Глава тридцать пятая
ДАМА ПОБЕЖДАЕТ ИМПЕРАТОРА
Окна императора выходят на Атлантический океан, и шум прибоя проникает в его комнату, ибо летняя резиденция расположена высоко над рифами. Несмотря на теплую ночь — на дворе сентябрь, — окна закрыты. Табачный дым стелется по всей комнате, скапливаясь вокруг люстры и богато изукрашенных керосиновых ламп, стоящих на двух письменных столах. Этот час одиночества между двенадцатью и часом ночи император особенно ценит. Как и многие люди, пристрастившиеся к курению, засыпает он поздно и с трудом, и его ум работает четко и продуктивно лишь после полуночи. В этот час в мозгу могущественнейшего повелителя современного мира рождаются самые фантастические планы. Желтоватая кожа на лице пятидесятилетнего императора, щеки которого обычно упруги и блестят как полированные, сейчас слегка обмякла и сморщилась. Черные крашеные волосы, надо лбом всегда тщательно зачесанные слева направо, взлохмачены. Усы, днем напомаженные и негнущиеся, острыми концами торчащие в обе стороны, теперь обвисли. На монархе шлафрок из легкого шелка и мягкие домашние туфли. Изображать в таком виде погруженную в глубокое раздумье персону, олицетворяющую судьбу всего континента, доставляет какое-то пикантное удовольствие — удовольствие от ощущения собственной власти.
Наполеон III ходит по просторной комнате от одного стола к другому, словно за ними сидят незримые призраки его секретарей, которым он еженощно диктует приказы начать великие битвы этого века. На том столе, что побольше, разостлана карта Северной Италии, усеянная таинственными пометками, сделанными красными, зелеными и синими чернилами. Карта была приложена к запечатанному пятью печатями плану военной кампании, задуманному Генеральным штабом и накануне лично доставленному в Биарриц военным министром. Что дела с Италией зашли так далеко, мир еще не подозревает. Даже графа Кавура, вершителя судеб в Савойе, покуда делают более податливым, подогревая на медленном огне неизвестности. А газеты пишут о современном складе ума и любви к природе у императора, ежедневно и подолгу принимающего морские ванны.
На маленьком столе под грудами документов и посланий тоже лежат карты Алжира, Экваториальной Африки и Центральной Америки. Фантазия императора многослойна и разностороння. Для его дяди Наполеона I мир был ограничен узкими рамками, он никогда не выходил за пределы Европы и Средиземноморья, не смог даже преодолеть Ла-Манш, чтобы покарать Британию. При всех знаках почтения, оказываемых памяти основателя династии, Наполеон III ощущает свое превосходство над Первым. Его дело — не сражения, победы в которых оборачиваются поражениями. Его дело — создание сети железных дорог, которыми он за каких-то семь лет покрыл всю территорию Франции. Его цель — не хвастливое завоевательство, а гармоническое расширение мира, цивилизованного французским духом и простирающегося до Конго, Восточной Азии, а возможно, и до Мексики.
Император то и дело склоняется над картой Северной Италии с пометками Генерального штаба. Да, войны с Австрией не избежать. Заносчивый умник Кавур слишком уверен, что именно он дергает за ниточки, управляя марионетками, и не подозревает, что он сам — марионетка в руках более могущественного. Цель Кавура — Италия, объединенная Савойской династией. Император ничего такого и в мыслях не держит. Он не помышляет одарить Виктора Эммануила новой великой державой. Правда, когда-то, в богатой приключениями юности, он торжественно поклялся карбонариям и обществу «Giovane Italia» довести до победного конца движение за возвышение и объединение всех итальянцев. Но то были республиканские радужные мечты бездомного голодранца и безнадежного претендента. Наполеон III никому не обещал чрезмерно возвысить Савойскую династию и тем самым подать дурной пример Гогенцоллернам. Его план куда более оригинален и целесообразен: объединить Италию, но под властью не одного монарха, а четырех, которых, по мере надобности, можно будет натравливать друг на друга. Замкнутый союз государств и династий, у которых связаны руки. А он, Наполеон, передаст верховную власть в этой федерации не кому иному, как Папе Римскому, главе церковной империи. Так решится квадратура круга итальянской политики. Это будет щедрейший дар клерикалам всех наций, но одновременно и повсеместный контроль за католическими партиями. Либералы взбесятся, это император прекрасно понимает. Они будут вопить на всех углах. Клерикалы и либералы — это две чаши весов. Держать их по возможности в равновесии — вот и все, что требуется для устойчивости императорской власти. Не религиозное чувство заставляет императора преподнести Риму такой огромный подарок. Сам он в душе и мыслях либерал, как все. Но преимущество мировой империи во главе с Францией состоит в том, что ни итальянцы, ни немцы не смогут создать подлинно национального государства. Разумеется, об этом нельзя говорить во всеуслышание, дабы не растравить крикунов и бездельников по всей Европе, включая Францию. Напротив, надо сделать все, чтобы либералы ничего не пронюхали раньше времени и не подняли вой. Ведь не случайно же радикальные газеты, несмотря на строгость цензуры, наглеют день ото дня.
А потому и эти события в Лурде вовсе не мелочь, в чем хотят уверить императора все эти недоумки Фуль, Руллан и Делангль, хотя бы по той причине, что они за целых восемь месяцев так и не смогли покончить с тамошними чудесами. У императора чутье на такие вещи. Просто трудно поверить, но захудалый Лурд вот уже восемь месяцев находится в центре внимания газетчиков всего мира. Императора со всех сторон подталкивают к принятию какого-либо решения. Его испытанное искусство ничего не видеть и не слышать, как бы прикидываться мертвым из тактических соображений, ежедневно подвергается труднейшим испытаниям. Вот вчера, например, к нему напросился на аудиенцию господин де Рессенье, бывший депутат от Пиренеев, а сегодня и монсеньер Салини, архиепископ Ошский, нанес ему визит, во время которого весьма настойчиво возражал против вмешательства властей в лурдские события. Визит этого князя церкви особенно примечателен, если вспомнить, каким осторожным молчанием отделывается епископат Франции, выжидая дальнейшего развития событий. Император дал обоим — депутату и прелату — уклончивые ответы. Рессенье, кстати, оставил некий меморандум. «Только где он? Куда я его положил? Эти проклятые секретари и лакеи вечно горят желанием навести порядок на моих столах! В моем беспорядке больше настоящего порядка, чем в самом упорядоченном архиве». В конце концов меморандум находится. Император пробегает его текст:
«Ваше Величество! Прошу вас не рассматривать покуда вопрос о природе лурдских событий, хотя сотни и тысячи свидетелей верят, что там воистину имело место проявление высших сил. Но неопровержимым и не вызывающим никаких сомнений является тот факт, что вода источника, столь чудесно возникшего в Гроте, доступ к которому ныне запрещен полицией, не может причинить вред людям. Анализ воды, проведенный профессором Фийолем (Тулуза), окончательно доказал ее безвредность. Доказанным является также и то, что значительное число больных исцелилось благодаря этой воде. Во имя свободы совести — откройте Грот Массабьель, Ваше Величество! Ради любви к человеку — дайте исцеление страждущим! Ради свободы научных исследований — дайте простор научному освещению…»
Император не может удержаться от смеха и выбрасывает меморандум в корзину для бумаг. Ну как же: господа реакционеры вдруг ратуют за свободу совести, за человечность и свободу науки, точно так же, как господа прогрессисты взывают к Небу, когда это им на руку! В этом мире все пустая и лживая суета. Каждый стремится лишь ухватить кусочек власти для себя и своего клана, власти, которая обеспечит ему сытость и привилегии. Наука или Небеса — и то и другое лишь тешит тщеславие, распространяя этот кусочек власти на абстрактные категории. Клерикалу де Рессенье источник, Пресвятая Дева и здоровье соотечественников — все равно что пыль под ногами. Он хочет добиться успеха, только и всего. Хочет отомстить своим политическим противникам, так как на последних выборах проиграл кандидату от либералов… «Приятно все же быть императором, императору не приходится лгать и соперничать с кем-то ради власти, поскольку она у него есть. В некотором отношении императору даже лучше, чем самому Господу Богу. Ибо Господь опирается на грешной земле только на своих клерикалов. Я же опираюсь на противоречия между клерикалами и либералами. Господа клерикалы, вскоре вы получите из моих рук очень жирный кусок. Так что вам придется отказаться от политической победы внутри страны. Зато господа либералы в ближайшие месяцы будут пользоваться моим явным расположением».
Император бросает взгляд на часы. Половина первого. Все это время он ощущал беспокойство, так как хотел перед отходом ко сну еще осведомиться о здоровье Лулу. Лулу, его единственный сын, вот уже два дня ощущал легкое недомогание. Ничего особенного. Небольшая температура. Но у двухлетнего малыша всегда можно ждать опасных сюрпризов. Наполеон III вырос не во дворцах, а в домах простых горожан. И нервы у него крепкие. Он немного пуглив, но ему далеко до преувеличенных страхов Евгении. От здоровья Лулу зависит, однако, будущее корсиканской императорской династии.
Император звонит в колокольчик и велит принести трость и башмаки. Он уже в таком возрасте и настолько уверен в себе, что может позволить себе не стесняться Евгении Монтихо. Происходя из весьма низкородной семьи, она особенно рьяно следит за соблюдением этикета. Наполеон III узнает, что полчаса назад разбудили врача. Очень обеспокоенный, он входит в детскую. Его супруга, вся в слезах, сидит у кровати Лулу, а сам Лулу, с пылающими щечками и горячечным блеском в глазах, лежит, совершенно безразличный к окружающему. Лишь когда мадам Брюа или нянька меняет ему компресс на лбу, он кривит лицо и слегка хнычет. Врач подбадривающе улыбается императору.
— Ничего страшного, сир, у принца небольшой жар, как мы все знаем…
— У него дифтерия, у него круп! — стонет Евгения.
— Для такого диагноза нет ни малейших оснований, мадам, — возражает врач. — В горле Его высочества легкая краснота, только и всего. У нас уже часто такое случалось…
— Можно ли опасаться какой-либо детской болезни — скарлатины или кори? — спрашивает император.
— Такую возможность никогда нельзя исключить, сир. Но пока тревожиться не о чем. Я бы посоветовал Ее величеству спокойно отправиться спать…
— Круп у него, круп! — беззвучно повторяет Евгения.
Император, заметно побледнев, подходит к ней.
— В самом деле, дорогая, тебе бы следовало лечь и поспать, — ласково говорит он, кладя ладонь на грудь ребенка. — Наш Лулу будет вести себя молодцом. Правда, Лулу, пусть мамочка поспит…
Но Лулу категорически возражает.
— Нет, пусть остается. Не хочу, чтобы мама ушла спать! — повелительно выкрикивает он сквозь слезы.
Тут Евгения поднимает к императору вконец заплаканное лицо.
— О, Луи, не откажи мне в одной просьбе! — восклицает она. — Брюа привезла бутылку родниковой воды из Лурда. Мы хотим дать Лулу выпить стакан этой воды…
— Ты уверена, что это необходимо, дорогая? — отвечает неприятно задетый император.
— Уверена, Луи. Уже многих эта вода исцелила. Такой же, как Лулу, двухлетний малыш мгновенно выздоровел…
— Об этом мы ничего определенного не знаем.
— У кого в душе есть хоть искорка веры, тот знает, Луи.
Императору едва удается скрыть смущение.
— Если другие выставляют себя на посмешище, дитя мое, то нам с тобой не следует, просто нельзя этого делать…
— За жизнь моего сына я готова выставить себя на посмешище, Луи.
Старик врач заговорщицки подмигивает императору.
— Эта вода совершенно безвредна. И если Ее величеству так сильно хочется, то можно спокойно дать ее принцу.
После этого предложения опытного доктора императору приходится отступить.
— Я бы только хотел, — выдавливает он наконец, — чтобы об этом не трубили на всех углах.
Но тут Евгения вспыхивает.
— Это было бы невеликодушно! И мало похоже на благодарность, Луи. Разве источник поможет, если его полезность заранее отрицают! Наоборот! Я клянусь перед Богом и людьми, что я поверю и в источник, и в Пресвятую Деву из Лурда, если она спасет мое дитя!
Мадам Брюа приносит стакан воды. Император, пожимая плечами, выходит из детской.
Через два дня императрица лично появляется утром в спальне императора, чтобы сообщить, что у Лулу нормальная температура.
— Луи, мальчику наверняка помогла вода из Массабьеля.
— Слишком легковесный вывод, душа моя. Ведь Лулу и раньше частенько болел и всегда с Божьей помощью быстро выздоравливал. Боюсь, ты несправедлива к порошкам, которые дает мальчику доктор.
— А ты — настоящий атеист, Луи.
— Атеизм — самая большая глупость, какую может себе позволить монарх, — улыбается император.
— Ты хуже чем атеист, Луи. Нет в тебе смиренной готовности возблагодарить Господа за ту милость, которую он нам ниспослал. А ведь еще вчера ты весь день дрожал от страха, что у ребенка может оказаться круп или скарлатина…
Ранний визит императрицы повергает в некоторое смущение императора, за пять лет их брака считанные разы принимавшего супругу в своей спальне утром, когда волосы его еще не уложены и усы не подвиты.
— Ты несправедлива ко мне, дорогая, — раздраженно замечает он. — Я знаю, что лишь Господней милости мы обязаны жизнью Лулу. Но это убеждение отнюдь не обязывает меня отказаться от здравого смысла и поверить, что стакан питьевой воды из Пиренеев спас Лулу от скарлатины.
Правильные черты лица Евгении Монтихо затвердевают и заостряются.
— Значит, ты отвергаешь малейшую возможность того, что именно вода из Массабьеля за двадцать четыре часа сняла жар у Лулу.
— Это тоже несправедливо, — страдальчески кривится император, полузакрыв глаза. — Я считаю, что наряду с многими естественными объяснениями вполне возможно и сверхъестественное. Но не вижу причин принимать на веру чудо, покуда природа и медицина дают вполне исчерпывающее объяснение. Предоставим эту веру старым бабам! Наш ребенок выздоровел. Я знаю, что не обошлось без Божьей помощи. Но знаю также, что помогли врач и природа. Может быть, и Лурд тоже, но этого я просто не знаю…
— Зато я знаю, Луи, — с вызовом отвечает императрица, — и никто не запретит мне испытывать чувство благодарности, даже ты!
— Почему бы я стал запрещать тебе это, душа моя? — примирительно замечает император.
— Значит, ты готов, Луи, выполнить мое желание, — быстро вворачивает Евгения. — Ведь я от нас обоих поклялась, что, если лурдская вода поможет, ты отменишь запрет на доступ к Гроту…
Луи Наполеон уже с трудом сдерживается.
— Клятвы дают только от себя лично, сокровище мое, — говорит он, — а не от чьего-то имени. А кроме того, Лурд — это весьма деликатный политический вопрос. В настоящее время у меня есть очень серьезные основания не настраивать против себя либеральные партии.
— Мои основания, основания жены и матери, намного серьезнее, чем любая сиюминутная политика, — возражает Евгения, бледнея, и смесь своенравия, честолюбия и энергии, написанная на ее лице, делает его неприятным для супруга.
— Мое правительство, — хриплым голосом заявляет он, помолчав, — с самого начала заняло в этом деле отрицательную позицию. И не только правительство, душа моя, но также и французский епископат, который даже тебе не придет в голову упрекнуть в атеизме. Мы все зависим от общественного мнения. А общественное мнение в наш век восстает против замшелой мистики отсталых слоев населения. И делает это, борясь за новый дух времени. Этот дух поддерживает меня. Если я встану ему поперек пути, он меня уничтожит. Выслушай меня внимательно: если я прикажу снять заграждение с Грота, я опозорю свое собственное правительство, сиречь себя самого. Ты этого от меня требуешь? Требуешь, чтобы я вопреки элементарному политическому разуму дал пощечину духу времени и без всякой необходимости официально опроверг сам себя?
Евгения подходит вплотную к супругу и ловит его руки.
— Луи, — говорит она грудным голосом, — император зависит от более могущественных сил, чем общественное мнение. Ты и сам это чувствуешь. Иначе зачем бы ты стал советоваться с мадам Фроссар, предсказательницей и ясновидящей? В твоем положении, друг мой, нельзя себе позволить ни равнодушно вздохнуть, ни трусливо увернуться от ответа. Даже когда спишь, ты творишь историю. Суверен не может обойтись без помощи Неба. Ты сам это всегда повторял. И именно теперь ты хочешь без нее обойтись? Теперь, когда начинается самый великий год твоего правления? Опомнись! Во Франции бьет благословенный родник, дарующий людям одно исцеление за другим. Ты сам дал его воды своему сыну, когда его здоровью угрожала опасность…
— Дабы не погрешить против истины, то был не я, мадам, видит Бог, — уже скрежещет зубами Наполеон.
