчиков-богохульников и верный Хуан, которого дон Бернардо приучил выполнять самые разнообразные работы.
Выехав на дорогу, всю в лужах и глубоких колеях, дон Бернардо стал нахлестывать передних мулов, вынуждая встречных всадников, погонщиков и возчиков на телегах в страхе тесниться к обочинам, уступая ему свободный проезд. Передние мулы платформы, на которой ехал Сальседо, были его собственные – звали их Рыжий и Мавр, они повиновались его окрикам и плети, шли крупной рысью, вернее, мелким галопом, и встречным казалось, будто на них мчится в сокрушительной атаке конница. Постепенно дон Бернардо, человек по натуре миролюбивый и спокойный, разгорячился и принялся безжалостно стегать своих мулов, так что восход солнца встретил их в селении Кооркос. Четырех мулов он сменил на постоялом дворе в Морале, еще четырех – на почте Вильяманко, где спал во вторую ночь. Хозяин постоялого двора, старый его знакомый, принял его с деревенским радушием: «Куда это вы мчитесь, ваша милость, в такой спешке? У ваших мулов все бока исхлестаны». Дон Бернардо криво усмехнулся: «Мы все, Руфино, обязаны исполнять свой долг. Передние два мула – мои собственные, не беспокойся».
Освободившись от несвойственного ему притворства, он впервые после постигшего его горя спал беспробудным сном, а на следующее утро, хотя встал со свежей головой, все кости ныли. Он винил в этом тряску на платформе, глубокие рытвины на мостовых, непривычно быструю езду. Как бы то ни было, на третий день, еще до захода солнца, караван входил через Въездные ворота в город Бургос. Стук повозок и крики возчиков создавали такой шум, что прохожие останавливались у кромки тротуаров поглазеть. От скрипа колес и топота копыт, выбивающих искры из булыжной мостовой, можно было оглохнуть. «Караван Сальседо в этом году что-то запоздал», – заметил один горожанин. Напротив монастыря де лас Уэльгас высился огромный склад Нестора Малуэнды, который дважды в год принимал настриг шерсти из половины испанских земель. Дионисио Манрике и Хуан Дуэньяс остались возле платформ следить за разгрузкой, меж тем как дон Бернардо Сальседо договаривался о жилье на постоялом дворе Педро Луасеса, где он всегда останавливался, и покупал себе в самых роскошных торговых заведениях города нарядную одежду.
Дон Нестор Малуэнде встретил его весьма любезно. И все же общество дона Нестора, такого учтивого, такого аристократичного, уверенного в себе, всегда несколько стесняло дона Бернардо. «Я бы чувствовал себя свободнее наедине с государем, чем с доном Нестором Малуэндой», – говаривал он. В этом старике все внушало почтение: его богатство, его высокая и, несмотря на возраст, стройная фигура, бледные, гладко выбритые щеки, коротко остриженные по фламандской моде волосы, и его наряд – камзол с четырехугольным вырезом, в котором была видна сорочка, и кафтан с разрезами, который войдет в моду в следующем году. Дон Нестор был как всегда гостеприимен, показал гостю свои последние приобретения, большое зеркало в золотой раме и пару венецианских сундуков, живописно поставленных в гостиной один против другого. Дон Бернардо благоговейно ступал по коврам и столь же благоговейно взирал на плотные, до пола, занавеси, затенявшие окна. В столь роскошной обстановке голос неизбежно звучал с мягким, бархатистым оттенком. Дон Нестор был глубоко опечален, когда дон Бернардо сообщил ему, что супруга скончалась, и что ее смерть, равно как и вполне понятные последствия этого горя были причиной его запоздалого приезда.
– Это был мой первый ребенок, – сказал он, сверкнув глазами.
– Он тоже умер?
– Ребенок не умер, дон Нестор. Дитя живет, но какой ценой!
Естественно возникла тема кресла для родов, и дон Бернардо, несмотря на горестные воспоминания, признал его эффективность.
