Глава 20
— Очень запутанная поэма, — говорит Итан. — Поэтому сложно понять, где чей голос и что происходит. И это бесит.
Мы снова сидим в «Старбаксе», о котором я теперь думаю, как о нашем «Старбаксе», но Итан об этом никогда не узнает. Он снова взял мне латте, предварительно уточнив, буду ли я то же самое, что в прошлый раз. Он даже запомнил, что я люблю очень горячий кофе. Он проделал все это так буднично и спокойно: сделал заказ, оплатил его банковской картой, — что мне даже не стало неловко от того, что я не предложила сама заплатить за себя. В следующий раз я скажу что-то вроде «Сегодня я угощаю» или «Теперь моя очередь». А может, и нет.
— Согласна. В смысле, поэт из меня никакой. Я пишу совершенно ужасные стихи. Но всегда от себя, своим голосом. Я это я это я. Независимо от того, нравится мне это или нет.
— Роза это роза это роза. Джесси это Джесси это Джесси.
— Ты читал Гертруду Стайн? — удивляюсь я.
Моя мама очень любила Гертруду Стайн, и, когда она заболела, я читала ей вслух только Стайн. В основном «Автобиографию Элис Б. Токлас», но и стихи тоже. «Священную Эмилию»: странную, маленькую поэму, похожую на сбивчивый детский речитатив. Строка о розе как раз оттуда. А не из Шекспира, как я всегда думала.
Теперь-то я знаю. Теперь я знаю много такого, чего лучше не знать. От химиотерапии человек слепнет. У него выпадают все волосы, и он слепнет. Под конец мама уже не могла читать.
Роза это роза это роза.
— Не всю. Только «Токлас». Думаю, нужен большой талант, чтобы писать чужим голосом.
Когда он успевает столько читать? Теперь уже можно не сомневаться, что, если бы я не настояла на том, что мы будем готовить проект вдвоем, он обеспечил бы нам пятерку и без моей помощи. Если подумать, то с моей помощью мы скорее испортим оценку.
— Моя мама преподавала в колледже. Вела курс американской литературы. Она постоянно цитировала Гертруду Стайн. Называла ее ГС, как будто они с ней лучшие подруги. На ее день рождения, когда ей исполнилось сорок, мы с папой нашли ей в подарок первое издание «Мира круглого». Потрясающая детская книжка. Очень редкая и почти неизвестная. Я сама только сейчас о ней вспомнила. — Я смотрю в окно, чтобы справиться со своими чувствами. Я не говорю о маме ни с кем, даже со Скарлетт. И уж точно не с папой. Говорить о ней — все равно что признать, что ее больше нет. Все равно что шагнуть в темноту. Смириться с тем, чего быть не должно.
Но мы говорим о Гертруде Стайн, а значит, уже говорим о маме, и… я не знаю… слова произносятся сами собой.
Итан смотрит на меня и молчит. Я вдруг понимаю, что его не напрягает молчание. Его вообще ничто не напрягает.
Итан это Итан это Итан.
— Я просто хотел сказать, мне очень жаль, что все так получилось с твоей мамой. В школе все знают. Это очень хреново, — говорит он. — Да, это еще мягко сказано. Но ведь правда хреново. Люди умирают, и ничего нельзя сделать. В общем, я просто хотел сказать, что очень тебе сочувствую.
— Спасибо, — говорю я в свою чашку с кофе, потому что не могу смотреть на него. Мне не хватает храбрости поднять взгляд. Я не знаю, что увижу в его глазах — жалость или сочувствие. Но теперь я добавлю к своему внутреннему описанию Итана слова «смелый», и «честный», и еще «понимающий, что к чему», потому что все это действительно очень хреново, и он был первым, кто сказал это вслух. Дома, в Чикаго, все мои одноклассники неловко бурчали слова соболезнования себе под нос — возможно, и не по собственному желанию, а по наставлению родителей, — а потом явно испытывали облегчение: дело сделано, неприятная обязанность выполнена, и можно спокойно жить дальше. Им-то можно. А мне? Но я на них не обижаюсь. Столкнувшись со смертью, каждый испытывает неловкость.
— Да, никто не обязан об этом говорить, но меня бесит реакция людей. Когда случается что-то подобное, все вокруг ведут себя так, словно ничего не случилось. Потому что им неуютно и страшно, и они не знают, что сказать. Если не знаешь, как сделать правильно, это не оправдание тому, чтобы не делать вообще ничего. Вот как-то так, — говорит он. — Что там у нас дальше?
— Дальше… — Я все-таки поднимаю взгляд. — «Я покажу тебе страх в горсти праха».
— Значит, я не единственный ненормальный, который учит наизусть «Бесплодную землю». Эта первая часть называется «Похороны мертвеца».
— Я знаю. — Я улыбаюсь, потому что мне нравится Итан. Нравится, что он ничего не боится. Разве что, может быть, спать по ночам. И улыбка в каком-то смысле заменяет сказанное вслух «спасибо».
— Конечно, знаешь, — говорит он и улыбается мне в ответ.