— Все равно, — парирует испанка, — главное — Лулу здоров. Та высшая сила, что руками невинной и отмеченной Божьей благодатью девочки заставила вдруг забить сильный родник, проявила к тебе милость. И ты посмеешь ее не возблагодарить? Ты в самом деле считаешь, что менее опасно дать пощечину самому Господу и его Святой Матери, чем твоему так называемому духу времени? Причем после того, как сам же поклялся ее возблагодарить?
— Не я поклялся, а ты, — уже вяло настаивает император.
— Все равно! Обет дан. И должен быть исполнен! Не столько ради меня, сколько ради тебя. Ибо на карту поставлена твоя империя, Луи…
Император сопровождает Евгению в ее апартаменты, не проронив более ни слова.
На весь день настроение у него испорчено. Эта красивая баба обладает непреодолимой силой вселять в его душу тревогу. Она держится с ним холодно, эта холодность растет и наконец становится настолько невыносимой, что ему хочется удрать от нее в Париж. Кроме того, у него на совести есть и другие грехи, и в такой день она дает это почувствовать. Купанье в море не доставляет удовольствия. Работа на ум не идет. Даже любимый полночный час творческого уединения проходит бесплодно. Но больше всего мучает заноза, засевшая в сердце мужа после речей жены. Евгения права. Она не может нарушить данный обет. И он тоже не имеет права нарушить, хотя и не давал. Какая бы сила ни стояла за явлениями и исцелениями в Лурде, она может быть той же самой, что стоит за мировой историей, а значит, и за его планами в отношении Италии.
Ничтожным пигмеям легко быть вольнодумцами. Чем они рискуют? Но может ли величайший монарх земного шара позволить себе вольнодумство, не рискуя настроить против себя и вольнодумцев, и те чрезвычайно раздражительные силы, от которых зависит победа и поражение целых наций? Уже эти холодные размышления — большой риск, думает император, прохаживаясь между двумя письменными столами, ибо кто знает, может, его своекорыстные мысли ведомы той силе, что требует от смертных безоглядного самоотречения? Жалкие бумагомаратели и простые потребители народного достояния могут без зазрения совести насмехаться над суеверием. Правители же по собственному опыту знают, что в этом мире многое неладно, что тугое сплетение событий зависит не от них, что они — всего лишь игрушка в руках тайных противоборствующих сил, требующих жертв и поклонения, тех сил, которые все время приходится ублаготворять или умиротворять. Попадет ли в цель пуля террориста или нет, зависит не столько от траектории ее полета, сколько от высших сил — назови их как угодно: то ли триединый Бог, то ли Созвездия Зодиака. Лишь правители знают, что на них не распространяются общепризнанные законы природы, ибо они находятся в средоточии чуда. Поэтому королям и могущественным властителям веру искони заменяло суеверие…
На третий вечер безмолвной борьбы с женой муж признает себя побежденным. И речь идет уже скорее о форме, в какую он облечет свое поражение. После долгих сомнений император решается на весьма необычный шаг. Он отвергает бюрократический путь прохождения бумаг с его подписью. И, стыдясь своих министров, действует за их спиной. Не извещая о своих намерениях ни Фуля, ни Руллана, ни Делангля. Император набрасывает текст депеши префекту Тарба: «Немедленно откройте публике доступ к Гроту западнее Лурда. Наполеон».
И больше ничего. Депеша отправляется на телеграф. С ее копией император является к супруге. Евгения заливается густой краской.
— Луи, я всегда знала, что твое сердце полно любви, что ты сумеешь преодолеть себя…
— Мадам, я знаю одно, — крайне сухо замечает он в ответ на эту напыщенную фразу. — Дама из Лурда нашла в вас великолепную союзницу.
Глава тридцать шестая
БЕРНАДЕТТА СРЕДИ МУДРЕЦОВ
Барон Масси держит депешу императора в руке. В первые минуты, совершенно обескураженный ее содержанием, он решает в порыве оскорбленной гордости немедленно подать прошение об отставке. Но вскоре берет себя в руки и начинает привычно, со знанием дела, анализировать сложившуюся ситуацию.
Первым делом — саму телеграмму. Текст ее сух и лаконичен, как военный приказ. Он не соответствует манере Наполеона III, всегда облекающего свои указания гражданским властям в вежливую форму, а зачастую и обосновывающего их.
Краткость текста выдает его недовольство. Если телеграмма подлинная, то составлена, несомненно, под давлением. Предположительно это результат сговора Евгении, ее придворных дам — известных ханжей — и каких-то еще персон в сутанах, которые, по всей видимости, с каждым днем все более явно осознают пропагандистскую ценность «лурдских явлений». Лишь тамошний епископ по-прежнему несгибаем. Остальные клирики с некоторого времени пришли в движение, как лед на реке при теплой погоде. Чудо, доказанное происшедшими, но не поддающимися объяснению исцелениями, означает столь мощный удар по официальному богословию и неофициальному нигилизму этого века, что расшатывает как надежность неверия, так и ненадежность веры. И депеша императора — живое тому доказательство. Главным вопросом остается: подлинная ли она? Пока не получу подтверждения, ничего делать не буду, решает барон. Ведь телеграмму мог отнести на почту любой придворный лакей и без заверенной подписи императора. Нужно подождать, пока не придет подтверждение с его личной подписью, — хотя бы для того, чтобы оградить императора от мистификации. Кроме того, действия Его величества до такой степени противоречат всем иерархическим процедурам, что это выжидание оправданно.
У префекта, для которого стало уже навязчивой идеей настоять на своем в этой истории с Гротом, хватило мужества на целую неделю положить телеграмму с приказом императора под сукно и ничего не делать. Лишь на восьмой день он пересылает ее Руллану с просьбой дать точные указания. Министр по делам культов и его коллеги взбешены трусостью и предательством императора. Поистине Наполеон малый! Сперва своей нерешительностью и заискиванием перед масонами втянул нас в это дело, которое без нашего сопротивления давно бы заглохло, а теперь, когда он сам его раздул, коварно нападает на нас с тыла. О, это все происки жуткой испанки, которая вертит им, как хочет! Если бы великолепный Масси не действовал так мужественно и осторожно, правительство было бы опозорено и осмеяно перед всем светом и вынуждено было бы уйти в отставку. В эти дни газетная цензура ужесточается до крайности. Префект получает из министерства хвалебное письмо.
Вот и отлично, думает Масси. Выиграть время — значит выиграть многое. Чтобы на время исчезнуть из Тарба, он отправляется в инспекционную поездку, в ходе которой на несколько дней останавливается в Лурде. Разговаривает с Лакаде, которому сообщает, что в октябре собирается уйти в отпуск. В свое время по инициативе мэра Грот был закрыт. И если в ближайшие недели будут иметь место некие события, то он, барон, не стал бы возражать, если бы господин Лакаде, будучи мэром этого города, в отсутствие префекта взял на себя его функции и сам распорядился открыть доступ к Гроту всем желающим. Лакаде в испуге отказывается. Ввиду бурного развития событий это дело выходит за рамки его компетенции. Лурд ныне находится в сфере большой политики. А он сам — всего лишь скромный глава местной общины. И кроме того, после получения убедительной экспертизы от профессора Фийоля его взгляды на источник и Грот в корне переменились. Пускай правительство, своим решением запретившее доступ к Гроту, само же и отменит свой запрет. Барон Масси внимательно изучает носки своих лакированных туфель, поправляет выглядывающие из рукавов манжеты рубашки и молча выходит из кабинета мэра. «Этот человек мертв», — думает Лакаде, а у него острый нюх на политические трупы.
Префект вызывает к себе в гостиницу Дютура и Жакоме, каждого отдельно. В своей обидной манере придирается к ним и так и сяк и возлагает на них ответственность за плачевное положение вещей. При этом он отлично знает, что они оба не особенно виноваты и боролись с беспорядками даже энергичнее и упорнее, чем он сам, до последнего времени вообще не желавший появляться на переднем плане. В этом чертовом деле любое действие потом оказывалось ошибочным.
Барон Масси, с каждым днем все больше пугающийся собственной храбрости, уже хочет только избежать чересчур скандального личного поражения и прибегает к новой тактике. Тактике отступления. Прокурору и комиссару полиции дается указание не преследовать с прежней строгостью нарушителей запрета на воду из источника и не взимать с них штрафы. Однако решетка заграждения и предупредительные таблички должны остаться на месте. Государство ничего не отменяет. Однако жандармерия снимает свои посты, и охрана Грота препоручается исключительно органам городского самоуправления. Тем самым высокое начальство делает вид, будто добилось выполнения своих указаний в задуманном им объеме. Барон надеется, что толпы паломников и зевак постепенно просочатся на запретный участок левого берега и незаметно вновь овладеют Гротом. Так что запрет формально останется, но практически мало-помалу забудется — как солдат, забытый на посту. Зато префекту — а это и составляет его главную цель — не придется расписываться в собственном позоре.
Мысль сама по себе неплохая и достойная такого человека, как Масси. Но противник, к сожалению, не желает идти ему навстречу. На этот раз противник у него — простой народ Массабьеля. Увидев, что жандармы от Грота ушли, что Калле, заметив кого-то, пьющего воду из источника, уже не вынимает из кармана записную книжку, угрожая штрафом, люди тотчас же заподозрили, что их заманивают в западню. Антуан Николо, верный приверженец Грота, выбрасывает лозунг: «Всем оставаться на правом берегу!»
И все его слушаются. Никогда еще со времени сооружения ограды запрет на доступ к Гроту не соблюдался так неукоснительно, как в дни, когда его молчаливое нарушение было бы для префекта наиболее желательным решением вопроса. Решетчатая ограда, протянутый поперек входа канат, предупредительные таблички — все на месте и при осеннем контрастном освещении кажутся пыточными орудиями какой-то неизвестной секты. Кое-кто из случайных путников, ничего не знающих ни о Даме, ни об Источнике, сердито замечает:
— Почему этот Грот огораживают, словно место убийства, а со свободными людьми обращаются как с преступниками? Это неслыханно!
Однажды, проходя вместе с префектом по площади Маркадаль, Жакоме подзывает к себе маленькую девочку в белом капюле.
— Ваше превосходительство, это и есть Бернадетта Субиру.
— Так-так! Гм-гм! — мямлит барон, словно вдруг утратив дар речи, в то время как сердце его начинает бешено колотиться. Он стыдится своего волнения, причину которого не может понять. Обычной находчивости как не бывало. Он не знает, что сказать. Бернадетта глядит на него, как она глядит на всех власть имущих, внимательно и настороженно. Наконец растерявшийся префект протягивает девочке руку, нахлобучивает цилиндр поглубже на лоб и поворачивается, чтобы идти дальше. Через несколько шагов он говорит Жакоме:
— Вы неверно обрисовали мне девочку. Она отнюдь не так груба и ординарна.
— Видели бы вы ее раньше, ваше превосходительство! — защищается Жакоме. — Она совершенно переменилась с тех пор, как начались эти видения!
— Великолепные глаза у девочки, — задумчиво возражает барон Масси.
Пока префект еще находится в Лурде, министры Фуль и Руллан отправляются в Биарриц. Там происходит чрезвычайно неприятный разговор между сувереном и его приближенными. Император чувствует себя пойманным на одной из своих слабостей. Однако и сильнейшим никогда не хватает силы, чтобы простить того, кто разоблачил их слабость. Наполеон III рассчитывал на то, что префект Высоких Пиренеев немедленно выполнит его приказ и правительство, оказавшись перед совершившимся фактом, не станет выдвигать какие-либо возражения. Оказалось, однако, что этот наглец Масси осмелился не только не выполнить его приказ, но еще и переслать его правительству, словно домашнее задание нерадивого ученика, изобилующее ошибками. Лицо императора желтеет от гнева, кончики усов дрожат. Вдобавок ко всему эти идиоты еще заводят его собственную песню о том, что теперь придется сделать какие-то шаги навстречу либералам и масонам. Что же ему, бросить им в лицо что-нибудь вроде: монарх имеет полное право быть суеверным? Монарху днем и ночью приходится иметь дело с темными силами, от которых зависят причины и следствия. А вы по своей пошлости и понятия не имеете об этих силах! Но вслух он говорит только:
— Господа, я возлагаю на вас ответственность за небрежение, с каким игнорируются мои приказания.
К счастью, министры трусливы, а император — во всем, что относится к этому делу, — тоже не слишком смел. Поэтому обе стороны в конце этого разговора сходятся, найдя козла отпущения. Этот козел — барон Масси. На следующий день префект получает от правительства столь же неожиданный, сколь и зловещий выговор. Приказ Его величества надлежит немедленно выполнить. У барона пересыхает во рту. Он уверен: теперь его песенка спета. Тотчас отсылается депеша Лакаде и Жакоме. Дело происходит седьмого октября. А восьмого октября Калле, чуть ли не на рассвете, выкрикивает на всех углах города: «Прошлый приказ касательно Грота Массабьель с сего дня отменяется. Подписано в мэрии Лурда. А. Лакаде, мэр. Ознакомлен. Префект барон Масси».
А рабочие Лурда, раньше отказывавшиеся строить ограждение, теперь отказываются его ломать. Жакоме вынужден явиться вместе с Калле и двумя молодыми полицейскими и наблюдать свой собственный позор. Тысячи людей становятся свидетелями этой капитуляции после долгой осады. Толпа стоит на другом берегу и хранит зловещее молчание. Комиссар полиции взбирается на тот же камень, на котором он стоял в тот памятный четверг, когда крикнул толпе, что чудо развеялось как дым, незадолго до того, как чудо в самом деле произошло. Он и сегодня обращается к толпе с краткой речью, чтобы спасти то, что еще можно спасти:
— Друзья, как вы сами видите, мы убираем заграждение, построенное по распоряжению правительства. Я — государственный служащий. А государственный служащий — все равно что солдат. Его дело не задавать вопросы, а подчиняться. Мы боролись не против вас, как вам, наверное, казалось, а за вас. Пока мы не знали, вредна ли вода источника или нет, мы должны были преградить вам доступ к ней. Но теперь, после получения ученой экспертизы из Тулузского университета, беспокоиться больше незачем. Тем самым правительство достигло своей цели. Поэтому мы с префектом решили открыть Грот и не препятствовать его посещению.
Надо признать, речь вполне пристойная и убедительно доказывающая заботу властей о здоровье народа. Но слова ее падают в толпу, словно камень в болото, почти не оставляя после себя кругов в виде взрывов насмешливого хохота. Вернувшись домой, Жакоме говорит жене и дочери, накрывающим на стол:
— Хорошо, что мы уедем из этого глухого городишки. Должность комиссара полиции в Але — явное повышение. Але после Нима — второй по величине город в департаменте Гар, и супрефектура находится там же. Мы получим прекрасную служебную квартиру. После супруги супрефекта супруга комиссара полиции будет первой дамой города…
Такими словами Жакоме сообщает своей семье о назначении, приказ о котором он, вернувшись домой, обнаружил на своем письменном столе. Его радость по поводу отъезда из Лурда, несмотря на некоторые обстоятельства, вполне искренна. В последнюю неделю газеты полны сообщений о подвигах банды преступников, хозяйничающих между городами Ним и Але в департаменте Гар. Бандиты специализируются на железнодорожных ограблениях. Это нечто более современное, чем чудотворные источники и видения. Да и ему, криминалисту, легче бороться с железнодорожными ворами, чем с Дамой.
Первого ноября правительственный орган «Монитор» публикует известие о назначении барона Масси префектом Гренобля. Это правда. Император в приступе стыда передумал и не решился окончательно пожертвовать им и поставить на нем крест. Но департамент Изер с центром в Гренобле по тайной табели о рангах, существующей во французской администрации, почти тот же крест. Гренобль — конечная станция. Отсюда закрыт путь к блестящим правительственным дворцам в Париже.
С этой мечтой барону приходится распроститься. Но префектом он все же остается. Дама мстит за себя не слишком жестоко.
Хуже всех приходится прокурору Виталю Дютуру. Его должность остается за ним. Его никуда не переводят, а приговаривают остаться на прежнем месте. День за днем прокурор с унылым лицом и сверкающей лысиной тащится по площади Маркадаль к зданию суда и обратно. Дважды в день появляется в кафе «Французское». Волей-неволей выслушивает из уст Дюрана вычитанные в газетах новости и делит общество с банально-провинциальными юристами, офицерами и мелкими буржуа. Для него уже праздник, когда удается уязвить ренегатов Эстрада или Кларана какой-нибудь заносчивой колкостью.
