Глава двадцать пятая
ТЫ ИГРАЕШЬ С ОГНЕМ, О БЕРНАДЕТТА!
Супрефект Дюбоэ специально приезжает в Лурд, чтобы отдать последние распоряжения на четверг, завершающий славные две недели таинственных явлений. Власти пребывают в величайшей тревоге. Чудесное исцеление ребенка Бугугортов, вероятно, удвоит и утроит приток паломников. Жандармерии городков Сен-Пе, Оген, Лорен, О-Бонн, Беньер, Пьерфит-Нестала, Люз — это самые крупные населенные пункты провинции Бигорр — доносят, что все тамошние жители намереваются уже в ночь со среды на четверг совершить паломничество в Лурд. Так что поддержание порядка действительно стало организационной проблемой первостепенной важности. Под председательством Дюбоэ проводится целый ряд совещаний в мэрии. Подключается и военный комендант городка. Принимается решение на этот опасный для города день передать войсковые части в ведение мэрии и держать их в состоянии боевой готовности на случай, если военная помощь окажется необходимой. Согласно приказу барона Масси, направленному жандармерии, воинские части должны быть вооружены не как для полевых учений, а как для парада. Никому не приходит в голову, что тем самым Дама впервые распространяет свое влияние на французскую армию.
В это же время прокурор Дютур получает срочное письмо от своего начальника Фальконе из По. К письму приложена копия послания министра юстиции Делангля, а также некоторое количество газетных вырезок. Часть парижской прессы ожидает потрясающих сюрпризов от последующих явлений Дамы. Мол, там будет иметь место жульничество такого масштаба, на какое никто не отваживался со времен жрецов Изиды в храмах Рима. И в великий четверг готовится зрелище невиданного размаха. Невежественные жители гор своими глазами узрят подстроенное чудо. Электрический аппарат, испускающий искры, в сочетании с ловко установленным «волшебным фонарем» сделает «явление» Дамы зримым по крайней мере для толпы глупцов, которая ежедневно сопровождает Бернадетту. Но этот грубейший трюк лишь выявит полную недееспособность лурдских властей. Министр Делангль, встревоженный газетными сообщениями, посылает подчиненным грозные распоряжения, требуя конфисковать технические приспособления «чуда». Однако это еще отнюдь не все. Известные обстоятельства указывают на наличие некоего давно сложившегося заговора. Трогательная история о наивной девочке-пастушке при ближайшем рассмотрении оказывается цветистым пропагандистским вымыслом. Бернадетта Субиру вовсе не деревенская девочка, а в высшей степени хитрое дитя городских окраин (так пишет «Амстердамсе курант»), в ней полным полно пороков, гнездящихся в низших, «бродильных» слоях общества. Уже допрос в полиции показал, что она коварное существо, стремящееся только к собственной выгоде. Склад ее характера и был причиной того, что именно эту девочку избрали на роль главной героини святотатственного спектакля, для которого ее, видимо, подготовили и натаскали в одном из женских монастырей в окрестностях По. Генеральная репетиция состоялась ровно за месяц до первого «явления» Дамы.
После всего этого барон Масси новой депешей предписывает прокуратуре, полиции и мэрии установить у грота Массабьель усиленную круглосуточную охрану. Так или иначе представителям властей придется волей-неволей на потеху публике полазать по горе вокруг Грота в поисках электрического аппарата и волшебного фонаря.
Прибытие сельских жителей к Гроту начинается уже к полуночи. Ночи стоят холодные. Жители некоторых деревень, которым придется несколько часов простоять под открытым небом, натаскивают груды хвороста и зажигают огромные костры. Вскоре просторная долина вокруг злосчастной горы по обоим берегам Гава начинает походить на военный лагерь. Все больше костров загорается во мраке безлунной ночи. Они освещают луга на острове Шале, окрестности Рибера, общинный лес Сайе и все пространство от Старого моста вплоть до холмов Бетаран. Если смотреть на долину со стен лурдской крепости или с холмов Висена, можно подумать, что там внизу занимается пожар. Только сам Массабьель погружен во мрак. Во исполнение приказов префекта Жакоме конфисковал не только стол-алтарь, поставленный мадам Милле, с картинами и подношениями, но и множество свечей, горевших там день и ночь. Теперь в Гроте лишь время от времени мелькают вспышки света от фонариков, которые зажигают жандармы, сменяя друг друга на посту и бдительно следя, чтобы туда не протащили какие-нибудь колдовские приспособления. Несколько уличных торговцев из Лурда уже тут как тут. Они бойко торгуют салями, жареными каштанами, миндальным печеньем, леденцами, настойкой «Чертова травка» и вином. И выручка у них столь значительна, что превосходит даже доходы на летних ярмарках и местных церковных праздниках. Вообще настроение здесь не столько религиозно-мистическое, сколько предпраздничное. И этот приподнятый, но вполне благодушный настрой, вероятно, тоже объясняется той живой естественностью Дамы, какой ее наделяет Бернадетта. Охраняемая вспышками жандармских фонариков, словно государственная преступница, Дама давно уже стала близким другом всех жителей провинции Бигорр. О Прекрасной Даме из грота Массабьель в народе говорят не как о призраке или видении, а как о Царице Мира, лицезреть которую, разумеется, удел лишь избранных, однако описывать во всех подробностях ее неповторимую внешность и рассказывать о ней вправе любой и каждый. Малышке Бернадетте удалось то, что удается лишь величайшим поэтам: все, что по милости Небес открывается ее глазам, воспринимается народом как живая реальность.
Сегодня, так же как в четверг великого позора, жаждущие чуда заранее готовы к чему-то из ряда вон выходящему. Некоторые даже надеются, что в этот день Дама явит свой лик всему народу. Каждый сможет ее лицезреть на радость нынешним людям, и она станет вечным знамением для будущих поколений. Другие же полагают, что настал день расставания и если не произойдет ничего более значительного, то по крайней мере роза расцветет — как прощальный подарок Дамы. Эти крестьяне, всю ночь толпами прибывающие к Гроту, — благодатная почва для любых чудес. Действительно, если бы они могли стать одним существом, таким, как Бернадетта, им было бы дано узреть чудо своими глазами. И все же они теперь уже ни за что не отступятся от веры в чудо, как случилось в тот треклятый четверг. Эта вера уже не зависит от того, что произойдет сегодня. Разве исцеление ребенка Бугугортов не чудо? Видно, вернулись на землю евангельские времена.
В пять часов утра Жакоме насчитывает примерно шесть-семь тысяч человек. К шести часам их уже двенадцать тысяч, а к полудню — свыше двадцати. Вся долина черным-черна или, вернее, пестрым-пестра от покрывающих ее толп. С высокогорных пиренейских пастбищ спустились пастухи и крестьяне, закутанные в черные плащи, в том числе и тощие дряхлые старцы, едва способные держать в трясущихся руках тяжелую палку с железным наконечником. Пришли сюда целыми группами и молодые девушки из Прованса, спокойные и серьезные, как и их сверстницы из Римской Кампаньи, имеющие с ними общих предков. Многие принесли на голове глиняные кувшины, чтобы зачерпнуть воды из благословенного источника. Земледелец провинции Бигорр, круглоголовый и крутошеий, напоминает римского цезаря. Крестьянин из Беарна, напротив, живостью черт больше походит на галла. А баск, который по происхождению ни римлянин, ни галл, но древнее и чужероднее тех и других, неподвижен, словно пень. Он может часами стоять на одном месте, выпятив грудь, вздернув острый подбородок и устремив суровый взгляд в одну точку. Много испанцев пробрались сюда через границу, поодиночке и группами. Они надменно стоят в сторонке, театрально завернувшись в свои бурые плащи. Красные и белые капюле женщин, голубые шапки мужчин из Беарна, темные береты басков, мундиры драгун — все это при взгляде сверху кажется разноцветным человечьим лугом на весеннем празднике Господа.
Комиссар полиции облачился в парадный мундир и белые лайковые перчатки. Жандармы, численностью в несколько бригад, вышагивают строем в парадной форме и при перчатках, как приказано бароном Масси. У Старого моста занял позиции лейтенант с полуротой Сорок второго линейного полка. Его задача — защитить бастион просвещения от Дамы. Впрочем, Просвещение и Прогресс также прислали сюда своих любопытных гонцов. Почти все завсегдатаи кафе «Французское» явились сюда, за исключением Дюрана и Лафита. Единственные представители власти, оставшиеся дома, — церковники.
Часть селян прибыла на конных повозках. Некоторые въезжают верхом на лошадях в реку, чтобы подобраться поближе к Гроту. Иные повозки не выдерживают груза и разваливаются. Люди взбираются на деревья, на скалы, и все же лишь у немногих есть надежда что-то разглядеть. Зато большинство, которые лишены такой надежды, полны готовности лицезреть чудо глазами этих немногих.
Когда появляется Бернадетта, толпа встречает ее бурей оваций и ликования — так встречают разве что императора после выигранной битвы. Жандармы Лурда, во главе с д’Англа сопровождающие Бернадетту в роли телохранителей, невольно превращаются в своего рода княжескую лейб-гвардию. И комиссару полиции, к своему стыду, приходится, словно герольду и гофмаршалу, прокладывать в толпе путь этой безумной, сводящей с ума всю Францию, к подмосткам ее безумств. Причем безумная настолько безумна, что, по-видимому, даже не радуется своей славе. Разве девочке четырнадцати-пятнадцати лет когда-нибудь, с тех пор как стоит мир, выпадал на долю такой почет? «О благословенная! — кричат люди. — О Бернадетта!» И падают перед ней ниц, и прикасаются к ее деревянным башмачкам, и дотрагиваются до ее рук, и стараются поймать полу ее выцветшего капюле. Но она лишь тревожно глядит прямо перед собой и страдальчески морщится, когда приставания становятся слишком назойливыми. О строгая Дама, почему не наделили Вы душу своей избранницы хотя бы малой толикой сладких радостей тщеславия?
Душа Бернадетты настолько переполнена страхом, что в ней не находится места для каких-то других чувств. Будет ли этот четверг последним? Или же благая милость уже сегодня иссякнет? Она стоит в пустом пространстве, в стороне от толпы, окруженная лишь своей свитой. Около пятидесяти человек получили у жандармов разрешение сопровождать ее нынче — это члены ее семьи, соседки, Дозу, Эстрад, Кларан и другие. Бернадетта уже опустилась на колени, и, значит, Дама явилась! На колени! Словно по команде, все двадцать тысяч становятся на колени. После некоторых колебаний жандармы следуют их примеру. Остается стоять лишь комиссар полиции, охранитель порядка этой мистерии; но чувствует он себя при этом весьма неуютно. Бернадетта кланяется, улыбается, осеняет себя крестным знамением. Тут уж и Жакоме медленно опускается на одно колено, что вызывает в толпе лавину язвительных смешков.
В этот четверг не происходит ничего такого, что могло бы удовлетворить надежды толпы. Дама, как и Бернадетта, совсем не питает склонности к лицедейству и не желает поддаваться страстным ожиданиям зрителей. Она постоянно уклоняется от зрелищных эффектов. Так что остается обычный ритуал: поедание травы, мытье лица и рук, питье воды, молитва по четкам, поклоны, улыбки, испуг, вздох облегчения, напряженное вслушивание, шепот. Через полчаса все кончается, так что ожидания двадцатитысячной толпы паломников остаются неудовлетворенными. И тем не менее буря аплодисментов, завершающая зрелище, не уступает предшествовавшей. Бернадетта поднимается с колен. Лицо ее сияет от счастья. Мать, сестра, тетки, мадам Милле, мадам Бо, Пере, Жанна Абади, Мадлен Илло — все набрасываются на нее с вопросами:
— Что она тебе сказала?.. Она еще явится?.. Это было в последний раз?.. Надо ли тебе еще приходить к Гроту?..
Бернадетта с обычной готовностью отвечает:
— О да, она еще явится. Но к Гроту мне больше приходить не надо…
— Тебе больше не надо сюда приходить?
— Да нет же, когда она вновь явится, тогда мне надо будет опять прийти к Гроту.
— А когда она вновь явится?
— О, об этом она даст мне знать, — отвечает Бернадетта таким тоном, словно речь идет о ком-то уехавшем ненадолго и собирающемся известить о своем возвращении письмом.
— А каким образом она даст тебе об этом знать? — спрашивает Бернарда Кастеро.
— Этого, тетя, я не знаю сама.
Бернадетта преисполнена блаженством. Именно благодаря передышке, которую Дама дает ей и себе, на нее нисходит покой, который есть не что иное, как спокойное созерцание сбывшейся радости. Великие две недели истощили силы Бернадетты. Ясно, что Дама предоставила ей эту передышку, чтобы она могла собраться с мыслями и вкусила плоды этих дней. Передышка ей очень кстати, чувствует Бернадетта. У Дамы есть дела где-то еще. Наверняка она тоже устала от частого появления на людях. Бывают же разлуки во благо, даже для преданно любящих, ибо и любви нужно какое-то время, чтобы передохнуть.
На площади Маркадаль и в узких окраинных улочках Лурда праздник двадцатитысячной толпы отдается весьма ощутимым эхом. Запасы съестного и напитков угрожают вот-вот истощиться. Казенаву приходится послать подводу в Тарб, чтобы доставить в город несколько бочек вина и кое-какие продукты. Владелец кафе Дюран вынужден взять прямо с улицы дополнительного официанта. Перед трактирами выстраиваются очереди жаждущих еды и питья. Деловые люди Лурда, как прогрессивного, так и консервативного толка, начинают ощущать привлекательность Дамы из Массабьеля.
На обратном пути свита окружила Бернадетту плотным кольцом, а то бы любовь бигоррских крестьян разорвала ее на части. Каждый бы хотел обнять ее и прижать к груди. Лишь с величайшим трудом ей удается проскользнуть домой в кашо. И только тут выясняется главное событие дня, так как Бернадетта вначале не придала ему никакого значения. Мать Антуана Николо спрашивает ее:
— Дама так и не назвала тебе свое имя?
Бернадетта погружается в раздумье. Потом начинает рассказывать:
— Вслух я не спросила. Но она почувствовала, что я мысленно ее об этом спрашиваю. Тут она вдруг немного покраснела и сказала так тихо, что я едва расслышала…
— Что она сказала? Говори же! Что? Ведь ты не забыла?
— Нет, по дороге домой я все время повторяла, чтобы не забыть, и выучила наизусть. Она сказала…
— Что сказала? Почему ты медлишь?
— Она сказала: Què soy l’immaculada Councepciou.
— Что-что? Повтори-ка еще раз…
— Què soy l’immaculada Councepciou.
С горящими глазами матушка Николо уходит. Она рассказывает все это Жермен Раваль, которую застает за глажением белья. Жермен тут же бросает белье и бежит сообщить это своей подруге Жозефин Уру, которая выбивает ковры. Жозефин рассказывает все Розали, камеристке мадам Бо, той самой, у которой тоже бывают видения; в тот миг, когда Уру прибегает к ней, она как раз лакомится вареньем в кладовой мадам. Розали передает это своей хозяйке. Та бежит к мадам Милле, где принимается решение немедленно известить об этом аббата Помьяна. После этого Помьян по долгу службы отправляется к декану Перамалю.
