Книга: Жена смотрителя зоопарка
Назад: Глава тридцатая
Дальше: Глава тридцать вторая

Глава тридцать первая

1944 год
В привычной жизни виллы, в ее повседневной рутине, ничего не изменилось, однако в воздухе ощущалось какое-то беспокойство, считала Антонина, хотя все вокруг занимались своими обычными делами и дружески улыбались, стараясь скрыть, как натянуты нервы. Люди казались «рассеянными», и «разговоры не клеились, предложения рассыпались на полуслове». Двадцатого июля граф фон Штауффенберг попытался взорвать Гитлера в «Вольфшанце» («Волчьем логове»), его ставке в прусском лесу, правда, Гитлер отделался лишь небольшими ранениями. После этого покушения местное немецкое население охватила паника, колонны отступающих солдат потянулись через Варшаву на запад, взрывая по пути дома. Сотрудники гестапо жгли архивы, опустошали мастерские, отправляли обратно в Германию свои личные вещи. Немецкий губернатор и другие представители администрации выехали из города на первых попавшихся грузовиках и телегах, оставив только гарнизон в две тысячи солдат. Пока немцы удирали, оставляя после себя пустоту, многие поляки спешили в город из окрестных деревень, опасаясь, что отступающие солдаты будут разорять их дома и фермы.
Уверенный, что восстание может начаться в любую минуту, Ян не сомневался, что хватит нескольких дней, чтобы Армия крайова, насчитывавшая 350 000 человек, разгромила оставшихся нацистов. В теории, как только мосты будут заняты поляками, батальоны с обоих берегов Вислы сомкнут ряды и сольются в единую мощную армию, которая освободит город.
Двадцать седьмого июля, когда советские войска достигли Вислы в шестидесяти пяти милях южнее Варшавы (Антонина говорила, что слышала орудийные выстрелы), немецкий генерал-губернатор Польши Ганс Франк согнал сто тысяч мужчин-поляков в возрасте от семнадцати до шестидесяти пяти лет и заставил под угрозой расстрела по девять часов в день строить укрепления вокруг города. Армия крайова призывала всех игнорировать приказ Франка и начала подготовку к сражению; призыв к оружию на следующий день эхом повторили подходившие русские – по радио на польском звучал призыв: «Час для действий настал!» Третьего августа, когда Красная армия расположилась в десяти милях от правобережного района, где находился зоопарк, атмосфера на вилле стала еще напряженнее, и все то и дело спрашивали: «Когда же начнется восстание?»
Смена действующих лиц на вилле произошла неожиданно. Большинство «гостей» уже ушли, чтобы присоединиться к армии или укрыться на надежных «малинах»: Ли́сник собирался переехать на ферму под Гройцы; Маурыций отправился к Магдалене в Саска Кепа; юрист с женой бежали на другой конец Варшавы, но две их дочери, Нуня и Эва, решили остаться на вилле, потому что, если что-то случится с Антониной, повторяли они, новорожденной Терезе, Рысю, семидесятилетней матери Яна и домработнице придется справляться самим, а это вряд ли возможно. Хотя солдаты начали эвакуировать мирных граждан с территорий у реки, Ян надеялся, что его семье удастся остаться в зоопарке, ведь поляки скоро обязательно одержат победу, а тяготы переезда могут убить младенца и престарелую мать Яна. В своем интервью Еврейскому институту он вспоминал, что 1 августа в семь утра пришла девушка и предложила ему присоединиться к восставшим. Должно быть, это была связная Армии крайовой, такая же как Галина Добровольская (во время войны Галина Корабёвская), с которой я встречалась в Варшаве однажды солнечным летним днем. Ныне энергичная женщина за восемьдесят, во время войны она была подростком и помнит тот день, когда отправилась на велосипеде, а затем на трамвае в долгое и опасное путешествие по окраинам города, собирая бойцов и предупреждая их семьи, что восстание вот-вот начнется. Ей нужно было сесть на трамвай, и в конце концов она его нашла, хотя кондуктор уже ехал в парк, поскольку большинство варшавян бросили работу и спешили по домам, чтобы подготовиться к сражению. Предугадывая подобную проблему, подполье снабдило Галину американскими долларами, перепуганный кондуктор взял их и довез ее куда нужно.