– Младенец застрял, – сказал он, – но это фламандское кресло помогло его вытащить. К сожалению, оно не могло предотвратить горячку у доньи Каталины и ее гибель.
Дон Нестор усадил гостя между двумя канделябрами и, глядя на него, сокрушенно мигал, – вот ведь горе, даже фламандское кресло не спасло от беды. Однако, будучи опытным негоциантом, быстро нашел утешительный выход.
– Все, что вы мне рассказали, весьма прискорбно, друг мой Сальседо, но Господь наш, Промыслитель, устроил так, что для всех страданий в жизни сей есть лекарство. Мужчина не может жить без женщины и, если хорошо подумать, женщина для мужчины не более, чем запасная его часть, сменное существо. Вы должны вторично жениться.
Дон Бернардо был благодарен видному кастильскому негоцианту за доверительную беседу, однако ее предмет больно его задевал, поддерживал душевное напряжение.
– Время покажет, дон Нестор, – сказал он удрученно.
– А почему бы не попытаться опередить время? Жизнь коротка, сидеть и ждать у моря погоды – не самое лучшее решение, мы не вправе сидеть сложа руки. Вот возьмите меня. За тридцать лет – три брака, и от каждой жены у меня есть потомство. Торговля шерстью с Фландрией обеспечена тремя ветвями рода.
В голове Сальседо закружил рой мыслей: вопрос о его потомстве, унизительное испытание чесноком, завещание доньи Каталины, но высказал он нечто иное:
– Боюсь, я однолюб, дон Нестор, – произнес он еле слышным голосом.
Когда дон Нестор улыбался, его лицо покрывалось морщинами. А когда хмурил брови, привычная любезная маска старела лет на десять.
– Не бывает мужчин однолюбов, дорогой друг. Это просто обман. Тем более теперь, когда у вас есть где выбирать. В Бургосе в прошлом месяце было приданое в сто тысяч дукатов. Многие крупные состояния именно так и начинались, с выгодного брака.
Дон Бернардо опустил глаза. После месяцев замкнутой жизни и одиночества этот разговор в столь роскошной обстановке с мудрым и опытным собеседником казался ему сном.
– Я подумаю, дон Нестор. Подумаю об этом. И если когда-нибудь изменю свое мнение, явлюсь к вам посоветоваться, обещаю.
Дон Нестор налил ему бокал вина из Руэды и поблагодарил за то, что дон Бернардо лично привез шерсть. «Мы даже сэкономили один день», – сказал дон Бернардо с некоторым хвастовством. Затем сеньор Малуэнда сообщил ему, что нынешний год исключительный, что караваны идут в Бильбао упряжками цугом по двенадцать или пятнадцать мулов и что более семисот тысяч кинталов шерсти уже громоздятся на баскских пристанях. Что в этом году он погонит более восьмидесяти тысяч мулов, чего не бывало в Кастилии с 1509 года. Из уст его так и сыпались крупные числа, и завершил он свое экономическое рассуждение не без тщеславия:
– Ныне, друг Сальседо, я в состоянии предложить заем королевскому двору.
Оба сидели у противоположных концов большого стола орехового дерева и глядели друг на друга, подобно нарядным венецианским сундукам. Дон Бернардо подумал, что, хотя хозяин дома был трижды женат, ни одну из жен дона Нестора он никогда не видел: да, женщина – просто некая запасная часть мужчины. Дон Нестор при своих деловых встречах никогда не показывал их. По его мнению, женщина должна украшать мужчину только в светском обществе. Такова ее роль. Черный слуга подал им куриный бульон. Дон Бернардо вздрогнул, заметив цвет его кожи, но смолчал и подождал, пока слуга выйдет, да и тут не спешил высказаться, а только посмотрел вопросительно на хозяина дома.