— Мой отец, как и дед, был врачом и естествоиспытателем, — говорит Мари Доминик Перамаль, прохаживаясь по своему уютному кабинету и обращаясь к Помьяну, греющемуся у камина. День близится к вечеру — уже шестой час, и лампы зажжены. — И если за благо дарованной мне веры я должен благодарить Господа, то за критический настрой ума я благодарю отца и деда, передавших мне его по наследству. Критический ум отнюдь не вреден, дорогой мой Помьян; и мы оба очень хорошо это знаем.
— И какое же решение вы приняли, месье декан?
— А никакого, мой дорогой. Девочка через несколько минут будет здесь. Прошу вас присутствовать при нашей с ней беседе, пока я не дам вам знак удалиться.
Бернадетта все еще не преодолела свой страх перед деканом. Руки ее холодны как лед и дрожат, когда ее вводят в кабинет, хотя эта уютная и теплая комната не так отпугивает, как холодный зал для приемов на первом этаже. Но, увидев двух священников сразу, она пугается так, что сердце у нее начинает бешено колотиться.
— Входи же, дитя мое! — говорит Перамаль, стараясь держаться как можно приветливее, хотя уже в первые минуты разговора в нем просыпается прежний необъяснимый гнев. — Иди сюда, садись поближе к огню! Хочешь, я велю принести тебе чего-нибудь поесть или попить?
— Нет, спасибо, месье декан!
— Ну, тогда усаживайся поудобнее. Мы с твоим учителем Катехизиса должны задать тебе несколько вопросов. Готова ли ты ответить на них правдиво?
— О да, месье декан!
Перамаль пододвигает один из стульев вплотную к Бернадетте, которая сидит у камина, напряженно выпрямившись. Он пристально вглядывается в ее лицо, словно врач, изучающий пациента.
— Итак, что же сказала тебе Дама нынче? — спрашивает он.
— Que soy l’immaculada Councepciou, — вспоминает девочка с видимым напряжением.
— А знаешь ли ты, что это означает «Я — Непорочное Зачатие»?
— Нет, этого я не знаю…
— Но, может быть, ты знаешь, что значит «непорочное»?
— О да, это я знаю. Непорочное — значит, без пороков, без недостатков, то есть чистое…
— Хорошо! А «зачатие»?
Бернадетта молчит, понуря голову.
— Ну ладно, оставим это, — примирительно роняет священник. — Скажи мне, пожалуйста, что ты знаешь о Богоматери? О ней вам наверняка многое поведал учитель Катехизиса.
— О да! — лепечет Бернадетта, ломая пальцы, как делают все плохие ученицы, не слишком доверяющие своей тупой голове. — О да, Богоматерь родила младенца Христа. Она лежала на соломе в хлеву в Вифлееме. И слева на нее глядела овечка, а справа — ослик, на котором она приехала. Овечка сопела. А потом туда пришли пастухи и три святых царя. А потом жизнь Богоматери была очень-очень несчастной; и сердце ее было пронзено семью мечами, потому что ее сына, Спасителя, распяли на кресте…
— Ну что ж, дитя мое, это все верно, — кивает декан. — Но разве ваш учитель больше ничего вам не рассказывал? Никогда не упоминал о Непорочном Зачатии?
Тут вмешивается аббат Помьян:
— Я абсолютно уверен, господин декан, что никогда не упоминал этот догмат. Он не входит в учебный материал начальной школы.
— Но, может быть, об этом говорила детям сестра Возу?..
— Почти наверняка исключено, — качает головой Помьян.
Декан чуть ли не горестно смотрит в глаза девочке. Он вспоминает слова директора лицея Кларана, сказавшего ему нынче, что величайшая сила Бернадетты в беседе — ее безразличие. И он еще больше подается вперед.
— Но где-то ты все же слышала это выражение. Постарайся-ка вспомнить, кто говорил тебе о Непорочном Зачатии. Или ты отрицаешь, что когда-либо о нем слышала?
Бернадетта закрывает глаза и честно старается вспомнить. Через некоторое время она говорит извиняющимся тоном:
— Может, я что-то и слышала об этом. Но уже не помню что.
Тут Перамаль встает и заходит за спину Бернадетты.
— Тогда я сам объясню тебе, милое дитя, что такое Immaculada Councepciou. Четыре года назад, восьмого декабря, наш Святой отец Папа Римский Пий объявил миру, что Благословенная Дева Мария с самого первого мига своего появления во чреве матери была избавлена от позорного пятна первородного греха милостью Господа нашего, избравшего ее в предвидении будущих заслуг Иисуса Христа… Поняла ли ты меня, Бернадетта?
Бернадетта медленно качает головой.
— Разве мне такое понять, месье декан?
— Вполне верю, дитя мое, разве тебе это понять? Это вообще труднодоступно пониманию мирян. Об этом должны думать ученые мужи. Но одну вещь и ты сможешь понять: если бы Благословенная Дева Мария в самом деле говорила с тобой, то она могла бы сказать о себе: «Я — плод непорочного зачатия». Но она не может сказать: «Я — непорочное зачатие». Ведь роды и зачатие — это действия. А существо не может быть действием. Никто не может о себе сказать: «Я — роды моей матери». Тебе ясно?
Бернадетта молча и безучастно глядит на Перамаля. В его хрипловатом голосе уже прорываются нотки ярости:
— Следовательно, твоя Дама допустила непростительную ошибку. Ты согласна?
Лоб Бернадетты, наполовину скрытый капюле, который она не сняла, войдя в комнату, хмурится от напряжения.
— Дама, — говорит она после минуты раздумья, — как-никак не из здешних мест. Мне кажется, ей иногда трудно сказать то, что она хочет…
При этих словах аббату Помьяну не удается скрыть улыбку. Декан незаметно подает ему знак. И капеллан тихонько удаляется. Бернадетте очень хочется, чтобы учитель, с которым она больше знакома, не уходил. Ей так жутко оставаться наедине с Перамалем. А он говорит с тяжелым вздохом:
— Дорогое мое дитя, для тебя пробил очень важный час. Помни об этом. Через несколько недель ты должна впервые отведать пищи со стола Господня. Я за тебя в ответе и очень тревожусь о твоей душе. Что мне с тобой делать? Говоришь ты правдиво. Но я никак не могу тебе поверить. Сегодня еще меньше, чем раньше. Ты причиняешь мне муки, Бернадетта. И сейчас я прошу тебя как твой духовный отец, как будто я нахожусь в исповедальне: перестань лгать! Признайся: мадам Милле, мадам Бо, мадам Сенак или кто-то еще подсказал тебе про Immaculada Councepciou, чтобы придать важности в глазах людей…
— Но я никак не могу в этом признаться, — печально говорит Бернадетта. — Потому что это неправда. Никто из этих дам мне ничего не подсказывал.
Декан впивается пронзительным взглядом в апатичные глаза девочки.
— Старик священник Аде, которого ты знаешь по Бартресу, говорят, навестил тебя вопреки моей воле. Вспомни-ка! Может, это он невзначай навел тебя на эту мысль?
Бернадетта спокойно возражает:
— Но господин священник не говорил со мной наедине. При разговоре присутствовали мои родители, тетя Бернарда, тетя Люсиль и тетушка Сажу, да о таких вещах вообще речи не было…
На это Перамаль уже ничего не возражает, он молча садится за письменный стол и начинает листать какую-то книгу. Спустя довольно долгое время вновь раздается его до неузнаваемости изменившийся голос — мягкий, ласковый, задушевный:
— Как ты представляешь себе свою дальнейшую жизнь, свое будущее, девочка?
— Так же, как все здешние девочки, — быстро и без тени смущения отвечает Бернадетта.
Перамаль, не отрывая глаз от книги, продолжает:
— Ты уже большая девочка, можно сказать, почти взрослая женщина. Всем девушкам после первого причастия разрешается участвовать в разных увеселениях. Они ходят на танцы, знакомятся с молодыми людьми, у них появляется много всяких развлечений. И если Господу будет угодно, они найдут себе порядочного мужа. Ты — дочь мельника. И вполне могла бы выйти замуж за мельника. Потом появятся дети. Подумай о своей матери! С детьми у нее больше мук, чем радости, видит Бог! Но такова жизнь. И Господь не создал никакой другой. Разве ты не хочешь ходить на танцы, как все? Разве не хочешь стать такой, как твоя мать? Скажи сама!
Бернадетта заливается краской и очень оживляется:
— Конечно, мне тоже хотелось бы ходить на танцы, господин священник, и когда-нибудь выйти замуж, как другие…
Декан поднимается во весь свой огромный рост, скрипя башмаками подходит вплотную к девочке и кладет ей на плечи сжатые в кулаки руки:
— Тогда очнись! Иначе твоя жизнь кончена. Ты играешь с огнем, Бернадетта!
Глава двадцать шестая
КРУГИ ПО ВОДЕ, ИЛИ ЖАЛКИЕ ПОДРАЖАТЕЛИ
С четверга Бернадетта больше не ходит к Гроту. Но жительницы Лурда продолжают являться туда каждое утро и каждый вечер. Стол-алтарь, конфискованный Жакоме, хранится в каретном сарае мэрии. Но уже в пятницу он опять стоит в Гроте с множеством венков и горящих свечей. Комиссар полиции приказывает вновь его конфисковать. На следующий день его опять крадут и ставят назад. Эта игра продолжается до тех пор, пока по решению прокурора «алтарь» не рубят в щепки. Мадам Милле подает в суд жалобу на насильственное изъятие и уничтожение ее собственности. Одновременно она жертвует новый алтарь, намного богаче первого. Мэр Лакаде, который, по мнению Дютура, в ходе борьбы против Дамы удивительно помягчел нравом, советует прокурору отказаться от политики булавочных уколов. Она продиктована злостью, а злость — как в большом, так и в малом — плохая советчица для политиков.
— Если уж наносить удар, — говорит Лакаде, — то только решающий. И мы его нанесем, дорогой прокурор. Положитесь на меня.
Виталь Дютур, озадаченный этими избитыми истинами, подозревает, однако, что Лакаде плетет свою собственную интригу. Но в последующие дни его внимание приковывают новые, весьма необычные события. Словно в пику Небесам, которые явлением Дамы выказали излишнюю милость к Лурду, их антипод из преисподней, видимо, ощутил желание напомнить о себе. И добился этого, наслав на Лурд эпидемию безумия, вспыхивающую то тут, то там. Внезапно в провинции Бигорр появилось великое множество ясновидцев, припадочных, лунатиков и сомнамбул. Не один лишь успех порождает эту волну подражателей. Психопатия с давних пор находится в глубинной связи с дьявольщиной. Вера в Божественное есть не что иное, как осознанное признание того, что сущий мир имеет смысл, то есть что мир — обитель духа. А безумие есть полное отрицание этого смысла. Более того, безумие есть признание бессмысленности творения на примере отдельной личности. Где в душе отсутствует всякий намек на осмысленность — что случается, однако, крайне редко, — там безумие вступает в свои права. Именно поэтому времена, отрицающие божественный смысл Мироздания, тонут в море крови из-за коллективного безумия, какими бы разумными и просвещенными ни казались себе в своем самомнении.
Первый из этих подражательных феноменов затрагивает соученицу Бернадетты, Мадлен Илло, — ту бедную девочку с длинными руками и прекрасным сопрано, которая некогда входила в группу подружек Жанны Абади. Мадлен необычайно музыкальна. Божественный дар пронизывает все существо того, кому он ниспослан. А демоническое начало особо не утруждается и использует наши таланты, чтобы проложить себе доступ к нашей душе. Именно этим и объясняется болезненное тщеславие всех талантливых людей. И у Мадлен Илло дьявол поражает ее самый одаренный орган — слух. Однажды под вечер девочка стоит на коленях в Гроте и молится по четкам. И вдруг чувствует, что погружается в волны очень тихого ангельского пения. У нее даже дыхание перехватывает, так нежно и в то же время так чисто звучит хор — такого пения она прежде даже представить себе не могла. Поначалу она не пытается ничего себе объяснить, только вся обращается в слух. Но позже, немного придя в себя, она проникается безумной гордостью: теперь и я попала в число избранниц. И тихонько, но уже дерзко и самонадеянно, вплетает свой собственный голос в небесный хор. Звучит он недолго, так как уже на следующем такте в чистые звуки хора врывается отвратительная какофония. Ее вносят некие инструменты, которые мастерски воспроизводят хрюканье свиньи, крик павлинов, карканье ворон. А перемежаются эти крики сдавленными трубными звуками, словно извергающимися из жестяных воронок. Спокойное течение мелодии переходит в спотыкающийся танцевальный ритм, сопровождаемый равномерными глухими звуками какого-то ударного инструмента, вроде африканского тамтама. Но самое страшное — стоит девочке вскочить, как ноги у нее сами собой начинают дергаться в негритянской пляске. Она с воплем бросается прочь. Комиссар полиции Жакоме — человек добросовестный. «Видения»-конкуренты ему весьма кстати, так же как и прокурору. В полицейском донесении тщательно фиксируется акустическое «видение» Мадлен Илло, которое приберегается на будущее.
Несколько дней спустя молодой парень из Оме, идя вдоль Гава, видит в небе над Трущобной горой парящий огненный шар. Парень осеняет себя крестным знамением, шар лопается. Парень тоже бежит в полицию. Но Виталь Дютур вычеркивает огненный шар из бумаг, которые кладет ему на стол Жакоме. Он полагает, что здесь речь идет, по-видимому, не о помутнении разума, а о редком явлении природы — о шаровой молнии. Из донесения, однако, не вычеркивается рассказ нескольких ребятишек в возрасте от восьми до одиннадцати лет, которые около полудня, когда рядом не было никого из взрослых, увидели в Гроте все Святое семейство в полном составе. Когда Жакоме взялся за них как следует, они дали препотешные показания. Мадонна, с ног до головы в золоте, была, мол, похожа на карточную королеву. Святой Иосиф нес на спине мешок, а в руке держал серебряные вилы. Присутствовали там якобы и гости Святого семейства — Святой Петр и Святой Павел: они сидели за столом и ели похлебку. «С чего вы взяли, что это были именно они?» — «Они, в точности они, господин комиссар».
Два других случая пострашнее этих. Маленькая девочка, находясь вместе с матерью на берегу Гава близ Грота и заглянув в воду, до такой степени пугается того, что она там увидела и что видно ей одной, что впадает в столбняк и на два часа теряет дар речи. Первое слово, какое она смогла пролепетать, придя в себя, было слово «дьявол».
Прямо-таки классическая дьяволиада разыгрывается в доме Сенака, где живут Жакоме и Эстрад. У их соседей, скромных мелких буржуа, есть сын, мальчик одиннадцати лет по имени Алекс, которым они чрезвычайно гордятся. Алекс — истинно образцовый мальчик: первый ученик в классе, блестяще успевает по всем предметам. Его прилежание, его осведомленность в науках, его аккуратность у всех на устах. Он избегает общества соучеников, так как их манера общения кажется ему излишне плебейской. И в одежде, и в поведении он любит торжественное достоинство и на вопрос о будущей профессии неизменно отвечает, что хочет стать судьей. Этот Алекс без всякой видимой причины в одночасье впадает в бешенство. Он набрасывается на собственную матушку и наносит ей раны перочинным ножом. После этого прячется в кухне, забаррикадировав дверь и отвечая на заманчивые предложения домашних непотребными ругательствами, из которых «говно» еще самое невинное. Родители клянутся всеми клятвами, что их Алекс таких слов никогда не слышал. Обезумевшего мальчика в конце концов одолели. Пришлось привязать его к кровати. На губах у него выступила пена, а глаза горят такой злобой и бешенством, что добропорядочные родители не могут вынести его вида. И доктор Перю уже предписывает поместить Алекса в психиатрическую больницу закрытого типа в Тарбе. Но тут мать мальчика бросается к знакомому священнику, члену монашеского ордена отцу Белюзу, который в это время находится в Лурде. Священник решает изгнать из безумца злого духа, что ему вполне удается. И спустя несколько дней Алекс опять посещает школу — такой же чопорный, рассудительный, замкнутый, как раньше, и по-прежнему доставляет радость родителям.