Ян поднялся на второй этаж к Антонине с Терезой и рассказал новость.
– Но вчера сведения были совершенно другие! – с тревогой воскликнула Антонина.
– Я тоже не понимаю, что происходит, но мне надо пойти и все узнать.
Их друг Стефан Корбоньский, тоже удивленный выбором момента для восстания и не получивший предупреждения, заметил в тот день на улицах какую-то лихорадочную суету:
«Трамвайные вагоны были набиты молодыми парнями… По улицам шли женщины, по две, по три, шагали поспешно, явно торопились, в руках тяжелые сумки и свертки. „Они несут в назначенные места оружие“, – пробормотал я себе под нос. Вдоль дороги ехали вереницы велосипедистов. Молодые люди в высоких сапогах и ветровках жали на педали изо всех сил… То там, то тут мелькали немцы в униформе, проходили патрули, ничего не замечая, не зная, что творится вокруг них… Мне повсеместно попадались мужчины, которые серьезно и целеустремленно куда-то шагали; они обменивались со мной взглядами, полными молчаливого понимания».

 

Спустя четыре часа Ян вернулся домой, чтобы попрощаться с Антониной и матерью, рассказав, что восстание теперь может начаться в любой момент. Он отдал Антонине металлический котелок и пояснил:
– В нем заряженный револьвер, на случай если явятся немецкие солдаты…
Антонина окаменела. «Меня прямо парализовало», – писала она, а Яну она сказала:
– Немецкие солдаты? О чем ты? Разве ты забыл, что всего несколько дней назад мы были убеждены, что армия подполья обязательно победит? Ты уже не веришь в это?
Ян мрачно ответил:
– Знаешь, неделю назад у нас были неплохие шансы победить в бою. Теперь же слишком поздно. Время для начала восстания неудачное. Нам следовало бы подождать. Двадцать четыре часа назад наши командиры были такого же мнения. Но вчера ночью они почему-то передумали. Подобная непоследовательность может привести к самым печальным результатам.
Ян не знал, что русские, предполагаемые союзники, имеют собственные захватнические планы и что Сталин, которому был обещан после войны кусок Польши, хочет добиться поражения и немцев, и поляков. А тем временем он запретил самолетам союзников, летевшим на Польшу, совершать посадку на русских аэродромах.
«Я крепко обняла Яна, прижавшись лицом к его щеке, – вспоминала Антонина. – Он поцеловал меня в голову, взглянул на ребенка и побежал вниз. Сердце у меня бешено колотилось!» Она спрятала котелок с револьвером под кровать и заглянула к матери Яна, которая сидела в кресле, перебирая бусины «розария», а «ее лицо было мокрым от слез».
Мать Яна, следуя традиции, быстро перекрестила лоб невестки и призвала Деву Марию благословить путь Яна. Богородица была святой покровительницей солдат Армии крайовой во время восстания: в городе спешно возводили алтари, вдоль дорог строили часовни, ей посвященные (в Польше их много и по сей день). Солдаты и их семьи молились Иисусу Христу, в бумажниках часто носили небольшие иконки с его изображением и с надписью «Jezu, ufam tobie» («В Иисуса веруем»).
Мы не знаем, что делала Антонина, чтобы немного облегчить муки неизвестности; однажды Ян сказал журналистам, что она была воспитана строгой католичкой, и поскольку она крестила обоих своих детей и всегда носила на шее образок, то она, скорее всего, молилась. Во время войны, когда всякая надежда улетучилась и осталась только вера в чудо, даже нерелигиозные люди часто обращались к молитве. Некоторые из «гостей», чтобы морально себя поддержать, обращались к гаданию, но Ян, ярый поборник здравого смысла и сын убежденного атеиста, к предрассудкам и религиозности относился неодобрительно, и это означало, что у Антонины и матери Яна, ревностной католички, имелись свои домашние тайны.