– Дамиан, – совершенно естественно ответил тот на его немой вопрос, – раб из Мозамбика. Мне его подарил пять лет тому назад граф Ривадавия. Он мог бы мне подарить и мориска, но это было бы банально. А он хотел оказать мне милость исключительную, и мориск для этого не годился. В нынешнее время раб из Мозамбика – роскошь, достойная аристократа. Я попросил окрестить его в пятнадцать лет, и теперь он служит мне верой и правдой.
С каждой минутой дон Бернардо чувствовал себя все более униженным. На скромного мещанина, вроде него, роскошь обстановки дона Нестора действовала подавляюще. Богатство дона Нестора, пожалуй, можно было бы сравнить с состоянием графа де Бенавенте. А деньги в сознании дона Бернардо занимали чрезвычайно большое место. После куриного бульона слуга подал им форель и великолепное бордосское вино. Двигался он бесшумно – ни один нож или ложка не звякнули о серебряное блюдо, ни один бокал богемского стекла не зазвенел, задетый кувшином. Раб ходил легко, как привидение, высоко подымая ноги, чтобы туфли без задков не шаркали по ковру. В минуты его отсутствия дон Нестор дополнял его историю, говорил о своих намерениях касательно его судьбы.
– Он ленив и необщителен, но очень предан. Я выбрал его как надежного человека, и остальные слуги за это недолюбливают его. Для меня он член моей семьи. Хотя он черный, душа у него белая, как наша, и она достойна спасения. Правда, я покамест не разрешаю ему жениться. Вообразите себе такого бычка-производителя в моих палатах. Брр! Но когда ему исполнится сорок лет, я дам ему свободу. Такова будет награда за службу.
Поездка в Бургос, вечер, проведенный с доном Нестором Малуэндой, оказались для сеньора Сальседо очень полезны. Он позабыл о своем унынии, о своей притворной скорби – короче, он наконец освободился от трупа доньи Каталины. И как только вернулся домой, не расстегнув еще ни кожаных гетр, ни овчинной куртки, он поднялся на верхний этаж, где спал Сиприано, и стал в ногах кроватки, вперив взгляд в малыша. Тот, как обычно, проснулся, открыл глазенки и, не мигая, испуганно уставился на отца. Но вопреки тому, что можно было ожидать, наивный детский взгляд нисколько не смягчил дона Бернардо.
– Что там задумал этот хитрец-матереубийца? – процедил он сквозь зубы.
От взора отца веяло ледяным холодом, и ребенок, вместо того, чтобы, вытянув свою тоненькую шейку, оглядеться вокруг, разразился отчаянным плачем. Поспешно прибежала, изгибаясь всей своей тоненькой фигуркой, кормилица Минервина.
– Ваша милость напугали его, – сказала она, беря дитя на руки и стараясь успокоить.
Дон Бернардо пробурчал, что ребенку уже несколько месяцев, и он, как мужчина, должен быть покрепче и посмелей. А затем, заглядевшись на миловидную девушку с младенцем на руках, произнес слова, которые наверняка удивили бы дона Нестора Малуэнду:
– Куда это годится, милочка, что с таким хорошеньким личиком и такой красивой фигурой ты занимаешься таким скучным делом – кормишь своим молоком ребенка?