В течение этого времени у Бернадетты появляется множество подражателей. Эстрад, к своему неудовольствию, Жакоме — к своему удовольствию — имеют возможность собственными глазами наблюдать за некоторыми из них. Подражатели очень точно воспроизводят все внешнее в поведении своего кумира — как Бернадетта здоровается, улыбается, кивает, воздевает руки. Но они-то кажутся будто специально созданными для того, чтобы продемонстрировать огромную пропасть между подлинным и поддельным. Когда они уверяют, что видят Даму, то всем присутствующим ниша в скале кажется еще более пустой, чем была до этого. Но среди прочих есть один случай, о котором следует сказать особо. Как-то утром — не было еще и семи часов — со скоростью ветра распространяется слух, что Бернадетта сегодня отправится к Гроту. Вскоре огромная толпа движется туда же. И в самом деле: перед нишей на коленях стоит Бернадетта с горящей свечой в руках — точь-в-точь она, собственной персоной. Белый капюле, затеняющий лоб, длинное платье, деревянные башмаки. Спиной к зрителям она моет лицо и руки в источнике, пьет воду, обрывает и ест траву, ползает по земле, издает долгие дрожащие вздохи, шепчет: «Искупление! Искупление!» Копия так похожа на оригинал, что почти никто из свидетелей и участников великого двухнедельного паломничества ничего не заподозрил. Только весь этот спектакль почему-то не производит на зрителей ни малейшего впечатления — все это уже было и как бы приелось. Но спустя десять минут поддельная Бернадетта вскакивает, сбрасывает капюле и обнажает смуглое, слегка тронутое оспой девичье личико, весело ухмыляющееся во весь рот. Малышка подтыкает платье и пускается в пляс на глазах изумленной толпы. Прежде чем ее успевают схватить, она, как горная козочка, взбегает на скалу и исчезает из виду. Некоторые утверждают, что это была молоденькая испанка, горничная мадам Лакрамп, которую та недавно уволила за наглое воровство. Другие считают фиглярку цыганской девчонкой из табора, который за несколько дней до этого выдворили из окрестностей Лурда. Однако точно никто ничего о ней не знает. Жакоме докладывает префекту о «тяжком оскорблении религиозных чувств», а Гиацинт де Лафит очарован этим эпизодом:
— Цыганка, разыгрывающая из себя святую, могла бы стать главной героиней балета, для которого маэстро Джакомо Мейербер мог бы написать музыку в стиле «Роберта-Дьявола».
С подобными демоническими вкраплениями, число которых в отсутствие Дамы все растет и растет, вероятно, связано и грехопадение Франсуа Субиру. Субиру по крайней мере две недели ни разу не заглядывал в заведение папаши Бабу. Тому было несколько причин. Первая из них: кабачок Бабу за это время превратился в прибежище насмешников, очаг богохульства, дискуссионный клуб неверующих. Он стал — естественно, на более низком уровне — аналогом кафе «Французское». Хотя Субиру отнюдь не принадлежит к тем, кто ревностно верит в чудо, все же он как-никак отец той девочки, что стала главным действующим лицом в этом конфликте между Небом и землей. Стыд и гордость запрещают ему присутствовать при словопрениях в густом облаке винных паров и табачного дыма, когда либо разум, либо правдивость его дочки подвергаются грязному осмеянию. Вторая причина еще важнее: Франсуа Субиру дал молчаливый, но решительный обет впредь отказаться от зеленого змия. И обету этому он верен уже много дней, проявляя неожиданную силу воли. Было бы большой несправедливостью назвать Субиру заурядным пьяницей. Чувство собственного достоинства никогда не позволяет ему допиваться до свинского состояния. Никто из сограждан не мог бы утверждать, что видел мельника Субиру в полной прострации. Две-три стопки «Чертовой травки», необходимые отцу чудотворицы для счастья, как раз и заполняют ту щемящую пустоту, с ощущением которой он просыпается каждое утро. Достаточно странно, что с тех пор, как его Бернадетта столь блестяще прославилась, эта щемящая пустота не только не уменьшилась, но даже намного увеличилась. При всем своем легкомыслии Субиру — тугодум, склонный к пессимизму. И ореол славы, вот уже месяц осеняющий кашо, наполняет его не только тревогой и беспокойством, но в еще большей степени глухой тайной ревностью к дочери — источнику этой славы. В его наглухо замкнутой душе таится обида на дочь за тот надменный блеск, который она придала его скромному имени. В то же время некоторые последствия этого блеска ему несомненно приятны. Иными словами, он испытывает смешанные чувства. Франсуа Субиру из тех закоренелых упрямцев, которые черпают из своей «униженности» сладкое право на высокомерное недовольство. Он думает: женщины устроены по-другому. Они рады, когда их имя треплют все кому не лень.
Чтобы вернуть бывшему мельнику душевное равновесие, теперь потребовалось бы больше, чем стаканчик-другой ежедневно. Но он строго выполняет свой обет и не пьет ни капли. Ему приходится вести жестокую борьбу с самим собой. Цель обета по-прежнему состоит в том, чтобы все кончилось хорошо, то есть прошло и быльем поросло. В то же время Франсуа Субиру сознает, в чем его долг перед самим собой как отцом чудотворицы. Поэтому теперь он ежедневно ходит в церковь. Но при этом вынужден несколько раз на дню проходить мимо заведения папаши Бабу и других злачных мест. И каждый раз его борьба с самим собой достигает апогея.
Во второе воскресенье после исчезновения Дамы, возвращаясь домой с торжественной мессы, он сворачивает на улицу Птит-Фоссе. И тут перед кабачком папаши Бабу его настигает судьба в образе полицейского Калле, жандармского бригадира д’Англа и жандарма Белаша. У всех троих стражей порядка нынче свободный день. Они тоже рады передышке, которую им дала Дама. При виде Субиру всем троим разом приходит в голову, что он — их личный враг. Они, низшие чины государственного аппарата, в не меньшей степени враждебны поклонению чуду, чем министр по делам культов Руллан, префект Масси, прокурор Дютур и комиссар полиции Жакоме. И разоблачение моральной неустойчивости отца чудотворицы было бы неплохим козырем в этой борьбе.
— Эй, важный человек, чего нос задрал? — кричит бригадир. — У тебя такой вид, будто ты — сам епископ в цивильном платье.
На Субиру и впрямь черный воскресный костюм, подарок почтмейстера Казенава. Вежливо поздоровавшись, он норовит проскользнуть мимо жандармов. Но д’Англа хватает его за рукав.
— Ну, Субиру, тебе ведь в самом деле не в чем нас упрекнуть!
Франсуа останавливается и мрачно глядит в землю.
— Как это не в чем? Англичанин — на вашей совести…
— Англичанин! — заводится Белаш, жандарм с бандитской бородкой. — А кто закрыл глаза на то, что Николо и Бурьет побили этого тупицу? Это мы закрыли глаза, чтобы ты был отомщен!
— Друзья, — успокаивает всех бригадир, — сейчас начнется дождь. Поговорим лучше под крышей у папаши Бабу.
— Я иду домой, — заявляет Субиру.
Д’Англа дружески кладет руки ему на плечи.
— Домой? Что тебе делать дома в половине одиннадцатого утра? Сегодня как-никак воскресенье. Не пойдешь же ты домой, когда жандармы приглашают тебя разделить компанию…
— Нет, я все же пойду домой, — противится Субиру, а его тем временем втаскивают в кабак. Оба гостевых зала уже забиты до отказа — теперь, когда Лурд стал самым знаменитым городом Франции, такая картина здесь обычна для любого времени дня. Ради почетных гостей приходится потесниться. Д’Англа жестом подзывает тучного папашу Бабу.
— Не вздумай угощать нас нынче своим самодельным пойлом! Сегодня подай нам чего-нибудь особенного, Бабу, пусть мы ухлопаем на это свое недельное жалованье. Мы угощаем нашего друга…
Бабу надувает щеки и целует кончики пальцев.
— В погребе у меня остались еще три бутылки самого благородного…
С любителями крепких напитков с глубокой древности происходит одна и та же история. Отказаться от первой рюмки легче, чем от второй, от второй легче, чем от третьей, и так далее. После первой рюмки Субиру думает: «Нельзя обижать начальство». После второй он уже ни о чем не думает, а лишь наслаждается ощущением блаженства, которого так долго себя лишал. После третьей он уже полон решимости продолжать в том же духе. Ведь если он не станет распускать язык, ничего плохого не случится. Вокруг стола стражей порядка толпятся болельщики, словно здесь идет азартная игра на большие деньги. Д’Англа не устает нахваливать Субиру:
— Блестяще держишься, дружище, просто молодцом! Подумать только: твое имя упоминается во всех газетах мира, а твоя семья все еще ютится в кашо. Я в ваши дела не вмешиваюсь. Но ты мог бы огрести сколько угодно денег. Богатые богомолки осыпали бы тебя золотом, и тебе ни перед кем не пришлось бы отчитываться. Но мы, власти, теперь точно знаем, что ты не гонишься за деньгами и остаешься таким же бедняком, каким был раньше. Ты молодчина, Субиру!
— Каждый делает, что может, — кратко роняет польщенный Субиру.
Белаш, будучи невысокого мнения о неподкупности генералов, министров, префектов и прочих власть имущих, лихо присвистывает сквозь зубы:
— Господи Боже мой, важные господа устроены совсем по-другому. Их не приходится осыпать золотом. Они его сами гребут.
— С важными господами я не знаком, — осторожно замечает Субиру.
Один из болельщиков вдруг вставляет:
— Ну уж мельница-то тебе полагается, Субиру, черт меня побери! На Лапака стоят две бесхозные, а нынче, после такой зимы, воды будет вдоволь. Пускай подарят тебе одну мельничку. Никто зла на тебя за это не затаит. Молоть муку — дело полезное.
— Я мельничное дело знаю не хуже других, — кратко бросает Субиру, блюдя свой зарок поменьше болтать, хотя тема эта задевает его за живое.
Под такие осторожные разговоры опорожняется первая бутылка, причем гостю из вежливости дают большую фору. Давно забытое чувство умиротворенности овладевает душой клятвопреступника. Вторая бутылка уже на исходе, когда д’Англа простодушным и ясным взглядом заглядывает в глаза Субиру.
— Для меня ты большая загадка, дружище, — говорит бригадир. — На твою дочь низошла милость Божья. Не меньше двадцати тысяч собралось недавно возле Грота. А тебя самого там почти не видать. Что нам об этом думать? И что ты сам думаешь?
— Я человек простой. И никому нет дела, что я об этом думаю.
— Не виляй, Субиру! Веришь ты, что Бернадетте является Дама, или не веришь?
Субиру, набравшийся к этому времени много больше своих собутыльников, не может сдержаться, хотя уже едва ворочает языком.
— Ишь какие умники нашлись! — язвит он. — Если вы ездите по железной дороге и посылаете телеграммы во все страны, то уж думаете, что Пресвятая Дева не может явиться к нашему брату. А она вот берет и является, клянусь Небом! И если хочет, то ездит по железной дороге.
— Здорово отбрил! — орут болельщики. — Почему бы Пресвятой Деве не ездить по железной дороге? Пускай декан Перамаль отобьет об этом телеграмму епископу в Тарб!
Коротышка Калле, упившийся первым, барабанит кулаками по столешнице.
— Не по железной дороге, — горланит он, — а на воздушном шаре. Именно на воздушном шаре! И пускай привезет к нам все Святое семейство…
Такое примитивное богохульство веселит сердца простых людей, даже если они привержены вере. Кто в таком тоне говорит с Небесами, тот без особого труда приобретает славу лихого парня. Душный зал трактира сотрясается от хохота. И на фоне этого хохота бригадир внезапно спрашивает:
— Каково это — принадлежать к Святому семейству? А, Субиру?
— Что — каково? — лепечет пьяный.
— Ну как же, Субиру, ты ведь теперь принадлежишь к Святому семейству.
— Почему это?
— Очень просто. Слушай внимательно! Что такое Святое семейство, ты, конечно, знаешь. Это Пресвятая Дева, ее Сын и Святой Иосиф…
— Ха, Святой Иосиф! — кричит кто-то. — Для меня он то же самое, что принц Альберт, супруг английской королевы Виктории…
— Никаких выпадов против глав других государств! — рычит Калле. — Не то нам придется вмешаться.
— Принц Альберт способен на такое, чего Святому Иосифу не сдюжить, — замечает кто-то из знатоков. Но бригадир, любовно поглаживая холеные усы, не отстает. Глаза у него рыбьи, водянистые, лицо красное и одутловатое.
— Раз Пресвятая Дева приходит к твоей Бернадетте, — заявляет он, — значит, у нее имеются к ней родственные чувства. Это же ясно как день. А может, кому неясно? Дева чувствует свое родство с Бернадеттой, так? Этого ты ведь не станешь отрицать.
— Не станешь ты этого отрицать! — повторяет Калле и, повысив голос до крика, подступает к Субиру: — Сейчас же признайся, что ты принадлежишь к Святому семейству!
Субиру только что опрокинул решающую рюмку, после которой приятное опьянение обычно переходит в трагический накал. Он медленно поднимается с места и мрачно выпаливает:
— Признаю, что я член Святого семейства!
Папаша Бабу оглушительно хлопает в ладоши. Но его хлопки перекрывает пронзительный голос Калле:
— Если уж ты член Святого семейства, то нечего рыгать и портить воздух в помещении…
— Тихо! — орет д’Англа и ждет, когда установится тишина. Потом придвигается красным лицом к желтовато-бледному лицу Субиру.
— А теперь ответь мне, Субиру, не стесняйся: каково принадлежать к Святому семейству?
Субиру оглядывается невидящими глазами. Крупные капли пота стекают у него по лбу. Он явно перебрал. Слишком долго он воздерживался. И слишком быстро пил. Язык еле ворочается у него во рту.
— Принадлежать к Святому семейству… — лепечет он. — Это… это… это проклятье!
И он мешком оседает на лавку, роняя голову на стол и прикрывая ее руками. Никто уже не смеется. Жандармы и Калле выходят из зала и после держат голову в холодной воде до тех пор, пока окончательно не приходят в себя и могут показаться на улице. Спустя полчаса они провожают Франсуа Субиру до дома. Из-за этой процессии в Лурде держится упорный слух, что прокурор приказал арестовать отца Бернадетты. Тут уж бригадир д’Англа, жандарм и полицейский Калле испытывают такой стыд что, немного посовещавшись, решают: не подавать рапорт «о случае тяжкого опьянения», хотя их начальники наверняка были бы им за это благодарны, а еженедельник «Лаведан» мог бы поместить по этому поводу статейку частично морального, частично научно-популярного толка под заголовком: «Дочь алкоголика».