Семнадцатого ноября в одиннадцать часов по Лурду неожиданно разносится звон колоколов церкви Святого Петра. Это означает: его преосвященство монсеньер Лоранс при всем желании не может долее отрицать факт появления Дамы. Все поставленные им условия в точности выполнены. Император вопреки всем ожиданиям сдался. Правительство бежало с поля боя. Префекта перевели в далекие края. Заграждение перед Гротом разрушено. Отсутствие препон со стороны властей лишает епископа права откладывать расследование этих крайне щекотливых вопросов. Монсеньер, главный противник Дамы, вынужден признать себя побежденным. То есть окончательно разбитым он себя все же не признает и отходит на последнюю линию обороны. Еще вчера, собрав у себя членов комиссии по расследованию лурдских событий, в краткой вступительной речи он подчеркнул, что истинно чудотворное исцеление характеризуется не одной лишь неспособностью медицины дать ему естественнонаучное объяснение. Чтобы сделать его сверхъестественность неопровержимой, в нем должен наличествовать и элемент чуда, то есть та захватывающая дух мгновенность свершения, которая присутствует в евангельском «Встань и ходи!». В связи с этим он, епископ, оставляет за собой право окончательного решения во всех тех случаях, которые комиссия сочтет возможным признать чудом. Были изучены источники, предписывающие ритуал созыва таких комиссий. Их работе покровительствует Святой Дух, без содействия которого усилия комиссии останутся бесплодны. Поэтому началу работы комиссии должен предшествовать церковный праздник, который состоится, само собой, в церкви Святого Петра в Лурде, чтобы потом, в далеком-далеком будущем, если расследование подтвердит сверхъестественную природу явлений, завершиться намного более торжественным празднеством в другой, куда более знаменитой церкви — в соборе Святого Петра в Риме. Нынче теологи епископской комиссии собираются вокруг скромного алтаря городской церкви Лурда. Для ученых мирян — медиков, химиков, геологов — поставлены почетные скамьи у самых ступеней алтаря. За ними сидят в первых рядах главные свидетели явлений. Мадам Милле и ее приятельницы блистают в качестве паладинов небесной славы. Антуанетта Пере сшила им по этому случаю длинные платья покроя тоги благородных темных тонов. Она тоже сидит в первом ряду, а рядом с ней старый слуга Филипп. Все соученицы Бернадетты тоже присутствуют, впереди всех — Жанна Абади, первая бросившая камень в ясновидицу, но сегодня претендующая на роль старейшей ее сторонницы. Неверские монахини также явились сюда, за исключением Марии Терезы Возу, которая несколько месяцев назад вернулась под монастырский кров. Плотными рядами пришли и соседи: дядюшка и тетушка Сажу, Луи Бурьет, сияющая мадам Бугугорт с выздоровевшим ребенком на руках, Пигюно, Уру, Раваль, Гозо и в самом центре — мудрая Бернарда Кастеро и услужливая, тихая Люсиль. Мать и сын Николо сидят где-то в самых задних рядах.
Каноник Ногаро из Тарба запевает Veni Creator Spiritus. По церкви пробегает удивленный шепот: где же Бернадетта? Где все семейство Субиру? Наконец их находят: в самом конце безликой толпы стоит главная виновница всех событий, зажатая между родителями и Марией. Несмотря на ее сопротивление, Бернадетту выталкивают вперед. Мадам Милле распахивает ей свои объятия. Какие-то люди уступают ей место. Наконец Бернадетта усаживается рядом со своей первой благодетельницей, проливающей слезы радости. Сама Бернадетта настроена отнюдь не радостно, она напугана. Раньше ее мучили допросами Жакоме, Рив и Дютур. Теперь за это примутся священники и доктора. Она боится. Зачем все это затеяли? И страх ее вполне обоснован.
После мессы епископская комиссия собирается на хорах на первое пленарное заседание. Приблизительно двадцать человек, среди них лица духовного звания и миряне, сидят полукругом за большим столом. Для свидетелей поставлены скамьи у стены. Первой приглашают к столу Бернадетту — скорее обвиняемую, чем свидетельницу. И в который раз заставляют повторить свой рассказ. Она говорит не монотонно и безразлично, как не раз делала прежде, но и не так воодушевленно и выразительно, как перед монсеньером Тибо. Речь ее лаконична и суха, но странно убедительна. Так говорит на суде человек, для которого дело идет о жизни и смерти. Ее то и дело прерывают, чтобы другие свидетели могли подтвердить или внести поправки в ее показания: это Мария, Жанна Абади и Антуанетта Пере, мать Бернадетты и тетя Бернарда, мадам Николо и ее сын Антуан. Однако оказывается, что этим взрослым свидетелям часто изменяет память, в то время как Бернадетта не забыла ни малейшей подробности тех безвозвратно ушедших дней. Можно подумать, что она живет как бы вне времени, живет тем великим событием. Каждый взгляд, кивок, каждый поворот головы, каждый жест Дамы глубоко врезался в ее память. Более того, все эти движения Дамы вновь и вновь возникают перед ее глазами, и не только они, но и все, что произошло до и после ее состояний экстаза. Неотразимое превосходство этой немеркнущей памяти — первое сильное впечатление, какое выносит комиссия.
Ответы, которые дает Бернадетта, по-прежнему поразительны. К примеру, каноник Ногаро спрашивает девочку про тайну, которую ей поверила Дама.
— Но ведь она поверила ее только мне одной, — нетерпеливо возражает Бернадетта. — Если я открою ее вам, месье, это уже не будет тайной.
Другой приводит обычное возражение против требования Дамы есть траву:
— Не могу понять, как могла Дама потребовать, чтобы ты ела всякую гадость. Как-то не вяжется с ее образом, нарисованным тобой, чтобы она заставила тебя делать то, что делают только животные…
— Ведь едите же вы салат, а разве вы — животное? — ровным голосом возражает Бернадетта. Мужи за столом переглядываются, не зная, следует ли считать этот ответ дерзостью. Спокойные глаза девочки опровергают это подозрение. Антуанетта Пере, сидящая на скамье для свидетелей, прыскает в кулак.
Среди представителей светской власти в Лурде, боровшихся против Дамы, только один Лакаде не пал духом. Этот гурман с гибким умом обладает способностью находить удобоваримый выход из самого безнадежного тупика. А собственно, кто говорит о безнадежном тупике? Пускай чудеса, свершившиеся в Массабьеле, опровергают общепринятую философию. В задачи делового человека вовсе не входит проливать кровь, отстаивая всеобщность законов природы. Время на дворе смутное, весь мир — сплошной мыльный пузырь, Лурд — городишко на пороге взлета, а Лакаде — не дурак. С того летнего вечера, когда он тайком испробовал силу источника на собственной головной боли, у него открылись глаза. Каждому человеку мера и направление возможного приобщения к духовности даны от рождения. Вот Лакаде и приобщился к ней — по-своему.
Мэр вдруг осознал, что чудотворный источник ничем не хуже минерального, а в некотором смысле даже лучше — благодаря своей уникальности и выгодности. На его личный вкус, блестящий курорт в сто раз приятнее, чем самое священное место паломничества. Но что поделаешь? Высокообразованный директор лицея Кларан был прав, когда в кафе как-то раз поведал ему, что Лурд в стародавние языческие времена уже был священным местом, а такие места никогда не теряют полностью своего мистического характера. Лакаде этим удовлетворился. Хотя, конечно, от его мечты о казино и курортном парке с музыкальным павильоном, кафе на открытом воздухе и площадками для крокета придется отказаться. Суета летнего отдыха богачей и баловней судьбы не очень-то вяжется с таким святым местом, как чудотворный источник в Гроте. Не будет здесь ни концертов, ни фейерверков, ни карнавалов цветов, ни балов-маскарадов, ни красивых женщин в роскошных туалетах, ни играющих в мяч детей в кружевных панталончиках. И очень жаль, думает жизнелюб Лакаде, предчувствуя, что земным многоцветьем жизни придется пожертвовать ради толп паломников в черном. Да и лечебная вода превратилась в священную, а значит, придется распрощаться с планом создания акционерного курортного общества и идеей процветающей фирмы по рассылке целительной воды. Этикетки на бутылках, изображающие Пресвятую Деву, возвращающую зрение слепому ребенку, слишком большая безвкусица, и церковники обязательно поднимут шум. Многое отпадает, но многое и добавляется, если взяться за дело с умом и не дать вырвать из рук бразды правления. К счастью, еще не поздно. Еще есть шанс опередить церковь, ведь она пока не решилась сказать «да» и стать первооткрывателем.
Докладывая госпоже о визите мэра, старик Филипп не может скрыть удивления. Лакаде излагает благочестивой даме благочестивый план. До первого посещения Грота комиссией, которое состоится завтра, надо бы скоренько превратить Грот в цветущий сад, чтобы наглядно убедить недоверчивых сторонников епископа в том, что местное население верит в подлинность чуда. Правда, сегодня, после Дня Поминовения Усопших, в садоводстве почтмейстера Казенава найдешь разве что астры. Но этими пышными кладбищенскими цветами разнообразных оттенков можно заполнить весь Грот. Комиссия направится к Гроту в одиннадцать часов. Поэтому пусть процессия из наиболее достойных горожан во главе с членами совета общины часом раньше проследует к Гроту, чтобы своим участием или неучастием в ней засвидетельствовать, кто относится к приверженцам Дамы, а кто нет. На роль организатора этого шествия самим Провидением явно предназначена мадам Милле. И вдова, в полном восторге от перемены, совершившейся в душе прежнего противника, тотчас берет дело в свои опытные руки.
И действительно: на следующее утро, ровно в девять часов, изрядная часть наиболее видных горожан Лурда собирается у церкви Марии на улице Бур. Мужчины — во фраках, дамы прикрыли волосы вуалями скромных расцветок. Погода стоит весьма благоприятная. Адольф Лакаде со своими секретарями выходит из портала в сопровождении членов совета общины. Его лиловые щеки гладко выбриты, седые усы топорщатся как деревянные. Поперек живота трехцветная перевязь. В левой руке — цилиндр, в правой — горящая свеча.
— Может, споем? — бросает он почтмейстеру Казенаву, прежде чем дать знак трогаться. — Как насчет «Nous voulons Dieu»?
Процессия с пением тянется мимо кафе «Французское». Дух современности в образе владельца кафе Дюрана озадаченно глядит ей вслед.
Глава тридцать седьмая
ПОСЛЕДНЕЕ ИСКУШЕНИЕ
Декан жалобным голосом сказал епископу: «Бернадетта еще так молода!» На что епископ возразил: «Она станет старше». А епископ как раз и задался целью, чтобы Бернадетта стала старше — раньше, чем будет принято окончательное решение относительно Дамы и ее самой. Между чудом и признанием чуда монсеньер намерен проложить самый плотный изоляционный слой, какой есть в природе: время. Он точно следует мудрым заветам Бенедикта XIV, изложенным в пятьдесят второй главе третьего тома его великого труда «О причислении к лику святых и канонизации». Время — самая крепкая кислота, все равно что царская водка, разъедающая все, кроме самого чистого и тяжелого золота. Любой более легкий металл, пусть даже сам по себе весьма ценный, разлагается и в конце концов полностью растворяется. Большая часть того, что волнует людей сегодня, назавтра уже улетучивается как сон. Даже память о самых героических и самых мрачных днях целых народов блекнет при петушином крике новой сенсации. Событиям в Лурде газеты уделили слишком много внимания. И епископ предполагает, что теперь, почти год спустя, волнение уляжется. Вероятно, в конце следующего года уже никто и не вспомнит о Массабьеле, и история с явлениями и исцелениями останется милым воспоминанием без сколько-нибудь серьезных последствий. Поэтому монсеньер Бертран Север отвел на работу своей комиссии полных четыре года. До истечения этого срока собранный материал должен быть рассортирован, изучен и зарегистрирован, но окончательных выводов делать не следует. В длительном интервале заключается больше познавательной силы, чем в самом могучем и проницательном человеческом разуме. Например, со временем станет ясно, продолжатся ли случаи чудесного исцеления или прекратятся. Станет ясно, удержится ли брожение в умах народа, распространившееся из Лурда по всей Франции, или же оно было лишь мимолетным всплеском недовольства простого люда, уставшего от нигилизма верхних слоев. И, наконец, длительным сроком епископ подвергает строжайшей проверке сам принцип сверхъестественности.
Что касается исцелений, то они, видимо, и впрямь не кончаются, а, наоборот, множатся из месяца в месяц. Врачи, входящие в комиссию, уже по профессиональным причинам не склонные симпатизировать «небесному целительству», тщательнейшим образом изучают каждый такой случай. Результаты передаются комиссии и предъявляются епископу. Тот делит все случаи исцеления на три группы: в первую входят крайне странные и необычайные. Тут медицина не в состоянии понять и объяснить органический процесс выздоровления. Но то, что наука не может объяснить, не обязательно является чудом, считает епископ. За первой группой следуют те случаи, необъяснимость которых настолько очевидна, что все члены комиссии единодушно заявляют о своей готовности признать их чудом. К таким случаям относятся, например, уменьшение, а затем и полное исчезновение опухолей величиной с голову ребенка после длительного пользования водой источника, а также излечение паралича, происходящее в течение нескольких дней. Епископ не отрицает высокую значимость этих феноменов, однако не хочет делать окончательный вывод, основываясь лишь на них. Целебные свойства источника сами по себе не являются решающим доказательством. Когда-нибудь в будущем наука сможет объяснить их естественными причинами, обнаружив в его воде доныне неизвестный ингредиент. Даже немыслимая многопрофильность источника, оказывающего благодатное действие на любой орган без исключения, не кажется епископу достаточным основанием. Для этого будущее тоже, вероятно, сумеет найти скрытую причину. И лишь элемент мгновенности, по мнению монсеньера, останется необъяснимым на все времена. Когда незрячий за секунду прозревает, когда атрофированная мышца внезапно напрягается, тут уж оправданный человеческий скептицизм оказывается припертым к стенке и вынужден склонить голову перед фактом.
Например, случай с Марией, старшей дочерью семейства Моро в городе Тарта. Эту шестнадцатилетнюю девочку, посещающую школу в Бордо, внезапно поражает страшная глазная болезнь. Доктор Бермон, знаменитый офтальмолог из университета в Бордо, ставит диагноз: отслоение сетчатки на обоих глазах, неизбежная слепота. Этот диагноз оправдывается очень скоро: уже спустя считанные недели кровавая завеса перед глазами хорошенькой девочки смыкается и с каждым утром становится все темнее и темнее. Как всегда в таких трагических случаях, семья борется за здоровье дочери и не хочет примириться с ее ужасной судьбой. Ослепшую девочку подвергают сотням мучительных способов лечения. Поскольку ничего не помогает, решают отправиться в Париж на консультацию к тамошним светилам. Последняя попытка. За день до отъезда главе семейства случайно попадается на глаза газета, в которой сообщается о мгновенном исцелении некой мадам Ризо благодаря лурдскому источнику. Тут папаша Моро вспоминает об обстоятельствах рождения бедняжки-дочери. Роды были ужасные. Врач и акушерка считали, что младенец погиб. В тот страшный час Моро дал обет: если девочка выживет, он назовет ее Марией в честь Пресвятой Девы, хотя имя Мария плохо вяжется с фамилией Моро и теряет благозвучие. Семья тут же меняет намерения и едет в Лурд. Грот лишь недавно открыт для посетителей. Ослепшей Марии на несколько минут прикладывают к глазам смоченный в воде источника носовой платок. Когда платок отнимают, девушка издает такой пронзительный крик, что он навсегда остается в памяти всех, кто его слышит. Пурпурная завеса, закрывающая свет, разорвана. Мария видит. К ее лицу подносят страницу печатного текста. Мария может его прочесть. Несколько членов епископской комиссии отправляются в Бордо к доктору Бермону. Доктора просят показать последние записи в истории болезни девушки, где говорится о безнадежном состоянии пациентки. Все это так неприятно профессору, что он долго противится, прежде чем дает посмотреть свою запись.