Прошел час, а мы все сидим. Мы давно обсудили нашу недельную норму — одна страница «Бесплодной земли» со всеми аллюзиями, перекрестными ссылками и возможными смыслами — и теперь просто болтаем. Может быть, становимся друзьями, а не просто напарниками по учебному проекту.
— Ты так и не сказала, как тебе «О-град», — говорит Итан, возвращаясь за столик с третьей чашкой кофе. Он пьет черный кофе. Очень крепкий. Без сахара и сливок. Чистый, ничем не разбавленный кофеин.
— Мне очень понравилось. Вы потрясающие! — Будь я Джем или Кристель, я бы придумала, как ответить игриво и остроумно. Не впадая в экстаз восторженной поклонницы. Впрочем, ладно. Они действительно классно играют. — Вы все очень талантливые.
— Я бы хотел играть у себя дома. Типа, камерные концерты. Без толп и софитов. Но решаю не я. Раньше мы так и играли. До того, как… — он вдруг умолкает.
— Что?
— Ничего. До того, как к нам пришел Лиам. Он серьезно настроен на настоящую музыкальную карьеру, а я просто хочу играть музыку. Для себя. — Итан размешивает кофе палочкой, но это просто привычка. Там нечего размешивать.
Я спрашиваю:
— У тебя что, боязнь сцены?
Он медлит с ответом, как будто я задала очень важный вопрос и над ним надо серьезно подумать.
— Нет, не боязнь. Просто… Не знаю, как объяснить. Просто, когда я на сцене и все на меня смотрят, я себя чувствую более одиноким. Как в изоляции. И вообще, много сил тратится.
— Мне казалось, должно быть наоборот, — отвечаю я. — Многие музыканты говорят, что сцена — единственное место на свете, где они не чувствуют себя одинокими. Все мечтают попасть на сцену.
Итан пожимает плечами.
— Когда я хожу на концерты, вокруг толпа, но никто не обращает на меня внимания, и есть только я и музыка… вот тогда я не чувствую себя одиноким. Наверное, я просто некомпанейский, — говорит он.
— Да ладно! Скажи это всем в Вуд-Вэлли.
— Э?
Неужели он не замечает, что его вожделеют все девчонки в школе? Что люди в буквальном смысле выстраиваются в очередь, чтобы с ним поговорить?
— На каждой обеденной перемене вокруг тебя вьется целый гарем. — Кажется, я снова ляпнула что-то не то. Честное слово, мне надо взять пару уроков, как заигрывать с мальчиками.
— Не, я здесь ни при чем. Это все из-за… Ладно, неважно. Долгая история.
Я хочу сказать что-то вроде: Я никуда не тороплюсь, — но понимаю, что он все равно ничего не расскажет. Если он хочет что-то сказать, то говорит. Если не хочет — молчит. Я не так хорошо его знаю, чтобы лезть с уговорами.
— А кто пишет вам тексты? — На самом деле я хочу узнать, кто написал «Девчонку, которую никто не знает», но не желаю признаваться, что знаю весь репертуар «О-града».
Дри прислала мне все их песни, но я слушаю только «Девчонку», слушаю на повторе. Если кто-то увидит мой счетчик прослушиваний, я умру от стыда. Тогда в магазине Лиам спел только припев, привязчивый, простенький и очень обманчивый, потому что вся песня совершенно другая. Задумчивая, красивая, печальная. Даже не песня, а стихотворение. Элегия.
— Зависит от песни. В основном пишу я. Иногда Лиам. Да, и еще этот парень. Калеб. Он сам не в группе, но постоянно тусуется с нами и вроде как тоже участвует.
Я резко поднимаю голову. Калеб? Это он написал «Девчонку, которую никто не знает»? Если да, то все сходится. В моем представлении КН как раз такой человек. Из тех, кто напишет слова проникновенной печальной песни, но не выйдет на сцену и не споет ее вслух. Перед публикой.
— Калеб — это такой высокий?
— Ага. Ты его знаешь?
— Ну, так. Видела в школе. На днях он заходил ко мне на работу.
— Да, они с Лиамом очень дружат.
Как я понимаю, Итан знает, где я работаю. Кажется, я сама же ему и сказала на прошлой неделе, когда упомянула, что знаю Лиама. Или ему рассказал Лиам? Черт. Они обо мне говорили? У меня потеют ладони: я представляю, как Итан с Лиамом смеются над глупенькой Джесси, которая спешит сообщить всем и каждому, что она чуть ли не лучший друг Лиама.
Не потому ли Джем назвала меня шлюхой? Не получилось ли так, что все думают, будто я помешана на Лиаме? И сам Лиам в том числе? И Итан? И Калеб?
— Думаешь, я когда-нибудь сумею понять, что здесь и как, в этой школе? — спрашиваю я Итана. В Вуд-Вэлли все всех знают. Я одна не при делах. Мой самый близкий друг в СШВВ — это КН. (Или надо его называть Калебом?) И наша с ним дружба ограничивается обменом сообщениями. Нужно будет попросить Дри, чтобы она сообщила мне подноготную всех и каждого, тогда, может быть, я не буду садиться в калошу на каждом шагу.