Глава двадцать седьмая
ОГОНЬ ИГРАЕТ С ТОБОЙ, О БЕРНАДЕТТА!
Проходит целых двадцать дней, прежде чем Дама «дает знать» Бернадетте, что собирается вновь появиться в Массабьеле. За эти дни ужасающе растет число мистификаций. В них участвуют в основном лурдские дети. Что на них нашло, взрослые не очень-то понимают. Однажды целая орава ребятишек от девяти до двенадцати лет во второй половине дня направляется к Гроту и, пародируя благословение четок и чудесные исцеления, творит такое бесстыдное богохульство, что молящиеся у Грота крестьянки разбегаются, вне себя от возмущения. Декан Перамаль взбешен. Он готов поклясться, что это безобразие спровоцировали некие светские львы из кафе «Французское». Предположительно, после согласования с властями. Но поскольку у Перамаля нет улик против взрослых, он на следующий день забирает из школы обоих мальчишек — зачинщиков богохульного действа — и собственноручно порет их розгами. В воскресенье он же в краткой проповеди защищает Бернадетту — естественно, не называя ее имени, — от подлых подражателей. Прихожане навостряют уши. Что это значит? Церковь меняет свое отношение к чуду? Отнюдь! Мари Доминик Перамаль по-прежнему не верит в полную правдивость Бернадетты и ее душевное здоровье. Все его мысли заняты этой девочкой. И хоть Перамаль никак этого не показывает, он растерян и потрясен. Как бы против своей воли он встает на защиту той, о которой предпочел бы забыть как о досадном наваждении.
Тем временем Виталь Дютур и Жакоме обращают в свою пользу все безобразия, чинимые жалкими подражателями Бернадетты. Пространное полицейское донесение ежедневно отправляется в По барону Масси и главному прокурору. В нем описываются не только «мальчишеские шалости» школьников, не только более или менее удачные подражания Бернадетте различных претенденток на роль чудотворицы, но и такие необъяснимые случаи, как острое помешательство образцового мальчика Алекса и его быстрое излечение отцом Белюзом. Перечисляются также многочисленные припадки, обмороки и аберрации чувств, происходящие возле Грота. Обо всем этом сообщается начальству. Однако не сообщается, что, согласно утверждениям некоторых больных людей, они мгновенно выздоровели или же почувствовали себя лучше, испив воды из источника. Не стоит строго судить полицейского комиссара за то, что он ничего об этом не сообщает. Потому что вести об этих исцелениях основываются на бестолковых или даже сбивающих с толку показаниях.
Министр по делам культов Руллан вполне удовлетворен донесениями из Лурда. Он передает прессе, находящейся на содержании у правительства, отличный материал. Его цель — передвинуть массабьельские чудеса из раздела религиозно-политических дебатов в ту нейтральную и сумбурную рубрику, которую газеты отводят для домов с привидениями, морских чудовищ, мстительных мумий, спиритизма и прочих сенсаций из сверхчувственной сферы. В сумятице откликов появляется новая нота. Во-первых, Бернадетта — обманщица. Во-вторых, страдает подростковой психопатией. В-третьих, она действительно видит в Гроте некую «Даму». С тех пор как существует мир, у людей с повышенной нервозностью бывают такие оккультные видения. Всегда и везде встречались «необъяснимые феномены». Они ни о чем не говорят и ничего не объясняют. За ними пустота. Они относятся не к религии, а к той сумеречно-колдовской стороне жизни, которой еще не коснулись светлые лучи разума. Сама церковь настроена к этим сумеречным темам в высшей степени враждебно. Что касается Дамы, то она, вероятно, не отличается по сути от «черного человека», каким глупые мамаши путают впечатлительных детей, излишне выразительно рисуя его на стене. Приблизительно в таком духе пишет о событиях в Лурде умеренная правительственная пресса, которая отнюдь не хочет нанести ущерб хорошим отношениям между церковью и государством — плоду личных усилий Наполеона III. Но этим возмущаются крайне левые газеты якобинского толка. Они не признают за этим призрачным миром никакого места в жизни людей девятнадцатого века. Все эти таинственные чудеса — порождение мракобесия, и если в интеллектуальной Франции вдруг выплывает на свет Божий какое-то адское чудище, то его надо искоренять всеми средствами. Это в свою очередь приводит в бешенство консервативную и католическую прессу, и прежде всего такую влиятельную газету, как «Юнивер», чей главный редактор Луи Вэйо, к возмущению министра Руллана, собственной персоной едет в Лурд, чтобы серией восторженных статей о Бернадетте вести Даму из Массабьеля в салоны высших кругов наиболее реакционной буржуазии. То, что должно было бы служить обелению этого события на уровне нации, порождает тем самым новые распри и ведет к дальнейшему распространению веры в чудо среди французов — как вольно, так и невольно.
Руллан отправляется к своему коллеге, министру финансов Фулю, играющему роль посредника между императором и правительством. Руллан, историк по профессии, заявляет:
— Наполеон — император. Император должен сказать свое слово.
Два дня спустя министр финансов Фуль наносит Руллану ответный визит.
— Вы же сами знаете, как суеверен наш император, дорогой коллега, — начинает он.
— Значит ли это, что Его Величество верит в Даму? — резко перебивает его Руллан.
— Ничего подобного! Дамы, в существование которых верит император, менее таинственны. Однако он полагает, что Дама, в которую он не верит, может ему повредить. Такова психология суеверия.
— Так что же угодно императору повелеть?
— Он считает, что господа министры должны сами справиться со всей этой историей.
— Означает ли это, — оживляется Руллан, — что мы имеем право закрыть Грот?
— Я бы повел себя осторожнее, друг мой, — улыбается Фуль. — В настоящее время императору важно не настроить против себя клерикалов. Вы же знаете, он мечтает стать освободителем Италии, как Бонапарт. И беспрерывно получает послания от Кавура, предлагающего ему заключить союз. Если дело дойдет до войны, Ватикан станет самой щекотливой проблемой. Дорогой Руллан, уговорите епископа Тарбского одобрить закрытие Грота. Монсеньер Лоранс, говорят, человек в высшей степени здравомыслящий.
Разговор этот привел к тому, что барону Масси, к его большому неудовольствию, приходится еще раз посетить епископа. И его опять заставляют ждать приема больше пяти минут — он засекает время по своим часам. Поэтому, когда беседа наконец начинается, он уже не вполне холоден и корректен:
— Надеюсь, монсеньер, после всего случившегося вы откажетесь от своей мудрой позиции неучастия. От донесений лурдской полиции, получаемых мной, просто волосы встают дыбом. Уличные мальчишки освящают воду и благословляют четки. Какие-то оборванки пародируют Пресвятую Деву. Если так будет продолжаться, события в Лурде загонят Францию в лагерь протестантов и атеистов.
Из-за накопившегося раздражения это введение звучит излишне категорично. А Бертран Север Лоранс остается спокойным.
— Мне тоже известны все эти случаи, — кивает он, выдержав подобающую паузу, — они и впрямь весьма огорчительны. Но не будем преувеличивать. Несколько школяров совершили глупую шалость, это верно. Но тамошний священник, как мне сообщают, примерно их наказал. Боюсь, господин префект, ваши образцовые подчиненные проявляют в этом деле излишнее рвение…
Префект едва не теряет выдержку, что с ним случается не так часто.
— Мои подчиненные, монсеньер, — говорит он с угрозой в голосе, — стараются восстановить в городе порядок, в то время как ваши клирики прячут голову под крыло.
Губы епископа слегка дрогнули в едва заметной трагически-саркастической улыбке.
— Клирики поступают так, как предписывает им устав. И вы, вероятно, согласитесь со мной, что ввиду этих удивительных народных волнений им это поистине нелегко дается.
— Но молчание священнослужителей, монсеньер, представляет все возрастающую опасность для порядка и спокойствия. Либо лурдские «явления» имеют сверхъестественную природу в теологическом смысле слова, и тогда церкви необходимо это признать. Либо же все это вымысел чистой воды, и тогда церкви нужно его осудить. Так что епископу пора на что-то решиться!
Монсеньер отвечает с живейшей улыбкой:
— Никак не могу согласиться с вашим «либо — либо», барон. Кроме того, мне кажется, вы слегка недопонимаете роль епископа. О, если бы вопрос подлинности или мнимости в сверхъестественных вещах решался так легко! Даже в природной и светской сфере на него ответить непросто. Между подлинным и мнимым умещаются тысячи сомнений, и нам нужны добросовестнейшие исследования, неограниченное время и, прежде всего, помощь Святого Духа, чтобы сквозь все эти сомнения пробиться к истине.
— Другими словами, монсеньер, все это будет длиться бесконечно.
Епископ кладет короткопалую руку на усеянный драгоценными камнями наперсный крест.
— Вы, господин префект, — говорит он, — видите только возмутительные бесчинства, о которых вам докладывает полиция. Я же получаю совершенно иные сообщения. Открою вам, что в Лурде и во всей моей епархии происходят весьма отрадные вещи. Враги протягивают друг другу руку в знак христианского примирения, и молитвы возносятся к Небу с такой истовостью, какой не было уже десятки лет…
Барон Масси нервно стягивает черные лайковые перчатки.
— Но возносятся эти молитвы в неосвященном и противозаконном месте!
— Молитва уместна везде, ваше превосходительство.
Барон находит, что пора выложить главный козырь. И бережно вынимает из портфеля газетную вырезку.
— Позвольте, ваше преосвященство, ознакомить вас с мнением нашей самой влиятельной газеты. «Эр эмперьяль» пишет следующее: «Для учреждения нового места паломничества надо бы иметь более основательные причины, чем свидетельства девочки, страдающей каталепсией, и выбрать более подобающее место, чем та лужа, из которой она черпает воду для омовения…»
Епископ Бертран Север Лоранс не удостаивает цитату вниманием.
— Господин префект, — говорит он примирительно, завершая разговор, — вы мыслите чисто административными категориями. Я же обязан мыслить не только этими категориями. Именно поэтому я не могу — к моему величайшему сожалению — пойти вам навстречу.
Обо всех этих разговорах, речах и вмешательстве земных властителей Бернадетте ничего не известно. Да они и не произвели бы на нее большого впечатления, ибо последствия ее любви не имеют никакого отношения к самой этой любви. В дни своего «отпуска» Бернадетта стремится как-то преодолеть трещину, которая пролегла между ней и ее родными. Она проводит целые дни в кашо, нянчится с младшими братьями, больше, чем прежде, помогает матери по хозяйству. Но занятия в школе пропускает по любому поводу. В канун последнего мартовского четверга Бернадетта вдруг узнает — она не могла бы сказать, каким именно образом, — что Дама возвещает ей о своем скором появлении. Бернадетта вся в огне от беспокойства и счастья. Она тотчас сообщает эту новость матери и тетушкам Бернарде и Люсиль. Всю ночь она не смыкает глаз.
Утром того четверга, последнего в марте, доктор Дозу в одиннадцать часов является в дом декана. Обычно они видятся редко и большей частью лишь на официальных церемониях. Хотя они мало общаются друг с другом, однако же питают друг к другу взаимную симпатию, поскольку каждый из них знает, что второй, несмотря на неодобрение высших кругов общества, всегда становится на сторону трудящихся и обремененных.
Декан встречает доктора с большой радостью, хотя и не скрывает удивления по поводу столь раннего визита. Он не может отказать себе в удовольствии распить с гостем бутылочку бургундского:
— Дорогой Дозу, нам так редко выпадает случай поболтать друг с другом.
— Я пришел к вам, собственно, вовсе не затем, чтобы поболтать и распить бутылочку, господин декан, — возражает доктор, задумчиво разглядывая пурпурное вино на свет.
— Я был бы рад в кои-то веки быть вам чем-нибудь полезен, — говорит Перамаль, пристально вглядываясь своими удивительными горящими глазами в худощавое лицо доктора.
— Боюсь, вы сможете быть мне полезны только тем, что выслушаете меня, святой отец… Дело в том, что нынче утром я побывал у грота Массабьель…
Перамаль вскидывает голову, но ничего не говорит, не желая открывать свои мысли.
Дозу мнется:
— Я уже не впервые присутствую при этих «явлениях»… Но сегодня я видел… Не знаю даже, как это назвать… Это нечто из ряда вон выходящее…
Перамаль пристально смотрит на доктора, не меняя несколько напряженной позы и не говоря ни слова.
— Мне придется, господин декан, сделать несколько предварительных замечаний. Вы, вероятно, слышали, что я тщательно обследовал дочку Субиру еще два месяца назад, во время одного из ее «видений». И тогда я пришел к выводу, что у девочки нет ни каталепсии, ни психических отклонений…
— И вам удалось поставить определенный медицинский диагноз? — перебивает его Перамаль.
— Психические состояния такого рода пока еще мало исследованы. Есть, правда, большое количество научных книг и статей, которые я выписал и изучил, но, откровенно говоря, пользы от них оказалось мало. В конце концов я нашел некое объяснение в неоднократно описанных случаях, когда люди, подверженные «видениям», под воздействием увиденного сами погружались в гипнотический сон.
— Стоп, уважаемый доктор! Означает ли ваш вывод, что вы считаете Бернадетту истинной духовидицей и исключаете любое более грубое объяснение?
— Бернадетта, — возражает Дозу, — несомненно истинная духовидица. Однако сами по себе видения, по-моему, не представляют собой чего-то сверхъестественного, покуда не оказывают объективного воздействия. Господин де Лафит утверждает, что высокоразвитый интеллект, порождающий видения, создает великие шедевры духа и искусства. В этом-то, дескать, и состоит секрет Микеланджело, Расина и Шекспира. Подобные великаны духа, однако, почти не сознают самого факта видения, в то время как гениальные, но примитивные мозги отчетливо видят перед собой субъекты своих галлюцинаций, к примеру — Даму из Массабьеля…
Перамаль отложил в сторону свою длинную трубку и недвижно сидит за столом.
— И вы считаете это определение парижанина исчерпывающим?
— Я считал его исчерпывающим до той минуты, когда в Гроте забил родник.
— Значит, вы полагаете, возникновение источника — достаточное основание для того, чтобы считать все происшедшее чудом?
Этот вопрос задевает Дозу за живое.
— Я — ученый-естествоиспытатель, мой досточтимый друг. Нашему брату вера в чудо абсолютно не свойственна. Источник — всего лишь источник. Науке известны сверхчувствительные натуры, обладающие необычайным чутьем на воду или на месторождения металлов. Возможно, Бернадетта из их числа.
Перамаль нарочито подчеркнуто произносит три слова:
— Примитивна, гениальна, сверхчувствительна! Достаточно ли этого, чтобы все объяснить?
— Было бы достаточно, господин декан, до… Да, до тех пор, пока не произошло исцеление ребенка Бугугортов…
— Уж не заставляет ли вас это исцеление распрощаться с естествознанием и поверить в чудо?