Другой случай не менее ошеломляющ. В нем тоже речь идет о молодом человеке, жителе Бордо, Жюле, двенадцатилетнем сыне таможенника Роже Лакассаня. Господин Лакассань — человек довольно буйного нрава и в противоположность господину Моро не отличается ни малейшей приверженностью к религии. Жюль — жертва очень редкой и странной болезни, которая в народе именуется пляской святого Витта. При этой болезни не так опасны болезненные искривления позвоночника, сколько распухание стенок пищевода, которое постепенно делает невозможным принятие твердой пищи. Домашний врач Ногэс и консультант профессор Роке применяют все внутренние и наружные лекарства, как общепризнанные, так и никому не известные. Они проявляют известную полипрагмазию всех врачей, хватающихся за любые средства, чтобы только не признаться в своем бессилии. Пищевод мальчика закупоривается все больше и больше. Под конец открытым остается лишь узенький проход диаметром с иголку, через который с большим трудом удается протолкнуть несколько капель молока или супа. Жюль Лакассань тает день ото дня, ему грозит неминуемая голодная смерть. Мать везет его на морские купанья. Надеется, что морская вода поможет. Она не помогает. На пляже, куда его ежедневно выносят, Жюль находит пожелтевший кусок газеты. Слабыми руками он берет газету и читает сообщение об излечении Марии Моро. Мальчик прячет этот клочок, не решаясь сказать о своем желании. Он слишком хорошо знает характер и образ мыслей отца и боится, что тот его высмеет. Лишь много дней спустя, когда его, безнадежно больного, привезли обратно в Бордо, он, запинаясь, рассказал матери о Лурде и Марии Моро. Мадам Лакассань умоляет мужа поехать в Лурд в тот же день. Тот сразу соглашается, ибо перед лицом смерти у неверия ноги слабее, чем у веры. Роже Лакассань на руках несет сына к Гроту. Бывший офицер, он не любит долгих разговоров. И считает: раз здесь лечат чудесами, значит, сейчас и вылечат. Поэтому он захватил с собой пакетик свежих бисквитов. После того как Жюль с превеликим трудом выпил первый стакан, отец протянул ему бисквит и строго скомандовал: «Ну вот, а теперь ешь!» И тут происходит нечто из ряда вон выходящее: Жюль ест. Откусывает кусок за куском, жует и глотает без видимых усилий, как любой здоровый человек. Долговязый Лакассань с седым ежиком на голове поворачивается кругом, шатается на месте, бьет себя кулаком в грудь как безумный и хрипит: «Жюль ест… Жюль ест…» Люди, собравшиеся у Грота, разражаются рыданиями. А Жюль продолжает молчаливо и задумчиво жевать бисквиты, и многим уже мерещится, что на его щеках появился легкий румянец выздоравливающего.
Мария Моро и Жюль Лакассань — лишь два случая из пятнадцати, в которых епископ Лоранс признает присутствие сверхъестественных сил, то есть относит их к третьей группе. И все же решающим остается последнее заключение врачей перед исцелением. Больше всего доверия внушают епископу врачи, исповедующие другую веру или же признающиеся в полном безверии.
В это первое время после открытия Грота мгновенно исцеляются пятнадцать человек. Сотни выздоравливают непонятным образом, но за более длительный срок. Тысячи и десятки тысяч приезжают в Лурд, чтобы вновь обрести здоровье и жизнь. Источник ведет себя так же своенравно, как и Дама, которая в дни своих появлений не делала того, чего от нее ждали. Его выбор не поддается пониманию.
Среди всех этих событий и скоплений людей Бернадетта живет так, как будто все это ее не касается. А ее это и вправду не касается. Появление источника не ее заслуга. Его дала людям Дама. И когда люди воздают ей, Бернадетте Субиру, хвалу за чудотворный и благодатный источник, она никак не может взять в толк: за что? В реальность Дамы с течением времени она верит все больше. И терпеть не может, когда ее принимают за ту, другую. Когда ее благодарят, ей это кажется сущей нелепостью, как если бы стали благодарить почтальона, принесшего денежный перевод, а не отправителя. Но к ней беспрерывно пристают — благодарят, восхваляют и прославляют. Люди не дают ей проходу, бросаются перед ней на колени, прикасаются к ее платью, особенно в те дни, когда случаются необычайные исцеления. Если ее слишком донимают, от злости она теряет выдержку. Одна из восторженных поклонниц, преследующих ее на улицах, все время восклицает: «О Бернадетта! Ты святая! Ты избранница Неба!» Наконец девочка с горящими от гнева глазами оборачивается и шипит:
— Господи Боже, до чего же вы глупы!
Бернадетта живет как бы вне времени. Вернее: она живет в своем собственном времени. И время это — время тоскливого ожидания, хотя она ничего не знает о разговоре декана с епископом. Оно похоже на то временное состояние души — смесь отчужденности и отвращения, — какое бывало у нее после экстаза, но теперь оно стало постоянным. Ибо Бернадетта совершенно уверена, что Дама больше не явится ей в этой жизни. Время тянется медленно и быстро уходит. Все люди куда-то движутся, лишь у Бернадетты такое чувство, будто время течет мимо нее, а сама она стоит на одном месте. Она становится старше, но этого не замечает. Под воздействием встречи с Прекрасной Дамой внешность ее изменилась. Болезненная девочка к шестнадцати годам становится красавицей. В ее лице не осталось никакого сходства с заурядными чертами Франсуа и Луизы Субиру. Какая-то не свойственная ей ранее утонченность, изначально не заложенная природой, отражается на ее лице. Прежняя детская округлость сменилась бледным овалом, на котором из-под плавной выпуклости лба по-прежнему безразлично взирают на мир огромные глаза, становящиеся все больше и больше. С благородством черт не вяжется крестьянское платье, к которому привыкла Бернадетта. Она не хочет одеваться иначе, чем ее мать и сестра.
Живет она то дома, с семьей, то в больнице, где для нее всегда держат наготове комнатку. На то есть две причины: во-первых, епископ приказал держать ее под наблюдением, а во-вторых, навязчивость любопытных иногда становится совсем уж невыносимой. От некоторых из них, в особенности тех, кто может сослаться на высокое положение или звонкое имя, и больница не спасает.
— Как хорошо на душе, когда заболеешь и лежишь в постели! — вздыхает Бернадетта.
Тут является какой-то докучливый аббат из Тулузы с группой дам, перед которыми он хочет поважничать. Бернадетта отнюдь не испытывает особого почтения к лицам духовного звания. Немало они ее помучили. Еще совсем недавно комиссия нещадно терзала ее. В ее характере нет ни робости, ни лицемерия. Если она что-то говорит, то каждое слово идет от сердца. Ее прямодушие граничит с дерзостью.
— Мне хотелось бы убедиться, что тебе можно верить, Бернадетта, — говорит аббат из Тулузы.
— А мне не важно, верите вы мне или нет, святой отец, — отвечает она с обескураживающей искренностью. Аббат повышает голос:
— Если ты лжешь, то по твоей вине мы все напрасно проделали столь дальний путь…
Бернадетта глядит на него с искренним удивлением и отвечает:
— Но я охотно отказалась бы от такой чести, святой отец.
В другой раз какой-то учитель из окрестных селений хочет поддеть ее:
— Даме следовало бы научить тебя правильно говорить по-французски.
— В этом и состоит разница между нею и вами, — парирует Бернадетта, немного подумав. — Она старалась говорить на местном диалекте — только для того, чтобы мне легче было ее понять…
Семейство Субиру по-прежнему живет в кашо. Но дядюшка Сажу уступил им теперь еще одну комнату. На четвертый год работы комиссии Мария вышла замуж за крестьянина из окрестностей городка Сен-Пе в провинции Бигорр. Такова жизнь. Мария всегда презрительно отзывалась о склонности Бернадетты к сельскому образу жизни. Старшая сестра на свадьбе веселится вместе со всеми, но с видом родственницы, ненадолго приехавшей издалека и собирающейся вновь туда вернуться. Но когда сестры в день свадьбы на несколько минут остаются одни, Мария вдруг разражается рыданиями и с жаром прижимает к себе Бернадетту.
— Ах, почему я должна с тобой расстаться! — стонет она сквозь слезы. — Ведь тогда я была с тобою рядом, а теперь я тебя теряю, сестричка…
Жанна Абади тоже уезжает из Лурда. Она нашла себе место горничной в Бордо. Катрин Манго, некогда юная нимфа месье Лафита, стала теперь уже более зрелой нимфой в Тарбе. Многие соученицы Бернадетты и первые свидетельницы «явлений» рассеиваются по свету. Когда умирает старый слуга Филипп, Бернадетта высказывает желание пойти в служанки к мадам Милле. Декан Перамаль, с которым она поделилась своим намерением, возмущен до глубины души:
— Упаси Господь, эта стезя совсем не для тебя, Бернадетта!
— Но ведь я уже взрослая и все еще не помогаю родителям, а с этой работой я наверняка справлюсь…
— Неужели ты думаешь, что Дама избрала тебя на роль служанки? — качает головой Перамаль.
Бернадетта бросает на декана долгий взгляд из-под ресниц, скрывающий непонятную улыбку.
— Я была бы рада, если бы вы когда-нибудь захотели взять меня в служанки…
— Ты уже договорилась с мадам Милле, дитя мое? — спрашивает декан.
Бернадетта грустно глядит в одну точку.
— Да она меня и не возьмет, — говорит она. — Я слишком неуклюжа…
Еще до истечения четырехлетнего срока Перамаля вызывают в Тарб. Между ним и монсеньером происходит длинный разговор, на этот раз вновь в неуютной комнате с голыми стенами, служащей одновременно кабинетом и спальней. Дело происходит незадолго до Рождества. Возвратившись в Лурд, декан тут же посылает за Бернадеттой. Снег толстым слоем лежит на ветвях акаций и платанов в его саду. При порывах ветра ледяной холод пронизывает до костей. Это ледяное дыхание Пиренеев, грозное послание сверкающих белизной вершин Пик-дю-Миди и далекого демона Виньмаля. В кашо собачий холод. А в кабинете Перамаля приятное тепло. Деловито потрескивают в камине лиственничные поленья. Промерзшая до костей Бернадетта входит в комнату. На ней и зимой лишь белый капюле, хоть и не тот же, что несколько лет назад.
— Ты стала взрослая, Бернадетта, — встречает ее декан. — Теперь тебе уже не скажешь: малышка. Но ты разрешишь мне, старому злому кюре, по-прежнему обращаться к тебе на «ты»…
Он пододвигает для нее кресло поближе к камину и наливает две рюмки можжевеловой водки. Потом садится напротив.
— Выслушай меня, дорогая, — начинает он. — Ты, вероятно, уже знаешь, что работа епископской комиссии почти завершена. После Нового года все будет передано в руки его преосвященства. Кстати, ты имеешь какое-то представление о деятельности этой комиссии, Бернадетта?
— О да, месье декан, — отвечает она, как на уроке. — Эти господа обследуют и расспрашивают всех исцеленных.
— Верно, они это делают. И ты полагаешь, что этим задачи комиссии исчерпываются?
— Ей приходится трудно, — уклоняется она от прямого ответа. — Появляются все новые и новые исцелившиеся…
Перамаль деловито ковыряется в трубке.
— А ты, дитя мое, как ты ко всему этому относишься? — спрашивает он. — Разве ты думаешь, что твой случай не относится к работе комиссии?
— Но я же ответила на все их вопросы, — испуганно возражает девочка. — И надеюсь больше не иметь с ними дела.
— О Бернадетта, — вздыхает Перамаль, — не делай вид, будто ты ничего не понимаешь! Твоя головка очень логично мыслит, лучше, чем у большинства женщин. Дама избрала тебя одну из всех детей. Дама повелела тебе открыть выход источнику. Источник оказался целительным, чудотворным и день за днем исцеляет людей. Дама говорила с тобой. Она доверила тебе некие тайны. Даже назвала тебе свое имя. Ты повторила ее слова перед комиссией и поклялась всеми святыми в правдивости своих показаний. Ты — главное лицо событий, небывалых в наш век. И ты думаешь, все это в обычном порядке вещей и ты имеешь право сказать: я свое сделала, и теперь дайте мне жить спокойно.
— Но я в самом деле свое сделала! — восклицает Бернадетта, у которой кровь отхлынула от лица.
Декан поднимает указательный палец.
— Бернадетта, ты — как пуля, вылетевшая из ствола. Никто уже не сможет изменить траекторию твоего полета. А теперь слушай внимательно. Комиссия составила о тебе — да-да, о тебе, дитя мое, — очень пространный и очень важный отчет. В этом отчете допускается высокая степень вероятности, что ты, возможно, являешься избранницей небесных сил и что исключительно твоим рукам обязан своим происхождением источник, обладающий многократно доказанной чудотворной целительной силой. Ты все поняла? Этот отчет, скрепленный подписью нашего епископа, будет отправлен в Рим, Святейшему Папе и его кардиналам. И крупнейшие и мудрейшие из священнослужителей будут держать тебя в поле зрения годами и десятилетиями, чтобы потом… — Тут пятидесятилетний кюре запинается, и его изборожденное морщинами лицо заливается краской до корней волос. — У меня язык не поворачивается, дитя мое, говорить тебе такие слова, — продолжает он хриплым голосом. — Никогда бы не поверил, что Господь предназначил мне эту миссию. Однако и впрямь не исключено, что эта Бернадетта Субиру, что сейчас сидит тут передо мной, дочь Франсуа Субиру, девочка, которую я некогда хотел гнать метлой из храма, — Иисус и Мария, язык не поворачивается! — не исключено, что эта невежественная девчушка, хуже всех отвечавшая урок по Катехизису, как бы это сказать… что ты через много-много лет после нашей смерти не будешь забыта, как мы все, все остальные, а…
Бернадетта поняла. Бледная как полотно она вскакивает с кресла.
— Но это ужасно! — вскрикивает она. — Этого не может быть… Я не хочу…
— Прекрасно понимаю тебя, бедняжка, — кивает декан, — это не какая-нибудь мелочь.
Бернадетта валится в кресло и, задыхаясь от душащих ее слез, повторяет:
— Не хочу… Нет, я не хочу…
— Знаю, знаю, это трудно, — говорит кюре, — но что поделаешь?
И он начинает ходить из угла в угол по комнате, заложив за спину руки. Тишину прерывают лишь треск поленьев в камине да детские всхлипывания девочки. Наконец Перамаль останавливается перед ней.
— Разве сестры в больнице и в школе не добры к тебе? — спрашивает он.
— О да, они очень, очень добры, месье! — лепечет она.
— И разве тебе так трудно представить себе, что ты когда-нибудь станешь одной из них?
— Нет-нет, Боже мой, это слишком высоко для меня! — испуганно восклицает Бернадетта, вновь заливаясь слезами. — Почему вы не разрешаете мне пойти в служанки к мадам Милле?
— Потому что знаю: мирская жизнь есть мирская жизнь… Но никого нельзя принудить к трем священным обетам. Эти обеты дают только в том случае, если душа искренне и страстно требует посвятить себя служению Господу. Это строжайшее правило. Третий обет — обет повиновения, — наверное, дастся тебе с наибольшим трудом, душа моя. Даме ты была послушна, это так. Но в остальном ты особа своенравная и свободолюбивая. Господин епископ прав, когда задает вопрос: можем ли мы допустить, чтобы Бернадетта Субиру, к которой снизошла с Небес Пресвятая Дева, смешалась с простыми смертными? Святейший Папа и его кардиналы держат совет относительно ее явлений и чудес, а она желает жить, как живут все остальные женщины? Нет-нет, говорит господин епископ. Бернадетта — это драгоценный цветок, который мы должны взять под свою опеку… Разве ты не можешь это понять, дитя мое?
Бернадетта сидит с поникшей головой и не отвечает.
— Давным-давно я как-то предупреждал тебя, — напоминает ей Перамаль: — «Ты играешь с огнем, о Бернадетта!» Но ты лично не виновата в том, что играла с огнем. Твоя Дама — это Огонь Небесный. Это она возвысила тебя над людьми. И вполне возможно, что твое имя переживет тебя самое. Разве это ни к чему не обязывает? Разве ты хочешь удрать от судьбы, как удирают с уроков, и пойти в служанки к престарелой вдове? Небо избрало тебя, и тебе не остается ничего другого, как избрать Небо, всей душой. Разве я не прав? Скажи сама…
— О да, вы правы! — едва слышно выдыхает Бернадетта после долгого молчания.
Перамаль тут же меняет тон разговора на более легкий:
— В ближайшие дни здесь у нас появится Неверский епископ Форкад. Он человек весьма и весьма обходительный, не такой ершистый, как наш епископ. Он будет тебя расспрашивать о том о сем, и ты ответишь ему совершенно искренне и откровенно. В его ведении находится община Неверских сестер, которых ты с детства хорошо знаешь. Устав этого ордена благороден и высокодуховен, а монахини — не тепличные растения, но живые женщины, обеими ногами стоящие на земле. Ну не думаешь же ты, что лучше прислуживать чужим людям или стирать их белье…
Бернадетта, уже успокоившаяся, не отрывает внимательных глаз от Перамаля, который опять принялся расхаживать по комнате.