Пока самолеты на бреющем полете проносились над городом, Антонина пыталась угадать, что творится на другом берегу Вислы, и в итоге вышла на террасу, откуда смотрела и прислушивалась к треску автоматов за рекой, воспринимая каждый звук как ответ. Выстрелы звучали «отдельно, точечно», писала она, вовсе непохожие на раскатистое эхо крупного сражения.
Она осознавала, что обязанности правителя небольшого зоопарковского княжества ложатся на нее: под ее началом Рысь, четырехнедельная Тереза, девушки Нуня и Эва, ее свекровь, домработница, Ли́сник и двое его помощников. Тяжкий груз ответственности за жизни других пригибал к земле и стучал в мозгу навязчивой идеей:

 

«Серьезность положения не позволяла мне расслабиться ни на миг. Хотела я того или нет, мне пришлось встать во главе нашего хозяйства… постоянно быть настороже, как меня учили в школьные годы в харцерах. И я знала, что на Яне лежат куда более трудные обязанности. Меня не покидало стойкое ощущение, что я несу ответственность за все в доме; эти мысли преследовали меня… Я понимала, что это мой долг».

 

Двадцать три ночи подряд она заставляла себя бодрствовать, опасаясь, что может задремать и не услышит шороха, пусть самого тихого, который означал бы опасность. В каком-то смысле этот дух хранительства не был новым для Антонины, которая вспоминала, как во время обстрелов в 1939 году закрывала сына своим телом. Она решила, что это проистекает из неистового материнского инстинкта – готовность сражаться, если необходимо защитить семью.
Хотя поле битвы находилось за рекой, она ощущала в западном ветре запах смерти, серы, гниения, слышала бесконечный треск автоматных выстрелов, разрывы артиллерийских снарядов и бомб. Без новостей, без связи с другой частью города, Антонина представляла, как вилла трансформируется «из ковчега в крошечный корабль на просторах океана, безнадежно дрейфующий без компаса и руля», и в любой момент ожидала падения бомбы.
Стоя на террасе, они с Рысем вытягивали шеи, чтобы разглядеть пожары за рекой и понять, что происходит. А по ночам они наблюдали яркие вспышки одиночных ружейных выстрелов и слышали, как самолеты свистят и воют над городом до самого утра.
– Папа сражается в самой трудной части города, – повторял Рысь, указывая в сторону Старого города. Четыре часа он простоял на посту, глядя на битву в бинокль, высматривая силуэт отца и приседая каждый раз, когда слышал близкое завывание бомбы.
Рядом с дверью в спальню Антонины была металлическая лестница как в поезде, которая вела на плоскую крышу, и Рысь часто поднимался по ней с биноклем в руках. Немцы, стоявшие неподалеку, заняли небольшой парк развлечений у моста, где имелась башня для прыжков с парашютом, с которой они видели, как Рысь на крыше наблюдает за ними. И однажды на виллу зашел солдат и предупредил Антонину, что если еще раз заметит Рыся на крыше, то застрелит его.
Несмотря на беспокойные бессонные ночи и дни, полные тревог, Антонина признавалась, что ощущала «леденящий восторг»; все долгие, страшные годы оккупации они ждали восстания, и вот оно произошло, хотя можно было лишь догадываться о ходе событий. За рекой, в самом сердце города, было мало еды и воды, зато полным-полно кускового сахара и водки (украденных из немецких запасов), чтобы поддержать дух Армии крайовой, пока ее бойцы строили противотанковые заграждения из булыжников мостовой. Из тридцати восьми тысяч солдат (из них четыре тысячи женщин) только у одного из пятнадцати было приличное оружие, остальные использовали палки, охотничьи ружья, ножи и сабли, надеясь захватить оружие в бою.
Поскольку телефонную связь все еще контролировали немцы, отряды храбрых девушек-связных разносили сообщения по всему городу точно так же, как они тайно делали это на протяжении всей оккупации. Когда Галина Корабёвская вернулась в Варшаву, то отправилась помогать в центр города: передавать донесения, разворачивать полевые кухни и госпитали.