— Не совсем, господин декан, — мнется Дозу. — Мой коллега Лакрамп считает, что в воде источника, возникшего в Гроте, содержатся какие-то неизвестные целебные вещества. Такую вероятность я не могу полностью исключить…
— Конечно, сильнейший аргумент, — очень медленно произносит хрипловатый голос Перамаля, — что одно-единственное погружение в воду источника исцеляет парализованного младенца…
Доктор кивает.
— Очень сильный аргумент, особенно если учесть, что исцеление произошло мгновенно. Однако я не могу не согласиться с коллегой Лакрампом: вероятно, купание в источнике лишь ускорило давно начавшийся замедленный процесс выздоровления, каким-то образом не замеченный мною. Хотя и мать, и многие другие свидетели утверждают, что ребенок ко времени исцеления уже агонизировал… Но то, что произошло сегодня, не оставляет ни малейшего места для сомнений. Это неопровержимый факт, и я сам — его очевидец!
Перамаль молчит. Он не отрывает взгляда — уже не горящего, а какого-то странно застывшего — от лица гостя. Дозу рассказывает: сегодня он отправился к Гроту, потому что ему было интересно посмотреть, как свидание с Дамой после столь долгой разлуки отразится на состоянии духовидицы. И действительно, Бернадетта явно погружалась в экстаз, более глубокий и длительный, чем когда-либо прежде. Видимо, свидание с Дамой потрясло ее до глубины души. Кроме того, странное преображение детского личика в мертвую маску дивной красоты никогда не бывало столь внезапным и потрясающим, как в этот день. Все женщины и часть присутствующих мужчин плакали. Бернадетта стояла на коленях почти неподвижно. Обычные ритуальные действия, даже поклоны и шепот, исчезли почти совсем — осталась лишь молитва по четкам. Впервые Дозу наблюдал, как девочка впала в своего рода глубокий сон, граничащий с полной потерей сознания. Этот сон чрезвычайно его удивил, так как раньше он много раз замечал, что Бернадетта, несмотря на видимую отрешенность, воспринимает все происходящее вокруг. Как всегда, она держала черные четки в левой руке, а горящую свечу — в правой. Руки ее не двигались. Между пальцами левой руки, немного приподнятой, свисали четки. И вдруг правую руку девочки — вероятно, из-за веса толстой свечи — повело влево и вниз, так что пламя свечи рванулось вверх между растопыренными пальцами левой руки. И родственники уже бросились к Бернадетте, чтобы вырвать из ее руки свечу. Но в Дозу, по его собственным словам, проснулся исследователь. Раскинув руки, он удержал женщин и не дал им приблизиться к девочке. Потом он вытащил из кармана часы. Никакой обморок не выдержит боли от ожога, подумал он. Хотя языки пламени высовывались лишь между пальцами, они тем не менее все время касались и самих пальцев и поэтому должны были повредить по крайней мере поверхностные слои кожи, то есть вызвать ожог. Стоит вспомнить, как наши пальцы отдергиваются, если ненароком приблизятся к пламени. Однако Дозу заметил по часам, что пламя свечи облизывало бесчувственную руку Бернадетты в течение десяти минут. Лишь после этого она поднялась с колен и, словно ничего не случилось, направилась к Гроту. Вероятно, Дама попросила ее подойти ближе. Когда видение исчезло, доктор тотчас же обследовал руку девочки. Она была слегка закопчена, но совершенно не повреждена. Не было ни малейшего ожога. После этого доктор взял из рук одной женщины горящую свечу и осторожно приблизил ее к руке девочки. Бернадетта тут же вскрикнула: «Что вы делаете? Почему вы хотите меня обжечь?»
Дозу рассказывает все это сухими словами и заключает:
— Я видел это собственными глазами. Клянусь вам, господин декан, если бы вы рассказали мне эту историю, я бы высмеял вас от души.
Мари Доминик Перамаль вскакивает с кресла и взволнованно ходит по комнате.
— Как же вы все это объясняете? — спрашивает он наконец.
— Я читал об индийских факирах и святых, — возражает Дозу. — Они разрешают похоронить себя живьем, проходят сквозь пламя и лежат на утыканных гвоздями досках без всякого вреда для здоровья. Может, все это и правда, а может, и вымысел. Если правда, то мы, врачи, должны признать, что человеческий организм под влиянием неизвестных нам духовных или душевных энергий может впадать в состояние, противоречащее законам материи…
— Но Бернадетта — не индийский факир и не изощренный аскет, а обычная невежественная девочка! — взрывается Перамаль. — Это не объяснение!
Тут уж и доктор вскакивает со своего места и раздраженно бросает:
— Господин декан, вы все время требуете объяснений от меня. Но я пришел к вам, чтобы услышать ваши объяснения. Которых все еще жду…
Перамаль продолжает молча мерить шагами комнату: в душе его все перемешалось, его мучат сомнения, которые он все еще не может преодолеть.
Глава двадцать восьмая
АДОЛЬФ ЛАКАДЕ РЕШАЕТСЯ НА ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПЕРЕВОРОТ
Мэр сияет. Его густая, с сильной проседью борода задорным клинышком выдается вперед меж синеватыми брылами. Дело в том, что на его письменном столе в мэрии лежит письмо от его друга, ученого аптекаря Латура из Три. В письме содержится результат анализа пробы, взятой из источника в Гроте Массабьель: мэра радует не только сама дружеская услуга, но главным образом чрезвычайно благоприятный результат этой высоконаучной экспертизы. Адольф Лакаде ничего не смыслит в химии, зато кое-что смыслит в пропагандистском значении благозвучных научных терминов. В тщательно составленном Латуром перечне — он похож на объемистый рецепт медицинского светила — первым номером значатся хлористые соединения извести и магния, причем особо подчеркивается — в значительных количествах. Хлор — это хорошо, известь и магний тоже. Все врачи прописывают и хлор, и магний, и известь. Как мило со стороны этих трех основных элементов фармацевтики, что они смешиваются в одном крошечном родничке в целебную смесь! «Это еще только под номером один», — довольно улыбаясь, думает Лакаде, вновь углубляясь в чтение этого приятного отчета, сквозь который уже проглядывает фата-моргана еще, более приятных отчетов. После хлоратов сомкнутыми рядами следуют карбонаты. А карбонаты, как всем известно, не хуже хлоратов, в особенности если они соединяются с содой, как в анализируемой пробе. Столько-то смыслит в фармацевтике старый гурман Лакаде — после обильного обеда с дюжиной перемен ложечка бикарбоната соды приносит желаемое облегчение. Глядите-ка, это облегчение лурдский источник приносит чревоугодникам бесплатно! Насчет ценности силикатов, значащихся в перечне под номером три, мэр менее осведомлен. Но с какой стати он должен относиться к ним с недоверием, когда они выступают в паре с алюминием, который, по всей видимости, весьма достойный уважения металл? Но что в воде источника присутствуют и окись железа, которую прописывают малокровным детям, и фосфор, дающий энергию организму, это уже превосходит самые наилучшие ожидания. Остается лишь «органическая материя», завершающая список под номером семь. Наличие этой органической материи, в которой, видимо, и таится целительный эффект воды, производит на Лакаде самое благоприятное впечатление. И звучит так изумительно философично, и представляет собой еще не известное науке вещество, где, вероятно, и содержится то лечебное средство, восстанавливающее нервную ткань, о котором недавно говорил в кафе доктор Лакрамп. Аптекарь Латур добавляет к положительной части своей экспертизы одну коротенькую фразу, придавая ей, однако, какое-то особое значение: «Мы отмечаем, что в этой воде полностью отсутствует сера». Лакаде довольно потирает руки. Без серы он готов обойтись. И, все более радуясь, принимается читать заключение.
«Отличительная особенность этой воды, — пишет Латур, — в высшей степени примечательна. К числу достоинств мы должны отнести не только присущую ей легкость, столь благоприятную для пищеварения, но также и освежающее действие, стимулирующее все жизненные процессы в организме. Ввиду наличия в воде источника уникальных химических соединений, обусловливающих его ценность, мы считаем, что у нас есть все основания предположить: медицинская наука вскоре поставит источник в Массабьеле соответственно его целительным свойствам на первое место в перечне отечественных лечебных вод».
Витиеватым научным языком здесь сказано больше, чем можно было желать. Ссылка на медицинскую науку означает уже некоторое на нее давление. Великий Фийоль не замедлит подтвердить вывод ничтожного Латура, ибо и под сводами науки ворон ворону глаз не выклюет. Но не забегай вперед, Лакаде! Фийоль нам пока не нужен. Фийоль будет нашим резервом и решит исход дела! Уже через год его имя украсит этикетки на бутылках, которые «Курортное общество Лурда» станет рассылать по всему свету.
А сначала нужно выиграть другую битву, стратегической подготовке к которой корректный Масси, высоколобый Дютур и простоватый Жакоме нанесли ощутимейший ущерб. Против этих нерешительных писак, болтающихся на бюрократическом крючке, должен наконец выступить настоящий борец, человек дела, который разрубит гордиев узел. Кто в Лурде мог бы стать этим коммерческим воителем, как не он, Адольф Лакаде? Чтобы подготовить это великое будущее, необходимо обезопасить Грот и источник. Дютур и Жакоме по своей аморальной глупости преследовали Бернадетту и ее семью, дабы защитить государство от чудотворицы. И потерпели сокрушительное поражение от бедности, простодушия и невинности. Лакаде и сам воевал против «чуда» и победил его. Теперь, разглаживая письмо Латура, он это ясно осознает.
Однако сейчас возникает главный вопрос: как отобрать Грот у Дамы, то есть у суеверия, у восхищения необъяснимым и у стремления всех людей к сказке? Государство не справилось, церковь не справилась. И государство, и церковь не справились с двадцатитысячной толпой, с «народным движением», которое так нежданно свалилось им всем на голову. Государство и церковь боятся любого своеволия, таящегося в непокорных народных массах. Самым глубоким мотивом действий этих двух угрожаемых институций является страх перед собственной волей массы. Лакаде же движим совсем другим мотивом — самым честным и могущественным побудительным мотивом в этом веке — стремлением к выгоде.
Для мэра дни Пасхи — в этом году она довольно ранняя — прошли бездеятельно, но отнюдь не бесплодно. На его письменном столе лежат груды пожелтевших бумаг — все законы, указы, инструкции и распоряжения французского правительства, которые прибыли в общину Лурда со времени великого 1789 года. Лакаде добросовестно изучил всю эту кучу. Он сам раньше не вполне сознавал, сколь высока степень автономии и свободы действий, предоставляемая Конституцией Франции местным органам самоуправления. Мэр — абсолютный король на своей территории. Он не назначается, а свободно избирается населением. Никто, кроме его избирателей, не вправе его сместить. Во всех государственных делах он — доверенное лицо, а вовсе не подчиненный префекта. Он, и только он, имеет право издавать распоряжения по тем вопросам, которые касаются его общины в узком смысле слова. Виталь Дютур еще несколько недель назад обратил его внимание на один весьма полезный для повседневной практики указ. Но Дютур — классический тип юриста, который увязает между вечными «за» и «против». Теперь пришла пора осуществить инициативу прокурора — правда, отнюдь не так, как тот мыслит. Мэр вызывает в кабинет двух своих секретарей — Капдевиля и Куррежа.
— Садитесь и записывайте!
С видом полководца на поле боя Лакаде принимается диктовать, вышагивая по комнате:
— Согласно законам от двадцать второго декабря тысяча семьсот восемьдесят девятого года, от двадцать восьмого августа тысяча семьсот девяностого года, от двадцать второго июля тысяча семьсот девяносто первого года и, наконец, от восемнадцатого июля тысяча восемьсот тридцать седьмого года, касающимся сферы муниципального управления, объявляю…
Лакаде смакует старые даты. Такие исторические экскурсы возвышают того, кто вдыхает в давние государственные акты новую жизнь. Взбив волосы надо лбом, он продолжает диктовать витиеватым бюрократическим слогом:
— Ввиду того, что в интересах религии должен быть положен конец позорным сценам перед Гротом Массабьель… Абзац!
Секретари повторяют хором. Слово «абзац» в устах Лакаде походит на удар мечом.
— Ввиду того, что в обязанности мэра входит охрана здоровья вверенного ему населения, большие массы людей, как местных, так и приезжих, начинают пить в вышеупомянутом Гроте из родника, каковой является мощным минеральным источником, а посему может быть открыт для свободного доступа публики лишь после проведения научных исследований и лишь по предписанию врача, — ввиду того, что для свободного доступа требуется разрешение властей, постановляю…
— … Постановляю… — вторят ему секретари.
Лакаде останавливается, вновь приводит в движение свое дородное тело и диктует в таком темпе, что писцы едва за ним поспевают:
— Пункт первый: запрещается брать воду из вышеназванного источника. Пункт второй: запрещается также находиться вблизи Грота, так как эта земля является общинной собственностью. Пункт третий: перед Гротом Массабьель будет сооружен барьер, дабы воспрепятствовать входу. Пункт четвертый: любое нарушение означенных пунктов будет караться по закону. Пункт пятый: комиссару полиции, бригадиру жандармов и органам охраны общественного порядка вменяется в обязанность обеспечить строгое соблюдение вышеуказанных постановлений. Подписано в мэрии Лурда. Дата. Мэр…
Огласив сей боевой приказ, Лакаде останавливается и переводит дух. Капдевилю велено немедля переписать постановление красивым округлым почерком для обнародования. А Курреж срочно отправляется с почтовой каретой, которую уже держит наготове Казенав, к префекту в Тарб. Сейчас полдень. Самое позднее в два часа гонец должен быть на месте. Ибо Лакаде рассуждает так: «Правительство не решается предпринять какие-либо шаги из-за своей нерешительности и слабости или же по причинам высокой политики, которые недоступны моему пониманию. Эта политика, весьма вероятно, связана с двойственной позицией церкви, которая вроде бы открещивается от чуда и в то же время не совсем его отрицает. Как бы там ни было, я, мэр, — суверенная власть. И, перекрывая доступ в Грот, я совершаю своего рода государственный переворот, не превышая своих полномочий. Боже правый, да я их всех положу на обе лопатки! Сместить меня никто не вправе. А префектура и министерство по делам культов, напротив, будут мне в высшей степени благодарны за этот шаг. Это величайшая услуга, какую я могу оказать префекту. Барону ничего не остается, как наложить резолюцию на мое распоряжение: „Ознакомился. М.“. Совсем маленькое „м“. Он-де принимает к сведению меры, предписанные независимым мэром Лурда, и обеспечивает их исполнение. Через свои органы. Вот и все! В то же время, если подпись префекта стоит ниже моей подписи, ответственность ложится на него, а не на меня. Перед моим советом общины и перед всеми жителями города я могу сослаться на это „м“ и сокрушенно пожать плечами. Меня следовало бы назначить премьер-министром Франции…»
— Послушайте, Курреж, — говорит Лакаде. — Если не получите противоположного приказа, оставайтесь в Тарбе и постарайтесь весело провести вечерок. Я жду до пяти часов. Если вы до того времени не вернетесь, я приступаю…
Курреж к пяти часам не вернулся. Вне сомнения, он весело проводит время в Тарбе, который для лурдских бонвиванов играет роль большого города — там есть даже театр, ставящий водевили. Так что подпись барона гарантирована. Лакаде приступает. Прокурор и комиссар полиции получают копии постановления, одновременно печатающегося в типографии газеты «Лаведан». Поскольку удар должен быть внезапным, мэр просит Жакоме немедленно приступить к делу. Ночью несколько рабочих во главе с комиссаром полиции появляются перед Гротом. Пламя факелов привлекает значительную толпу зевак, которые в мрачном молчании наблюдают за разворачивающимся зрелищем. Уже несколько дней назад у подножия Грота поставили кружку для пожертвований, чтобы собрать деньги на строительство часовни, как того требовала Дама. Жакоме конфискует эту кружку, а также свечи, подношения, изображения Мадонны, даже цветы перед ее изображениями. Но когда размахивается, чтобы швырнуть в реку охапку свежих и увядших букетов, по толпе, успевшей за это время значительно возрасти, пробегает какое-то грозное волнение. Жакоме охватывает страх. Он чувствует, что если швырнет цветы, то его самого схватят и бросят в реку. Быстро перестроившись, он медленно подходит к телеге, на которой собирался увезти стол-алтарь и все прочее, и как бы в задумчивости наваливает груду цветов на другие предметы. Рабочие перегораживают вход в Грот деревянной решеткой, доходящей до уровня глаз. Вокруг установлены таблички, запрещающие доступ. Бернадетта уже не сможет видеть Даму в Гроте с другого берега реки Гав.