— Нет, — отвечает Итан. — Я так и не понял, хотя учусь в этой школе с первого класса. Но знаешь что?
— Что?
— Оно тебе и не надо.
— Не надо?
— Совсем.
— Правда? — Я размешиваю свой кофе, который уже давно выпит, то есть мешаю в пустой чашке. Мне нужно чем-то занять руки. Желание прикоснуться к Итану — к его волосам, к его руке — стало практически неотвязным. Я держусь из последних сил. Мне хочется укусить его за мочку уха, которое, кажется, раньше было проколото под серьгу, но теперь дырочка заросла. Мне хочется спросить у него, как он умудряется быть таким разным: то приветливым и открытым, то холодным и отчужденным. Сейчас мы с ним общаемся почти как друзья, а в ту субботу на вечеринке он едва посмотрел в мою сторону, бросив этот небрежный, брезгливый «привет» на ходу.
— Ага. Тебе важно, что о тебе думают эти придурки? Там есть хорошие люди, но их меньшинство. В конце концов, важно только одно: быть собой. И не обращай внимания на этих уродов. Если ты им не нравишься, пусть идут в жопу.
— Джесси это Джесси это Джесси.
— Да. Джесси это Джесси это Джесси.
Хорошо, скажу честно: мне нравится, когда Итан произносит мое имя.
Дома. Вернее, в том месте, где я ем и сплю. Под стеклянным колпаком: курица в винном соусе, свежая спаржа, большая порция дикого риса.
КН: ну, рассказывай, как прошел день.
Я: отлично, как у тебя?
КН: незабываемо.
Сегодня я видела Калеба всего один раз. На перемене. Он стоял, прислонившись спиной к шкафчику в коридоре. Увидев меня, отсалютовал мне рукой, в которой держал телефон, и что-то шепнул парню, стоявшему рядом с ним, — нескладному, тощему старшекласснику, похожему на плохо скрепленную марионетку. Как я поняла, этот салют телефоном означал что-то вроде: Давай лучше будем писать сообщения, без личных встреч, — потому что за все это время он так и не предложил обсудить, когда мы идем пить кофе. Но через тридцать секунд мне пришло сообщение.
КН: три правды. (1) Хендрикс был величайшим из всех гитаристов, даже лучше, чем Джимми Пейдж. (2) иногда, когда я слушаю музыку, мне кажется, что я могу взлететь. (3) а иногда, когда я играю в видеоигры, я не чувствую ничего.
Я: Что ты любишь больше? Музыку или видеоигры?
КН: хороший вопрос, смотри: мамина аптечка — это как бы ее видеоигры, так? поэтому я скажу «музыка», больше всего на свете я боюсь превратиться в маму.
КН: но если честно?
КН: видеоигры.
Я уже поняла, что мы с Калебом никогда не поболтаем за чашечкой кофе, никогда не скажем вслух, что КН это Калеб, а Калеб это КН, и, может быть, так будет лучше. Может быть, в нашей с ним переписке мы рассказали друг другу так много страшных и сокровенных секретов, что уже просто не сможем общаться вживую.
И все-таки это немного грустно. Я уже оценила его привлекательность, его тип привлекательности. Я совершенно спокойно смогу сидеть с ним в кафе, не смущаясь, как с Итаном. Да, Калеб красивый. Но его красота сдержаннее и проще. Она пустая и чистая, как белые стены в доме Рейчел.
Я: Говоришь, день прошел незабываемо? Незабываемо = хорошо? Или незабываемо = плохо?
КН: хорошо, что сегодня было под колпаком?
Я: Роскошная курица в винном соусе. А что у тебя было на ужин? Только не говори, что ты снова заказывал суши. Я уже начинаю переживать, как бы ты не отравился ртутью.
КН: мама сегодня готовила, как ни странно, но было вкусно, домашние макароны с сыром, моя любимая еда в детстве, наверное, любимая до сих пор.
Я: Очень мило с ее стороны.
КН: да. как будто она извинялась, за то, что… пропала.
Я: Как она? Слезла с таблеток?
КН: сложно сказать, кажется, да. хотя бы сегодня.
Я: Хорошо.
КН: но, опять же. знаешь, какой первый признак отравления ртутью?
Я: Какой?
КН: оптимизм.
В ту ночь мне приснились Итан и Калеб. Оба они у меня в комнате, сидят на краешке моей антикварной кушетки, только поменялись футболками. Итан — в серой, Калеб — с Бэтменом. Оба молчат, даже не смотрят на меня. Калеб уткнулся в свой телефон, пишет кому-то другому — может быть, мне, но не мне в этой комнате, — Итан играет на гитаре, потерявшись в сложных переборах, в каких-то неведомых далях. Как в тот день, когда он смотрел в окно в библиотеке. Я тихонько сижу у них за спиной, просто смотрю. Любуюсь их совершенно разными затылками и старательно делаю вид, будто меня совсем не обижает, что они меня не замечают.