«Баррикады были повсюду, – рассказывала мне Галина взволнованным голосом. – Вначале все были счастливы. Восстание началось в пять утра, и мы надели на рукава красно-белые повязки… В первые недели восстания мы выживали, питаясь раз в день кониной и супом, но вот под конец мы ели только сухой горох, кошек, собак и птиц.
Я видела, как моя пятнадцатилетняя подруга помогала нести носилки с раненым солдатом. Над головой пролетел самолет, она заметила страх в глазах раненого и закрыла его своим телом – ее серьезно ранило в шею. На следующий день, разнося по городу сообщения, я повстречала двух женщин, выходивших из дома с тяжелыми сумками. Я остановилась спросить, не нужна ли им помощь, и они сказали, что нашли тайник с немецкими медикаментами и большой мешок конфет, которые предложили и мне. Я набила конфетами карманы и рукава и пошла, вскинув руки повыше, чтобы не просыпать конфеты. Встречая наших солдат, я говорила им, чтобы подставили ладони, затем вытягивала руки, и конфеты сыпались им в горсть!»
Немцы отступали, и впервые за годы можно было ходить и говорить свободно, евреи вышли из своих укрытий, поскольку действие расистских законов закончилось, люди вешали на дома польские флаги, распевали патриотические песни, надевали красно-белые повязки. Феликс Цивинский командовал бригадой солдат, в которую входил и Шмуэль Кенигсвайн, руководивший собственным батальоном. Культурная жизнь Варшавы снова расцвела, заново открылись кинотеатры, откуда-то вдруг появились литературные журналы, стали проводиться концерты в изящно обставленных салонах. Бесплатная почтовая служба выпустила марки – почтой занимались харцеры, собственноручно доставляя письма. На архивной фотографии запечатлен металлический почтовый ящик с орлом и лилией, означающими, что юные скауты рисковали жизнью, разнося письма.
Когда известие о восстании дошло до Гитлера, он приказал Гиммлеру отправить самые беспощадные войска, чтобы не оставить в живых ни одного поляка, сровнять город с землей, квартал за кварталом, разбомбить, сжечь, раскатать бульдозером так, чтобы было нечего восстанавливать, – в назидание остальной оккупированной Европе. Для этой работы Гиммлер выбрал самые свирепые подразделения СС, состоявшие из уголовников, полицейских и бывших военнопленных. На пятый день восстания, который остался в истории под названием «Черная суббота», закаленные в боях эсэсовцы Гиммлера и солдаты вермахта ворвались в город, истребив тридцать тысяч мужчин, женщин и детей. На следующий день, когда эскадрильи «Штук» закидывали город бомбами – на архивных пленках слышно, как они жужжат, словно мегатонные комары, – плохо вооруженные и в основном неподготовленные поляки яростно дрались, радируя в Лондон, чтобы им сбросили с самолетов еды и боеприпасов, умоляя русских немедленно начать наступление.
Антонина описала в своем дневнике, как двое эсэсовцев с автоматами наперевес распахнули дверь виллы и заорали: «Alles rrraus!»
Охваченные ужасом, все они выскочили из дома и выстроились в саду, не зная, чего ожидать, но опасаясь самого худшего.
– Руки вверх, – орали эсэсовцы.
Антонина заметила, что указательные пальцы у них лежат на спусковых крючках.
Прижимая к себе ребенка, она смогла поднять только одну руку, и ее разум с тревогой отметил «вульгарность и грубость их речи», пока немцы ревели:
– Вы заплатите за гибель немецких героев, убитых вашими мужьями и сыновьями. Ваши дети, – они ткнули в Рыся и Терезу, – с молоком матери впитывают ненависть к немецкому народу. До сих пор мы смотрели сквозь пальцы, но пора положить этому конец! Отныне за каждого погибшего немца будет убита тысяча поляков.