А Бернадетта все эти дни проводит дома и к Гроту не идет, потому что с Пасхального понедельника Дама больше не призывала ее к себе. Теперь Дама исчезает часто и всегда надолго. Бернадетта покорно мирится с ее отсутствием, так как знает, что Прекраснейшая вернется.
Утром Курреж возвращается довольно рано. Маленькое «м» барона красуется на оригинале постановления. Государственный переворот удался. По крайней мере в одном отношении. Дама нашла, наконец, достойного противника. Теперь выяснится, сумеет ли она оправиться после такого удара. Часом позже текст постановления расклеивают на домах Лурда. Барабанная дробь полицейского. Калле рассыпается по улицам города, будоража горожан, и те кучками следуют за ним. Коротышка-полицейский любит роль глашатая. В такие минуты он чувствует себя оратором и политическим вождем. Ему нравится слышать свой собственный каркающий голос, возглашающий на плохом французском, с неправильными ударениями и напевностью жителя гор:
«Ввиду того, что… Постановляю…»
Вечером знаменательного дня в кафе «Французское» прощаются с поэтом Гиацинтом де Лафитом. На Пасху его родственники вернулись в Лурд. Так что в замке на острове Шале стало тесновато. И Лафит возвращается в Париж, где на улице Мартир его ждет унылая клетушка. Он всей душой рвется в Париж, хотя там ему придется кропать жалкие статейки в газеты, и он уже всем своим существом предощущает разочарования и унижения, которые выпадают на долю неудачливого служителя муз. Виктор Гюго, некогда обронивший о нем благосклонную реплику, уже девятый год вполне благополучно живет в изгнании. Теофиль Готье, уроженец Тарба, как и сам Лафит, иногда здоровается с ним, встречая в театре или в кафе. Но если бы кто-нибудь спросил Теофиля Готье: «Вы читали какие-нибудь сочинения этого Лафита?», то несомненно услышал бы в ответ: «А разве этот Лафит что-нибудь написал?» Гиацинт де Лафит, живя в Лурде, тоскует о залитом огнями Париже, но знает, что, живя в Париже, станет тосковать о темном городишке Лурде. Там он провел несколько месяцев и за это время не только написал несколько удачных александрийских стихов, но и сумел привести в порядок свои мысли. Поэт никогда бы не признался, что волнение, с 11 февраля охватившее Лурд, не оставило равнодушным и его самого. Он действительно относится к числу тех, кто ни разу не появлялся у Грота и ни разу не видел собственными глазами отрешенное состояние Бернадетты. В этом мире нет большей гордыни, чем гордыня мыслящей личности. Пусть он голодает и не имеет крыши над головой, но он ощущает себя не поставленным Богом на сцену жизни, а приглашенным в дворцовую ложу. Сознание того, что он относится не к актерам, разыгрывающим комедию на подмостках жизни, а к их сторонним наблюдателям, внушает ему такое пьянящее чувство собственного превосходства, которое делает вполне сносной даже жизнь, полную лишений. Интеллектуал считает себя не творением Бога, а Его гостем. На столь возвышенную роль не могут претендовать, естественно, ни император, ни Папа Римский. А то обстоятельство, что роль эта обычно остается не замеченной окружающими, только увеличивает ее тайную сладость. Поэтому Гиацинт, бедный родственник богатого семейства Лафит, рассматривает события, разыгрывающиеся между Бернадеттой, Дамой и властями предержащими, с непостижимой и ледяной высоты Абсолютного Духа, соприкасающегося с обычной человеческой жизнью лишь шутливым лучиком иронии. Одним словом, Лафит мнит самого себя Богом, в которого он, по его мнению, не верит.
Сегодня в кафе явилась вся компания — в том числе и те, кто, как Эстрад и Дозу, в последнее время бывали там реже.
— Мне будет вас очень не хватать, — говорит старик Кларан, ежедневно общавшийся с Лафитом. — В эти месяцы мы с вами так превосходно спорили. Как мне теперь жить без ваших вечных возражений, выдающийся нонконформист?
— Поблагодарите за это Даму, друг мой, — отшучивается Лафит. — Это она заставила меня обратиться в бегство…
Эстрад принимает это признание всерьез.
— При чем здесь Дама? — спрашивает он. — По-моему, Дама не сделала вам ничего плохого…
— Ничего плохого? — смеется поэт. — Лично я считаю, что Дама — натура в высшей степени тираническая. Она требует, чтобы люди решили, за нее они или против нее.
Эстрад с готовностью поддерживает эту точку зрения:
— Это правда, Лафит, Дама требует, чтобы люди приняли то или другое решение.
— Вот видите, друг мой, — продолжает литератор, — а я именно это требование считаю грубейшим превышением власти и нарушением моей личной свободы. Я действительно беден и, надеюсь, не особенно высокомерен. Но от одного роскошного права я не откажусь до самой смерти: права на нейтральность. Мне нравится свободно и легко парить между так называемыми твердыми принципами других людей. Эти принципы, все как один, — прошу прощения — для меня одинаково жалки. Я не считаю человека унылым жвачным животным, которого надо лечить от сверхъестественных иллюзий, но мне не по нутру и нищенская похлебка религии, которую нынче стряпают… Кстати, вы не замечали, господа, что богомольные расы или массы всегда производят впечатление затхлости и неопрятности?
— Однажды я уже позволил себе заметить, друг мой, — перебил его педагог, — что нынешние поэты утратили связь с народом.
— Народ как целое, — парирует Лафит, — тоже всего-навсего одна из тех суеверных абстракций, которые лежат на совести вашего брата идеалиста. — И добавляет, как бы подводя итог: — С тех пор как эта Дама вломилась в Лурд, мне стало здесь неуютно. Меня просто неудержимо тянет к вавилонскому греху.
К столику подходят Лакаде и Виталь Дютур. Мэр сегодня уже дважды обошел площадь Маркадаль как полководец-победитель, являющий народу свой светлый лик. Кафе «Французское» устраивает ему овацию. Дюран и иже с ним торжествуют. Победитель добродушно обращается к отъезжающему:
— Покидаете нас, дорогой поэт. Вероятно, собираетесь ославить в Париже наш городишко…
— Не премину, не премину, господин мэр, — отвечает Лафит с изысканной вежливостью.
— Мне, однако, не кажется, что это было бы разумно с вашей стороны, — пророчески улыбается Лакаде. — Парижу, да и всему миру, в ближайшее время предстоит пережить удивительный поворот событий. Вы убедитесь, что из нашего городка действительно исходит благо — правда, иначе, нежели мнится некоторым. А в вас, месье Лафит, мне хотелось бы видеть поэта, который выразил бы этот поворот прекрасными стихами…
Все взгляды обращаются к двери, где возникла какая-то толчея. К столу местной знати устремляется взмокший от волнения бригадир жандармов д’Англа.
— Господа, это был настоящий бунт! — выдыхает он. — Толпа силой прорвалась к Гроту, порушила заграждение и сорвала таблички!
— Коль уж вы докладываете по службе, д’Англа, — после паузы с достоинством заявляет Лакаде, — вам следовало бы проявить больше выдержки… Так что же произошло и когда?
— Полчаса назад, когда стемнело, толпа прорвалась к Гроту. А я был там один.
— Теперь вы понимаете, почему я не поздравил вас, когда вы сообщили нам о своем подвиге, достойном всяческого восхищения, месье мэр? — смеется очень довольный Дютур.
— Что же тут такого? — возражает Лакаде, слегка побледневший, но спокойный, и поднимается с места. — Заграждение нынче ночью будет восстановлено, и двое постовых будут непрерывно охранять Грот.
— Смелость города берет, — язвит прокурор. Через несколько минут он прощается с Лафитом: — Сударь, почему вы уходите со столь интересного спектакля, не дождавшись конца пятого акта?
Глава двадцать девятая
ЕПИСКОП ПРОСЧИТЫВАЕТ ПОСЛЕДСТВИЯ
Монсеньер Лоранс дает знак, что трапеза окончена. За столом, помимо декана Перамаля, присутствуют еще двое каноников из канцелярии епископа и его личный секретарь, молодой клирик. Извинившись, оба гостя вскоре откланиваются. Монсеньер выражает желание после трапезы побыть часок наедине со священником из Лурда. Это великая честь. Епископ Тарбский не очень-то любит выделять отдельных людей. Он их слишком хорошо знает. Как и многие выходцы из низов, сделавшие блестящую карьеру, он хранит в памяти горечь испытанной прежде нищеты как тайную опору души. Заповедь любви к ближнему постоянно борется в нем с едва скрываемым презрением к роду человеческому. Эта борьба породила редчайшее сочетание ледяной холодности и мягкосердечия, за которыми стыдливо и бдительно прячется блистательный и жесткий ум. Но к лурдскому декану епископ Бертран Север питает явную слабость. Взаимная склонность мужчин обычно основывается на удачном соотношении сходных и противоположных свойств. Этот Перамаль, дожив почти до пятого десятка, все еще не научился владеть собой. Если ему что-то не по душе, глаза его загораются яростью. Он не думает о том, что говорит, не боится людского суда. Он вспыльчив и груб, а это забавляет епископа. Перамаль из дворян, и это импонирует сыну дорожного рабочего, постоянно окруженному священниками низкого происхождения, так и не сумевшими преодолеть в себе елейного раболепия, какое характерно для низшего духовенства, особенно в южных провинциях. Монсеньер даже гордится тем, что среди его священников есть такой достойный человек, как Перамаль.
Камердинер открывает одну за другой двери расположенных анфиладой гостиных, по которым проходит, опираясь на посох слоновой кости, епископ со своим гостем. Все эти покои, все это потускневшее великолепие дышит холодом и запустением. Уже двенадцать лет живет Бертран Север Лоранс в этих комнатах, не оставив ни малейшего следа своего существования. Какими принял их от своего предшественника епископа Дубля, такими они и остались. Дубль, человек прежней эпохи, знал толк в красивых вещах и даже в какой-то мере был коллекционером. Лоранс не имеет никакой склонности к красивым вещам и к собирательству. Наоборот, он выставил на продажу несколько картин и других произведений искусства из своих апартаментов, чтобы выручку пустить на благотворительные цели. Люди, вышедшие из низов, как правило, рационалисты.
Наконец они у цели. Второй знак благоволения, оказываемого Перамалю: епископ велит подать черный кофе в собственную комнату. Это помещение, где монсеньер живет, работает, спит. До того, как стать епископом, он всегда называл своей только очень скромную комнатку и, став епископом, не изменил этой привычке. И пусть церемониймейстер возражает, сколько его душе угодно. Его преосвященство категорически отказался занять более просторные апартаменты. Никто бы не стал утверждать, что эта комната уютная или хотя бы обжитая. В помещении среднего размера стоят железная кровать, низенькая скамеечка для молитвы, какая-то нелепая кушетка, письменный стол, несколько кресел и мягких стульев; здесь находятся также распятие и плохое изображение Мадонны. Монашеским или аскетичным это жилье тоже назвать нельзя, поскольку монсеньер не отказывается от удобств, к которым успел привыкнуть. Он только отказывается — причем без всякого наигрыша — изменить стиль своей жизни соответственно епископскому званию. Он, сын простого рабочего, был беден и остался беден. Скудость житейского уклада тоже может стать своего рода привычкой. Но, чтобы ни на йоту не погрешить против истины, надо сказать, что кормят у епископа неплохо, даже отменно, и Перамаль вынужден это констатировать при каждом своем визите.
Третий знак благоволения: камердинер протягивает Перамалю длинную трубку. Сам монсеньер предпочитает добрый старый нюхательный табак, о чем на его сутане осталось множество свидетельств. Хозяин дома и гость усаживаются поближе к камину. Какая холодная нынче весна! Единственное, что придает комнате уют, — это огонь в камине. Монсеньер зябнет даже летом. Может, его знобит от собственного добросердечия.
— События у Грота, — начинает епископ, — о которых вы рассказали нам за столом, лишь укрепили меня в убеждении, что наш образ действий был правильным. Однако ни префект, ни мэр и помыслить не могли, что заграждение перед Гротом будут рушить ежедневно. Подумайте только, какой вред принесло бы церкви сообщение, что хотя бы часть этих разрушений инспирирована нами. Должен выразить вам свою признательность, господин декан…
— Ваше преосвященство, — почтительно возражает старику Перамаль, — я взял на себя смелость испросить у вас нынешнюю аудиенцию только потому, что я совсем не доволен собой, что я не могу считать происходящее благом, и потому что боюсь, как бы изменение нашей позиции не оказалось крайне необходимым…
Епископ высыпает щепотку табака обратно, так и не донеся ее до ноздрей. Его глубоко посаженные глаза изумленно впиваются в лицо декана. Слегка откашлявшись, он, однако, уклоняется от прямого наскока Перамаля:
— Поначалу я хотел бы задать вам один вопрос: кто такая Бернадетта Субиру?
— Да, кто такая Бернадетта Субиру? — повторяет как бы про себя декан, уставясь в пол. Проходит не меньше минуты, прежде чем он вновь обращает лицо к епископу. — Монсеньер, честно признаюсь, что я принимал Бернадетту за обманщицу, за авантюристку типа Розы Тамизье, и сегодня случаются минуты, когда я все еще придерживаюсь того же мнения Слишком хорошо знаю я этот народ сказочников, фантазеров и комедиантов и их умение не только другим, но и себе вбивать в голову что угодно. Ах этот народ так отчаянно беден! Признаюсь еще и в том, монсеньер, что позже я стал принимать Бернадетту за безумную, мне и по сей день иногда так кажется, хотя все реже и реже. А в-третьих, признаюсь вам, монсеньер, что в Бернадетте Субиру я вижу истинную избранницу Неба и чудотворицу…
— Вашу информацию никак не назовешь четкой и ясной, уважаемый кюре, — ворчит епископ, чей ум, привычный к точности юридических формулировок, не очень жалует сангвинические парадоксы. И вялым жестом указывает на письменный стол:
— Я получил письмо от отставного генерала по имени Возу. Он просит меня предпринять какие-то шаги против этого подрыва авторитета церкви. Примерно ту же песню вот уже несколько недель поет правительство. Барон Масси, Руллан и, как мне сообщили, также император. Единственное отличие в том, что почтенный старик генерал искренне думает то, что пишет. У него дочь в Неверской женской обители. Вы наверняка знаете эту монахиню, поскольку она учительствует в Лурде…
— Я знаком с ней, монсеньер, и мы дважды беседовали о Бернадетте. Естественно, мне хотелось услышать мнение учительницы, ежедневно наблюдающей девочку…
— Мнение учительницы, которая должна знать Бернадетту лучше, чем любой другой, несравненно убедительнее, чем суждение священника.
