Часть четвертая
ТЕНЕВЫЕ СТОРОНЫ БЛАГОДАТИ
Глава тридцать первая
СЕСТРА МАРИЯ ТЕРЕЗА ПОКИДАЕТ ГОРОД
Сначала все принимают обморок Бернадетты за особое состояние отрешенности, какое у нее бывало и раньше. Поэтому никто не испугался. И лишь когда много времени спустя Бернадетта, лежа на коленях у матери, открывает глаза, но лицо ее остается таким же мертвенно-бледным и черты его искажаются страшным удушьем, Луиза Субиру поднимает крик. Удушье усиливается, начинается сильный приступ астмы. Лицо девочки краснеет, широко открытые глаза блуждают, ища спасения. Бернадетта вот-вот задохнется. Через четверть часа приступ проходит. Но Бернадетта, вконец обессиленная, лежит на земле, не в состоянии шелохнуться.
Тогда Антуан Николо во второй и последний раз в жизни берет девочку на руки и бережно несет ее домой, на улицу Птит-Фоссе. Сзади следует плотная толпа перешептывающихся испуганных женщин; кое-кто из них держит в руках горящие свечи. С виду это шествие очень похоже на похороны, кажется, что пророчество дядюшки Сажу о близящемся выносе гроба из кашо начинает сбываться. Очень странно ведет себя при этом Луиза Субиру, на людях обычно всегда такая сдержанная. Она громко, чуть ли не в голос поносит Даму: почему это именно ее дитя, она сама и все ее несчастное семейство подвергаются столь жестоким испытаниям со стороны каких-то зловещих сил, которые ни кюре, ни епископ не признают небесными и святыми! И особа эта вовсе не Пречистая Дева Мария, а скорее исчадие ада, посланница дьявола, уж умные-то священники знают, почему они чураются Грота. Да разве может эта пришелица быть добрым духом, ведь она же так задурила голову ее бедной девочке, что та уже не годится ни для какой работы! А теперь, вместо того чтобы исцелить дитя от астмы, эта ночная красотка исподтишка чуть не задушила девочку, да так, что та ничего и не заметила. Мать осыпает Даму потоком ругательств и оскорблений, пока Бернарда Кастеро не обрывает ее:
— Прекрати, наконец, молоть чушь!
Доктора Дозу тотчас зовут к больной. Он предписывает немедленно доставить Бернадетту в больницу милосердных Неверских сестер. Но, осмотрев девочку, успокаивает родителей. Никакой новой опасной болезни у нее нет, это все та же застарелая астма, от которой девочка страдает с ранних лет. К ней добавилось сильное нервное истощение в результате напряженных недель с «явлениями».
«Истощение», наверное, самое точное слово. Смертельно уставшая от общения с чем-то запредельным, лежит Бернадетта в больничной палате. В первые дни вокруг ее кровати роятся какие-то химеры. Но Дама не приходит к ней во сне. Не приходит никогда. А наяву она не смеет о ней мечтать. Ей приходится вынести еще три или четыре приступа астмы. Однако интервалы между ними становятся все продолжительнее. Потом болезнь отступает. И пляска фантастических существ на стенах комнаты прекращается. Истощение мало-помалу отпускает ее худенькое тело. Хотя Бернадетта на первый взгляд и кажется слабенькой, ее молодой организм упорно цепляется за жизнь. Новый прилив сил делает более упругими ее мышцы. И однажды утром — прошла приблизительно неделя с того знаменательного прощания — она чувствует себя свежей и здоровой. Она вскакивает с кровати и спрашивает у дежурной сестры, нельзя ли ей вернуться домой. Сестра велит ей дождаться врача.
За это время доктор Дозу вновь нанес визит декану, и разговор опять шел о Бернадетте. Для слабенькой девочки, организм которой еще не созрел, к тому же астматички, кашо — абсолютно непригодное жилище. Недостаток света и воздуха раньше или позже обязательно приведет этого ребенка, и без того подверженного легочным заболеваниям, к чахотке. Необходима срочная помощь. Они быстро приходят к согласию. После этого Перамаль едет в больницу и от своего имени и от имени доктора Дозу просит старшую сестру милосердия покуда не выписывать Бернадетту Субиру из больницы. Для этого у него имеются важные причины, причем не только медицинского характера. Старшая сестра, успевшая привязаться к Бернадетте, с готовностью выполняет эту просьбу еще и потому, что надеется этой услугой задобрить грозного декана.
Перамаль велит позвать к нему Бернадетту, которая в это время сидит и ждет, что ее отпустят домой. Девочка глядит на священника отнюдь не так робко, как в феврале. Чего еще от нее хотят? Однако как изменился этот мрачный человек в сутане с той поры, когда намеревался гнать ее метлой из храма! Величественный Перамаль весь как-то съеживается, чтобы не напугать милую девчушку своей напористой мощью. В его хрипловатом басе даже не слышно привычных грозовых раскатов, которыми всегда сопровождаются его добрые дела. Сегодня за его приветливостью чувствуется даже что-то похожее на скованность и робость.
— Дорогая Бернадетта, — говорит он, — ты сейчас совершенно здорова и могла бы спокойно вернуться домой. Но мы с доктором Дозу решили, что будет лучше, если ты еще некоторое время побудешь здесь. Настоятельница по своей доброте согласилась. Что ты на это скажешь?
Бернадетта безучастно смотрит на декана и не говорит ни слова. А тот думает, что ей просто не нравится жить в больнице.
— Ты, естественно, не будешь находиться вместе с больными, дитя мое, — продолжает он. — Любому здоровому человеку, да и мне тоже, не захотелось бы этого. Поэтому тебе отведут отдельную комнатку, в которой ты днем сможешь делать все, что тебе вздумается. А ночью будешь делить ее с дежурной сестрой. Ты совершенно свободна. И можешь проводить с родными столько времени, сколько захочешь. Распорядок дня ты, конечно, должна соблюдать и вовремя являться в столовую, так как мы с доктором придаем очень большое значение тому, чтобы добрые сестры хорошенько тебя подкормили. Ты согласна?
Бернадетта молча кивает, ее черные глаза спокойно глядят на декана.
— Но это еще не все, — продолжает соблазнять ее Перамаль. — Мне известно, что посторонние люди очень часто надоедают тебе, а любопытные докучают расспросами. Мне бы хотелось этому воспрепятствовать. В этом доме ты будешь избавлена от назойливых посетителей. Старшая сестра просила передать тебе, что ты можешь гулять в большом и малом саду столько, сколько захочешь. Ты рада?
— О да, господин кюре, я очень рада, — отвечает Бернадетта и улыбается декану открыто и простодушно, впервые в жизни не испытывая перед ним страха.
Она в самом деле очень рада, обретя свободу и прибежище. Как ни привязана она к родителям, домашняя атмосфера в последнее время была такой гнетущей, и за каморку у Сажу ей приходилось платить выслушиванием бесконечной пустой болтовни. Зато теперь она сможет являться домой, когда захочет, и всегда у нее будет повод удрать: ведь ее тяга к одиночеству только усилилась. Когда она одна, она чувствует себя наедине со своей любовью, которая ничуть не ослабла в разлуке и только стала еще слаще от постоянной тоски. Какие воспоминания, какие картины будоражат ее чувства и воображение, все это наглухо замкнуто в ее душе; она не могла бы четко описать их другому человеку, даже самой себе.
Она просит дать ей какую-нибудь работу. Ей предлагают помогать на кухне. Теперь Бернадетта моет грязную посуду. Дома она была не очень-то расположена к этой работе. Но, как и все девочки-подростки, вне дома она радостно делает то, на что дома презрительно кривит губы. Среди сестер, работающих в больнице, есть несколько молоденьких и веселых. В кухне они даже поют. И Бернадетте это доставляет радость. Все в доме обращаются с ней деликатно, робко и даже с какой-то опаской. Никто не знает, чего можно ожидать от этой чудотворицы. Так, во всяком случае, кажется.
Комнатка, в которой живет Бернадетта, крохотная, с голыми побеленными известкой стенами, зато окна ее выходят в сад. Бернадетта может здесь предаваться своему любимому занятию: часами сидеть у окна в полной прострации, уставясь неподвижным взглядом на кроны деревьев. Время от времени ее застают за этим глубокомысленно-бессмысленным делом, которое у простых людей вызывает непонимание и потому раздражение. Пустой голове требуется, чтобы руки ежеминутно были чем-то заняты. А когда все дела переделаны, ее тут же клонит в сон. Одна из уборщиц, возмущенная ее бездельем, рассказывает привратнику, хорошему знакомому Франсуа Субиру:
— Сидит и сидит, какая-то чудна́я, щеки ввалились, и сама не шелохнется, только пялится в окно, как помешанная… Я ее трижды зову, а она не отвечает…
Привратник больницы Неверских сестер, тоже один из постоянных посетителей пивного заведения Бабу, приводит это высказывание в «медицинском уголке». Так называется стол, за которым собираются слуги лурдских врачей. Слуга доктора Лакрампа, опытный диагност, чья проницательность позволяет разгадать самую сложную болезнь, устанавливает диагноз, против которого не осмеливаются возразить его собутыльники: — Dementia paralytica progressiva sed non agitans! Я еще несколько месяцев назад констатировал этот факт.
Консилиум докторских слуг кивает с той молчаливой деловитостью, с какой медицина всегда встречает болезнь или смерть. Непонятный латинский диагноз докторского слуги моментально облетает весь город, но уже как диагноз самого доктора.
В комнатке Бернадетты стоят узкая железная койка и диван. Диван предназначен для дежурной сестры. Поскольку сам монастырь Неверских сестер и их больница находятся не в одном здании, каждую ночь кто-то из сестер должен дежурить. На это дежурство мать-настоятельница назначает только пожилых и опытных монахинь. Дежурная должна позаботиться, чтобы в серьезных случаях пригласили доктора и священника, а беспокойных больных — успокоить и утешить. Старшей сестре, кроме того, доверен ключ от шкафчика с медикаментами, который обычным сестрам-сиделкам не дают. В общем, служба не трудная, поскольку в данное время в больнице мало тяжелых больных. Так что дежурную сестру, а значит, и Бернадетту ночью почти никогда не будят. Монахини обычно спят очень крепко, поскольку на время этого дежурства освобождаются от обязательного участия в ночных общих молитвах.