«Это точно конец», – подумала Антонина. Крепко прижимая к себе младенца, лихорадочно пытаясь придумать какой-нибудь план, она чувствовала, как сердце колотится в груди, а ноги налились свинцом, и она едва могла двигаться. Уже не в первый раз она буквально окаменела от страха. Если уж она не могла пошевелиться, то должна была хотя бы сказать что-то – не важно что, сохранять спокойствие, заговорить с ними так, как обычно говорила с разозленными животными, завоевывая их доверие. На языке вертелись немецкие слова, которых она, как ей казалось, не знает, и Антонина начала говорить о древних племенах и величии германской культуры. Она все крепче прижимала к себе малышку, слова потоком лились с языка, а какой-то другой отдел мозга, сосредоточившись, снова и снова отдавал приказ: «Успокоиться! Опустить оружие! Успокоиться! Опустить оружие! Успокоиться! Опустить оружие!»
Немцы продолжали орать, но она этого не слышала, они так и не опустили оружие, однако она, под камнепадом разрозненных мыслей, все продолжала и продолжала говорить, отдавая безмолвные приказы.
Неожиданно один солдат взглянул на пятнадцатилетнего помощника Ли́сника и пролаял, чтобы тот шел за садовый сарай. Парень пошел, и эсэсовец двинулся за ним, на ходу сунув руку в карман и вынув револьвер в тот миг, когда оба они скрылись из виду. Одиночный выстрел.
Другой немец заорал на Рыся:
– Ты следующий!
Антонина увидела, как лицо сына осунулось от ужаса, кровь отлила от него и губы побелели. Она не могла двинуться, рискуя своей жизнью и жизнью Терезы. Рысь поднял руки и медленно, словно робот, пошел, «как будто жизнь уже покинула его маленькое тело», вспоминала она позже. Глядя ему вслед, пока он не скрылся за сараем, она мысленно шла за ним. «Сейчас он рядом с мальвами, – думала она, – а теперь у окна кабинета». Второй выстрел. Антонине показалось, что ей «в сердце вонзили штык… мы услышали третий выстрел… я ничего не видела, перед глазами сначала побелело, затем почернело. Я так ослабела, что едва не падала в обморок».
– Сядьте на скамейку, – сказал ей один из немцев. – Трудно стоять с ребенком на руках.
Мгновение спустя этот же человек прокричал:
– Эй, ребята! А ну принесите мне петуха! Он в кустах.
Оба мальчика вышли из кустов, трясясь от страха. Рысь держал за крыло мертвого петуха, Кубу, Антонина не могла отвести взгляда от крупных капель крови, вытекавших из пулевых ран Кубы.
– Хорошую шутку мы разыграли! – сказал солдат.
Антонина видела, как их каменные лица смягчились, когда они с хохотом выходили из сада, унося мертвого петуха, видела, как Рысь осел, силясь не плакать, хотя в том не было смысла, и слезы текли ручьем. Что могла сделать мать, чтобы утешить своего ребенка после всего пережитого?

 

«Я подошла к нему и зашептала на ухо: „Ты мой герой, ты вел себя очень смело, сынок. Пожалуйста, помоги мне теперь войти в дом, я совсем ослабела“. Возможно, чувство долга помогло ему немного отвлечься. Я знала, как ему трудно проявлять эмоции. В любом случае он нужен был мне и малышке, потому что ноги у меня действительно стали ватными от потрясения».

 

Позже, когда Антонина успокоилась, она попыталась проанализировать поведение эсэсовцев: они действительно собирались их расстрелять или же то была просто дурная игра в силу и страх? Они точно не знали о существовании Кубы, значит им пришлось импровизировать по ходу пьесы. Она никак не могла понять, с чего вдруг они подобрели и позволили ей присесть. Неужели их действительно тронуло, что она может упасть вместе с младенцем? «Если так, – размышляла она, – может быть, в их чудовищных душах сохранилось хоть что-то человеческое, и если это так, значит зла в чистом виде не существует».
Она была совершенно уверена, что те выстрелы убили мальчиков, что Рысь лежит, скорчившись на земле, с пулей в голове. Нервная система матери в подобной ситуации выходит из строя, и, хотя все они уцелели, она поняла, что погрузилась в жесточайшую депрессию, за что упрекала себя в дневнике: «Мне было стыдно за свою слабость», как раз в то время, когда «я должна была возглавлять свой маленький отряд».