— И еще одно, — вдруг говорит он. — Ведь ты скорее откусишь язык, чем попросишь меня о чем-либо. Но я слишком хорошо знаю, как сильно у тебя болит душа за твоих родных. Родители тянут из себя жилы, но им постоянно не везет, да и не умеют они вести дела. Так вот, Бернадетта: вот тебе моя рука! Обещаю, что еще до твоего отъезда из Лурда твои старики получат мельницу на Верхнем Лапака, и я сам буду следить, чтобы на этот раз дела у них опять не покатились под гору…
Перамаль протягивает ей свою широкую ладонь, в которой исчезает ее рука. И вдруг она склоняется над рукой декана и целует ее.
— Ну, вот и все, — ворчит Перамаль. Но когда она хочет попрощаться, он, нахмурившись, задерживает ее. — Нет, еще не все, Бернадетта.
Он говорит это тихим, срывающимся голосом. Раньше, когда он покраснел до корней волос, ему было трудно сказать эти слова. Сейчас еще труднее. И он начинает возиться с керосиновой лампой. Наконец лампа горит.
— Пойми меня правильно, Бернадетта, — откашливается он. — Я тебе верю. Положа руку на сердце, верю. Ты меня убедила. Лишь в одном-единственном пункте до сих пор не могу отделаться от сомнений. Это слова: L’immaculada Councepciou. Непорочное Зачатие. Все остальное, что сказала твоя Дама, неповторимо, как сама жизнь, это нельзя высосать из пальца. Но эти два слова звучат так нарочито и так шаблонно, что волей-неволей заставляют заподозрить, будто их сказал тебе какой-то засушенный теолог, а не твоя возлюбленная Дама при встрече с тобой. Соберись с духом, душа моя, покопайся в памяти и прислушайся к своей совести. Не долетели ли эти слова до твоего слуха откуда-то со стороны, а ты, находясь в экстазе, просто восприняла их заодно, как слова Дамы? Это ужасно важный вопрос, Бернадетта. Мне, лурдскому кюре и члену епископской комиссии, не подобало бы обсуждать с тобой этот вопрос. Но если бы ты вспомнила, кто первый сказал тебе эти слова, если бы ты сочла возможным признать, что была утомлена, невнимательна или рассеянна и что тебе лишь потом показалось, что эти слова сказала сама Дама, то, вероятно, многое бы изменилось. Тебе пришлось бы отказаться перед комиссией от этого показания. Сущность самого явления была бы уже не так точно определена, как сейчас, и отчет пришлось бы писать заново, понимаешь? О, ты достаточно умна, чтобы понять. Воистину не дело кюре так с тобой говорить. Но если ты откажешься от этого — единственного — пункта своих показаний, вполне возможно, что где-то — мир велик! — и найдется для тебя норка, где ты сможешь укрыться и жить обычной земной жизнью… Хочешь, я дам тебе время подумать?
Потрескивают дрова в камине. Попыхивает огонь в лампе. И шумно дышат двое сидящих в комнате. Из-под двери тянет холодом. Бернадетта неотрывно смотрит на лампу, словно больше всего на свете ее интересует слишком длинный язычок пламени, начинающий лизать стекло.
— Мне не нужно ничего обдумывать, — наконец говорит она, — потому что я не солгала вам, господин декан…
Перамаль немного убирает пламя.
— Кто говорит, что ты солгала?
Но Бернадетта уже улыбается.
— Да и не хочу я укрыться в норке…
Глава тридцать восьмая
БЕЛАЯ РОЗА
Наконец недоверие епископа Тарбского сломлено. Он склоняет голову перед пятью противоречиями, явленными источником в гроте Массабьель, которые, согласно признанию естественнонаучного крыла его комиссии, не поддаются объяснению человеческим разумом. Эти противоречия таковы.
Первое противоречие — между невзрачностью лекарства и величиной эффекта. Второе — между применением одного и того же лекарства и разнообразием излечиваемых им болезней. Третье — между краткостью применения лекарства и длительностью пользования предписанными медициной средствами. Четвертое — между мгновенным воздействием одного средства и зачастую многолетним безуспешным пользованием другими. И, наконец, пятое — между хроническим характером исследуемых болезней и внезапностью их исчезновения. Эти противоречия могут отрицать только люди, которые сознательно и намеренно отворачиваются от документально подтвержденных фактов и считают как врачей, так и пациентов бесчестными пропагандистами суеверий. Однако для Бертрана Севера Лоранса эти пять противоречий дают надежную основу для Пастырского послания, в котором наконец-то признается сверхъестественная природа таинственных явлений и чудесных исцелений в Лурде. Тем не менее епископ — как подчеркивается в этом блистающем остротой ума Пастырском послании — отдает свое суждение «на суд Наместника Христа на земле, коему вверено управление делами Святой Церкви».
Несмотря на столь явное завершение дела, Перамалю удается добиться некоторой отсрочки для Бернадетты. Он отдает распоряжение о медицинском обследовании теперь уже девятнадцатилетней девушки, в результате которого у нее обнаруживается не только хроническая астма, но и общая серьезная ослабленность организма. А потом состоится новая сенсация, отвлекающая внимание общественности от Бернадетты. Монсеньер присовокупил к Пастырскому посланию обращение к прихожанам своей епархии. В нем он призывал население помочь выполнить желание Дамы: увидеть построенный в ее честь храм. Поскольку такое строительство ввиду трудностей, связанных с причудливым рельефом Трущобной горы, потребует больших финансовых затрат, епископ не в состоянии его осуществить без поддержки верующих.
Что за этим следует, тоже похоже на чудо — в том смысле, что находится в явном противоречии с естественным стремлением людей не бросать деньги на ветер. За считанные недели со всего мира стекаются в Тарб два миллиона франков. А поскольку они складываются в основном из жалких трудовых грошей бедного люда, то следует расшифровать эту огромную сумму: она составляет сорок миллионов су. Двадцать пять таких монет получил Франсуа Субиру от Казенава в тот знаменательный день, одиннадцатого февраля, за то, что сжег мусор перед Гротом, и счел себя облагодетельствованным. Монсеньер знает пределы своих возможностей, поэтому поручает возглавить строительство храма лурдскому декану. Для Перамаля начинается самый значительный период его жизни. Он ведет переговоры с Лакаде о цене на Трущобную гору и прилегающие к ней участки земли, принадлежащие городской общине. Мэр слишком благочестив, чтобы предъявить неразумные требования. Его живому воображению теперь незачем предаваться мечтам о будущем. Шесть современных отелей и постоялых дворов уже выросли на благословенной земле Лурда, и он участвует в их возникновении, равно как и в прибылях. И величайшее дело его жизни — железная дорога от Тарба до Лурда — уже строится. Кто знает свою цель и смыслит в навигации, не может сесть на мель в реке жизни. Успех для Лакаде — не чудо, даже если этот успех порожден чудом.
В доме декана толпятся архитекторы. И Перамаль не нянчится с ними. Один из архитекторов приносит на его суд модель церковки, которая торчит на горе, как сахарная фигурка на торте. Декан просто разламывает ее без долгих слов. Художественный вкус людей связан с их собственным телосложением. У кого грудь колесом и легкие, как мехи, тот любит громкое пение. А такой могучий богатырь, как Перамаль, предпочитает величественную архитектуру. Со склонов скалы Массабьель новый храм должен устремиться ввысь, огромный и в то же время легкий, словно гора — лишь его собственное основание. Ведь этот храм отвоеван у государства и церкви как символ победы над всемогуществом примитивной истины «дважды два — четыре». В голове Перамаля зреют все новые и новые планы. Гав будет отведен в новое русло. Мельничный ручей частично засыпан. Мимо входа в Грот проложат широкую эспланаду. Рабочие и садовники превратят склон Массабьеля в изобилующий цветами парк, от которого вниз, в долину, словно распахнутые объятия, протянутся ухоженные дороги.
В эти дни искусство не обошло своим вниманием и Бернадетту. Две барышни-аристократки из Тарба, сестры де Лакур, пожертвовали значительную сумму с особым целевым назначением. Они поручили женскому комитету, возглавляемому мадам Милле, заказать какому-нибудь знаменитому скульптору статую Мадонны, которая впоследствии будет водружена в Гроте. Этим знаменитым скульптором оказывается месье Фабиш из Лиона. В бархатном берете и с папкой для эскизов он появляется в комнатушке Бернадетты. Слегка прищурившись и отогнув большой палец левой руки, он просит «очаровательную ясновидицу» точно описать ему различные позы, какие принимало «видение». Кроме того, обрисовать лицо, руки, ноги, платье, накидку и пояс до мельчайшей складочки. Бернадетта изо всех сил старается выполнить все, о чем он просит: к сожалению, ей приходится повторять одно и то же сто раз. Уголь чиркает по шероховатой бумаге. Листы с набросками покрывают пол.
— Примерно так она выглядела? — спрашивает художник.
— Нет, месье, не так…
— Но ведь я перенес на бумагу в точности все, что вы сказали, мадемуазель! Чего же не хватает?
— Не знаю, чего не хватает, месье…
Через несколько дней скульптор приносит статуэтку — модель будущей большой статуи. Он очень гордится тем, что по примеру некоторых античных мастеров подкрасил пояс Дамы бледно-голубой, а розы на ее ногах — золотистой краской. Мадам Милле, Во, Сенак, Жеста и все прочие в полном восторге. Какое счастье, что догадались пригласить именно этого тонкого художника, способного на высокие чувства и в то же время блестяще владеющего приемами своего ремесла. Дамы превозносят главным образом усердие мастера, который даже в модели не упустил ни складочки, ни ноготка. Как счастлива будет la petite voyante, бедная невинная девочка, когда вновь увидит свою Даму! Но Бернадетта, приглашенная к участию в жюри, по-видимому, отнюдь не счастлива, а скорее растерянна.
— Разве она не похожа на твою Даму, дитя мое? — спрашивает мадам Милле, в полном восторге от скульптора и его творения.
— Нет, мадам, не похожа, — возражает ясновидящая, не желая лгать. В глазах маэстро Фабиша появляется тревога. Ибо что может сравниться с ужасом и растерянностью художника, которому в лицо говорят, что творение его рук никуда не годится? И он, как за спасительную нить, хватается за довод, долженствующий примирить обе стороны:
— Но ведь в мою задачу и не входило добиться абсолютного сходства, поскольку не было и живой модели. Я стремился лишь передать неземную красоту Дамы. — И, бросив на Бернадетту умоляющий взгляд, спрашивает: — Разве моя Дама не прекрасна?
— О да, месье, она прекрасна, — с чрезвычайной готовностью соглашается Бернадетта, сознавая, что она, дитя кашо, — полное ничтожество в вопросах искусства и не имеет никакого права оценивать его творения. Мастер вытирает пот со лба, облегченно вздыхает и осмеливается спросить:
— Мадемуазель, я был бы вам сердечно благодарен, если бы вы указали мне различие между вашей Дамой… и вот этой…
Бернадетта рассеянно улыбается и глядит куда-то мимо статуи.
— О, моя Дама, — говорит она едва слышно, — намного естественнее, и не такая усталая, и не молится все время…
Этими неуклюжими, но бьющими в самую точку словами она выражает вот что: здесь стоит всего лишь еще одна статуя Богоматери, каких сотни во всех церквах. А моя Дама — одна-единственная, и никто, кроме меня, не знает, как она выглядит, она принадлежит мне одной.
И это правда. Скульптор Фабиш, мадам Милле и все прочие воспроизводят в своем воображении лишь многократно воспроизведенное. И это приносит им удовлетворение. Их вера и сомнение, даже их зрение и слух ограничены готовыми клише. Но как быть душе, встретившейся с самим прообразом?
Задолго до завершения строительства базилики на скале народ провинции Бигорр требует, чтобы Грот, отвоеванный им четыре года назад, был наконец освящен. Епископ, нанесший культу Дамы столько вреда, теперь решает в знак искупления, достойного такого видного церковного деятеля, как он, устроить церковный праздник с небывалым в его епархии размахом и блеском. Он сам возглавит процессию из ста тысяч паломников, Бернадетте в этот день тоже воздадут высочайшие почести. Празднество назначается на четвертое апреля, когда весеннее цветение в садах пиренейских долин только начинается. Лакаде приказывает вывесить флаги по всему городу. Вечером накануне торжества во всех домах загораются тысячи свечей. Тогда же в Лурд прибывает епископ Бертран Север. В его свите — все каноники и прелаты его капитула. Пятьсот священников завтра будут помогать ему при самой торжественной мессе в его жизни. Гарнизон устроит парадный смотр под командованием полковника. Епископ будет шествовать в окружении представителей различных монашеских орденов — кармелитов и кармелиток, школьных братьев, милосердных сестер, Неверских монахинь и сестер из монастыря Святого Иосифа. А сам он будет в парадном своем облачении с епитрахилью и митрой и с золотым пастырским посохом в руке.
Утром этого дня Бернадетта хочет встать с постели. Но не может. Ноги ее не слушаются. После нескольких попыток она в изнеможении валится на подушку. Дыхание ее останавливается. Приступ астмы такой силы, какого не бывало уже несколько лет. Поднимается жар. Доктор Дозу вынужден известить комитет празднества, что об участии Бернадетты в шествии нечего и думать. Начинается колокольный звон во всех церквах. Стотысячная толпа заполняет улицы и переулки города и выплескивается в долину Гава. Народ жаждет устроить невиданное чествование маленькой Субиру, дочери народа. До слуха Бернадетты доносится необычайный шум. Но она не обращает на него внимания. Все ее силы отданы попыткам глотнуть хоть немного воздуха. Ровно в полдень праздник кончается. Ровно в полдень Бернадетта вновь начинает свободно дышать. Приступ астмы длился ровно столько, сколько было необходимо, чтобы, согласно пророчеству Дамы, избежать по-земному счастливого дня.
Монсеньер Форкад, епископ Неверский, задает Бернадетте Субиру несколько малозначащих вопросов, та на них отвечает, а под конец говорит, что ей не просто нужно, а очень хочется удалиться от мирской жизни и постричься в монахини в обители Неверских сестер, которых она почитает с детства. Высокий гость благосклонно кивает в знак одобрения и объясняет, что рад и готов помочь ей осуществить принятое решение. Он удивительно быстро выполняет свое обещание, и вскоре Бернадетта получает приглашение. Двум лурдским монахиням поручено сопровождать ее в Невер.
Супруги Субиру уже почти год владеют небольшой мельницей в верхнем течении Лапака. Дела у них идут неплохо. Да и то сказать: надо уж очень постараться, чтобы довести до разорения весело тарахтящую мельничку теперь, когда Лурд наводнен приезжими. Каждые полгода новый отель распахивает свои двери. Рестораны процветают. Толстый булочник Мезонгрос приобрел множество конкурентов. И если теперь Франсуа Субиру приходит к булочнику, его встречают совсем иначе, чем в пятьдесят восьмом году. Толстяк услужливо проводит гостя в парадную комнату за лавкой и угощает рюмочкой выдержанного коньяка «наполеон». Да и почтмейстер Казенав, ныне еще и хозяин отеля, уже не кормилец для Франсуа, а его приятель и лучший клиент. Теперь Субиру лишь изредка называет его «господин капитан». А в заведении папаши Бабу, где мельник время от времени появляется, представители вооруженных сил не отважились бы теперь на грязные намеки по его адресу. Бригадир д’Англа, жандарм Белаш и полицейский Калле почтительно вскакивают при виде отца Бернадетты и, здороваясь с ним, вытягиваются в струнку. Субиру возвысился над всеми своими соседями по улице Птит-Фоссе. Кашо опустел. Дядюшка Сажу больше его не сдает. Но сегодня, в дождливый летний день, старые соседи толпятся перед обветшалым зданием бывшей тюрьмы. Бернадетта уезжает, чтобы стать послушницей в монастыре. И все ее прежние друзья и враги, приверженцы и противники, все поверившие в нее позже, хотят попрощаться с ней. Удачная мысль устроить прощальную встречу в кашо пришла в голову портнихе Антуанетте Пере. День нынче будний. Только что прибыла новая партия больных. У всех работы по горло, да и до мельнички на Лапака путь неблизкий. Последние недели Бернадетта жила там с родными. Они и уговорили ее пойти навстречу пожеланиям Сажу и других давних соседей и ненадолго появиться в кашо.