Глаза Мари Доминика Перамаля загораются гневом.
— У меня создалось впечатление, что учительница не слишком благоволит к девочке, — говорит он.
— Как я наслышан, — продолжает епископ, помолчав и не сводя глаз с лица Перамаля, — сестра Возу — украшение своего ордена. Она выделяется во всем. Есть даже несколько мечтателей, утверждающих, что она овеяна истинной святостью. Сестра Возу родом из превосходной семьи. Через несколько лет ее наверняка сделают наставницей послушниц, а позже и настоятельницей монастыря. Разве может монахиня, столь добродетельная и заслуженная, беспричинно не доверять такому Божьему созданию, как Бернадетта Субиру?
— Монахиня Возу, — возражает Перамаль, — вполне может претендовать на высшие посты в церкви и почетное место на Небесах. Но когда с ней беседуешь, отнюдь не возникает ощущения, что перед тобой особенное, а тем паче богоизбранное существо. Сестра Возу не проникает в душу. А Бернадетта Субиру, наоборот, проникает. Не знаю, что сидит в этой девочке. Обыкновенная простая девчонка. И лицо у нее, как у большинства этих простолюдинок, носящих имена Дутрелу, Уру, Гозо, Габизо. Просто зло берет, что такая вот сомнительная особа своими вымыслами взбудоражила всю Францию. Но вдруг она наивнейшим тоном так ответит на ваш вопрос, что ее ответ потом не дает вам спать по ночам. Этот ответ не выходит у вас из головы. И глаза девочки тоже не так легко забыть. Вы знаете, монсеньер, я не мечтатель и не фантазер-мистик, с Божьей помощью я прочно стою на земле. Если я долго не вижусь с Бернадеттой, мои сомнения возрастают. Но если я приглашаю ее к себе, как было недавно, то не я привожу ее в замешательство, а она меня. Ибо — клянусь Всеблагой Богоматерью — от девочки веет такой необыкновенной правдивостью, что, когда она говорит, невольно веришь каждому ее слову, а почему — сам не могу понять…
— Вы сейчас исполнили настоящий гимн во славу Бернадетты Субиру, — кивает епископ, но лицо его хранит непроницаемое выражение. Однако Перамаль не дает сбить себя с толку.
— Я не заслуживаю вашей похвалы, монсеньер. Я всего лишь стараюсь удержать моих священников от посещения Грота. Это тоже достаточно трудно, в особенности когда речь идет о духовенстве небольших сельских приходов. Но я не могу способствовать просветлению и успокоению душ, поскольку сам нахожусь в средоточии всеобщего смятения. Хоть я и стар, мне очень нужна ваша отеческая помощь, монсеньер! Подумайте о целебном источнике! Подумайте об исцелении ребенка Бугугортов! А со вчерашнего дня опять ходит слух — мол, благословенный источник вернул зрение слепому крестьянскому мальчику. Если мы даже сбросим со счетов личность Бернадетты Субиру, нет сомнения в том, что чудеса действительно происходят…
— Стоп! — перебивает его епископ. — Вы не хуже меня знаете, что ни я, ни вы не вправе прибегнуть к этому крайне опасному понятию. Лишь одна-единственная инстанция — Римская курия — вправе решать, имеем ли мы дело с подлинным чудом или же с фальсификацией…
— Вы совершенно правы, ваше преосвященство, — живо подхватывает декан. — Но чтобы Римская курия могла вынести решение, она должна иметь необходимый материал. Я, недостойный слуга Господа, припадаю к стопам своего епископа и говорю: не знаю, что мне делать. Весь мой приход живет в глубочайшей душевной растерянности. Лурд стал полем сражения — к сожалению, не только в переносном смысле: вчера жандармы применили оружие против толпы. Экзальтированные дамы вроде мадам Милле ведут себя вызывающе. Вольнодумцы извлекают из этих происшествий одно преимущество за другим. Трезвые, здравомыслящие головы уже не знают, что и думать. Да я и сам не знаю. И поэтому, монсеньер, смею обратиться к вам с настоятельнейшей просьбой: рассейте эту душевную смуту! Созовите епископскую комиссию для расследования всех обстоятельств, чтобы народ обрел, наконец, опору!
Тяжело опираясь на посох, епископ поднимается с места и шаркающей походкой подходит к письменному столу. Из ящика он достает пачку исписанных листов и швыряет ее на стол.
— Вот вам ваша епископская комиссия, — говорит он. — Ее созыв разработан во всех деталях.
— И когда вы велите ей начать работу? — взволнованно спрашивает Перамаль.
— Если Богу будет угодно — никогда, — обрезает его Бертран Север и раздраженным жестом приказывает ему не вставать. Потом подходит к окну и глядит на цветущие кусты сирени в саду. — Чудо — весьма и весьма страшная вещь, — бормочет старик, — все равно, признается оно или нет. Людей обуревают желания. Потому они и тоскуют по чудесам. И многие из наших верующих хотят не столько верить, сколько обрести уверенность. И эту уверенность должно принести им чудо. Господь Бог совершенно прав, лишь крайне редко ниспосылая нам чудеса. Ибо чего стоила бы вся наша вера, если бы каждый тупица ежедневно находил ей подтверждение. Даже ежедневное чудо богослужения таится в натуральных образах хлеба и вина. Нет, нет и нет, дорогой, сверхъестественное — яд для любой институции, будто то государство, будь то церковь. Возьмите явление, которое люди обычно называют гениальностью, — например, Наполеона Бонапарта. Что дал этот так называемый гений человечеству? Кровавую смуту. И многие святые, к которым мы взываем, в свое время тоже вносили в церковь смуту — правда, бескровную. Желание быть выше других или даже действительное превосходство над другими — это покушение на прерогативу Господа, которое мы, пастыри христианской общины, должны отвергать, пока нас не убедит какое-то неопровержимое доказательство Божественной милости. Церковь как мистическое Тело Христово есть совокупность святости, иными словами: каждая ее часть свята сама по себе… Коль скоро я, епископ, подключу к этому делу комиссию по расследованию, я тем самым не только официально признаю слабую возможность сверхъестественных явлений, но и их высокую вероятность. А это мне дозволено сделать, только если будут исчерпаны способы их естественнонаучного объяснения. Забежав вперед, я отдам на осмеяние не только свою епархию, но всю нашу церковь. Что доказывают два-три исцеления, чья фактическая природа не исследована авторитетным консилиумом медицинских светил? Не очень-то много. Ведь и вы сами, лурдский декан, воздающий хвалу девочке Субиру, все еще не исключаете полностью обман и безумие. Подумайте, что скажет наш высококритичный и высоконаучный век о епископе, который дает себя провести маленькой плутовке или безумице, уступает фантастическим слухам о святом источнике и назначает комиссию по расследованию обстоятельств чуда, чтобы в конце концов разоблачить мелкое жульничество! Вред для церкви был бы неизмерим.
Мари Доминик Перамаль ерзает на стуле и знаками просит дать ему возможность возразить. Но епископ отмахивается.
— Если же Дама из Массабьеля, — продолжает он, — воистину окажется Пресвятой Девой, что окончательно может решить только Рим, я покаюсь, дабы испросить прощение у Богоматери. Но до той поры я, епископ Тарбский, вижу свой долг в том, чтобы чинить ей все препятствия, какие только смогу.
Глава тридцатая
ПРОЩАНИЕ НАВСЕГДА
Недели бегут, а борьба против чуда все тянется и тянется. Супрефект Дюбоэ ругается на чем свет стоит. Виталь Дютур тоже, но еще больше злится Жакоме. Скучные городские канцелярии за это время превратились в отделы генерального штаба, где ежедневно куются планы борьбы с врагиней в Гроте Массабьель, которая даже в свое отсутствие каждое утро и каждый вечер собирает у Грота возбужденные толпы народа. В Немурских казармах пришлось разместить еще три жандармских бригады, так как д’Англа и его подчиненные давно уже не в состоянии своими силами обеспечить порядок. Каждые два часа сменяются постовые перед Гротом, который отгорожен от мира уже не тоненькой решеткой из жердочек, а плотной оградой из толстых досок. Появись теперь Дама, она оказалась бы пленницей. Именно так и представляют себе дело озлобившиеся жители Пиренейских гор: жандармы кощунственно взяли в плен благословенную посланницу Небес. И теперь дело чести вновь и вновь пытаться освободить ее хитростью или силой. Для жандармов же тягостно неделями стоять ночью на посту, который кажется им возмутительной бессмыслицей. Любой, даже самый строгий начальник не может не понимать, что измученные постовые, которым чуть ли не каждую ночь приходится вскакивать с тюфяка, то и дело засыпают на посту. В конце концов, они ведь не на войне с австрийцами или пруссаками, а всего лишь охраняют Грот от деревенских жителей из долины Гава, которые упрямо осаждают этот Грот. Правда, крестьянские парни из долины Батсюгер делают это с большим военным талантом. Они очень изобретательно придумывают разные ловушки, в которые и заманивают представителей государственной власти. Например, в три часа ночи вся долина реки погружена во мрак. Луна зашла. Лишь река одиноко и грозно рокочет в тишине. Ну, сейчас уж точно ничего не случится, решает в этот поздний час чернобородый Белаш, старший постовой. Два дня назад у него появилась новая возлюбленная, ожидающая его в роще Сайе. Ночь теплая, на дворе лето. Она назначила ему свидание в этот неурочный час. Белаш считает, что знает женщин как свои пять пальцев. Однако богатый опыт бабника не помогает ему догадаться, что деревенская девчонка спокойно рискнет явиться на свидание в столь поздний час ради того, чтобы оказать услугу Пресвятой Деве, а себе приобрести небесную покровительницу.
— Я отлучусь на минутку, — говорит Белаш младшему полицейскому Лео Латарпу, стоящему на часах. Латарпу, коллеге Бурьета, вся эта история уже до смерти надоела. За жалкие тридцать су ему ночь за ночью не дают вволю поспать. Ну что с ним может случиться? Подаст в отставку, вот и все дела; он уже твердо решил. Пускай себе Белаш отлучается, думает он, а я где-нибудь прикорну в стоге сена.
Парни из долины Батсюгер меж тем сидят в засаде в одной из пещер Трущобной горы, заранее выслав лазутчиков. Когда пост оголяется, они бегут к Гроту, бросают на заграждение паклю и прочие горючие вещества, чтобы не поднимать шума, и поджигают. Что толку, если начальство и наложит на Белаша строгое взыскание? На следующее утро тысячи паломников найдут лишь обугленные остатки заграждения, отделявшего их от Дамы. Они соберут остатки этого жертвенного костра и отнесут домой как трофеи. Однако парижская пресса заблуждается, считая причиной этих злых проделок, направленных против правительства, лишь фанатизм веры или суеверия. Жандармы точно знают: среди подстрекателей, иногда попадающих им в руки, нередко встречаются самые отъявленные вольнодумцы и атеисты. И по логике вещей последние должны бы радоваться, что государство взяло на себя ведение этой борьбы. Но человек так устроен, что поступает вопреки логике, и те атеисты настроены не только против Пресвятой Девы, но и — в не меньшей степени — против государства. Вот они и пользуются ничтоже сумняшеся удобным случаем сунуть властям палку в колеса. Они точно чувствуют, что Богоматерь Бернадетты создает очаг беспорядков и ставит священнослужителей в тяжелое положение, а также что бунт, каковы бы ни были его причины, не только в глазах префекта, но и в глазах епископа остается бунтом. После того как защитники Девы в четвертый раз разрушили ограждение, происходит нечто неожиданное. Все лурдские рабочие отказываются строить новое. Созывают плотников и столяров из окрестных деревень. Они приходят, слышат, в чем дело, и поворачивают домой. Даже самыми высокими заработками не удается заманить их обратно. Много дней Грот остается открытым, к стыду властей, потом жандармы, скрипя зубами от злости, сами берутся за инструменты и сколачивают новую ограду.
Наиболее трудная задача выпадает на долю коротышки Калле. Его поставили следить, чтобы никто не пил из источника, который давно уже успел промыть себе канавку для стока в Сави. Но стоит Калле отвернуться, как кто-нибудь уже сидит возле нее на корточках и черпает воду. Полицейский хватает всех, кого удается, и составляет протокол. Штраф за нарушение запрета на воду источника составляет пять франков. Кто может уплатить сразу, платит наличными. У кого денег нет, тому вычитают из следующего заработка. В иные дни Калле приходится составлять до тридцати и более протоколов. Рив и его коллега, мировой судья Дюпра, измыслили более изощренную кару. Если проштрафилось одновременно несколько человек, то взыскивают не только с каждого в отдельности, но и со всей группы в целом. Городу от этой выдумки порядком перепадет, думает про себя Калле, а мне — шиш с маслом…
Единственный представитель власти, который постоянно появляется на публике, по-прежнему самодовольный и в наилучшем настроении, это мэр, инициатор государственного переворота. Лакаде лишь посмеивается над тревогами отцов города. У них просто нет стоящей цели. А у него такая цель есть. Скоро он взорвет эту бомбу. Новая проба воды уже доставлена великому Фийолю. А уж когда высокая наука скажет свое веское слово, когда она не только подтвердит, но расширит и углубит вывод простого аптекаря Латура, тогда будет одержана самая неожиданная из всех побед, какие знала история. Лакаде ни минуты не сомневается, что она грядет. Словно ослепительная молния сверкнет над головами французов отзыв великого Фийоля и, высветив проблему Массабьеля, раз и навсегда ответит на все вопросы. После этого останется только собраться синклиту знаменитейших медиков и бросить под ноги страдающему и погрязшему в невежестве человечеству чарующие слух слова: хлорат, карбонат, кальций, магний и, главное, фосфор.
На тайной встрече Лакаде уже открыл почтмейстеру Казенаву и хозяину кафе Дюрану свой смелый замысел. Надо не только построить огромную гостиницу, но и роскошное казино — по возможности с греческими колоннами, и все это посреди ухоженного парка на берегу Гава. А в Гроте самые хорошенькие девушки Лурда под веселую танцевальную музыку будут обносить знатных приезжих, жаждущих исцеления, волшебной водой источника в красивых бокалах. Адольф Лакаде в мечтах уже видит, как в город съезжаются полчища состоятельных гостей. Причем приезжают они по железной дороге — и пронзительные свистки паровозов пробуждают от векового сна самые отдаленные долины Пиренеев.