В последующие дни она еще и страдала головными болями из-за адских артобстрелов германской армии, массированных залпов из гранатометов, минометов и тяжелой артиллерии, дислоцированной рядом с зоопарком. За обстрелами следовали сейсмические толчки от падения бомб – разные по форме и калибру, они вносили свои дьявольские ноты в общий гвалт: свист, хлопки, треск, грохот, гул, скрежет, грозовые раскаты. Кроме того, работали «визжащие мими», так на армейском сленге (в честь всех французских Мими) назывались немецкие снаряды, которые в полете издавали пронзительный визг, а позже этим словосочетанием стали обозначать панический ужас, охватывающий в бою после долгого пребывания под огнем противника.
У немцев также были минометы, прозванные «ревущими коровами», которые взвывали в шесть глоток, когда мины вылетали шесть раз подряд, прежде чем шестикратно взорваться.
«Я не забуду этого звука до конца своих дней, – писал Яцек Федорович, которому во время Варшавского восстания было семь лет. – И никто уже ничего не мог сделать. Если ты слышал взрыв, значит тебя не убило… Я очень хорошо научился распознавать этот смертоносный звук». Ему удалось спастись, захватив «остатки семейного состояния… в виде „чушек“, золотых двадцатипятирублевых монет, зашитых [в плюшевого медведя]. Кроме медведя, до конца восстания мне удалось сохранить только стакан и томик „Доктора Айболита“».
Самолеты бомбили бойцов в Старом городе; солдаты расстреливали из автоматов мирных горожан; команды подрывников сжигали и взрывали дома. Воздух был полон пыли, пламени и серы. Когда стемнело, Антонина услышала еще более страшный гул со стороны моста Кербедза – рев какой-то гигантской машины. Некоторые говорили, что немцы построили крематорий, чтобы сжигать мертвые тела и защитить Варшаву от чумы, другие утверждали, что немцы стали использовать мощное радиологическое оружие. В водах реки отражалось бледно-зеленое сияние, такое яркое, что Антонина могла разглядеть людей, стоявших у своих окон на другом берегу реки, а после заката ко всепроникающему гулу присоединился невидимый хор пьяных солдат, которые распевали где-то в ночи.
По воспоминаниям Антонины, она всю ночь пролежала без сна, коченея от страха, чувствуя, как даже самые крохотные волоски на шее становятся дыбом. Как оказалось, призрачному свету имеется куда более простое объяснение: в Пражском парке немцы установили генератор, чтобы включать огромные рефлекторные лампы, слепившие противника.
Даже когда сражение откатилось от района зоопарка, солдаты вторгались на его территорию, чтобы мародерствовать и грабить. Однажды явилась банда русских с «дикими глазами», они принялись деловито обшаривать шкафы, простукивать стены и полы, выискивая что-нибудь, что можно украсть, включая даже рамы для картин и ковры. Когда Антонина вышла к ним и молча встала, защищая свой дом, ей казалось, что мародеры «словно гиены» снуют вокруг нее, разбегаясь по комнатам. «Если они догадаются, как мне страшно, они сожрут меня», – подумала она. Их главный, человек с азиатскими чертами лица и ледяными глазами, подошел к ней вплотную и уставился пристальным взглядом, а Тереза спала рядом в маленькой плетеной колыбельке. Антонина не отводила глаз и не двигалась. Вдруг он схватил маленький золотой образок, который она постоянно носила на шее, «сверкнув белыми зубами». Медленно, осторожно она указала на младенца, затем, вспоминая русский язык своего детства, скомандовала громко и сурово:
– Нельзя! Твоя мать! Твоя жена! Твоя сестра! Ты понял?
Когда она положила руку ему на плечо, он посмотрел удивленно, и она увидела, как маниакальная ярость уходит из его глаз, рот расслабился, словно она прогладила материю его лица горячим утюгом. И снова выручила ее телепатия, подумал Антонина. В следующую секунду он сунул руку в задний карман штанов, и на какой-то кошмарный миг она вспомнила немецкого солдата, который целился в Рыся из револьвера. Но вместо этого главный вынул руку из кармана, раскрыл ладонь и протянул несколько грязных розовых леденцов.
– Для ребенка! – сказал он, указывая на колыбель.