Комната с толстенными сырыми стенами и зарешеченными окошками неравной величины пуста. Обезлюдевший кашо похож на дом скорби, из которого только что вынесли покойника. Семейство Субиру торжественно выстроилось в ряд. Возле Франсуа и Луизы — оба мальчика, Жан Мари и Жюстен, уже подростки. Одежда тринадцатилетнего Жана Мари и двенадцатилетнего Жюстена припорошена мукой: оба они помогают отцу на мельнице. Бернадетте приходится вынести странную процедуру прощания. Люди один за другим подходят к ней, пожимают ей руку и пытаются ее поцеловать, некоторые обнимают ее, и у многих на глаза наворачиваются слезы. Соседка Бугугорт пришла с сыном, которому теперь уже минуло восемь лет; он совершенно здоров, только ножки кривоваты.
— Взгляни еще раз на этого ангела, малыш, — всхлипывает мадам Бугугорт. — Всю жизнь будешь помнить этот час, даже если доживешь до ста лет…
Сын Бугугортов бросает на Бернадетту испуганно-любопытный взгляд, поспешно кланяется и ныряет в толпу. Длинной вереницей тянутся провожающие перед Бернадеттой с застывшей на лице приветливой улыбкой: «Прощайте, месье Бурьет, прощайте тетушка Пигюно, прощайте, мадам Раваль, прощайте, месье Барренг…» Антуанетта содрогается от горьких рыданий:
— Не забудь, что я первая поверила в тебя!
И мадам Милле прижимает Бернадетту к своей пышной груди.
— Помолись за меня, несчастную и покинутую.
Тетя Бернарда, оракул семейства, успевает дать несколько толковых советов насчет поведения в монастыре. А тихая тетя Люсиль всовывает Бернадетте в руку золотой крестик и шепчет:
— Как я тебе завидую, как я тебе завидую, моя маленькая…
В довершение всего появляется еще и мэр Лакаде с коробкой засахаренных фруктов.
— Немного сладенького на дорожку для благословенной дочери Лурда!
Бернадетта удивлена, что среди пришедших проститься нет Антуана Николо.
Наконец и эта церемония кончается, и семью Субиру оставляют в покое. Родные провожают Бернадетту до больницы, где ее уже ждет коляска, которая должна доставить ее и двух монахинь в Тарб. Здесь прощание не затягивается. Франсуа Субиру, в душе которого отцовская гордость борется с какой-то смутной тревогой, как всегда в поворотные моменты жизни, держится с чопорным и суровым достоинством. И хотя уголки губ у него предательски вздрагивают, он считает своим долгом сказать отъезжающей дочери несколько напутственных слов:
— Держись молодцом, дитя мое, не посрами своих родителей и там, в монастыре.
Луиза Субиру, у которой в последние годы выпали все передние зубы, выглядит очень постаревшей и удрученной. Она старается скрыть свои чувства, бессмысленно суетясь, как делают все матери, надолго расстающиеся с детьми. Зачем-то опять перекладывает вещи в тощем баульчике Бернадетты и вынимает из него шелковый платок — свой прощальный подарок. На Бернадетте новое черное платье городского покроя.
— Повяжи этим платком голову, любовь моя, — просит ее мать. — Пусть увидят, как хороша моя доченька…
И дочь послушно выполняет эту просьбу. Вдруг лицо матери покрывается мертвенной бледностью.
— Мы с тобой больше никогда не увидимся, Бернадетта…
— Ну что ты, мама, — пытается рассмеяться Бернадетта. — Почему это мы не увидимся?
— Ты будешь так далеко, так далеко от меня! — наконец разражается горючими слезами Луиза.
Бернадетта силится придать своему голосу беззаботность:
— Мамочка, но меня можно навещать, и по железной дороге вы быстро доедете до Невера. Ведь отец теперь зарабатывает достаточно, чтобы вы все могли отправиться в это приятное путешествие…
Лишь когда коляска уже с грохотом катится по дороге и родные скрываются из виду, Бернадетту пронзает резкая боль. Но боль эта не столько от разлуки с близкими, сколько от непонятной и внезапной жалости к родителям и братьям. И жалость эта безутешна. Спутницы ее замечают, что Бернадетта, закрыв глаза, в напряженной позе забилась в угол коляски. Они обмениваются понимающим взглядом. Обе еще раньше сговорились доставить девушке последнюю радость. Пусть она попрощается со своим любимым Гротом и еще раз вознесет там молитву своей незримой покровительнице. Кучер, заранее извещенный об этом, останавливает лошадей на новой эспланаде в трех минутах ходьбы от грота Массабьель. Но как несказанно удивлены добрые монахини, увидев, что Бернадетта вовсе не бросается в страстном порыве на колени, как бывало, а просто осеняет себя крестным знамением. Она стоит у Грота, как любой добропорядочный человек стоит у могилы. Что для десятков тысяч — чудотворное место небесной благодати, то для Бернадетты — место упокоения ее любви. Другим суждено пользоваться тем, что она утратила. Она больше не увидит живую Даму. Вместо нее в Гроте стоит заурядная статуя Мадонны работы скульптора Фабиша, копия миллионов пустых копий, которые так же мало походят на живую и любимую Даму, как надгробный памятник на лежащего под ним. Ей и без того было неимоверно тяжко глядеть в покинутый Грот после того последнего прощания. И все же эта покинутость, эта темная пустота оставалась фоном былого присутствия и возможного возвращения. А теперь там стоит чуждая ей фигура из каррарского мрамора с выкрашенным голубой краской поясом, некогда вылепленная мастером из гипса, — стоит всегда, и в любую минуту ее может увидеть каждый. Она вытесняет реальную и живую из памяти той, кто ее действительно видел. С тяжелым сердцем Бернадетта отворачивается и уходит. Но изумленные монахини склонны считать это странное поведение свидетельством отсутствия у Бернадетты подлинного благочестия.
При выезде из города коляске еще раз приходится остановиться. Откуда-то появляется мельник Антуан Николо; он бежит рядом с коляской, держа в руках букет белых роз, который смущенно протягивает Бернадетте.
— Эти розы — будущей Христовой невесте и любимому чаду Царицы Роз, — торжественно возглашает он, радуясь, что не запнулся на этой с трудом заученной фразе.
— О, месье Антуан, эти розы слишком хороши, будет жаль, если они завянут за долгую дорогу! — испуганно лепечет Бернадетта, а одна из монахинь тем временем спокойно принимает из рук Антуана букет.
— Я не хотел сегодня идти к кашо вместе со всеми, мадемуазель Бернадетта, — с трудом выдавливает Антуан. — Но я хочу вам кое-что сказать…
— Что же вы хотите мне сказать, месье Антуан?
— Что я хочу сказать… Это так трудно…
Долгое молчание. Спутницы Бернадетты сидят в коляске, бдительно выпрямив спины. Бернадетта пристально вглядывается в лицо Антуана. А он в полном отчаянии теребит свои черные усы, на лбу крупными каплями выступает пот.
— Я хочу сказать, — наконец выпаливает он, — что моя матушка уже очень стара. А мы с ней так привыкли друг к другу и так славно ладим между собой. Да и мне скоро уж тридцать четыре. Вот я и решил вовсе не жениться, мадемуазель Бернадетта. Ведь мать и невестка обычно ладят плохо, правда? Лучше уж я останусь бобылем, вот что я хотел вам сказать… И желаю вам счастливого пути, Бернадетта…
Она вынимает из букета одну розу и протягивает ему.
— Прощайте, месье Антуан…
Глава тридцать девятая
НАСТАВНИЦА ПОСЛУШНИЦ
Мать Жозефина Энбер, настоятельница монастыря Святой Жильдарды, спускается по лестнице в приемную, где Бернадетта ждет ее уже битый час. По лицу почтенной монахини незаметно, что наверху, в своей келье, она только что усердно молилась, чтобы унять в душе тревогу, вызванную прибытием в монастырь знаменитой чудотворицы из Лурда, которая должна стать послушницей в их обители. Словно не ведая, кто ее ожидает в приемной, мать Энбер бегло оглядывает посетительницу, вставшую при ее появлении.
— Значит, это вас привезли к нам из Лурда? Вы собираетесь стать послушницей в нашей обители? — строго спрашивает она, и сразу оробевшая Бернадетта догадывается, что ей опять собираются учинить допрос. Голос ее звучит едва слышно:
— Да, мадам настоятельница.
— А как вас зовут?
«О Боже, она ведь наверняка знает, как меня зовут! Просто поступает как все. Но нельзя подавать виду».
— Меня зовут Бернадетта Субиру, мадам настоятельница.
— Сколько вам лет?
— Уже минуло двадцать, мадам настоятельница.
— Что вы умеете делать?
— О, совсем немногое, мадам настоятельница, — говорит Бернадетта.
В который раз ответ ее настолько правдив, что кажется дерзким. Настоятельница слегка поднимает взгляд, стараясь прочесть что-то на непроницаемо спокойном лице Бернадетты.
— Ну, так как же, дитя мое? — говорит она. — Как же нам с вами поступить?
Бернадетта полагает, что отвечать на этот вопрос не ее дело. Поэтому молчит. И почтенная настоятельница, выдержав паузу, вынуждена продолжить беседу:
— Однако каким делом вы собирались заняться в миру?
— О, мадам настоятельница, я думала, что, может быть, справлюсь с работой служанки…
В этом ответе настоятельнице опять мерещится какой-то намек, недоступный ее пониманию. Что же такое эта девица? Пятидесятилетняя монахиня поджимает губы, так что складки у рта прорисовываются еще резче. И в следующем вопросе звучит уже некоторая язвительность:
— Кто же рекомендовал вас в нашу обитель?
— Думаю, его милость господин епископ Неверский…
— Вот как, монсеньер Форкад! — слегка насмешливо восклицает настоятельница, обращаясь уже к долговязой и тощей монахине, в этот момент появившейся в дверях: — Вы слышали? Монсеньер Форкад, этот дорогой нам всем святой человек! Эта детская душа вечно дает рекомендации кому попало… Это новая кандидатка в послушницы, приехала из Лурда. Как вы сказали вас зовут, дочь моя?
— Бернадетта Субиру, мадам настоятельница.
— А это наша высокочтимая мать-наставница послушниц, которой вам надлежит повиноваться.
— Мы уже знакомы, — говорит мать Тереза Возу, не выдавая своего удивления. Некогда миловидное лицо бывшей учительницы, этой, по выражению аббата Помьяна, Христовой воительницы, за последний год обвисло, тонкие губы, растягиваясь в улыбке, некрасиво обнажают десны. В маленьких, глубоко посаженных глазках нет мира и покоя самоотречения, в них сверкает какая-то странная горечь. Бернадетта смотрит на Возу так, как часто смотрела на нее раньше, одиноко стоя перед ней в пустоте пространства, где ее подвергали экзамену. Мать Энбер спрашивает уже наставницу:
— Недавно послушница Анжелин по собственному желанию вернулась в мир; кто теперь выполняет ее работу?
— Поскольку послушница Анжелин лишь вчера покинула нашу обитель, — отвечает мать Возу, — работа помощницы на кухне еще никому не поручена, мадам настоятельница.
— Тем лучше. Значит, новенькая уже с завтрашнего дня могла бы взять на себя это послушание… — И, обращаясь к Бернадетте, добавляет со снисходительной мягкостью в голосе: — При условии, дитя мое, что к завтрашнему дню вы успеете отдохнуть с дороги и что состояние вашего здоровья позволяет выполнять эту работу. Речь идет в основном о мытье посуды, чистке овощей и картофеля, мытье пола и подметании коридоров и лестниц — короче говоря, о всей черной работе, какую у нас тут приходится делать. Заметьте: я вам не приказываю, а только предлагаю. Ежели вы чувствуете, что не в состоянии принять мое предложение по причинам физического или душевного свойства, скажите об этом тотчас, пожалуйста.
— О нет, мадам настоятельница! — перебивает ее Бернадетта. — Эта работа мне по душе, я даже очень рада, что мне поручат работу на кухне…
Она и не подозревает, что своим ответом блестяще выдержала «экзамен на унижение». И этот устроенный настоятельницей экзамен — такое же досадное недоразумение, как и многие другие, случающиеся при общении Бернадетты с окружающими. Она не генеральская дочь, как мать наставница, и не дочь землевладельца, как мать Энбер. Мытье посуды и полов, подметание лестниц — повседневный труд ее матери, в ее глазах он не унизителен и оскорбителен, а просто знаком с детства и естествен: работа как работа. Монахини ожидали увидеть тщеславную мирянку, опьяненную своей славой. После всех торжеств вокруг Массабьеля такое предположение напрашивалось само собой. А Бернадетта искренне рада, что на нее хотят возложить самую черную работу. Она счастливо улыбается, и настоятельница удовлетворенно кивает:
— Ну хорошо. А теперь следуйте за матерью-наставницей, которая проводит вас в трапезную, где вы сможете поужинать за столом наших лурдских сестер…
— Разрешите, мадам настоятельница, обсудить еще один вопрос, — подает голос Мария Тереза Возу. — Новенькая носит имя, которое вызвало в миру много шума, то и дело мелькает в газетах и даже превозносится в Пастырских посланиях одного епископа. Для нас же здесь, в стенах монастыря, громкие имена имеют мало смысла, даже если они приобретены ценой больших усилий. Мы отрешаемся от всего, что мы сами значим для мира и что мир значит для нас. Кроме того, имя Бернадетта звучит по-детски ласкательно…
— Совершенно с вами согласна! — подхватывает мать Жозефина. — Перед принятием послушания вам надлежит выбрать себе другое имя. И лучше всего сделать это сейчас… Может быть, вы уже подумали о том, какое имя выбрать, дитя мое?
Нет, Бернадетта не подумала.
— А как зовут вашу крестную мать?
— Моя крестная — тетушка Бернарда Кастеро, мадам настоятельница.
— Тогда вам наверняка понравится, если вас нарекут Мария Бернарда, — решает настоятельница.
И Бернадетта легко и радостно приносит первую жертву — свое мирское имя, которым ее всегда звали и которое она любит.
На следующий день ко времени обеда в трапезной собралось около сорока женщин, в том числе девять уже облачившихся в послушническое платье, за столом которых Бернадетта занимает место в дальнем конце. Чтица, стоящая за кафедрой, только успевает открыть ту страницу Библии, которая на сегодняшний день выбрана для чтения вслух, как вдруг по знаку матери Жозефины Энбер берет слово мать-наставница:
— Дорогие сестры, вы знаете, что со вчерашнего дня в нашей обители появилась новенькая. Ее зовут Бернадетта Субиру, и родом она из Лурда. В ближайшие дни она примет послушание, и ее нарекут Мария Бернарда. Кое-кто из вас наверняка наслышан о таинственных явлениях и мистических событиях, которые выпали на долю мадемуазель Субиру и целительное действие которых вызвало такую сенсацию. Им посвящено также Пастырское послание епископа Тарбского… Подойдите сюда, дочь моя, и расскажите нам просто и коротко о тех днях…
Бернадетта стоит за кафедрой и обводит растерянным взглядом лица молодых и старых женщин; на этих лицах написано странное безразличие ко всему, бесстрастное спокойствие и явная усталость после тяжелой работы с раннего утра. Некоторые взирают на новенькую с детским любопытством, другие — потухшими глазами, три-четыре пары глаз излучают тепло и приязнь. Бернадетта, столько раз уже рассказывавшая свою историю, совсем теряется, впервые столкнувшись с таким сдержанно-холодным приемом. Запинаясь на каждом слове, как семилетний ребенок, она с трудом выдавливает несколько корявых фраз.
— Однажды зимой… родители послали нас — мою сестру Марию и меня — набрать хворосту, и с нами была еще одна девочка, ее звали Жанна Абади. Мария и Жанна оставили меня одну на острове Шале, что у мельничного ручья, напротив Грота. И вдруг в нише скалы наверху появилась очень красивая Дама. И одежда на ней тоже была очень красивая. Позже я рассказала о ней Марии и Жанне, а потом матери. Но мама запретила мне туда ходить. А я все-таки пошла. И каждый раз видела Даму. И на третий раз она заговорила со мной и попросила, чтобы я приходила к Гроту каждый день пятнадцать дней кряду. И я приходила туда пятнадцать дней кряду, и Дамы не было только два раза, один раз в понедельник, другой — в пятницу. В третий четверг она велела мне омыть лицо и руки и напиться из источника. Но никакого источника не было, и только на второй день он потек из маленькой ямки, которую я вырыла руками в правом углу грота. После тех пятнадцати дней Дама являлась мне еще три раза. В последний раз она исчезла, и я ее больше не видела…
Вот и все ее сухое повествование, кое-как скрепленное союзами «и». Рассказ Бернадетты падает в пустоту. Все лица словно окаменели.
— Благодарим вас, дитя мое, — вновь берет слово наставница. — Надеюсь, что и дорогие мои сестры, и послушницы, и вы, Мария Бернарда, правильно поймете меня, если я выскажу убеждение, что с этого часа в наших стенах не будут вестись бесконечные разговоры об услышанном. Мы не станем вас к этому побуждать, да вы и сами не пожелаете к этому возвращаться… Вот и все. А теперь давайте побыстрее покончим с трапезой.