По-другому обстоит с сестрой Марией Терезой Возу. Бернадетте приходится и с ней провести ночь в одной комнате. В эту ночь девочка почти не спит, хотя лежит неподвижно, глаз не открывает и старается дышать ровно, лишь бы ничем не потревожить суровую врагиню. Извне ничто не нарушает их покоя. А так как июльская ночь довольно светлая — полнолуние, — Бернадетта может непрерывно наблюдать за своей учительницей сквозь длинные полуопущенные ресницы. Она делает это из чистого любопытства, с которым не в силах справиться.
В то время как другие дежурные в темноте раздеваются и залезают под одеяло, Мария Тереза не снимает даже тяжелого платья. Единственный предмет туалета, который она снимает, это монашеский чепец. Под ним обнаруживается стриженая голова с острым мальчишечьим затылком, покрытая густыми светлыми волосами. «Снимет ли она башмаки?» — спрашивает себя Бернадетта. Сестра Возу носит грубые башмаки на шнурках, без каблуков. О, как, наверное, болят у нее ноги к вечеру! Монахиня не снимает башмаков, причем всю ночь до утра. И не залезает под одеяло, а лежит поверх него. Но сначала она опускается на колени и целый час молится. И молитвы ее не сопровождаются спокойным перебиранием четок, как у всех людей, а заключают в себе что-то очень волнующее, потому что то и дело перемежаются тяжкими, горестными вздохами. Иногда кажется, что, молясь, она с кем-то спорит. Бернадетта не сводит полуприкрытых глаз с Возу. Интересно, удастся ли ей хотя бы один-единственный раз заметить движение плеч и спины молящейся. Но плечи и спина не двигаются, словно высечены из камня.
Бернадетта принимает такую позу, чтобы иметь возможность наблюдать соседку по комнате сквозь щелку между веками. Возу, освещенная ярким лунным светом, лежит на диване неподвижно, скрестив на груди руки, словно готическое изваяние на катафалке. Она тоже не спит. Глаза ее широко открыты. И хоть она неподвижна, Бернадетта чувствует, что душу ее терзают и лишают сна ужасные муки. Несколько раз за ночь Мария Тереза осторожно и бесшумно встает, опускается на колени перед распятием и бессчетное число раз повторяет какую-то длинную молитву.
Бернадетта вспоминает тот тягостный урок, когда учительница рассказывала им о святых отшельниках и отшельницах, удалившихся в пустыню и питавшихся акридами, медом диких пчел и водой, — тех, что постились целыми днями и возносили к небу все молитвы, какие только есть на свете, даже придумывали новые. Образ железных вериг с ржавыми остриями, которые эти пустынники носили на голом теле под рясой, врезался в память неспособной ученицы, как врезаются вообще все страшные картины. Конечно, сестра Возу не уступает в святости тем отшельницам в пустыне и безлюдных горах! Может, она сейчас борется со своими злыми мыслями и желаниями, хотя кто осмелится утверждать, что таковые могут гнездиться в ее душе.
На ночном столике возле дивана стоит тарелка с прекрасным свежим персиком. Сейчас как раз пора персиков, а персики нигде не родятся более сочными и сладкими, чем в провинции Бигорр. Даже при бледном свете луны видно, как ярок и сочен круглый плод. Бернадетте вдруг ужасно захотелось его съесть. Но в ту же секунду ее пронзает мысль, что сестра Возу потому и поставила соблазнительный персик подле себя, чтобы непрерывно бороться с собственным греховным желанием, ибо именно так поступали те отшельники и отшельницы, на которых так походит несгибаемая монахиня. Но ведь Дама, размышляет Бернадетта, так часто призывавшая к искуплению, ни разу не потребовала, чтобы Бернадетта не ела персиков. Да и почему бы их не есть? Они такие вкусные. И стоят всего одно су, так что даже мама может иногда купить несколько штук. Бернадетте очень хочется, чтобы сестра Возу надкусила персик. Но та, будто каменное изваяние, неподвижно лежит на диване, пока луна не уходит из окна.
Бернадетта просыпается с ощущением, что чьи-то глаза уже давно и неотступно глядят на нее. За окном светит солнце.
— Ну и соня же ты! — говорит Мария Тереза Возу.
Быстрый взгляд искоса убеждает девочку, что персик лежит на тарелке нетронутым…
— Я сейчас встану, сестра, — вежливо отзывается Бернадетта и спускает ноги с кровати, при этом бретелька ночной сорочки соскальзывает с ее худеньких плеч.
— Тебе не стыдно перед самой собой? — шипит Мария Тереза. — Сейчас же накинь что-нибудь.
Когда Бернадетта делает движение к двери, чтобы как можно быстрее выскользнуть из комнаты, учительница хватает ее за руку.
— Погоди-ка, присядь вот здесь, на кровать, — говорит она. — Мне хочется с тобой поговорить.
Девочка глядит на монахиню темными, немигающими глазами. Мария Тереза Возу никогда бы не догадалась, что Бернадетта столь многое в ней понимает.
— Когда ты на следующий год опять пойдешь в школу, что я тебе очень советую сделать, — начинает Возу, — меня там уже не будет. Завтра я уеду из Лурда. Я возвращаюсь в нашу обитель в Невере. Меня отозвали.
— О, вы уезжаете из Лурда, сестра? — повторяет Бернадетта безразличным тоном, не выказывая ни сожаления, ни удовлетворения.
— Да, я уезжаю отсюда, Бернадетта Субиру, и уезжаю охотно. А ты у нас оказалась вон какой совратительницей! Глупых простолюдинов ты совратила с пути истинного. Да и государственных мужей тоже — вот ведь не засадили же тебя за решетку, хотя следовало бы. А теперь ты совращаешь и такого сильного человека, как наш декан. Все пляшут под твою дудку, дитя мое. Только не я… Я одна не пляшу… Потому что я тебе не верю…
— А я и не стремилась к тому, чтобы вы мне верили, сестра, — простодушно заявляет Бернадетта, и в мыслях не имея оскорбить свою учительницу.
— Еще бы! Один из твоих ответов, на которые не знаешь, что и возразить, — кивает Возу. — Ты перебаламутила всю Францию. О Бернадетта, да знаешь ли ты, что в прежние времена делали с такими людьми, которые похвалялись, будто «видели» неких прекрасных Дам, творили всякие чудеса с целебными источниками, будоражили простой народ и бунтовали против законных правителей и против Святой Церкви? Их сжигали на кострах, Бернадетта!
Бернадетта напряженно морщит лоб, но не говорит ни слова. Мария Тереза встает во весь рост.
— Еще одно я хочу тебе сказать, Бернадетта Субиру. Может быть, в школе тебе иной раз казалось, что я к тебе придираюсь и отношусь предвзято. Это большое заблуждение. Среди моих учениц нет никого, о ком бы я думала с большей тревогой и заботой, чем о тебе. Этой ночью я непрерывно молилась о твоем спасении. Я и впредь буду каждый день молиться, чтобы Господь не дал погибнуть твоей душе и вовремя оградил ее от той страшной опасности, которой ты ее подвергаешь…
С этими словами монахиня берет со стола тарелку с персиком. В первую секунду кажется, что она собирается дать его Бернадетте. Но она передумывает и протягивает персик первому больному, встретившемуся ей в коридоре.
Глава тридцать вторая
ПСИХИАТР ВКЛЮЧАЕТСЯ В БОРЬБУ
Во Франции есть два человека, которые действительно искренне страдают из-за того, что потерпели поражение и Дама из Массабьеля одержала над ними верх. Один из них — Виталь Дютур, лысый прокурор из Лурда, второй — барон Масси, корректный префект департамента Высокие Пиренеи.
Кажется, самым сильным побудительным мотивом для большинства людей является гордыня, или, точнее, жгучее желание постоянно ощущать свое превосходство. Жизнь в людском сообществе требует скрывать свою гордыню еще более стыдливо, чем половой инстинкт. Тем более разрушительно она действует на их души. Каждое сословие имеет свой особый вид и свою меру гордыни. Гордыня чиновника, ежели он чем-то раздосадован, вероятно, превосходит гордыню всех остальных сословий. Ведь чиновник в своих собственных глазах не только безымянный исполнитель государственной власти. Восседая за своим письменным столом, он мнит себя воплощением самой этой власти. Пусть он всего лишь ставит почтовый штемпель на письма, все равно он существо иной, высшей породы, чем остальная публика, подобно тому, как, например, ангелы — существа иной, высшей породы в сравнении с простыми смертными. На посту судьи, начальника полиции, таможенника, налогового инспектора чиновник распоряжается людскими судьбами намного ощутимее, чем само Провидение. Все униженно ему кланяются, ибо в его руках закон все равно что воск. От короны императора, которая как бы отчасти венчает и его, он обретает свою волшебную силу. Чиновник точно знает, что в практической жизни он меньше значит и меньше умеет, чем любой ученый, врач, инженер, даже кузнец и слесарь, владеющие своим ремеслом. Если лишить его той волшебной силы, какую дает ему власть, окажется, что он не более чем хилый деклассированный писака. Но чем ранимее человеческая гордыня, тем упорнее приходится ее защищать. Ибо если бюрократ терпит крах, в его лице терпит крах божественный принцип власти. А этого допустить нельзя.