Сам дон Бернардо тут же устыдился своей смелости. Вечером оидор дон Игнасио обнял его с таким волнением, точно он прибыл из Индий. Он нашел, что Бернардо изменился, обрел снова аппетит к жизни. И впрямь, после поездки в Бургос у дона Бернардо начался период лихорадочного возрождения. Уже через неделю, соблазненный ярмаркой скота в Риосеко, он взялся за одно из дел, которые откладывал с 1516 года – отправился в Парамо, чтобы посетить своих клиентов в Торососе и навести там порядок. Действительно, все тонкошерстные овцы Вальядолида были собраны там. Вокруг города уже не осталось пастбищ, окрестные земли были заняты уэртами, а за ними простирались виноградники и поля зерновых. Для выпасов годились только гористые места, где травянистые заросли чередовались с дубовыми рощами. Городские власти стремились запретить пасти на гористых местах овец и коз, разрешалось иметь в отаре только одного барана, – от овец мало толку, они уже всем надоели, утверждали местные чиновники. Но, с другой стороны, овцеводы и изготовители овчинных курток боролись за мясо и теплый мех. Ведь в этой глупой покорной скотинке все идет в дело, и ее разведение куда прибыльнее, чем полагают городские власти. И когда муниципалитет издал постановление, запрещающее пасти стада ближе, чем за две лиги от границ города, перемещение отар в Парамо стало неизбежным и окончательным. Тогда не только заняли земли Торососа – а именно луга селений Пеньяфлор, Риосеко, Масарьегос, Торрелобатон, Вамба, Сигуньюэла, Вильянубла и других, но пришлось арендовать пастбища еще подальше, на других территориях, например, в Вильяльпандо и Бенавенте.
Дорогу дон Бернардо знал как свои пять пальцев. Едучи в Риосеко, он думал о тамошних постоялых дворах, трактирах и домах вдов, ожидавших его на пути. Вспомнилась ему вдовушка Пельика в Кастродесе, где он спал на железной кровати с двумя матрасами и двумя подушками, ел три раза в день и платил за свою лошадь восемь мараведи. Поездка была задумана так, что ему приходилось каждую ночь спать на другой кровати и проезжать каждый день две-три лиги. Дон Сальседо был уверен, что проедет Парамо с востока на запад за несколько недель, а потом спустится в долину перед Торо и остановится в Педросе, где у него была усадьба. Вдыхая приятный запах соломенных крыш, он думал о своих поставщиках, и тут показались первые каменные дома Вильянублы. Справа, у самой дороги, находился постоялый двор Флоренсио, который приветствовал Сальседо, как было у него в обычае, вежливо и немногословно. Жители Парамо славились лаконизмом своих речей. Порой Сальседо беседовал об этих людях со своим братом Игнасио, и они приходили к оптимистическому заключению: да, люди в Торососе грубоваты и неразговорчивы, однако трудолюбивы и тверды в своих решениях. В Вильянубле, кроме полудюжины обывателей, занимавшихся определенными ремеслами, все остальные существовали благодаря сельским работам: считанные зажиточные хозяева да десяток бедняков и батраков, кормившихся случайными заработками у тех, кто побогаче. Словом, большинство здесь составляли люди неимущие, бедные, жившие в лачугах из кирпича-сырца с земляными полами.
Дон Бернардо остановился на постоялом дворе Флоренсио и провел день в беседе с Эстасио дель Валье, своим управляющим в Парамо. Дела шли неплохо, вернее, не так плохо, как в прошлом году. Поголовье скота увеличилось на тысячу двести овец, и последние месяцы выпаса прошли успешно. Два пастуха из независимых крестьян ушли, и их пришлось заменить двумя неопытными батраками, которые, однако, были хорошими стригальщиками, так что одно возмещалось другим. Единственной бедой этой местности было то, что безземельные батраки, перебивавшиеся случайными, плохо оплачиваемыми работами во время сбора урожая, стремились покинуть эти края. Если так будет продолжаться, то Вильянубла может в недалеком будущем прийти в запустение. Жизнь бедняков, питающихся неизменно одними овощами и свининой, чересчур однообразна, подрывает здоровье и огрубляет нравы. Эстасио дель Валье, бедняк без каких-либо претензий на лучшее, в своих холщовых штанах и абарках, был еще более или менее прилично одет сравнительно с другими, бродившими босиком по немощеным глинистым улицам в грязных штанах по колено. Таковы нравы обитателей Парамо, где общественная иерархия определялась по виду твоих ног – голые ли у тебя икры или же прикрыты штанами, а то и гетрами на пуговицах, как у пастухов.