Когда Бернадетта возвращается на свое место, соседка по столу разочарованно шепчет:
— Это и вправду все, мадемуазель? Больше ничего не было?
Бернадетта кивает.
— Да, мадемуазель, это все. И больше ничего не было.
Накануне принятия послушания, двадцать восьмого июля, после молебна в монастырской церкви Бернадетту приглашают к Марии Терезе. Наставница принимает ее в своей келье, еще более строгой и неуютной, чем кельи других монахинь. На стенах нет ничего, кроме железного распятия, висящего над ложем из голых досок, на котором наставница спит по особому разрешению настоятельницы.
— Выслушайте меня, дочь моя, — начинает Возу. — Завтра вы вступаете на трудный путь. Это путь, который благодаря отречению от суеты сует ведет к вечному блаженству. Правда, послушничество — всего лишь начальный отрезок этого пути, но для некоторых этот отрезок самый трудный. Давая монашеский обет, мы обретаем более надежную опору, чтобы противостоять многим искушениям. Я пригласила вас потому, что хочу выяснить кое-что с глазу на глаз. Прежде всего, я не знаю, имеете ли вы ясное представление о моих обязанностях — обязанностях наставницы послушниц.
Бернадетта, не отвечая, спокойно глядит в глаза монахини.
— Нашей настоятельницей мне поручено, — продолжает Мария Тереза, — укрепить вашу душу, Мария Бернарда: само собой, не иначе, чем делает это родная мать, которая растит своих детей, закаляя их тела и души против всех опасностей, поджидающих их в жизни. Так что те требования, которые будут предъявлены к вам в ближайшее время, имеют одну-единственную святую цель: закалить вашу душу и отделить в ней зерна от плевел. Вы меня поняли?
— О да, мать-наставница, мне кажется, поняла…
— Итак, мой долг — впредь быть вашей духовной наставницей. Именно по этой причине я вновь возвращаюсь к явлениям в Гроте, хотя знаю, что вы не любите говорить на эту тему. Признаюсь откровенно, я долгое время не верила вам и считала все эти ваши видения чистой выдумкой. Но за истекшее время многие высокие духовные особы благодаря имевшим место чудесным исцелениям решили дело в вашу пользу. Я подчиняюсь этому решению. Ничего другого мне не остается. Ибо кто я такая? Поэтому теперь я верю, Мария Бернарда, что в дни чудесных явлений вы были избранницей Неба и что на вас низошла неисповедимая милость Божья. Мне кажется, однако, что вы меня не слушаете. Вы что, не успеваете следить за моей мыслью?
— О нет, мать-наставница, я успеваю.
— Вы должны прочувствовать, дочь моя, насколько ваше вступление в послушничество усложняет мои обязанности. Обычно наши послушницы — это юные создания, в которых мы стараемся вдохнуть дух истинной и ревностной веры. В какой степени эти юные души окажутся подготовлены к будущей жизни, зависит от их собственных сил. Но вы, Мария Бернарда, — особый случай. Раз вы — избранница Неба, то возрастает и моя ответственность не только перед вами, но и перед Небом. Четырнадцатилетней девочкой вы восприняли немыслимую благодать, как играющий ребенок воспринимает солнечный свет. В том и состоит тайна Небесной благодати, что она ниспосылается за заслуги Спасителя, а не за наши собственные добродетели. Понимаете ли вы это, дочь моя? Если вы устали, можете присесть на это ложе.
— О нет, я не устала…
— Для вас начинается новая жизнь, — глубоко вздохнув, говорит наставница. — Ваш долг — хотя бы теперь в какой-то мере собственными заслугами оправдать ниспосланную вам некогда благодать, если это вообще в пределах человеческих возможностей. Ведь именно по этой причине вы, конечно, и стремились принять постриг. Наша бессмертная душа продолжает жить на Небе, и что она приобрела на земле, то у нее и пребудет, а чего не приобрела, того уж не обретет. Вас, как свою избранницу, и на Небе примут не так, как нас, простых смертных. Но какой был бы стыд и позор, если бы на Небесах вдруг появилась прежняя Бернадетта, какую я, ее учительница, имела возможность наблюдать долгие годы: ленивая, рассеянная, безразличная ко всему девочка, не проявлявшая ни малейшего интереса к догматам веры, кое-как научившаяся читать и писать и вообще жившая бесцельно, как какой-нибудь мотылек. К тому же легкомысленная и, несмотря на показную скромность, полная скрытого коварства и надменной строптивости. Девочка, у которой всегда были наготове самоуверенные, а иногда и дерзкие ответы. Прежняя Бернадетта, больше всего стремившаяся увидеть весь мир поверженным к ее стопам. Вот какое мнение сложилось у меня о вас, Мария Бернарда, какое-то время назад. Но спустя столько лет вы имеете полное право сказать: мать Возу, вы ошиблись во мне. Я не такая, какой вы меня описываете. У меня нет этих недостатков…
— У меня очень много недостатков, — быстро вставляет Бернадетта.
Но монахиня не дает себя сбить:
— Обследовал ли вас наш монастырский врач, доктор Сен-Сир?
— Да, вчера, когда он был здесь.
— И что же он вам сказал, дитя мое?
— Он сказал, что я вполне здорова.
— Именно так и сказал?
— Да! Вот только астма… Но она у меня давно…
Наставница криво улыбается, обнажая десны.
— Вот я и ловлю вас на первой лжи, Мария Бернарда. Доктор Сен-Сир прямо сказал вам, что ваши легкие не совсем в порядке.
— Но это ничего! — смеется Бернарда. — Я себя очень хорошо чувствую.
— Меня радует эта ваша святая ложь, дочь моя. Она доказывает, что вы, вероятно, догадываетесь: сами наши болезни и страдания могут стать орудиями сверхъестественных сил. И мы должны превратить в эти орудия наши болезни и земные страдания, берущие начало в грехопадении человека. Понимаете?
— Нет, матушка, этого я, кажется, не поняла…
— Когда-нибудь поймете, Мария Бернарда… Но сейчас я должна вас предупредить, что вы не только вправе, но просто обязаны отказываться от любой работы, если она вам не по силам.
— О, работа на кухне мне очень нравится, мать-наставница. Я привыкла к такому труду…
Мария Тереза выпрямляется.
— Но самое главное, Мария Бернарда, — говорит она, понизив голос, — чтобы вы поняли смысл повиновения, нашего третьего обета. Оно не имеет ничего общего с повиновением в мирской жизни, даже с воинской дисциплиной, с которой я, дочь солдата, хорошо знакома. У нас повиновение — не слепое, не вынужденное и мертвое, а добровольное, осознанное и живое. Мы всегда сознаем, что, следуя третьему обету, мы трудимся ради главной цели, ради приготовления и очищения нашего «я» для вечности. Вы и я, дорогая моя дочь, отныне неразрывно связаны и вместе будем трудиться ради этой цели. Настоятельно прошу вас: не подумайте, что я — просто своенравная учительница и хочу вас помучить своей строгостью. Главное — полная добровольность. Без добровольной самоотдачи любая жертва становится бесплодной, досадной и излишней. Монастырь — не тюрьма. Здесь нет принуждения. И пока не дали монашеский обет, вы можете в любую минуту покинуть нашу обитель. Вашей предшественнице, послушнице Анжелин, никто не чинил ни малейших препятствий. Дверь для нее была открыта. У нас здесь не обитель страданий и скорби, а место душевной радости, которая неизмеримо выше всех мирских удовольствий. Но, что бы вы ни делали, всегда помните, какую небесную благодать вы должны оправдать своей жертвой! Вот и все, Мария Бернарда. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, мать-наставница!
Бернадетта уже берется за ручку двери, когда мать Возу напутствует ее еще одним советом:
— Поскорее научитесь мгновенно засыпать. Крепкий сон — великое искусство святых обителей.
При этих словах наставница бросает взгляд на свое жесткое ложе, покрытое грубым шерстяным одеялом. А Бернадетта, сама не зная почему, вдруг вспоминает залитый молочно-белым светом луны прекрасный спелый персик, лежавший нетронутым на тарелочке в изголовье Возу.
Глава сороковая
МОЙ ЧАС ЕЩЕ НЕ ПРОБИЛ
Крепкий сон бежит от Бернадетты, ей не дается великое искусство святых обителей. Ночь за ночью лежит она без сна на своем соломенном тюфяке. Но не жесткость ложа гонит от нее сон: кровать, которую она делила с Марией в кашо, была куда хуже. И не тяжелая работа от зари до зари, прерываемая лишь общими молитвами, медитацией и испытанием совести, что требует напряжения всех сил и нервов. Сну мешает огонек жизни в душе Бернадетты, который слабо мерцает, но никак не хочет погаснуть. Мать Мария Тереза словно огромным молотом кует из своих подопечных гладкие и одинаковые болванки. Правда, цель у нее очень высокая: закалить их души и привести их к вечной жизни очищенными от земной скверны. В действительности же, несмотря на отличнейшую программу генеральской дочери, эти юные существа спустя некоторое время становятся очень похожими на взвод хорошо вымуштрованных солдат. Если этот взвод когда-нибудь окажется в таком месте, где царят истина, радость и вечная жизнь, то солдат, наверное, придется сперва отучать от привычки ходить строем и строем же испытывать одинаковые чувства. Воспитание рода человеческого — одна и та же непрекращающаяся мука. Неограниченная свобода порождает бессмысленный хаос джунглей. А мундир — безжизненную пустыню. Вероятно, Гиацинт де Лафит был не так уж неправ, сказав однажды в кафе «Французское», что мир создан лишь для немногих избранных, чем вызвал возмущение Эстрада. Мол, только они одни способны избежать и джунглей, и пустыни. Как ни готова Бернарда идти навстречу требованиям наставницы, той не удается так же быстро и легко выковать из нее гладкую и похожую на всех остальных болванку.
«Мария Бернарда, вы тащитесь, словно гуляете на лоне природы. Но сейчас время работать, а не отдыхать». — «Мария Бернарда, когда вы, наконец, научитесь управляться с собственными глазами? Глаза полагается не пялить, а скромно опускать долу». — «Не глядите на меня, разинув рот, я вам не рыночный зазывала». — «Мария Бернарда, вы опять чрезвычайно рассеянны. Разве вы еще не поняли, что это блуждание мыслей весьма порочно? Мы здесь не для того, чтобы мечтать и фантазировать, а для того, чтобы сосредоточиться на одной цели». — «Мария Бернарда, что за грубые плебейские интонации! Сквозь вашу правильную речь то и дело прорывается диалект! И потом, зачем говорить так громко? Что бы вы делали, окажись вокруг вас монахини созерцательного склада, к примеру картезианки, дающие обет молчания. Нам положено отвечать на вопросы тихим голосом. К сожалению, вы отстаете от других послушниц, Мария Бернарда…»
Это правда, Бернарда действительно отстает от других послушниц. Те уже научились мелкими шажками семенить по коридорам монастыря. Они не глядят на мир широко открытыми удивленными глазами, как Бернадетта, а скромно потупляют взор перед матерью Возу. И мысли их не блуждают где-то далеко, и отвечают они на вопросы тихим голосом. За считанные недели они обретают тот затравленный и отрешенный от мира облик, которого требует от них мать Тереза Возу, как в казарме требуют военной выправки. Все легко подчиняются требованиям и даже сами не замечают произошедших изменений. Лишь избраннице Неба трудно погрузиться в эти условности праведной жизни.
Ночами Бернадетта всегда лежит без сна. И впервые ропщет на Даму. Не то чтобы она посмела желать нового появления Дамы. Но почему она не является ей хотя бы во сне? Ведь чего только не видит Бернадетта во сне, ее сны полны воспоминаний о давно ушедших людях и исчезнувших вещах. И лишь самое важное в ее жизни, ее единственную вечную любовь ей не дано увидеть во сне. Если бы Дама явилась ей во сне и сказала: уходите отсюда! Вернитесь в Бартрес и пасите скот у мадам Лагес! — она бы тотчас послушалась, хоть возраст уже не тот. Но Дама нарочно и намеренно избегает появляться в ее снах, и Бернадетта чувствует себя брошенной за ненадобностью, как бросают проржавевший инструмент. И еще одна боль мучает ночами душу послушницы. Она состраждет своей матушке. Это та же самая острая жалость, какую она ощутила при прощании. Дочь потому и страдает, что ее мать — женщина весьма сурового нрава, лишь очень редко проявляющая нежность к детям. Между ними осталось так много недосказанного и недовыявленного. Бернадетта без конца вспоминает и нищенскую трущобу в кашо, и дни, когда мать ходила стирать белье в чужие дома, и жидкую похлебку в кастрюле, и отца, храпящего в постели средь бела дня. Правда, теперь матушке живется намного лучше, и все же Бернадетта не может избавиться от смутного чувства вины из-за того, что она тут занимается своей душой, вместо того чтобы помогать матери. Часто побудка в полпятого утра застает ее в слезах.
Все быстро встают и цепочкой тянутся в монастырскую церковь на утреннюю общую молитву. После нее мать Энбер или одна из пожилых монахинь кратко рассказывает о каком-нибудь эпизоде из жизни Иисуса, об уставе их монашеского ордена, о монашеском обете или о стремлении к совершенству. И вот уже священник, служащий мессу, подходит к алтарю. После этого все причащаются. Затем хором поют молитву в честь Пресвятой Девы. Бернадетта всей душой любит эту молитву. Потом следует завтрак, и начинается трудовой день. Бернадетта с радостью выполняет работу, так похожую на ту, что делала ее мать. Она ходит по воду. Чистит картошку и свеклу, моет салат. Картофель, салат и свекла так реальны. От них веет влажным ароматом земли. Так пахла земля в Бартресе, если зарыться лицом в траву. После обеда опять молитвенное пение хором. Потом мать Возу собирает послушниц для серьезной беседы, которую проводит либо в присутствии всех, либо — гораздо чаще — индивидуально, с каждой из новеньких отдельно. Эти собеседования затрагивают те проблемы нравственного образа жизни, на которые не распространяется тайна исповеди.
— Дорогая моя Мария Бернарда, очищение души, к которому мы обязаны стремиться, затрагивает, как вам известно, и наши достоинства, и наши пороки. О каком из ваших пороков мы беседовали в последний раз? Помогите мне вспомнить.
— Мы говорили о том, что я считаю себя особенной, отличной от других…
— И что дает вам право все еще считать себя особенной, отличной от других, дочь моя?
Бернадетта, понурившись, как некогда в школе, отвечает:
— Я все еще считаю себя выше других, потому что мне явилась Дама.
— После решения, принятого епископом Тарбским, вы можете спокойно называть ее не Дамой, а Пресвятой Девой, дорогое мое дитя. И как же вы боретесь со своей гордыней? Осознали ли вы никчемность восторженных оваций, некогда предназначавшихся вам?
Бернадетта поднимает мгновенно сверкнувший взгляд.
— Я никогда не придавала им значения, мать-наставница.
— Это неправильное возражение, Мария Бернарда, — говорит наставница, нарочито мягким тоном подчеркивая бесконечность своего терпения. — Мы ведь уже не раз беседовали о дерзком характере таких возражений. Я была бы рада услышать другой ответ.
Бернадетта вновь опускает голову.
— Я осознала ничтожность оваций, мать-наставница, — говорит она.
— И какую же епитимью наложили вы на себя, дабы сломить собственную гордыню?
Бернадетта, немного подумав, шепчет:
— Вот уже несколько дней я стараюсь держаться подальше от послушницы Натали.
— Гм, гм, это очень похвально, дорогая дочь моя, — кивает мать Тереза. — Вам следует еще больше ограничить общение с послушницей Натали, которую я очень ценю. Я боюсь, вас привлекает в этой послушнице ее мирское очарование, ведь девушка она миловидная и веселого нрава. Это простительно, дорогое мое дитя, и я вас ни в чем не упрекаю. Кроме того, послушница Натали — натура податливая, и это льстит вашему собственному властолюбию и строптивости. Скажите сами, Мария Бернарда, не проявляли ли вы всегда строптивости по отношению к другим людям?
— Конечно, мать-наставница, я проявляла строптивость по отношению к другим людям.
— Тогда, наверное, стоило бы выбрать для общения послушницу с более жестким и волевым характером. Что вы сами об этом думаете, дитя мое? Разве не стоило бы?
— О да, мать-наставница, конечно, стоило бы…
— А теперь поговорим о ваших добродетелях, — меняет тему наставница. — Какую из них вы намерены развивать?
Бернадетта заливается краской смущения, моргает и оживляется.