Нельзя допустить, чтобы и дальше все шло, как идет, думает барон Масси. Прецедент Дамы из Массабьеля не должен привести к краху божественного принципа власти. Хотя большая пресса немного поутихла с тех пор, как доступ в Грот прекращен. Быть может, вся эта история с фантомами и чудесами, столь абсурдно издевающаяся над духом времени, постепенно порастет быльем. Но гордыня барона не допускает дальновидной и мудрой покорности судьбе. Ему ведь пришлось вынести немало различных нареканий со стороны министров. Пришлось дважды униженно дожидаться приема у епископа лишь для того, чтобы получить пронизанную иронией отповедь. Каждый шаг, предпринятый им для ликвидации этой мучительной ситуации, кончался огорчительной невнятицей или вызывал открытое противодействие.
Барон Масси не тот человек, чтобы не закончить фразу, которую говорит или пишет. У него сказуемое всегда следует за подлежащим, а в конце фразы непременно ставится точка. Он может разболеться, если ему придется отступить, то есть прекратить дальнейшее преследование Бернадетты Субиру. Он испытывает к этой девочке ярко выраженную антипатию, хотя никогда ее не видел. Но твердо убежден, что она, и только она, заключает в себе источник бесконечных неприятностей. Пока Бернадетта не исчезнет окончательно из умов французов, ни в Лурде, ни вокруг Лурда не будет порядка и спокойствия. Все предпринятые доселе попытки уличить девочку в обмане или хотя бы в своекорыстном использовании легковерия сограждан провалились из-за ее хитрости и из-за вздорных выдумок комиссара полиции. Но у барона Масси есть против нее еще одно оружие…
Жара сегодня стоит несусветная. Летнее солнце обдает зноем огромный кабинет его превосходительства. На префекте, как всегда, длинный черный сюртук, высокий крахмальный воротничок, подпирающий подбородок, и крахмальные манжеты, тогда как все его подчиненные, в противоположность ему, работают в одних сорочках. И все, как один, обливаются потом, а вот барон не потеет никогда, из принципа. Де Масси изучает документ, пересланный ему уже много недель назад. Это заключение медицинской комиссии, обследовавшей Бернадетту Субиру в конце марта. Консилиум состоял из докторов Баланси и Лакрампа — оба из Лурда — и скромного сельского доктора из окрестностей города. Виталь Дютур тогда жестко настоял, чтобы в комиссию не включали доктора Дозу, городского врача Лурда. Ему с лихвой хватало тех мнений о ясновидящей, которые этот ненадежный человек высказывал в кафе «Французское». Наморщив лоб, префект читает и перечитывает текст медицинского заключения:
«Девочка Бернадетта Субиру совершенно здорова, если не считать врожденной астмы. Она не страдает головными болями, а также другими нарушениями нервной системы. Аппетит и сон отличные. Патологические задатки вряд ли наличествуют. Девочка от природы отличается повышенной впечатлительностью. По-видимому, речь идет о сверхчувствительной натуре, которая легко может стать жертвой собственной фантазии, даже галлюцинаций. Возможно, луч света, падающий в Грот, создает у нее обманчивое впечатление „явления“ Дамы. Сверхчувствительные натуры часто обнаруживают склонность к гипертрофии такого рода впечатлений, которая в особо тяжелых случаях может доходить до физиологического бреда. Однако нет никаких оснований предполагать наличие последнего у девочки Субиру. Нижеподписавшиеся полагают, что у этого подростка нельзя исключить появление так называемых экстатических состояний, однако это психическое заболевание, сходное с сомнамбулизмом и доныне мало исследованное, не представляет никакой опасности для больной…»
— «По-видимому», «вряд ли», «возможно», — ворчит барон Масси и с отвращением отодвигает подальше это чересчур осторожное заключение. Тут ему — очень кстати — докладывают о приходе психиатра. Барон самолично пригласил к себе этого психиатра, главу закрытой лечебницы для душевнобольных в окрестностях По. Государству время от времени требуется врачеватель душ, чтобы избавиться от того или иного строптивого индивидуума. В особенности когда дело касается злоупотреблений крупными состояниями, чудачеств при составлении завещания, увлечений престарелых отцов легкомысленными красотками и других непотребных поступков, государство и состоятельные семейства призывают на помощь психиатра. Так почему бы государству не призвать на помощь психиатра, когда речь идет о сверхъестественных явлениях — в наш век, который еще только надеется кое-как справиться с явлениями естественными?
Психиатр обладает располагающей внешностью и ярко-рыжей бородой. Густая огненная шевелюра дыбом стоит на голове. Его можно было бы назвать даже красивым, если бы левый угол его рта не был слегка вздернут в результате паралича мышцы. Кроме того, его темно-серые глаза непрерывно бегают из стороны в сторону, ибо психиатр всегда перенимает нечто от своих пациентов.
Префект кратко излагает суть дела и разъясняет точку зрения государства. Бородач оказывается — к немалому удовольствию барона — чрезвычайно догадливым слушателем. Будучи совершенно равнодушен к чисто философским проблемам, он возмущается всем, что пробивает сверхчувственную брешь в логически познаваемой картине мира. Для него случай Бернадетты Субиру представляет собой одно из двух возможных: либо это помешательство, либо обман. А поскольку помешательство — сфера его компетенции, он охотно склоняется именно к такому выводу. Кроме того, ему непонятно, почему в столь тяжкое время надо позволять небесным силам, не обладающим специальными медицинскими познаниями, безнаказанно заниматься целительством. Префект ссылается на закон от 30 июня 1838 года, который дает прокуратуре право заключить под стражу любого гражданина, подозреваемого в психическом заболевании, если наличествует врачебный диагноз и больной представляет опасность для общества. Психиатр улыбается.
— Нам вовсе не нужно связывать себя окончательным решением, ваше превосходительство. Между полной свободой и полной изоляцией имеется вполне законное среднее состояние, к которому я всегда прибегаю в тяжелых случаях. Я ставлю пациента под наблюдение. В конце концов, психиатр — не костоправ, который может на месте вправить сломанную кость ноги.
— Отлично, дорогой профессор! — дружески кивает префект. — Боюсь, такое наблюдение окажется необходимым…
Уже на следующее утро психиатр заявляется в городскую больницу. Его сопровождает здоровенный санитар, как будто они собираются заключить под стражу самого Голиафа. Бернадетту незамедлительно приводят к нему. Ее глаза глядят на мир холодно, разумно и очень настороженно, как всегда, когда предстоит борьба. Рыжебородый прикидывается добродушнейшим дядюшкой. Он восторженно хохочет, складывает губы трубочкой, треплет девочку по щеке. Бернадетта хмуро уклоняется от его поросших рыжими волосами рук. Психиатр втягивает ее в беседу по широкому кругу тем, которая по-своему преследует ту же цель, что некогда имел перекрестный допрос Жакоме. Ему нужно заманить ее в разнообразные ловушки, чтобы обнаружилось ее слабоумие. Но она не идет навстречу его желанию. Ее ответы, как всегда, кратки и точны. Она знает, сколько дней в неделе и часов в сутках, а также когда восходит солнце в июле и кому принадлежит высшая власть во Франции. Знает, сколько будет пятью семь. А сколько будет, если семнадцать помножить на тридцать восемь, не знает, но вполне серьезно заявляет:
— Это вы заранее подсчитали, месье!
На вопрос, какие события произошли в последние дни, она отвечает четко и ясно, выстраивая их в хронологической последовательности. Две молоденькие сестры милосердия, присутствующие при обследовании, начинают хихикать. Бернадетта еще раз доказывает свое искусство: своими ответами она выставляет глупцом того, кто хотел выставить глупой ее.
Психиатр просит, чтобы его оставили наедине с пациенткой в затемненной комнате. Мать-настоятельница, давшая разрешение, догадывается известить об этом декана и родителей девочки. Бернадетта настороженно сидит на кровати, а бородач тенью передвигается в сумраке комнаты, освещенной пробивающимися сквозь занавеси яркими лучами. Жестом заправского портного он вытаскивает из кармана сантиметр, а из-за отворота сюртука — булавки. В эти годы анатомия черепа и мозга празднует свой великий триумф. В мозгу обнаружены центры двигательные, эмоциональные и высшей нервной деятельности, и все они отграничены друг от друга. Человек управляется этими центрами почти так же, как марионетка опытными пальцами кукольника. В сумме они составляют то, что выражает устаревшее слово «душа». Психиатр обмеряет череп Бернадетты и заносит результаты в книжечку — и впрямь так, как это делает портной, принимая заказ. Потом колет ее булавками в разные места тела.
— Ой, больно! — вскрикивает Бернадетта.
— Ага, значит, ты это очень сильно почувствовала, — ликуя, говорит психиатр; непонятно лишь, плохо или хорошо это для пациентки.
— Конечно, каждый бы очень сильно это почувствовал, — искренне признается Бернадетта.
Потом бородач начинает обследовать ее мышечные рефлексы, в первую очередь реакцию зрачков. Он велит девочке сделать несколько шагов вперед и назад с открытыми и закрытыми глазами.
— Отчего ты шатаешься? — спрашивает он.
— Оттого, что устала, месье, — отвечает она.
Психиатр предлагает ей сесть и немного поболтать с ним, он опять стал добрым дядюшкой.
— Значит, ты видишь в Гроте Пресвятую Деву Марию?
— Я никогда этого не говорила, месье!
— А что ты говорила?
— Что я видела в Гроте Даму, — возражает Бернадетта, подчеркивая прошедшее время глагола.
— Но эта Дама должна же кем-то быть, — настаивает бородач.
— Дама — это Дама.
— Кто видит каких-то Дам, которых на самом деле нет, тот болен, дитя мое, тот ненормальный.
Немного помолчав, Бернадетта разъясняет, подчеркивая каждое слово:
— Я видела Даму. И больше ее не увижу. Потому что она удалилась из этих мест. Следовательно, вы уже не можете считать меня больной, месье!
Психиатр не сразу находит, что возразить, сраженный этой неопровержимой логикой.