На следующий день дон Бернардо уехал из Вильянублы. Жизнь в глубинке Месеты была достаточно однообразна, и все же ярмарка в Риосеко оказалась необычно оживленной. Само селение на первый взгляд мало изменилось, разве что разрослось по сравнению с другими селениями Парамо. Численность отар держалась на прежнем уровне, и стригальщики уже готовили свои инструменты к июню месяцу. Запасы дров и сена были достаточные, и сеньор Сальседо провел на постоялом дворе Эвенсио Реглеро спокойную ночь несмотря на обилие клопов.
Поездка по Парамо все же преподнесла ему некоторые неожиданности. Приятным сюрпризом было увеличение численности овец в Пенья-флор-де-Орниха, где она превзошла десять тысяч голов, но были и две неприятные новости: вдова Пельика умерла, а Эрнандо Асевеса, арендатора в Торрелобатоне, разбил паралич, и хотя цирюльник из Вильянублы дважды делал ему кровопускание, он так и не поправился и теперь целыми днями сидел в плетеном кресле в сенях своего дома, став совершенным инвалидом. И сам же бедняга Эрнандо Асевес, обливаясь слезами, называл ему имена и адреса тех, кто мог бы его заменить.
Как и было задумано, дон Бернардо Сальседо уехал из Парамо в начале мая по направлению к Торо. День стоял теплый, солнце светило ярко, и кузнечики на обочинах дороги стрекотали оглушительно. Осенью и весной дожди шли исправно, колосья обещали обильную жатву. Также и виноградные лозы курчавились листвой, и если не будет преждевременного зноя, гроздья созреют в должное время, и, в отличие от прошлого года, урожай будет хорош. Со склонов Ла-Волюты Сальседо увидел холм Пикадо и у его основания среди виноградников селение Педросу, по левую сторону от церкви. Воздух был настолько чист, что с Мота-дель-Ниньо можно было разглядеть прибрежный лес у Дуэро, с первой зеленью тополей и полуодетых вязов, а за ним – темную зелень молодых сосновых рощ, посаженных на песчаных землях в начале века.
Дон Бернардо обогнул бугор с прослойками кристаллического гипса; два кролика, обезумев от страха, со всех лап побежали и юркнули в свою нору. Арендатор Бенхамин ждал его. Был он мужчина тучный, приземистый, как почти все в этой округе, как и его сыновья, преждевременно облысевший, с крупными, негроидными чертами лица, настолько характерными, что сеньор Сальседо узнал бы его среди тысячи. Распахивающийся кафтан из грубого сукна, холщовые штаны до середины голени, из-под которых виднелись волосатые ноги, были его неизменным одеянием. В эту эпоху чванства и тщеславия Бенхамин был одним из немногих, кому нравилось выглядеть беднее, чем он был на самом деле. Его доходы и общественное положение арендатора, человека, от которого в известной степени зависела работа наемных батраков, давали ему право выглядеть иначе, однако их семья этим пренебрегала. И его жена Лукресия дель Торо, равно как сыновья Мартин, Антонио и Худас Тадео, ходили в латаных-перелатаных бурых кафтанах и куртках, на которых Лукресия сделала больше стежков, чем все ткачи Сеговии. Бенхамин подтвердил благоприятные предсказания дона Бернардо: пшеница и ячмень растут хорошо и, хотя о винограде судить пока рановато, но коль не случится чего-либо непредвиденного, урожай его может на одну пятую превзойти прошлогодний. За дверью крытой соломой хижины слышалось нетерпеливое ржанье Лусеро, коня дона Бернардо, а внутри, в сенях, где они беседовали, было прохладно и пахло сенным пажитником. Дон Бернардо сидел, выпрямившись, на скамье со спинкой, а Бенхамин – на невысокой скамеечке рядом с сундуком, в котором Лукресия хранила простыни и белье с пахучими травами. В доме Бенхамина все было просто и не слишком опрятно. Мебель самая необходимая, никаких украшений – только как величайшая ценность висел коврик с фигурами, изображавшими Рождество Господа Нашего, да полог из тисненой кожи, под которым он и его супруга спали вот уже двадцать пять лет.