Когда Антонина в знак благодарности пожала ему руку, он восхищенно улыбнулся ей, посмотрел на ее руки, лишенные украшений, после чего сделал жалостливое лицо, снял кольцо со своего пальца и протянул ей.
– Это тебе, – сказал он. – Бери! Надень на палец!
Сердце у нее екнуло, когда она надела кольцо, потому что на нем был серебряный орел, польская эмблема, означавшая, что, скорее всего, кольцо было снято с пальца погибшего польского солдата. «Чье же это кольцо?» – подумала она.
После чего главный громко созвал своих солдат и приказал:
– Оставьте все, что взяли. Пристрелю как собаку любого, кто не выполнит приказ!
Его люди с изумлением побросали все, что успели набрать, и принялись вынимать разные мелочи из карманов.
– Уходим, ничего не трогать! – сказал он.
При этих словах она увидела, как его люди «уменьшились в размерах, выходя по одному, словно псы, получившие пинка».
Когда они ушли, она села за стол, снова посмотрела на кольцо с серебряным орлом и подумала: «Если такие слова, как „мать“, „жена“, „сестра“, обладают силой изменять душу негодяя и обуздывать его кровожадные инстинкты, может быть, у человечества все-таки есть какая-то надежда на будущее».
Время от времени в зоопарке появлялись и другие солдаты, но все обходилось без происшествий, потом прикатила машина с несколькими немецкими чиновниками, которые управляли пушными фермами Третьего рейха и знали Ли́сника по Гройцам. Ли́сник отчитался, что животные целы и невредимы и нарастили шикарный мех, после чего чиновники выдали разрешение на перевозку и животных, и штата служащих в Германию. Чтобы подготовить к переезду такое количество животных, требуется немало времени, и это означало, что все смогут пока что остаться на вилле, может быть, даже до того момента, когда восстание победит, а немцы покинут Варшаву. И тогда никому и вовсе не придется уезжать из зоопарка.
Между тем, стараясь ослабить сопротивление, немецкие самолеты продолжали сбрасывать листовки, предлагая гражданским лицам уходить из города, пока он не стерт с лица земли. Вскоре немецкая армия завезла в Пражский парк еще больше тяжелой артиллерии, спрятав орудия между деревьями и кустами на берегу реки. Разместившись поблизости, немецкие солдаты часто заходили на виллу, чтобы выпить воды, съесть тарелку супа или печеной картошки. Однажды вечером один рослый молодой офицер выразил озабоченность, что мирные граждане живут слишком близко к месту сражения, и Антонина пояснила, что она и все остальные работают на пушной ферме, весьма важной для вермахта, и они не могут бросить ее, потому что для енотовидных собак сейчас трудное время: после летней линьки у них в сентябре, октябре и ноябре отрастает на зиму мягкий густой мех. Менять природные ритмы и загонять зверей в ящики, подвергать их стрессу, перевозя в другие климатические условия, говорила она, означает, что этот ценный зимний подшерсток вырастет не скоро. Это объяснение, кажется, его удовлетворило.
Гром никогда прежде ее не пугал, писала Антонина. «В конце концов, это всего лишь звук, заполняющий вакуум, созданный ударами молний», но вот артиллерия лупила без передышки, а влага в воздухе не сгущалась, дождь не капал, и этот сухой гром действовал ей на нервы. Как-то днем пушки неожиданно затихли, и в этой редчайшей тишине все женщины в доме прилегли отдохнуть, наслаждаясь спокойствием. Мать Яна, Нуня и Эва разошлись по комнатам, а Антонина снесла Терезу вниз, где были распахнуты все окна и двери по случаю жаркого дня. Вдруг скрипнула дверь кухни, и в комнату вошел немецкий офицер. Он на мгновение остановился, заметив ее с ребенком, а когда подошел ближе, Антонина почувствовала исходивший от него запах алкоголя. Подозрительно заглянув во все углы, он прошел в кабинет Яна.
– О! Фортепьяно, ноты! Вы играете? – спросил он взволнованно.
– Немного, – ответила она.