— Послушай, малышка, — наконец говорит он, — есть определенные признаки, что с тобой не все в порядке. Но даю тебе честное слово, мы тебя скоро вылечим. Разве ты не хочешь стать совершенно здоровой и избавиться от всех этих состояний, которые так вредны для тебя? Некоторое время ты поживешь в красивом доме, окруженном большим парком. И всего у тебя будет вдоволь, как у принцессы. Ты любишь пить горячий шоколад со сбитыми сливками?
— Никогда не пробовала.
— А вот теперь попробуешь, и, если захочешь, за первым же завтраком. Нигде тебе не будет так хорошо и привольно, как у меня. Причем все это ты получишь даром. Твоим родителям не придется платить ни су. Ты будешь всем обеспечена, и твое будущее изменится в лучшую сторону…
— Мне не так уж хочется попробовать шоколада со сбитыми сливками, — возражает Бернадетта. — Ведь мне уже скоро пятнадцать. Будет лучше, если я останусь здесь…
Бородач смеется и мотает головой.
— Милая девочка, лучше будет, если ты по доброй воле пойдешь со мной. Это не причинит тебе никакого вреда. И твоим родителям тоже, мы с ними потом переговорим. Я уже понял, что ты умная девочка. Это займет три-четыре недели, не больше. Зато мы навсегда избавим тебя от этих состояний. Тебе больше не будут являться в гроте Дамы, зато ты станешь жизнеспособным человеком, закаленным для борьбы за существование…
— Я вовсе не боюсь борьбы за существование, месье, — замечает Бернадетта, разглядывая свои руки, успевшие так много поработать за ее короткий век. А потом — психиатр даже не успевает что-либо сообразить — вскакивает с кровати, выбегает из комнаты и, никем не остановленная, удирает из больницы.
Два часа спустя психиатр вместе с прокурором входят в кашо. И пугаются, когда у самой двери натыкаются не на кого иного, как на Мари Доминика Перамаля. Его величественная фигура непреклонно преграждает им вход, так что разговор вынужденно происходит чуть ли не на пороге низенькой двери. Семейство Субиру в глубине комнаты боязливо жмется вокруг очага. Рыжий бородач смущенно кланяется.
— Если не ошибаюсь, я имею честь разговаривать с лурдским деканом?
— Вы не ошиблись, месье. Чем могу служить, господа?
— Не лучше ли нам переговорить где-нибудь в другом месте? — откашливается Виталь Дютур.
— Это вы, господа, избрали это место, а вовсе не я, — отвечает Перамаль, ни на пядь не сдвигаясь с места. — Присутствие здесь всего семейства Субиру для меня весьма кстати. Господина прокурора я знаю. Другой господин мне незнаком. Вероятно, это доктор из психиатрической больницы в По, которого префекту было угодно пригласить к нам…
— Я — экстраординарный профессор психиатрии и невропатологии, — отзывается бородач с перекошенным ртом и с апломбом, который не вполне ему удается.
— Боюсь, в Лурде вы не найдете подходящего поля для своих научных изысканий, дорогой профессор, — сожалеет Перамаль.
— Господин декан! Я действую по поручению руководства медицинского отдела нашего департамента. Имеется медицинское заключение от двадцать шестого марта, отмечающее некоторые отклонения в психическом состоянии юной пациентки. Господин префект полагает необходимым удостовериться в правильности этого заключения и для этого на некоторое время препоручить девочку моему наблюдению. В этом и состоит моя миссия здесь…
Кажется, что Перамаль еще больше увеличивается в размерах.
— Видел я эту бумажонку, датированную концом марта, — перебивает он. — Но вы-то, уважаемый профессор, вы-то самолично обследовали девочку. Какие психические отклонения вам удалось обнаружить?
— Бывают такие аномалии, которые не сразу бросаются в глаза, — мямлит бородач.
Тут уж рокочущий бас Перамаля заполняет комнату:
— А я хочу напомнить вам, уважаемый профессор, клятву Гиппократа, которую вы давали, как и любой врач, и спрашиваю: можно ли считать Бернадетту Субиру душевнобольной, буйнопомешанной и опасной для общества?
— Боже мой, господин декан, — увиливает от ответа психиатр, — кто говорит о буйном помешательстве или опасности для общества?
— На каком же праве основывается желание префекта лишить эту девочку свободы?
— На праве, зафиксированном в законе Франции, — произносит с раздражающим спокойствием Виталь Дютур.
Декану не сразу удается овладеть собой.
— Закон Франции слишком высок, — взрывается он, — чтобы протягивать руку помощи крючкотворам.
— Уважаемый господин декан! — примирительно улыбается бородач. — Применяя закон тысяча восемьсот тридцать восьмого года, мы стремимся лишь к благу пациентки, которую по указанию господина префекта в течение какого-то времени будут наблюдать и лечить всеми способами, имеющимися в распоряжении современной науки.
Тут самообладание окончательно покидает Перамаля. Его ярость звучит на всех органных регистрах:
— Это самое бесстыдное лицемерие, с каким я когда-либо сталкивался. И клянусь, господа, я сорву маску с лица этих ханжей и подниму такой шум на всю Францию, что у Тарбского префекта будет в ушах звенеть… Подойди-ка сюда, Бернадетта Субиру!
Бернадетта уже некоторое время назад инстинктивно приблизилась к декану. «Черный человек» ее детства теперь вдруг хватает ее и прижимает железными руками к себе в знак того, что берет ее под защиту.
— Я знаю эту девочку, — кричит он, — и прокурор ее тоже знает. Мы оба подробно беседовали с ней. А тот, кто утверждает, будто Бернадетта Субиру помешанная, сам либо помешанный, либо подлец. Закон тысяча восемьсот тридцать восьмого года направлен против буйных и эпилептиков. Вы все еще полны решимости его применить, господа? Отлично! Однако заверяю вас, что я ни на шаг не отойду от ребенка! Вот так. А теперь можете вызывать сюда жандармов.
— А если жандармы и впрямь явятся, господин декан? Что тогда? — спрашивает Виталь Дютур с надменной небрежностью.
— Если жандармы явятся, — Перамаль давится от смеха, — если жандармы явятся, я им скажу: господа, заряжайте получше, ведь вы пройдете сюда только через мой труп!
Прокурор и психиатр не солоно хлебавши покидают комнату, в которую им из-за декана даже не удалось по-настоящему войти. Виталь Дютур знает, что Перамаль осуществит любую свою угрозу. Этой внезапной перемены в лурдском декане прокурор не ожидал. Значит, Бернадетта — настоящая средневековая ведьма. Нужно будет телеграфировать в Тарб и испросить новых распоряжений.
В начале второго на углу улицы Птит-Фоссе и площади Маркадаль останавливается закрытая почтовая карета. В это время дня город словно вымер. Луиза и Бернадетта Субиру садятся в карету. Декан Перамаль уже сидит внутри. Всю дорогу они едут, храня молчание. Перамаль решил укрыть от преследований девочку и ее мать высоко в горах, в курортном городке Котре, в маленьком домике, принадлежащем тамошнему приходу. Его коллега, тамошний кюре, берется защитить их и обеспечить всем необходимым. Бернадетта бесследно исчезает. Даже полицейским ищейкам префекта не удается разыскать ее убежище.
Глава тридцать третья
ПЕРСТ БОЖИЙ, ИЛИ ЕПИСКОП ДАЕТ ДАМЕ ШАНС
В эти дни монсеньер Тибо, епископ города Монпелье, лечится на целебных водах в Котре. Престарелый епископ знакомится с Бернадеттой в приходском домике. Монсеньер Тибо являет собой полную противоположность монсеньеру Лорансу. Его длинные белоснежные волосы свободно ниспадают на плечи. И губы его не тонкие и презрительно сжатые, а по-детски пухлые, и прекрасные глаза василькового цвета. Епископ города Монпелье — натура доверчивая и поэтичная; более того, можно открыть секрет, что в часы досуга он сочиняет неплохие стихи по-французски и по-латыни во славу Господа, природы, неба, Пресвятой Девы и дружбы. Монсеньер Тибо знает о таинственных явлениях в Лурде из газет, как и все остальные. Он также разделяет мнение всех клириков Франции, что ввиду господствующего состояния умов надо проявлять максимальную сдержанность по отношению к мистическим происшествиям. Нет ничего опаснее, полагает он, чем стирание священной грани между религией и верой в призраки. Тем не менее он просит девочку обо всем ему подробно рассказать. И тут происходит нечто странное. Бернадетта, обычно не отказывающаяся выполнить аналогичную просьбу, но рассказывающая о событиях в Гроте скучным и монотонным голосом, вдохновляется сиянием глаз своего слушателя. Ей кажется, что она впервые в жизни встретила душу, сходную с ее собственной и с такой же широтой вмещающую тайну душевного восторга, любви и потрясения. После первых же слов она теряет привычную бесцветную тональность. Она вскакивает. Падает на колени. Начинает изображать самое себя. Потом Даму. Одиннадцатое февраля. Вот тут течет мельничный ручей. А там Грот. Воображение ее разыгрывается до такой степени, что Бернадетта сама чувствует, как с какой-то неведомой силой начинает тянуть к себе Даму и чуть не заталкивает ее в правую нишу комнаты. Лицо ее покрывается мертвенной бледностью, и Луиза Субиру уже боится, как бы девочка не впала в экстаз. Когда Бернадетта изображает Даму и, полуоткрыв объятия, говорит самой себе: «Окажите мне милость и приходите сюда пятнадцать дней кряду», монсеньер Тибо вдруг встает и выходит из комнаты. В глазах старика стоят слезы. Он тяжело дышит. Выйдя из домика, он прислоняется к стволу дерева и шепчет:
— Quel poème… Какая поэзия!
Два дня спустя епископ города Монпелье направляется в Лурд. Он останавливается в гостинице Казенава. И сразу же просит декана Перамаля пригласить к нему нескольких надежных свидетелей видений и экстазов Бернадетты. Перамаль избирает доктора Дозу и Жана Батиста Эстрада. Последний заявляет епископу буквально следующее:
— Монсеньер, за свою жизнь я видел на сцене величайших актрис Франции, в том числе Рашель. Все они по сравнению с Бернадеттой были просто гримасничающими статуями, гипертрофированно изображавшими мучительные страсти. А маленькая ясновидящая в Массабьеле явила нам зримое отражение благодати, для которой в языке нет названия.