Такой же суровостью дышал весь облик Бенхамина, когда он сидел верхом на заезженном муле, на одеяле вместо седла, и в этом не отличался от него старший его сын Мартин, на хромой тощей ослице, когда они сопровождали дона Бернардо в осмотре его земель. Позади небольшого холма дон Бернардо заметил, что на участке из-под ячменя Бенхамин насадил новый виноградник: «Видите ли, дон Бернардо, надо честно признать, только виноград дает нам прибыль», – ответил Бенхамин, ограничившись таким объяснением. Однако дона Бернардо интересовали самые худородные участки поместья, дававшие наименьший урожай. «Это земли возле Ла-Мамбии», – ответил, не задумываясь, Бенхамин. И вот они проезжают по аллеям молодых виноградников, на вид вполне пристойных, неурожайность которых скажется только в пору сбора винограда. «И это самые неурожайные?» – настаивал дон Бернардо. – «Уж куда хуже, сеньор Сальседо, и гроздья меньше и ягода кислая. Знать бы только причину».
Только на обратном пути дон Бернардо, сидя в седле, сообщил Бенхамину Мартину и его старшему сыну Мартину Мартину, что донья Каталина скончалась. Бенхамин, также сидя на своем муле, снял шляпу и перекрестился: «Да пошлет Господь здоровье вашей милости, чтобы помог упокоиться ее душеньке», – произнес он вполголоса, меж тем как Мартин Мартин, его сын-подросток, скорее стыдливо, чем огорченно, просто опустил голову.
Сеньора Лукресия подала им обед в кухне, на сосновом столе; сидели они на скамьях перед стенным шкафом, уставленным кастрюлями да горшочками, и по обе стороны шкафа стояли две миски с водой. После каждого долгого отсутствия дона Бернардо сеньора Лукресия оказывала ему эту честь – готовила для него обед. Так уж было заведено, и когда дон Бернардо без предупреждения и без приглашения сел за стол на почетное место, Бенхамин уже уплетал за обе щеки. В нахлобученной на лоб шляпе он ожесточенно жевал и через каждые восемь-десять глотков, поднося руку ко рту, беззастенчиво рыгал. Между приступами отрыжки он рассказывал новости, главным образом те, что касались его личных доходов. Плата батракам непрестанно растет. Нынче сборщик винограда меньше, чем за двадцать мараведи, не станет гнуть спину, хорошего работника не найдешь за сорок, а уж обрезчика за шестьдесят. В этом смысле дела идут скверно. В довершение беды, последний урожай зерновых был очень скудный, вследствие чего он, как дон Бернардо, конечно, заметил, не внес к Пасхе арендную плату. Дон Бернардо резонно возразил, что недород причиняет ему не меньший ущерб, чем арендатору, и что задержка с выплатой аренды отнюдь не лучший выход. «Ты, Бенхамин, кончишь тем, что попадешь в лапы ростовщиков», – изрек он, погрозив указательным пальцем.