Бернадетта помогает по хозяйству. Бернадетта ходит в школу. Бернадетта ждет. И ждет терпеливо. В Пасхальный понедельник ей было даровано такое глубокое единение с Дамой, какого на ее долю еще не выпадало. В этот день она, «потрясенная чуждостью мира», едва смогла вернуться к реальности. Зато теперь она знает, что Дама вовсе не попрощалась с ней навсегда и что в ее последнем приветствии заключалось обещание новой встречи. А Бернадетта только об этом и мечтает. Так всякий глубоко любящий гонит от себя мысли о более далеком будущем. И ничто не противоречит ее надежде, что единение с Дамой будет длиться, пока она жива. Она считает вполне естественным, что интервалы между встречами становятся все длиннее и длиннее, ибо у Дамы столько дел и забот по всему миру, а Бернадетта так мало может ей помочь! Где именно будут происходить эти встречи — внутри Грота или снаружи, — ее не заботит. Она уже хорошо знает нрав Дамы и не боится, что жандармы или жердочки ограды воспрепятствуют исполнению ее священной воли. Дама сама найдет и призовет к себе Бернадетту. Все равно когда! Так проходят апрель, май, июнь…
На борьбу, которую она сама развязала, Бернадетта смотрит с полным безразличием. Нельзя даже сказать, что она к ней равнодушна. Для Бернадетты ее вовсе не существует. Она ничего в ней не понимает. И наблюдает ее как бы со стороны, словно заспанный ребенок. Для нее важно одно: чтобы прокурор, судья и комиссар оставили ее в покое. Она совершенно не слышит ежедневных кликов своих приверженцев: «О благословенная… О избранница Небес… О ясновидящая… О чудотворица!» Как ни невероятно это звучит, но и этих восклицаний она не понимает. Люди будто с ума посходили. Сама она никакого чуда не видит. Дама сказала: «Напейтесь из источника и омойте лицо и руки». Бернадетта сделала, как она велела. Вот и все. В чем же здесь чудо? Просто Дама знала, где под землей струится источник. Обо всех этих вещах Бернадетта ни с кем ни слова не говорит. Если же кто-то другой затевает разговор на эти темы, будь то мать или Мария, она молча удаляется.
Дочери Субиру приходится нелегко. В их дом приезжают любопытные со всего мира и засыпают ее своими глупыми и настырными вопросами. Бернадетта прячется от них, как может. Но тщеславные соседи, все эти Сажу, Уру, Бугугорты, Равали и в особенности Пигюно всякий раз вытаскивают ее из укрытия — они так ею гордятся! Бернадетте приходится отчитываться перед незнакомыми людьми. Ее манера рассказывать обо всем, что с ней произошло, вызывает глубокое разочарование. Девочка усвоила привычку отбарабанивать свою историю таким тусклым и безразличным тоном, словно все это не имело к ней самой никакого отношения и ее просто заставили выступать на ярмарке с какой-то древней легендой. Но за этим ровным бормотаньем скрывается терзающий ее стыд. Посетители то и дело пытаются тайком всучить семье Субиру деньги. И Бернадетте приходится во все глаза следить за тем, чтобы ее родные, а особенно братишки, не поддались соблазну. Это единственный пункт, по которому невозмутимая во всем остальном девочка не идет ни на какие компромиссы. Между ней и ее семьей со дня на день углубляется трещина. Отец, мать, сестра и братья — все они испытывают какой-то особый страх перед Бернадеттой. Им прямо-таки жутко жить под одной крышей с девочкой, состоящей в необычных отношениях с Небесами. Франсуа Субиру не возобновил своего обета и старается улизнуть к Бабу всякий раз, когда знает, что в кабачке не слишком много посетителей. Там он молча сидит где-нибудь в углу и тоскует. Нужду он уже не мыкает. Казенав взял его на постоянную работу и даже повысил жалованье. Луиза Субиру всегда и всем недовольна и ворчит. К славе своей необычайной дочери она уже успела привыкнуть. Однако февральские дни, на которые пришелся пик известности Бернадетты, миновали. И теперь эта провидица — просто ее дочь. Но беднякам приходится по одежке протягивать ножки. Иногда Бернадетта прижимается к матери с затаенной нежностью. Ей так хочется положить голову на материнские колени — как тогда, в ту первую, бессонную ночь на одиннадцатое февраля. Но именно в такие минуты сердце Луизы против ее воли как-то странно черствеет. И она делает вид, что ничего не заметила, хотя потом, когда она идет за водой или раскатывает белье, у нее делается так тошно на душе, что она не может сдержать слез.
Но хуже всего в школе. Жанна Абади и другие девочки держатся с Бернадеттой как-то натянуто и глядят на нее со странной смесью поклонения и насмешки. За партой соседки смущенно отодвигаются от нее подальше. С ней почти не разговаривают. И на переменках она бродит в одиночестве, держа в руках белый холщовый мешочек с завтраком. Для учительницы Бернадетта как бы вообще не существует. Даже в пустое пространство перед партами ее больше не ставят. В сто раз сильнее, чем все священники, вместе взятые, монахиня Возу возмущена идолопоклонством простолюдинов, толпами следующих за ничтожной девчонкой только из-за того, что ей якобы привиделась какая-то модно разодетая фея, ни единой черточкой не похожая на Матерь Божью. В душе дочери генерала Возу все восстает против того, чтобы придавать экстатическим видениям этой нищенки и языческим выходкам жителей глухих горных деревушек хоть какую-то значимость. Монахиня воспринимает все это как некий злокозненный бунт низших, во их же благо попираемых сил, которые угрожают взорвать прямой и горний путь истинной веры и истинного благочестия. Поэтому, когда настает время Бернадетте принять первое причастие, она крайне сухо сообщает девочке:
— По распоряжению господина кюре ты будешь допущена к Божественной Трапезе, Бернадетта Субиру. — Но сквозь сухие слова слышится: тебе дается из милости и милосердия, но не по заслугам. Так дочери Субиру даже хлеб ангелов посыпается солью.
Занятия в школе прекращаются, как и повсюду во Франции, пятнадцатого июля. На следующий день, когда тени становятся по-вечернему длинными, Бернадетта сидит на небольшом лугу возле ручья Лапака; место это расположено в стороне от города, противоположной Массабьелю. Она зачастила сюда с тех пор, как перестала ходить к Гроту. Здесь, под вековыми дубами Прованса, очень тихо. В просвете далекого ущелья в неподвижное небо вздымается бело-голубая вершина Пик-дю-Миди. У Бернадетты теперь уйма времени, чтобы все обдумать и все прочувствовать. Ее думы и чувства все время кружат вокруг одного-единственного вопроса: когда? С колокольни Святого Петра в Лурде доносится бой часов: четверть восьмого. Прежде чем звук умолк, Бернадетта слышит ответ на свое непрестанное «когда?». Ответ этот гласит: «Теперь». Это «теперь» облечено в какую-то особую тяжеловесную торжественность. С силой, не знаемой ею прежде, Бернадетта ощущает, что все ее существо разделяется на почти бесчувственную плоть и властный зов души. Этот необычайной силы зов заставляет ее вскочить на ноги. Она стремглав бежит в город, чтобы известить обо всем тетю Люсиль. Но по дороге передумывает. Сегодня ей не хочется, чтобы кто-то был рядом. Ей хочется быть наедине с Дамой. Но, к сожалению, ей не удается проскользнуть незамеченной: несколько наиболее рьяных почитателей тут же устремляются вслед за нею, а другие в это время спешат разнести по городу весть: Бернадетта направляется к Гроту.
Сама не зная почему, она идет не короткой тропой через лес по гребню горы, а избирает именно тот путь, каким пришла к Гроту с Марией и Жанной Абади одиннадцатого февраля, — то есть по берегу ручья Сави, потом по мосткам у мельницы Николо через остров Шале до луга Рибер на косе между ручьем и Гавом. На другом берегу ручья перед Гротом слоняются без дела Калле и жандарм Пеи. Завидев Бернадетту и сопровождающую ее кучку людей, они немедля принимают воинственный вид — жандарм с ружьем «к ноге». Но Бернадетта не собирается переходить ручей, вместо этого она опускается на колени точно в том месте, как в первый раз, с которого миновало так немыслимо много времени. Умоляющим жестом она отгоняет остальных подальше от себя. Свита непрерывно растет — тут и мать, и сестра, и тетушки, и мать и сын Николо — и образует широкий почтительный полукруг. Некоторые женщины зажигают принесенные с собой свечи. Да разве увидишь слабенькое пламя свечи на фоне этого багрового заката, слепящим светом заливающего в эти минуты всю долину Гава? Трущобная гора и общинный лес Сайе горят огнем. Гав превратился в кипящий поток раскаленной лавы. Кажется, пурпурные вершины далеко вдали плавятся, как воск.
Внутренность Грота, наполовину закрытого новой оградой, тоже озарена кроваво-красным закатом. А может, она освещена совсем другим огнем? Коленопреклоненной Бернадетте видна только верхняя часть Грота, овальный вход в нишу. (Жандармы уж позаботились, чтобы новые «видения» нельзя было наблюдать и издали.) Но именно из-под свода ниши вырываются наружу плотные клубы золотого жара. А что это там трепещет, такое белое-белое? Не накидка ли Дамы? Да, несомненно, это Она, Она стоит в глубине ниши, хотя и не видна Бернадетте. О, Дама никоим образом не выдумка. Она реальна, раз дощечки ограды могут сделать ее невидимой, как любое другое реальное тело. Бернадетта беспомощно оглядывается вокруг. Как бы найти такое местечко, откуда Дама была бы видна?
Оглядываясь, она на секунду задерживает взор на том месте, где ручей впадает в Гав. Она отворачивается, опять смотрит в ту сторону, жмурится. Невероятно. Как в тот раз, она трет глаза. Потом вдруг смертельно бледнеет, лицо застывает, зрачки расширяются.
— Она там, — вскрикивает Бернадетта, — да, там…
Сдавленные голоса женщин, толпящихся сзади, повторяют за ней:
— Она там… Да, там…
Дама стоит перед Гротом, недалеко от берега реки. Стражники ее не видят, хотя Бернадетту тотчас охватывает страх — она боится, что Калле или Пеи могут ее задеть. К счастью, они отходят к другой стороне Грота, чтобы лучше видеть толпу женщин и пресечь их поползновения зачерпнуть воды из источника. А Дама впервые опирается своими чистенькими восковыми ножками не на камень, а на голую землю. Розы на ее ножках сверкают. Сегодня Дама больше, чем в прошлые разы, похожа на ту, какой она явилась одиннадцатого февраля: юное существо, воплощение нежной и хрупкой девственности. В те первые величайшие две недели, когда Бернадетта по ее приказу ежедневно приходила к Гроту, Дама была полна планов и тайных замыслов. Ей нужно было, чтоб Бернадетта пошла к кюре, дабы в честь Дамы были построены часовни и люди приходили в процессиях, чтобы Бернадетта отрыла спрятанный под землей источник. Нынче все по-другому. Дама уже не таит в своем сердце никаких особых целей, нарушающих уединение любящих. Сегодня вся ее любовь впервые безраздельно принадлежит Осчастливленной. Никогда еще ее накидка не трепетала так живо на ветру. Никогда еще ее темные волосы не выбивались так вольно из-под накидки. Никогда еще глаза ее не сверкали такой прозрачной голубизной, а полуоткрытые губы не были так красиво изогнуты. Никогда еще ее белое платье и голубой пояс не казались такими неузнаваемо прекрасными из-за багряных отсветов заката. И улыбка на ее лице сегодня выражает не милость старшей, но дружеское расположение сверстницы.
Бернадетта медленно протягивает к Даме руки и медленно вновь их опускает. Потом, не отрывая глаз от Дамы, роется в сумке, нащупывая четки. Дама чуть заметно качает головой. Это, видимо, значит: по четкам вы еще тысячу раз успеете помолиться. Но сегодня жаль тратить время на молитву. Сегодня настал черед смотреть, и только смотреть.
Бернадетта собралась было что-то прошептать «сердцем». Но Дама предостерегающе прикладывает палец к губам. Это, видимо, значит: помолчите. Разве вы можете сказать мне что-то, чего я не знаю? Да и мне больше нечего вам возвестить. Но Бернадетта не может удержаться от страшного вопроса, который, несмотря ни на что, без слов рвется из ее сердца: это последний раз, о Мадам, это действительно последний раз?
Дама, точно понявшая этот вопрос, не дает, однако, ответа, даже без слов. Лишь улыбка ее становится еще более легкой и радостной, еще более ободряющей и дружеской. На самом деле эта улыбка означает: у нас нет такого понятия — «последний раз». Наша разлука будет более длительной, это верно, но я остаюсь на свете, и вы тоже…
Дама делает третий жест. Ее ладони очень медленно скользят по телу сверху вниз от груди к поясу. Это, видимо, значит: я еще здесь. И Бернадетта перестает спрашивать, целиком отдавшись созерцанию. Почти теряя сознание, она с таким напряжением нервов впивается взглядом в лицо Дамы, словно должна заполнить им все глубины своей души, словно должна сохранить его каждой клеточкой своего тела на все тусклое время, оставшееся до смертного часа. Ибо Бернадетта знает: это прощание. Но и Дама всячески идет ей навстречу. Она предлагает, она дает ей насмотреться на себя, излучая такое ощущение близости, какое находится уже на грани возможного.
Давно наступили сумерки. На землю постепенно опускается ночь. Взору открывается усыпанный звездами купол чистого июльского неба. Пламя множества свечей за спиной девочки только сгущает темноту ночи перед ее глазами. Дама все еще не исчезла. Ее добрая душа предусмотрительно выбрала именно этот час, когда расставание со светом вберет в себя расставание с нею самой. Она не хочет просто покинуть Бернадетту, как делала это раньше. Не хочет и усугублять отрешенность Бернадетты, чтобы исчезнуть незаметно. Она хочет легко и плавно раствориться в воздухе и причинить как можно меньше страданий. Когда взгляд Бернадетты уже почти ничего не может различить в темноте и фигура Дамы видится лишь смутным светлым пятном, Дама начинает удаляться. Очень медленно, не поворачиваясь к девочке спиной. Кажется, она подняла руку и помахала своей любимице, как машут люди, прощаясь друг с другом. Бернадетта тоже поднимает руку, но сил помахать ею у нее нет. Она неотрывно глядит в темноту. Светлое пятнышко на берегу реки — это Она? Или Ее уже нет здесь? Звезды на небе вдруг засверкали ярче прежнего. Словно обрадовались, что их Владычица возвращается к ним. Может, надо обратить взгляд к звездам? Она по-прежнему глядит в темноту, туда, где поблекло последнее светлое пятно.
Еще несколько минут Бернадетта не встает с колен, потом поднимается, пошатываясь, и направляется к островку свечей. Как долог этот путь! Она все идет и идет, те, другие, устремляются ей навстречу и все же никак не могут встретиться. Наконец она подходит к ним так близко, что уже различает их лица, освещенные зыбким пламенем свечей. Лицо матери, накидывающей ей на плечи капюле, так как похолодало. Строгое лицо тети Бернарды, тотчас набрасывающейся на нее с вопросами. Доброе лицо Антуана, испытующе заглядывающего ей в глаза. Все эти лица она еще различает. Различает и хорошо знакомые голоса, которые стараются ее успокоить и в то же время выведать интересные новости о Даме. Повторяя ее жест, Бернадетта медленно подносит указательный палец к губам. И внезапно, совершенно неожиданно, падает на землю. Падает без чувств. Но не так, как падает тело, падающее само по себе, а так, будто ее уронили.