— Это так… Это так! — восклицает Тибо.
Декан Перамаль пользуется удобным случаем, чтобы посоветовать:
— Может быть, монсеньеру стоит переговорить с епископом Тарбским?
Монсеньер внемлет совету. И, несмотря на предписание врачей после утомительных лечебных ванн две недели соблюдать полный покой, прежде чем вернуться домой, он отправляется в Тарб. Там состоится его трехчасовой разговор с Бертраном Севером Лорансом.
Вскоре после этого лурдского декана телеграммой приглашают прибыть в резиденцию епископа. Вместо обычного дружественного приема за трапезой в аскетической комнате епископа его заставляют два часа ждать в канцелярии. Монсеньер в крайнем раздражении стучит своей палкой по письменному столу:
— Вы что, хотите натравить на меня весь епископат Франции, господин кюре?
Прежде чем Перамаль успевает что-нибудь возразить, епископ сует ему под нос один из тех внушительных, облепленных печатями свитков, какие применяются для пастырских посланий и других торжественных меморандумов.
— Lege! — приказывает монсеньер на латыни. — Читай!
При первом же взгляде на торжественный пергамент Перамаль с удовлетворением отмечает, что прежний неряшливо набросанный текст, лежавший в ящике епископского стола, успел преобразиться так значительно, что превратился в образчик каллиграфического искусства.
— Это о назначении епископской комиссии для расследования последних событий? — спрашивает он тихим голосом.
— Sede et lege! Сиди и читай! — рычит епископ, холодная снисходительность которого сегодня сменилась более теплой грубоватостью. Декан послушно опускается в одно из кресел и читает латинский титул, исполненный великолепными синими, красными и золотыми литерами в завитушках: «Распоряжение епископа Тарбского о назначении комиссии для расследования обстоятельств, связанных с якобы имевшими место явлениями в одном из гротов западнее Лурда».
А ниже этого титула, выдержанного в старинном витиеватом стиле: «Бертран Север Лоранс, благоволением Господа и милостью Святого Апостольского Престола епископ Тарбский, шлет приветствие и благословение клиру и верующим нашей епархии от имени Господа нашего Иисуса Христа…»
Декан бросает быстрый взгляд на епископа, но тут же отводит глаза. За благословением в римском стиле следует множество строк мелкими буквами. Перамаль страдает дальнозоркостью, и его глазам очень трудно разобрать текст. Но не только глазам, а и уму приходится сильно напрягаться. Тщательно завуалированное ясными словами пастырского послания необоснованное недоверие епископа производит прямо-таки мучительное впечатление. Во вводной части Бертран Север аргументирует причины и обстоятельства рассматриваемого события. По этим аргументам Перамаль видит, что монсеньер намеренно дает понять, что он принимает данные меры не по собственной инициативе, а вынужденно, под нажимом извне, обусловленным как ненавистью противников, так и легковерием фанатиков. То и дело Перамаль натыкается на оговорки, скрывающиеся под гладкой поверхностью стиля пастырского послания. Например, там говорится: «Мы ничего не можем признать а priori и без серьезной и объективнейшей проверки». Поэтому, дескать, следует как можно четче отмежеваться от субъективных утверждений и обратить пристальнейшее внимание на естественнонаучное освещение так называемых «чудесных исцелений». «Людей легче взбудоражить, чем убедить», — пишет епископ. Но Перамаль вычитывает между строк и еще кое-что. Новая смута нанесла бы новый удар христианству, которое в настоящее время защищает вечные истины в одной из самых ожесточенных исторических битв. Сущность современного духа, даже если он не отрицает Бога, такова, что он не готов признать существование исключений из общего закона природы ни с позиций разума, ни с позиций чувства. Если же церковь признает такое исключение — а она всегда готова это сделать, — она невольно усилит врагов Господа и вызовет ожесточенное неприятие в широких кругах верующих. А посему, прежде чем церковная комиссия признает наличие сверхъестественного явления, должны быть до конца исчерпаны все способы естественнонаучного объяснения с использованием всех средств современной науки. Поэтому в работе этой комиссии должны принять участие не только профессора догматики, морального богословия и мистической теологии, но в таком же количестве и профессора медицины, физики, химии и геологии…
Перамаль читает и читает, а конца все не видно. Мелкие буковки расплываются у него перед глазами. Монсеньер, теряя терпение, выхватывает листы из его рук.
— Кто отрицает чудо, не истинный католик, — ворчит он. — Кто не верит, что Господь властен поступать во Вселенной по собственной воле, тот не истинно верующий. И тем не менее чудеса такого рода оскорбляют нравственные чувства. В частности, во мне. Я не люблю чудес. Какая-то замарашка из нищенской трущобы, дочь пьяницы и прачки… Хоть милость небес и беспредельна, но я — всего лишь ничтожный смертный, — и я этого не приемлю. А вы все заставляете меня ввязаться в это дело…
— Не мы заставляем вас ввязаться в это дело, монсеньер, — возражает Перамаль. — Само это дело заставляет вас ввязаться, как заставило и меня. Истинный Боже, я вовсе не поклонник легковесного и тупого мистицизма старых баб. Но кто объяснит нам, почему события приняли столь бурный оборот, ваше преосвященство? Дочь опустившихся родителей, верно. Невинное дитя, почти не знакомое с простейшими основами вероучения, никогда раньше не предававшееся пустым мечтаниям, это дитя видит перед собой прекрасную даму, которую поначалу вовсе не принимает за некое видение, а считает реальной женщиной из плоти и крови. Это дитя рассказывает о встрече сестре и подружке. Сестра пересказывает все это матери, подружка — одноклассницам. И из этой ничтожной болтовни детей и простолюдинок в течение нескольких дней возникает лавина «за» и «против», прокатившаяся по всей Франции. Ваш собственный коллега, монсеньер, епископ города Монпелье, называет все это прекраснейшей современной поэмой…
— Мой коллега, епископ из Монпелье, — презрительно усмехается Бертран Север, — человек излишне сентиментальный…
— Но я, монсеньер, отнюдь не сентиментален, — заявляет Перамаль. — И тем не менее это непостижимое возвышение ничтожного ребенка приводит меня в состояние постоянного возбуждения. А вы теперь призвали на помощь людей, которые станут нас поучать: «Это перст Божий!» или наоборот: «Это не перст Божий!»
Епископ опускает уголки рта и поднимает брови.
— И среди этих призванных мною людей, — говорит он, — находится и лурдский декан со всеми его сомнениями…
Декан не может скрыть испуга. Охотнее всего он бы отказался от этой роли. Но это невозможно.
— Когда вы собираетесь созвать комиссию, монсеньер? — спрашивает он сдержанно.
— Покуда еще не знаю… Покуда рано… — сурово возражает епископ и ладонями охватывает свиток, словно показывая, что не даст его отнять.
— Однако распоряжение уже готово к напечатанию, — предупреждает декан. Старик епископ брюзгливо парирует:
— Распоряжение подождет. Под ним еще нет даты… Может быть, вы мне объясните, как должны работать члены комиссии — химики и геологи, — если вход в Грот запрещен?
— Ваше пастырское послание заставит отменить запрет, монсеньер, — невольно вырывается у Перамаля.
Епископ повышает голос почти до крика:
— Никого я не собираюсь заставлять! Я не намерен оказывать ни малейшего давления на светские власти. Пусть сперва император откроет Грот. После этого соберется комиссия. Не наоборот!
— Разве император оставил за собой право лично решить этот вопрос?
— Императору придется его решить, потому что другие — слабонервные — никогда не придут ни к какому решению. — И, немного помолчав, епископ добавляет голосом, приглушенным почти до шепота: — Тем самым я даю Даме самый последний шанс. Вы меня поняли, уважаемый декан?
— Нет, ваше преосвященство, не понял.
— Значит, придется пояснить. Я даю Даме шанс — либо победить императора, либо потерпеть от него поражение. Если она победит, комиссия примется за работу. Если потерпит поражение и Грот останется закрыт — значит, она вовсе не Пресвятая Дева, и мы ее сбросим со счетов вкупе со всей комиссией…
Сказав это, монсеньер начинает зачитывать один за другим пункты Пастырского послания. Перамаль слышит имена достойнейших каноников, которым доверяется руководство комиссией, а также имена известных профессоров, на которых возлагается проведение научных исследований. После этого епископ дает понять, что аудиенция окончена. Но уже у дверей останавливает визитера вопросом:
— А что будет с самой Бернадеттой, уважаемый декан?
— Что вы хотите этим сказать, монсеньер? — вопросом на вопрос отвечает Перамаль, чтобы выиграть время.
— Что хотел сказать, то и сказал, четко и ясно! Как она сама представляет себе свое будущее? Ведь вы, уважаемый декан, по-видимому, ее покровитель и защитник. И вероятно, уже ее об этом спрашивали.
Перамаль отвечает, взвешивая каждое слово:
— Бернадетта — самое простодушное создание в мире. У нее совершенно нет честолюбия. Ее единственное желание — вернуться к той безымянной массе, из которой она вышла. Она хочет жить так, как живут все женщины ее сословия…
— Вполне понятное желание, — смеется епископ. — И вы, богослов, верите, что это идиллическое будущее действительно возможно — после всего, что произошло?
— Всей душой надеюсь и все же не верю, — наконец отвечает Перамаль, выражая своим ответом ту двойственность, с которой относится к Бернадетте и ее Даме. Епископ, опираясь на посох слоновой кости, выходит из-за письменного стола и подходит вплотную к декану:
— Дорогой мой, комиссия может вынести только три решения. Либо объявит: ты, Бернадетта Субиру, — маленькая обманщица и фиглярка, следовательно, твое место в исправительном доме. Либо же: ты, Бернадетта Субиру, — безумная, следовательно, твое место в сумасшедшем доме. А может и решить: Пресвятая Дева ниспослала тебе Благодать, Бернадетта. Твой источник творит чудеса. И мы передадим наше заключение в Римскую Курию. Следовательно…
Мари Доминик Перамаль предпочитает в ответ промолчать.