Однако обсуждение главного вопроса Бенхамин отложил на час десерта, когда густое вино из Торо окажет свое действие. Несмотря на свой грубоватый облик, Бенхамин был отнюдь не глуп, и вместо того, чтобы прямо заговорить о замене волов мулами, подошел к делу исподволь, высказав сомнение в пользе пара – оставлять землю под паром было, по его мнению, обычаем устаревшим и бесполезным. Дон Бернардо, имевший весьма поверхностные сведения об обработке земли, но пополнявший свои знания в беседах с собутыльниками в таверне Гарабито на улице Оратес, ответил, что для разрыхления и просушивания почвы более полезны другие приемы, например, посев проса высшего сорта, которое в Кастилии мало сеют. Арендатор, глядя дону Бернардо прямо в глаза, заявил, что, чем менять выращиваемую культуру, лучше применить удобрение, и что в Торо, мол, уже два года удобряют почву и дела у них идут лучше, нежели когда держали землю под паром год и больше. Мартин Мартин, этот щенок, приученный к покорности, поддакивал отцу хотя бы кивками, но дон Бернардо, которого раздражали лживые доводы отца и сына, спросил их, знают ли они, где это находят в Торо удобрение, когда в Кастилии, сказал он, разводят больше всего овец, полям же требуется настоящий навоз, а не овечий помет, а то небольшое количество навоза, которым мы располагаем, расходуется на удобрение уэрт. Разговор шел по намеченному Бенхамином руслу, и, когда зашла речь о навозе, он сказал, что самый новейший способ повысить плодородность земли, это заменить вола мулом – мулы едят меньше, они менее крупные и быстрее двигаются, особенно с плугом. Разгоряченный спором и вином дон Бернардо возразил, что мул – животное малосильное, плуг у него едва-едва царапает землю, а потому от его работы мало толку, тогда как вол, могучая скотина, прокладывает глубокую борозду, и семена в ней прикрыты более надежно. На что арендатор заметил, что вол пожирает больше и корм его более грубый и дорогой, а дон Бернардо, не желая сдаваться, стал доказывать, что упадок сельского хозяйства в других местностях Испании имеет причиной как раз то обстоятельство, что вола заменили мулом. Бенхамин Мартин, человек более практический, настаивал на своем – мол, в Вильянубле только два земледельца еще пашут на волах, но тогда дон Бернардо Сальседо ехидно спросил, верно ли, что Вильянубла самое захудалое селение в Парамо. Арендатор с этим согласился, однако указал еще на одну трудность: чрезмерное дробление земли вынуждает быстро перемещать упряжки, а от волов можно ожидать всего, только не быстроты. Кувшины с крепким вином из Торо сменялись один за другим, и дон Бернардо, с покрасневшими ушами и блуждающим взглядом, облокотясь на стол, в конце концов принял соломоново решение: можно попробовать, всякое новшество требует проведения опытов. Так продвигается наука. Можно, к примеру, сменить волов мулами в одной упряжке, а в двух других – оставить. Выгода и время покажут. Зерно само скажет, окупает ли проворство и дешевый прокорм мула затраты на вола, или, напротив, вол во всем превосходит предположительные достоинства мула.
Дон Бернардо устал. Слишком много дней он провел в глупых спорах, а глупые споры особенно утомляли его. Вдобавок выводило из себя невежество собеседников. Уже затемно он покинул дом своих арендаторов с тяжелой, затуманенной головой.
Селение постепенно погружалось во мрак, сеньор Сальседо взял Лусеро за поводья и повел его шагом к дому вдовы Баруке, где, как обычно, собирался переночевать. На улице не было ни души, вдова подошла к двери со светильником. Они завели Лусеро в конюшню, и вдова спросила, что он желает на ужин. Дон Бернардо ответил, что ужинать не будет. За обедом, видно, переел свинины с красной фасолью, в желудке тяжесть. Скинув неудобную одежду и растянувшись голышом на выглаженных простынях, он даже застонал от удовольствия. Рано поутру расплатился с вдовой и, переправившись через Виверо, выехал на дорогу к Саморе. На каком-то перекрестке из виноградника выскочил заяц и метров сто пробежал зигзагами перед его конем. Наконец, дон Бернардо дал коню шпоры и коротким галопом направил в Тордесильяс. Его методичный, верный привычкам характер не позволил ему изменить дорогу. Несколько секунд заняла мысль о сыне и о хорошенькой Минервине с ребенком на руках. Он улыбнулся. Проехав Тордесильяс, опять пришпорил Лусеро, пересек земли Вильямарсьеля и Херии, проскакал по берегу Симанкаса, пересек речку по Римскому мосту и в полдень уже въезжал в Вальядолид через Въездные ворота, оставив по правую руку городской публичный дом.