Полистав ноты Баха, он задумался и принялся насвистывать фугу, идеально чисто. Она предположила, что он, возможно, профессиональный музыкант.
– Кажется, у вас идеальный музыкальный слух, – сказала она.
Когда он попросил ее сыграть, она села за фортепьяно, хотя все это казалось несколько странным. Ее подмывало схватить Терезу и бежать, но она побоялась, что тогда он застрелит ее, и вместо этого она начала играть «Серенаду», романтическую песню Шуберта, надеясь, что эта любимая немцами композиция успокоит его, навеяв сентиментальные воспоминания.
– Нет, только не это! Не это! – закричал он. – Зачем вы играете это?!
Антонина отдернула пальцы от клавиш. Выбор явно неудачный, но почему? Она столько раз слышала и играла немецкую серенаду! Он направился к книжному шкафу, чтобы выбрать ноты, а она прочла стихи «Серенады»:
Песнь моя летит с мольбою тихо в час ночной,
В рощу легкою стопою ты приди, друг мой!
При луне шумят уныло листья в поздний час,
И никто, о друг мой милый, не услышит нас.
Слышишь, в роще зазвучали песни соловья?
Звуки их полны печали, молят за меня.
В них понятно все томленье, вся тоска любви.
И наводят умиленье на душу они.
Дай же доступ их призванью ты душе своей
И на тайное свиданье ты приди скорей!

Такое заденет любого, у кого разбито сердце, подумала Антонина. Вдруг лицо немца засияло, когда он открыл подборку национальных гимнов, он принялся листать страницы, с азартом выискивая что-то, и наконец нашел.
Поставив раскрытые ноты на фортепьяно, он сказал:
– Сыграйте, пожалуйся, вот это.
Когда она заиграла, немецкий офицер громко запел, выговаривая английские слова с сильным акцентом, и у нее мелькнула мысль, что подумают солдаты из Пражского парка, пока он выводит «Звездно-полосатый флаг»? Время от времени она поглядывала на его лицо с полузакрытыми глазами. После того как она завершила гимн бравурными аккордами, он отдал ей честь и тихо вышел из дома.
Кто был этот офицер, столь искушенный в музыке, гадала она, и что значил для него американский гимн? «Может быть, это был какой-то розыгрыш, который они устроили с другим офицером, оставшимся снаружи? – рассуждала она. – Наверняка кто-нибудь придет и будет допрашивать меня, к чему эта музыка? И теперь я буду переживать из-за того, что дразнила СС». Позже она решила, что немец, вероятно, хотел ее напугать, и, если так, ему удалось, потому что мелодия застряла в голове и вертелась до тех пор, пока ночь не прорезал рев канонады.
В то время как немцы усиливали свои атаки на Старый город, Антонина продолжала надеяться, что армия подполья победит, хотя уже было известно, что Гитлер приказал стереть город с лица земли. Скоро она узнала, что Париж освобожден дивизией «Свободная Франция», а также силами США и Великобритании, вслед за этим пал Аахен, первый немецкий город, на который было сброшено десять тысяч тонн бомб.
Вестей ни от Яна, ни о Яне не было, он оставался в Старом городе, где Армия крайова, зажатая на небольшой территории, сражалась за каждое здание и даже за каждую комнату в доме и уголок в соборе. Многочисленные свидетели рассказывали, что фронт неожиданно прорывался внутрь зданий, перетекая с этажа на этаж, тогда как оставшихся снаружи поливало непрерывным дождем бомб и пуль. Все, что могли сделать Антонина и Рысь, – это наблюдать, как артиллерийский огонь сметает Старый город, и представлять, как Ян с товарищами крадутся по мощенным булыжником улицам, которые она знала наизусть.
На архивной фотографии, сделанной военным репортером Сильвестром (Крисом) Брауном 14 августа, польские солдаты с гордостью показывают немецкий броневик, только что захваченный в бою. Яна на фотографии нет, однако вряд ли это простое совпадение, что в подписи к картинке похожее на слона транспортное средство названо Ясем – так звали слона из Варшавского зоопарка, убитого в начале войны.
Назад: Глава тридцатая
Дальше: Глава тридцать вторая