— Следовательно, — повышает голос епископ, — ты — одна из тех Божьих избранниц, которая имеет право быть почитаемой церковью. А посему должна исчезнуть — слышишь? — исчезнуть, ибо мы не можем позволить святой жить среди людей, как все прочие. Святая, которая, вероятно, будет иметь дело с парнями, выйдет замуж и народит детей, — прелестное было бы новшество… — Внезапно епископ меняет тон и говорит тихим голосом, мягко и доверительно: — Поэтому, милая девочка, церковь берет тебя под свое покровительство. Поэтому, милая девочка, церковь поместит тебя, как драгоценный цветок, в один из самых прекрасных своих садов — в монастырь кармелиток или картезианок, где существуют очень строгие правила, хочешь ты того или нет…
— Она наверняка не захочет, монсеньер, — едва слышно перебивает епископа Перамаль. — Бернадетта вполне земное существо и, насколько мне известно, не ощущает никакого призвания к духовной жизни. Кроме того, она так еще молода, ей нет и пятнадцати.
— Возраст со временем меняется, — обрывает его епископ. — Да и распоряжение еще не издано, комиссия еще не собиралась. А когда начнет работать, будет заседать и заседать без конца — это я обещаю вам, дорогой мой, — так что ее работа займет не один год. Ибо я, я-то взыскую истины в последней степени ясности. А до тех пор пускай ваша подопечная девочка живет в миру, как все простые смертные, хотя и под неусыпным надзором, это мое требование. И если вы, лурдский декан, желаете девчушке добра, то постарайтесь вовремя уговорить ее отречься от своих слов. Тогда она отделается исправительным домом. Это было бы наилучшим выходом из положения для Бернадетты Субиру, да, пожалуй, и для церкви тоже, такие уж времена…
Глава тридцать четвертая
ОДИН АНАЛИЗ И ДВА ОСКОРБЛЕНИЯ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА
Серьезные беспорядки угрожают со стороны людей, которые вообще-то не принадлежат к приверженцам Дамы из Массабьеля. Среди рабочих по всей провинции прошел слух, что Бернадетту Субиру похитили и отправили не то в тюрьму, не то в сумасшедший дом. Визит рыжего бородача в Лурд не остался незамеченным. Жакоме пришлось вывезти его из города в собственной коляске и под охраной жандармов, поскольку Антуан Николо поклялся всеми святыми, что остановит почтовую карету еще до Бартреса и не только исколошматит внештатного профессора, как того «английского миллионера», а вообще прикончит.
После визита бородача Бернадетта и впрямь исчезла. И мельник Антуан начинает вести бурную политическую пропаганду. Он выступает перед рабочими лесопилки Лафитов и мельницы Клавери, каретной фабрики Дюпра, кирпичного заводика Суртру и винокуренного завода Пагес. Он разговаривает с рабочими сланцевых карьеров, каменотесами, дровосеками, дорожными рабочими, с большинством из которых лично знаком.
— Кто мы такие — свободные граждане Франции или рабы? — задает он один и тот же подстрекательский вопрос.
— Мы — рабы! — звучит в ответ хор голосов, и этот ответ даже не совсем грешит против истины, ибо власть императора благодаря закону об У правлении государственной безопасности абсолютна и неподконтрольна. Так что демагогические речи Антуана Николо в защиту Бернадетты выслушиваются сочувственно. Хотя этот рабочий люд и живет на католическом юге страны, в сущности, это тот же трудовой народ, который в 1789, 1830 и 1848 году пошел на баррикады, чтобы противостать привилегированным особам, к которым в его глазах относятся и «Добрый Боженька», и «Пресвятая Дева». Бернадетта Субиру — дитя этого трудового люда, одно из беднейших его чад. Уже много месяцев привилегированные персоны насильничают над этим ребенком и мучают его с помощью полиции, прокуратуры, судей и психиатров, не в последнюю очередь и самой церкви. Из-за чего все эти мучительства? Из-за того, что Святая Дева явилась не монахине благородных кровей, а этой простой девочке из народа, и благодаря источнику, забившему в злосчастном гроте Массабьель, исцеляются больные. Какое дело до этого Жакоме, Дютуру, Масси и императору? Никакого дела им до этого нет, черт побери, этим Жакоме, Дютуру, Масси и императору! Лучше бы они повысили грошовые расценки, ликвидировали безработицу и крайнюю нищету народа! Ан нет, все они, начиная с императора и кончая Жакоме, заботятся только о том, чтобы те, у кого богатство и власть, не потеряли ни су. Они закрывают доступ в Грот и как бы в насмешку над народом запрещают пользоваться чудодейственной водой из источника, которая уже помогла нескольким страдальцам. А почему? Чтобы самим продавать эту воду за большие деньги и набивать собственную мошну. А теперь они пошли на чудовищное преступление! Выкрали это ни в чем не повинное дитя трудового народа, чтобы упрятать его навеки в тюрьму или сумасшедший дом…
В первый четверг августа разражается буря. Больше тысячи рабочих в четыре часа дня бросают работу и густыми толпами стекаются к Массабьелю. Жакоме едва успевает послать к Гроту всех оказавшихся в наличии жандармов числом пятнадцать. Вооруженные жандармы стоят стеной перед заграждением. После ожесточенной перебранки толпа бросается на штурм. Жандармам приходится пустить в ход оружие, чтобы отразить три атаки толпы. После этого в них летит град камней, один из которых прямым попаданием в лицо серьезно ранит Белаша. К месту действия прибывают мэр, комиссар полиции, прокурор и половина судей, дабы спасать положение. Жакоме намеревается обратиться к толпе, но его заглушают криками. Виталю Дютуру тоже не дают произнести ни слова. Старый народный трибун Лакаде имеет больший успех. Толпа дает ему сказать несколько фраз. Но потом его перебивает Николо:
— Где Бернадетта?
— Бернадетта в полной безопасности! — кричит в ответ Лакаде. — Головой ручаюсь! Люди, разве я не был всегда на вашей стороне? Разве вы не сами выбрали меня мэром? Если вы поверите мне, то и я вам поверю. Николо, кончай это безобразие, и я скажу вам, где находится Бернадетта…
Эта приманка действует на Антуана Николо.
Полицейское донесение Жакоме каждой строкой повергает барона Масси в мрачнейшее настроение. После неудавшейся попытки интернировать девчонку с помощью рыжего бородача еще и этот удар, самый серьезный из всех. Газеты набрасываются на «Происшествия в Лурде» и своей лицемерной озабоченностью только способствуют распространению беспорядков. Мол, французский народ — народ самостоятельно мыслящий, а не слепо подчиняющийся. Это казаки и пруссаки могут терпеть самодержавное правление, но не великая нация Вольтера и энциклопедистов. У галлов достанет иронии, чтобы, воспользовавшись вспышкой суеверия, предупредить о грозящей опасности. Бедняжка Бернадетта видит таинственную Даму в гроте Массабьель. А другие могут в том же Гроте «увидеть» огненные письмена, которыми суверенный народ предупреждает тех, кто хочет урезать его естественные права. И газета «Птит Репюблик» отваживается напечатать эти слова, после чего цензор конфискует часть тиража, но другая часть уже попала к читателям.
По чиновничьей «лестнице Иакова» вновь начинается обычный лихорадочный обмен запросами и ответами. Волю императора узнать все еще не удается. В настоящее время он находится на летнем отдыхе в Биаррице, наслаждается своей ролью отца и супруга, а также морскими купаниями, и когда появляется министр финансов Фуль с очередными кляузами, он отказывается его принять. Барон Масси устал от бесплодных усилий. Он поклялся жестоко расквитаться с Гротом Массабьель, столько раз наносившим уколы его самолюбию. Первая растерянность внезапно сменяется ясным осознанием способа отомстить за унижение. И пусть «подрывные элементы» собираются в тысячные и даже десятитысячные толпы, пусть в Лурде вспыхнет настоящий мятеж, он этому лишь обрадуется. Ни минуты не колеблясь, он прикажет расстрелять этот дьявольский Грот из орудий артиллерийского полка, расквартированного в Тарбе, — на собственный страх и риск.
Супрефектам, мэру, комиссару полиции Лурда рассылается строгое распоряжение барона: «Если беспорядки повторятся, если возникнут новые случаи сопротивления действием вооруженным представителям власти, то императорским жандармам, а также любым приданным для усиления воинским частям надлежит после требуемого законом предупреждения открывать огонь». Лакаде, получив этот приказ, путается до полусмерти. «Побоище в Массабьеле» с множеством убитых и раненых отнюдь не желательный пролог к его выгодному предприятию: продаже целительной минеральной воды на месте и с пересылкой. Разве мыслимо устроить на поле боя казино с кафе на открытом воздухе, музыкальным павильоном, площадками для крокета и итальянскими праздниками с фонариками и фейерверком? Боже милостивый! И мэр в ужасе бросается к декану.
Для Перамаля начинается неделя, в течение которой он едва успевает утолить голод и поспать. Сначала он вызывает к себе Антуана.
— Проклятый осел, — набрасывается он на него, — безмозглая тварь! Что ты делаешь! Зачем будоражишь людей? Хочешь, чтобы вода источника Бернадетты смешалась с кровью? Для девочки на этом бы все кончилось. И были бы все основания убрать ее с глаз людских как преступницу. А этот источник — возможно, великая благодать — был бы проклят навеки! Понимаешь, наконец, что ты делаешь, несчастный осел?
Антуан Николо бледнеет как полотно и понуро опускает голову.
— Сейчас же пойдешь со мной, — гремит декан, — и покажешь мне всех зачинщиков!