— Прошу прощения, мать-наставница, но я почти уверена, что у меня есть какие-то способности к рисованию. Недавно я сделала набросок к портрету Натали, и он всем очень понравился…
Мария Тереза Возу всплескивает руками.
— Стоп, дитя мое, мы все еще не понимаем друг друга! Вы находитесь на ложном пути. Ваши способности к рисованию, которые я не собираюсь оспаривать, — это талант, а вовсе не добродетель. Талант — это врожденный задаток, которым мы пользуемся без особого труда. Добродетель не принадлежит к чисто природным задаткам, и развивать ее трудно, очень трудно. Добродетелью я называю, к примеру, силу духа, позволяющую безропотно переносить боль. Другая добродетель — аскетизм. Так что о рисовании мы больше говорить не будем. Или вы не согласны со мной?
— Я согласна, мать-наставница, о рисовании мы больше говорить не будем.
— Наш монашеский орден — не академия искусств, — криво улыбнувшись, заявляет наставница. — Наша задача — ухаживать за больными и обучать детей. А с вами творится все то же самое, дорогая моя Мария Бернарда. Ваша душа так и рвется к чему-то необычному и блистательному… Было бы весьма отрадно, если бы в следующую пятницу вы могли назвать мне истинную добродетель, которую склонны в себе развивать…
Но самое тяжкое для Бернадетты даже не эти педагогические беседы. Самое тяжкое для нее — послеобеденный отдых между часом и двумя пополудни. В монастыре Святой Жильдарды есть большой красивый парк. Посреди этого парка расположена круглая площадка. Трава на ней порядком вытоптана: это место для игр юных кандидаток в монахини.
Генеральская дочь Мария Тереза безусловно права, придавая большое значение движению на свежем воздухе. В те времена такой взгляд был и новаторским, и уникальным. Она считает подвижные игры на воздухе эффективным противовесом молитве, умственным занятиям, физическому труду, медитации и постоянному испытанию совести. Однако и игры должны подчиняться воле и разуму, а не просто служить бездумному наслаждению души и тела. Послушницы обязаны целыми днями степенно ходить, молитвенно сложив ладони и опустив глаза долу, и говорить, смиренно понизив голос. А между часом и двумя — согласно оздоровительному принципу их начальницы — от них требуется выказывать радостное возбуждение. Когда подопечные матери Возу появляются на площадке, она всегда побуждает их активнее включиться в игру:
— А теперь, девушки, побегайте и повеселитесь вволю…
Это и есть сигнал к началу игры: девицы перебрасывают друг другу большой мяч или же отбивают деревянными лопаточками легкий воланчик из перьев, катают по траве ярко раскрашенные обручи или прыгают через веревочку, в общем предаются обычным детским радостям. Наставница хочет, чтобы послушницы в этот час отдыха вели себя как наивные дети — дети своего монашеского ордена, которым даже дозволяется совершать всякие шалости и проказы. Предел этим шалостям кладет удивительное чувство такта их воспитательницы, которая не допускает, чтобы небесного жениха оскорбили безудержные проявления темперамента его будущих невест.
Хотя Бернадетта никогда не была сорвиголовой, но в далекие годы детства она с удовольствием играла с Марией, Жанной Абади, Мадлен Илло и другими девочками в те игры, которые были доступны детям бедняков. Но теперь ей уже за двадцать. И превращаться на час в день, по требованию наставницы, в малое дитя для нее оскорбительно. Почему люди, обладающие властью, все время хотят, чтобы им лгали? Неужели это им так приятно? Послушницы в длинных черных одеждах скачут и носятся по траве, и веселость их частью естественна, частью наигранна. Бернадетте глядеть на это зрелище нестерпимо.
— Дорогая Мария Бернарда, — машет ей рукой наставница, — почему это вы так понурились? Ведь вообще-то вы ходите с гордо поднятой головой. Сейчас у вас время отдыха. Разве вам не хочется немного повеселиться?
И Бернадетта заставляет себя принять участие в общем веселье. Но ничего путного из этого не получается.
Пасмурный и холодный день поздней осени. Общая молитва только что кончилась, близится час отдыха. В это время обычно приходит почта для членов монастырской общины. Мария Тереза Возу приглашает Бернадетту к себе. Вид у нее торжественный и в то же время ласковый. Ее длинные костлявые пальцы даже гладят послушницу Марию Бернарду по волосам.
— Дорогое мое, милое дитя, сегодняшний день требует от вас принести тяжкую жертву. Я и сама знаю, что это такое. Все искренние старания уйти от мира не могут разорвать некоторых естественных уз. Я, к примеру, испытываю к своему отцу почтительнейшую любовь…
Огромные глаза Бернадетты готовы, кажется, выскочить из орбит:
— Мой отец… С ним что-то стряслось?
— Нет, с вашим отцом все в порядке… Дорогая моя Мария Бернарда, соберитесь с силами! Ваша матушка упокоилась с миром, без страданий, исповедалась и причастилась перед смертью. Она скончалась в День Непорочного Зачатия. Пусть это послужит вам утешением и таинственным подтверждением воли Небес!
— Моя матушка, — лепечет Бернадетта, — моя мамочка…
Ноги ее подламываются, так что строгой наставнице приходится прижать девушку к своей груди.
— Прилягте на мое ложе, дитя мое…
Бернадетта садится на доски, привалившись спиной к стене. Несколько минут обе молчат. Когда мертвенная бледность Бернадетты уступает место обычному для нее цвету лица, Возу нарушает молчание:
— Само собой разумеется, я освобождаю вас на ближайшие дни от всех обязанностей, которые вы не можете или не хотите выполнять. Если ваша печаль требует одиночества, вы можете пойти по своему выбору в церковь, в парк или куда-то еще. Со своей стороны я бы не советовала вам уединяться, дорогая дочь моя. — На серых щеках монахини появляются четко очерченные багровые пятна, признак очередного приступа воодушевления. — Мария Бернарда, сейчас вам представляется возможность превзойти самое себя. Ваша матушка умерла. Но ведь смерти нет. Вы увидитесь с ней. Спаситель своей смертью попрал смерть всех людей. Покажите, что вы верите в эту истину. Примите свою утрату как сознательную жертву Небесам. Дайте пример для подражания. Приходите в час отдыха на площадку для игр. Пусть ваша несокрушимая вера обратит ваши слезы в благородную веселость духа. Поймите меня правильно, это всего лишь совет, дорогое дитя мое… Вы пойдете на площадку для игр?
Помолчав немного, Бернадетта ответила:
— Да, мать-наставница, я пойду.
Когда послушницы попарно подошли к площадке, Мария Тереза дала им знак выслушать ее:
— Наша дорогая Мария Бернарда испытала горечь утраты: скончалась ее матушка. Это самое большое горе, какое может постичь любящее сердце дочери на этой земле. Мария Бернарда готова пожертвовать своим горем. Веселыми играми помогите вашей сестре. — И наставница вкладывает в руку Бернадетты деревянную лопаточку. — Давайте сыграем с вами партию в волан, дорогая! — восклицает она и несколько минут сама орудует лопаточкой, отбивая воланчик, чего никогда прежде не делала и впредь делать не будет.
Бернадетта подбрасывает волан, толкает яркие обручи, бегает наперегонки, прыгает через веревочку. Причем прыгает быстро и безостановочно, как заведенная, и наставница в конце концов не выдерживает:
— Стоп, Мария Бернарда, хватит! Вы слишком разгорячились…
Потом все собираются в кучку, разбиваются на пары и двигаются к дому. Ледяной ветер срывает с деревьев последние желтые листья. И послушницы думают про себя, что больше уже не будет этих игр на воздухе. Бернадетта и ее подружка Натали идут в последней паре.
Когда процессия входит в двери и втягивается в темный коридор, у Бернадетты внезапно подламываются ноги и она оседает на каменный пол. Все ее тело содрогается от приступа кашля. Натали опускается рядом с ней на колени и вдруг вопит что есть мочи:
— Помогите!.. Мария Бернарда… У нее кровь идет горлом…
Час ночи. По безлюдным, плохо освещенным переулкам Невера, борясь с ветром, пробирается одинокая фигура. Приземистый мужчина кутается в плащ и обеими руками придерживает на голове плоскую шляпу с широкими полями. Только по этой шляпе с фиолетовым шнуром можно узнать в нем прелата. Монсеньер Форкад, епископ Неверский, долго добирается до монастыря Святой Жильдарды, как ни старается убыстрить шаг. Он боится опоздать. Не зря разбудили его среди ночи. Предстоящая кончина чудотворицы из Лурда требует присутствия епископа. История учит, что перед кончиной избранницы Неба обычно происходят чудеса. Кроме того, необходимо, чтобы последние признания и наставления благословенной девы принял лично один из высших священнослужителей. А поскольку жизнь на земле сложна и душа человеческая — потемки, то представляется не столь уж невероятным, что дева эта на пороге смерти и вечного возмездия может и взять обратно некоторые свои высказывания, а то и опровергнуть кое-что из того, на чем основывалось решение епископской комиссии. В воротах монастыря епископа уже ожидает настоятельница мать Жозефина Энбер. Располневший старик епископ тяжело дышит от быстрой ходьбы и вытирает вспотевший лоб:
— Ну, как чувствует себя ваша больная?
Настоятельница, обычно воплощенное спокойствие, на сей раз глубоко взволнована. Фонарь, который она держит в руке, бросает отблески на ее дряблое лицо с резко выступающими скулами:
— Доктор Сен-Сир потерял всякую надежду, ваше преосвященство, — отвечает она. — Какое тяжкое испытание, Пресвятая Богоматерь!
— И что же вы предприняли? — спрашивает епископ, нахмурив брови.
— Час назад Мария Бернарда должна была причаститься. Но сделать это не удалось, так как ее все время рвало. Потом ей принесли Святые Дары, монсеньер.
— А больная в сознании, мать Энбер?
— Она очень слаба, монсеньер, но в полном сознании.
Епископ, хорошо ориентирующийся в здании монастыря, входит в приемную для посетителей, настоятельница следует за ним. Он сбрасывает плащ и садится на стул, чтобы отдышаться.
— Как же могло такое случиться, Боже мой? — спрашивает он. — Разве здесь не заботились как следует о ее здоровье?
Настоятельница возражает, скрестив на груди руки:
— Мы возложили на послушницу — с согласия вашей милости — работу на кухне. По совету доктора Сен-Сира ее уже в первую неделю освободили от всех тяжелых работ. Однако мы знаем, что трудиться на кухне доставляет этой послушнице большое удовлетворение…
Епископ бросает на настоятельницу сомневающийся взгляд.
— А не перестарались ли тут, перегрузив ее в духовном или душевном отношении? — допытывается монсеньер.
Мать Энбер сухо возражает:
— Я распорядилась, чтобы мать Возу взяла эту послушницу на свое попечение и проявила к ней максимум добросовестности и заботы.
— Как мне уже стало известно из различных источников, — говорит епископ, — час отдыха у ваших послушниц, по-видимому, проходит весьма своеобразно…
Настоятельница так поджимает губы, что рот превращается в щелку. Отвечая, она низко склоняет голову.
— Мнение нашей наставницы послушниц таково, что игры на свежем воздухе являются наилучшим противоядием против уныния, временами наступающего у юных созданий. Доктор Сен-Сир также настаивал, чтобы Марию Бернарду привлекали к участию в этих по-детски невинных играх…
Епископ Форкад испускает глубокий вздох.
— Я вне себя, дорогая моя, поистине вне себя! Летом вам вверяют Бернадетту Субиру, и не успевает год кончиться, как… На Бернадетту Субиру взирает весь мир. Представьте себе, к каким последствиям приведет эта внезапная смерть. Чего только не наговорят, чего не напишут, Боже милостивый! И какие жуткие подозрения она вызовет! Монсеньер Лоранс, мой коллега в Тарбе, старец честнейшей души и достойный всяческого восхищения…
Монсеньер Форкад предпочитает не заканчивать эту фразу. Вместо этого он требует, чтобы его немедленно провели в комнату умирающей. Она лежит в довольно большом помещении, как бы больничной палате при монастыре, лежит неподвижно на высоко взбитых подушках. Лицо ее страшно осунулось после тяжелого кровотечения и рвоты, длившейся несколько часов. Глаза блестят и выражают характерную для нее величественную апатию. Но дыхание у нее такое учащенное и хриплое, что можно подумать, будто агония уже началась. Доктор Сен-Сир следит за пульсом. Монастырский священник Февр шепчет отходную молитву, ему вторят несколько коленопреклоненных монахинь. Наставница послушниц тоже здесь — стоит выпрямившись и застыв как статуя, с молитвенно сложенными ладонями. Лицо Марии Терезы странно зеленоватого цвета. Ее глубоко посаженные глаза устремлены на Бернадетту и выражают прямо-таки невыносимое напряжение. Монсеньер Форкад подходит к кровати и ласково кладет свою пухлую ладонь на руку больной.
— Вы сможете понять то, что я скажу, дочь моя? — спрашивает он.
Бернадетта кивает.
— Не хотите ли поверить мне, вашему епископу, какое-то желание?
Бернадетта тихонько качает головой.
— В силах ли вы говорить?
Бернадетта опять отрицательно качает головой.
Форкад опускается на колени и читает молитву. Потом, глубоко взволнованный, поднимается и просит настоятельницу предоставить ему келью на эту ночь. Идя по коридору за матерью Энбер, он слышит за собой громкий стук грубых башмаков. Это наставница послушниц.
— Ваше преосвященство! — начинает Мария Тереза срывающимся голосом. — Не прогневается ли на нас Пресвятая Дева, если ее избранница предстанет перед ней, не приняв монашеского обета?
— Вы так думаете? — довольно кисло отвечает ей вопросом на вопрос епископ, сразу проникшийся смутной неприязнью к этой монахине. — А вы лично хотели бы, чтобы умирающая приняла постриг?
— Я бы очень этого хотела, монсеньер, — взволнованно выпаливает та одним духом.
Епископ Форкад — человек умный, и его очень беспокоит, как отнесется ко всему этому честный и достойный всяческого восхищения старец из Тарба. Послушница — это ни рыба ни мясо. Может быть, удастся как-то смягчить удар, если по всем правилам принять Бернадетту в Христовы невесты, которые монашеским обетом заслужили преимущественное право предстать перед Господом.
— Епископ вправе принимать монашеский обет у умирающих. Мне уже приходилось это делать.
Все возвращаются к постели Марии Бернарды, состояние которой не изменилось, монсеньер Форкад склоняется над ней и говорит ласковым голосом:
— Соберитесь с силами, дорогая моя. Та, что являлась вам по своей Божественной Милости, будет рада видеть, что вы успели дать своему епископу священные обеты нестяжания, целомудрия и повиновения. Вам не придется отвечать на мои вопросы, стоит лишь знаком дать понять, что вы согласны. Поняли ли вы, что я сказал, и готовы ли к этому?
Бернадетта с готовностью кивает.
После этого епископ начинает церемонию пострижения и делает это, ввиду необычайности ситуации, чрезвычайно тихим голосом и весьма деликатно. В больничной палате полным-полно монахинь; все они падают ниц по примеру Марии Терезы Возу. По окончании церемонии врач вливает в рот вконец обессилевшей Бернадетты несколько капель воды. И впервые за много часов у нее из-за этого не начинается рвота. Епископ подбадривает ее улыбкой.
— Поздравляю вас, сестра моя, с вашим новым саном.
Ему придвигают кресло поближе к кровати больной. Он бросает на доктора вопросительный взгляд, означающий: «Сколько еще это может продлиться?» Тот пожимает плечами. Минут пятнадцать в комнате царит мертвая тишина. Глаза монсеньера не отрываются от лица больной, которой каждый вздох дается с большим трудом. Видимо, конец близок, думает он и решается на еще одну попытку:
— Сестра моя, может, у вас есть что-то на сердце. Я готов выслушать вас. Все остальные оставят нас вдвоем…
Не успел епископ прошептать до конца эти слова, как произошло нечто совершенно неожиданное. Бернадетта несколько раз глубоко вздыхает. И все решают, что эти вздохи — последние признаки угасающего дыхания. Голос аббата Февра, бормотавшего отходную молитву, тут же крепнет. Но эти вздохи оказываются не последними, а первыми признаками нормализующегося дыхания, которыми обычно заканчивается приступ астмы. Бернадетта начинает ритмично дышать. И вдруг говорит тихо, но вполне внятно:
— Моя матушка умерла… Но я еще не умираю…
И как всегда, она оказалась права. Ибо уже шесть дней спустя смогла подняться с одра болезни. И доктор Сен-Сир нашел в ее легких меньше подозрительных шумов, чем было раньше.