Мари Доминик Перамаль с первого дня своей службы был утешителем униженных и страждущих, и теперь это приносит свои плоды. Он знает крестьян, рабочих и вообще бедный люд, и они его знают. Он говорит на их языке. В сопровождении оробевшего Антуана он входит в мастерские Лафитов, Клавери, Суртру и Пагес. Его уверенный рокочущий бас взывает к разуму паствы:
— Я знаю, что вы задумали совершить в следующий четверг. Хотите, чтобы простой народ десятками тысяч со всех сторон пришел к Гроту, так? Ничего другого не добьетесь — кроме того, что солдаты начнут в вас палить и многие будут убиты или станут инвалидами. И ради чего? Ради свободного доступа к Гроту? Не дурите мне голову! Вы смешиваете в одну кучу свое собственное дело с совсем другим. Ничего хорошего из этого не выйдет. И кончится плачевно…
— Мы хотим увидеть Бернадетту, — возражают ему.
Перамаль не успокаивается. Он ходит по домам, хижинам и трущобам. Уговаривает женщин не отставать от мужей, пока те не отступятся от своего безумного плана.
— А если Дама на самом деле Пресвятая Дева, — восклицает он, — что она скажет вам, неблагодарным чадам своим?
После такого сильного аргумента женщины обещают сделать все, но в свою очередь требуют: хотим увидеть Бернадетту.
За два дня до намеченного бунта декан призывает Луизу Субиру и Бернадетту вернуться из Котре. В среду он возит их обеих в коляске по городу и окрестностям. Свежий вид девочки, которой пребывание в горах явно пошло на пользу, производит на людей сильное впечатление. Бернадетта рассеянно улыбается. Но люди чествуют ее как победительницу.
Мысли мэра Лакаде неотступно крутятся вокруг важного письма, которое он вскрыл несколько минут назад. Он-то думал: наконец пробил мой час! Великий Фийоль прислал свое заключение! Перед лицом Франции и всего мира беспристрастная наука предоставит крупнейший целительный источник планеты страждущим массам. Распечатывая письмо дрожащими от радости пальцами, мэр не сомневался в этой лучезарной перспективе. Но уже при первом беглом взгляде на текст сникает.
Правда, в нем перечислены все эти славные карбонаты, хлораты, силикаты, известь, железо, магний и фосфор аптекаря Латура. Как и полагается крупнейшему светилу гидрологии и бальнеологии, педантичный Фийоль дополнил этот перечень аммиаком и поташом, хотя они и присутствуют лишь в следах. Ах, как прекрасно звучит само слово «поташ»! Готовое название для средства по прочистке грешных внутренностей чревоугодников. Да что толку от этих звучных научных слов, ежели результат напрочь разбивает все надежды? Ибо под перечнем химических элементов профессор Фийоль красными чернилами начертал страшный приговор:
«Из вышеприведенных результатов исследования ясно вытекает, что присланная нам проба воды из источника под Лурдом может быть названа обычной питьевой водой, состав которой точно соответствует составу воды в горных источниках там, где почва содержит много извести. Данная вода не содержит никаких активных веществ, которые могли бы иметь целебные свойства. И следовательно, ее можно пить без пользы и без вреда».
«Без пользы и без вреда!» — горько бормочет себе под нос мэр. И вдруг обнаруживает в конверте коротенькую записку, адресованную ему лично. Он читает:
«Необычайное воздействие на больных людей, якобы производимое этой водой, не может быть объяснено — по крайней мере с точки зрения современной науки — наличием растворенных в ней солей, обнаруженных при химическом анализе».
«Какая чудовищная по своему коварству фраза!» — думает мэр. Сегодня исцеления еще нельзя объяснить наличием этих солей, а завтра, вероятно, будет вполне возможно. Господин профессор — поистине подло с его стороны! — через парадную дверь впускает чудо, а черный ход, лукаво подмигивая, оставляет открытым для науки. Два лица у господина профессора. Уж от него-то никак нельзя было ожидать такого подвоха. Это удар ножом в спину прогресса и коммерции. Какую цель он преследует?
Если прокурор Дютур всегда задается вопросом: cui bono? кому выгодно? — то Лакаде постоянно спрашивает себя: ad quem finem? с какой целью? Правда, спрашивает не на латыни. Однако он слишком хорошо себя знает, чтобы не заподозрить неладное, ибо любой поступок человека служит одной цели: получению заранее намеченной выгоды. И Фийоля он, по всей видимости, недооценил. У этих профессоров нынче губа не дура. Такое светило науки, как Фийоль, точно знает, что результаты его анализа стоят солидной суммы наличными, на которую он, однако, не может предъявить счет. Его слово создает курорты из ничего и вновь приговаривает к исчезновению. С какой стати ему просто так, за здорово живешь, способствовать экономическому расцвету города Лурда? Лакаде хлопает себя по лбу. «Ну и дурак же я! Собственная слепота и жадность помешали мне поехать в Тулузу и предложить господину профессору пару тысяч франков на расходы. Поверил пустой болтовне, будто из Тулузы обязательно придет сказочное заключение. И увлекся до того, что опубликовал в газете „Лаведан“ экспертизу Латура. И еще позавчера, черт побери, был так тщеславен и неосторожен, что расхвастался перед советом городской общины, призывая создать курортную комиссию, и не обратил внимания на выпученные глаза хитрого Лабеля. Тебе уже за шестой десяток перевалило, а ты все еще выскакиваешь вперед из-за своей глупой жадности, от которой никак не можешь избавиться. Что теперь делать? Обратного хода уже нет. Ты не можешь сделать вид, будто заключения Фийоля не было. Не можешь его сжечь. Ты вынужден его опубликовать. Наверное, господин профессор уже обнародовал его в „Депеш де Тулуз“. Теперь придется расхлебывать кашу». А голова трещит, голова так трещит, будто вот-вот расколется…
Лакаде сжимает ладонями виски, но давняя головная боль, связанная с нарушением пищеварения, только усиливается. Он долго кругами бродит по кабинету, испуская стоны. Но вдруг останавливается как вкопанный и вперяется невидящим взглядом в угол комнаты.
«А что, если Фийоль, этот тертый калач, на самом деле умнее умного? Что, если он учуял единственный верный путь и способен меня сто раз заткнуть за пояс?» Головная боль Лакаде становится нестерпимой. В уме с лихорадочной быстротой возникают смутные, но заманчивые проекты. Он звонит в колокольчик и приказывает секретарю Куррежу немедленно и тайно доставить в кабинет бутылку родниковой воды из Массабьеля. Полчаса спустя требуемое стоит у него на столе. Лакаде выливает воду из бутылки в хрустальный кувшин. Вот она искрится в золотистых лучах послеобеденного солнца, эта загадочная жидкость, обычная питьевая вода, не имеющая лечебного действия, которая тем не менее уже кое-кого исцелила. Бурьет видит слепым глазом, и парализованный сын Бугугортов бегает по улице. Лакаде долго наблюдает за игрой света в хрустале, отбрасывающем на стену дрожащие радужные пятна. При нынешнем уровне науки, думает он, вода ни на что не годится. Но это, однако, не означает, что нельзя достичь своей цели. Естественно, не отступая, а двигаясь вперед — но в другом направлении. Курортники — они и есть курортники и принесут городу деньги независимо от того, за чем приехали: за карбонатами и фосфатами или за чудом. Не свистит ли паровоз?
Мэр подходит к двери и с превеликой осторожностью запирает ее на ключ, чтобы Курреж и Капдевиль не услышали щелканья замка. Потом так же осторожно задергивает тяжелые занавеси на окнах, словно страшится, что Бог увидит, на какое святотатство он решился. Комната погружается в пурпурный полумрак, и призматический блеск хрусталя гаснет. Лакаде вслушивается в себя: по-прежнему ли сильно болит голова. Удостоверяется, что достаточно сильно. Потом наливает себе стакан чудодейственной воды, со стаканом в руке идет в угол комнаты, кряхтя опускается на колени и начинает читать молитвы. Но, поскольку колени, на которые давит порядочная тяжесть, очень скоро начинают нестерпимо болеть, он еще до десятой молитвы осушает стакан до дна. В полном изнеможении от таких усилий он валится на диван и ждет результатов. Время от времени он задается вопросом: уменьшилась ли головная боль? Странное дело. Он не может этого понять. Нужно еще раз попытаться, решает он, вновь опускается на колени, пьет воду и молится. На третий раз он уже почти уверен, что боль начинает проходить. Тут мэр Лурда Адольф Лакаде смеется над старым якобинцем Лакаде и немало дивится тому, на что оказывается способен самый просвещенный человек, когда уверен, что никто его не видит. А головная боль в самом деле прошла…
И Лакаде делает вывод: это доказывает, что человек, испытывающий боль, обретает и веру. А так как боль испытывают многие, причем не только обычную головную боль, то и верят тоже многие. Вот они-то — страдающие от боли и потому истово верующие — и придут.
Отборной эту публику вряд ли можно будет назвать, мелькает в голове у мэра, прежде чем он устало отдается во власть сна.
Этот год — самый трудный в многотрудной карьере имперского прокурора Виталя Дютура. Началось с затяжной простуды в феврале. Неделями длящийся насморк и распухший красный нос отнюдь не укрепляют чувство собственного достоинства у властолюбивого человека. Потом произошел этот странный допрос Бернадетты Субиру, при котором Виталь Дютур потерпел свое первое фиаско. Настоящий юрист умеет четко разграничивать службу и частную жизнь. До чего бы мы докатились, если бы судьба каждого обвиняемого, сомнения в правильности того или иного приговора оставляли раны в душе? Судейские должны быстро овладеть искусством, едва выйдя за порог дворца правосудия, сбрасывать с себя тяжкий груз, который возлагает на их плечи профессия. В этом они, само собой, схожи с докторами, которые ведь тоже не могут истекать слезами у каждого смертного одра. И Виталь Дютур вполне освоил профессиональную рутину и, покинув зал судебных заседаний или свой кабинет, начисто забывал о только что закончившихся допросах и слушаниях. Но тот допрос Бернадетты он никак не может забыть. Этот допрос точит и точит его мозг даже теперь, спустя полгода. Ему кажется, будто тогда не он допрашивал, а его самого допрашивали, будто невозмутимая, непоколебимая и недоступная натура этой девочки заставила его изменить свою жизнь. К стыду всей прокуратуры, приходится открыто признать, что Дютур уже много недель ощущает глубокую растерянность. Именно этой растерянностью, а отнюдь не философскими причинами объясняется его жесткость, даже ненависть к Бернадетте Субиру, к Даме, к Гроту, к источнику и всей этой чертовщине, которая действует ему на нервы и преследует даже во сне. Он перессорился из-за этого со своей привычной компанией, собирающейся в кафе «Французское», — с Эстрадом, Дозу, директором лицея Клараном и некоторыми другими, которые либо колеблются, либо безоговорочно перешли в стан мистицизма, как, например, налоговый инспектор. С другой стороны, Дютур никак не может гордиться банальной общностью взглядов с господином Дюраном и ему подобными. Холостяку, по неисповедимой воле французского юридического ведомства вынужденному жить в большой деревне, называемой городом, ресторан и кафе заменяют дом, семью, театр и культурные развлечения. Дютур расстался с приятным обществом, включавшим наиболее живые умы. И теперь разделяет общество скучнейшего Жакоме и некоторых столь же унылых юристов и гарнизонных офицеров…
После непростительно бездарной истории с провокатором, которой он стыдится до зубовного скрежета и которая, несмотря на все ухищрения, просочилась в газеты, Дютур получил от главной прокуратуры в По строжайший выговор. А после бунта перед Гротом, в ходе которого жандарм Белаш был ранен, Дютура затребовали в По уже персонально. Его начальник Фальконе, человек пожилой, завидев Дютура, заламывает руки.
— Император недоволен юстицией, — ноет Фальконе. — Я получил разносное письмо министра. Все необходимо изменить. Я далеко от источника. А вы там рядом. Так сделайте же что-нибудь, уважаемый!
«Сделайте же что-нибудь! Сделайте же что-нибудь!» Эту мелодию отбивают копыта лошадей почтовой кареты, когда Дютур возвращается в Лурд.
А что тут сделаешь? Фальконе легко указывать. Прокурор собирает всех жандармов и полицейских и строго-настрого приказывает им подслушивать, о чем говорят люди, постоянно толпящиеся перед Гротом. И каждого, кто позволит себе неуважительное высказывание по адресу правительства, а тем более подрывные речи против государственных устоев, арестовывать на месте.
Уже на следующий день в кабинет прокурора является торжествующий коротышка Калле и приводит арестованную; в кабинете в это время находится комиссар полиции Жакоме. Арестованной оказывается некая Сиприн Жеста, дама, принадлежащая к сливкам лурдского общества, приятельница мадам Милле и член ее кружка. Добряк Калле имеет «зуб» на сливки общества вообще и на мадам Жеста в частности.
— Она утверждала, — хрипло рявкает он, — что скандал не кончится, пока император и императрица не явятся собственной персоной к Гроту.
— Это правда, мадам? — спрашивает Дютур.
— Истинная правда, слово в слово, месье, — кивает Сиприн Жеста, аппетитная толстушка лет тридцати, с личиком, излучающим спокойствие. Это спокойствие арестованной по его приказу особы раздражает прокурора.
— Вы действительно считаете, что Их величества прибудут к Гроту, доступ в который запрещен их собственным правительством?
— Я твердо убеждена, месье, что Их величества плюнут на свое дурацкое правительство и совершат паломничество к Гроту Массабьель.
При этом издевательском ответе прошедший огонь и воду чиновник Дютур теряет голову. Словно подброшенный какой-то зловещей силой, он вскакивает и вопит:
— Это оскорбление Их величеств! Я подам на вас в суд за оскорбление Их величеств!
— Подавайте на здоровье! — возражает мадам Жеста тоном, исполненным иронии. — Разрешите, однако, спросить, в чем состоит это оскорбление?
— В том, что вы приравниваете умственные способности Их величеств к своим собственным!
Если рассудительный человек теряет рассудок, то, как правило, целиком и полностью. Эмоции, обычно стиснутые строгими рамками, мстят за себя в этом случае неожиданными и бурными взрывами чувств. Виталь Дютур, позеленев от злости, на самом деле выдвигает это смехотворное обвинение против мадам Сиприн Жеста. И очень скоро дело рассматривается в открытом заседании под председательством мирового судьи Дюпра. Под радостно-издевательский гогот битком набитого зала Дюпра, приятель прокурора, вынужден признать обвиняемую невиновной в оскорблении Их величеств и с большой натяжкой приговорить к обычному штрафу в пять франков.
Но одержимость Дютура уже не знает границ. Что не удалось в Лурде, может быть, удастся в По на глазах господина Фальконе. И прокурор подает апелляционную жалобу на это решение суда. Дело передается в следующую инстанцию. В день судебного заседания Казенаву приходится добавить вторую почтовую карету, поскольку большая компания женщин в светлых летних туалетах, смеясь и шумя, желает непременно сопровождать обвиняемую в По. Все дальнейшее скорее походит на праздничный спектакль. Дамы получают полное удовлетворение. Суд в По не только подтверждает правильность оправдательного приговора, но и отменяет ничтожный штраф. Главный прокурор Фальконе заявляет в присутствии свидетелей:
— Этот бедняга Дютур в десять раз больше нуждается в помощи психиатра, чем Бернадетта Субиру.
В полном унынии прокурор слоняется по кабинету. Рана, которую он — Бог знает почему — сам себе нанес, неизлечима. Он сделался мишенью для насмешек со стороны газет, и не только клерикальных. Он догадывается, что его карьера окончена. На вечные времена заслать в самую глухую провинцию — таков будет приговор. Увидев свое лицо в зеркале, он кривится от отвращения.
Но коротышка Калле не отступается. Уже спустя неделю он заявляется с новой добычей. На этот раз его трофей — пышно разодетая дама в платье с огромным кринолином. Коричневый шелк. Фиолетовый зонтик от солнца. Светлые волосы, высоко взбитые надо лбом и увенчанные крохотной шляпкой с цветами. Калле с важным видом ставит на стол вещественное доказательство — большую бутылку.
— Эта дама брала воду из источника, — заявляет полицейский, — и не желает отдать бутылку. Кроме того, она рвала траву и цветы у самого Грота и не подчинилась приказу удалиться…
— Как ваше имя, мадам? — с тоской приступает к допросу Дютур.
— Меня зовут мадам Брюа, — отвечает дама с несколько смущенной простотой тех, кто предпочел бы скрыть слишком звучное имя.
— Мадам Брюа? — переспрашивает, подняв на нее глаза, Дютур. — Брюа? Вы имеете какое-либо отношение к адмиралу Брюа, бывшему министру морского флота?
— Он мой муж, — отвечает дама.
Виталь Дютур весьма смущен; он встает и придвигает даме кресло.
— Сделайте одолжение, мадам, присядьте.
Но мадам Брюа решительно отклоняет предложение:
— Меня арестовал вот этот господин и провел через весь город. Хочу, чтобы со мной и здесь обращались, как со всеми задержанными. Разрешите узнать, в чем моя вина?
Лысый прокурор всем своим видом показывает полное изнеможение.
— Мадам, — начинает он полушепотом, дав глазами знак злосчастному Калле исчезнуть, — мадам, вы носите великое имя. Ваш супруг, как всем известно, особа, приближенная к императору… Мы же, государственные служащие этого города, уже много месяцев ведем борьбу с одним из ужаснейших недоразумений нынешнего века. Ведем эту борьбу по поручению правительства, с ведома и по воле Его величества. Некие прямо противостоящие друг другу в политике круги используют галлюцинации слабоумной девочки и слухи о якобы имевших место исцелениях как желанный повод для того, чтобы нанести удар правительству и самому императору в наиболее слабом месте господствующей системы. Я говорю о чрезвычайных законах, на которые опирается нынешнее правительство, законах о чрезвычайном положении. Но если власти, опирающейся на эти законы, будет причинен хотя бы малейший вред, она попадет в весьма сложное положение. Дабы оградить абсолютную власть от опасных промахов, мы и преградили доступ к гроту Массабьель… Но у грота появляются дамы вроде вас, мадам, принадлежащие к высшим слоям французского общества, и показывают простому народу, что они сами ни в грош не ставят эту высшую власть, ибо не выполняют ее постановлений. Что же остается делать нашему брату, мадам?
— Подать на меня в суд, — улыбается мадам Брюа, — ну, например, за оскорбление Его величества…
Дютур, не моргнув глазом, выслушивает этот ядовитый намек.
— Буду вынужден, мадам, — говорит он после довольно длительной паузы, — взыскать с вас положенный штраф в размере пяти франков. Уплатите соответствующему комиссару полиции.
— С превеликим удовольствием, месье. Хочу добавить к пяти еще сто франков для бедняков Лурда. А теперь — верните мне мою бутылку, пожалуйста.
— Бутылка конфискована, мадам, — отвечает прокурор.
Дама улыбается уголками губ.
— Не думаю, что она и впрямь будет конфискована, месье. Я набрала в нее воды по поручению одной высокопоставленной особы.
Дютур полон решимости не отступать в этом вопросе. Он рывком берет бутылку со стола:
— Какой особы, разрешите узнать, мадам?
— Ее величества императрицы Евгении, — отвечает та. — Ведь я имею честь быть бонной маленького кронпринца.
Мгновенно пожелтевший лицом Дютур протягивает ей бутылку.
— Прошу вас, возьмите, мадам! — И добавляет, не подумав извиниться: — Не понимаю, почему в этом полоумном мире я должен быть единственным верноподданным, свято выполняющим свой долг!