Глава 17. Где про родственников сказывается
— Ой, болить… — бабка моя испустила тяжкий вздох, с которого ажно окны задребежжали меленько так, мерзенько… — Ой, болить, Зославушка…
Она шумно высморкалась в расшитый платок, а другой к глазу приложила.
— Чего болить?
Я бровку приподняла, оно, конечне, не так выходило, как у Люцианы Береславовны, но я давече цельный вечер перед зеркалом сидела, рожи корчила, сиречь, училась лицо держать, чтоб оное лицо выражало только тое, чего мне хочется, а не чтоб все на нем написано было.
Не знаю, как оно выходило, но я честно старалася.
И ныне пучилась, пытаясь видом своим донесть до бабки мыслю про тое, что не верю я больше в ейные хвори. То есть верю, конечно, сердце у ней слабое, и печенка пошаливает, и кости, бывает, ломит, когда погода меняется.
Но все оные хвори ныне приглежены и обихожены.
И лежит она на кровати, да не той, которая студиозусам положена. Нет, раздобыла где-то Марьяна Ивановна кровать железную, с высокими билами. На ней — перин ажно пять. На перинах — простыночка льняная с шитьем. Подушки пуховые, высокие, и уж средь них бабка возлежит, что заяц меж сугробов снежных.
Лицо темное.
Рубаха тоже белая, тонкого полотна. На волосах седых — хусточка. И до того махонькою серед перин и подушек глядится бабка моя, такою бледненькой, что сердце прям сжимается.
— Душа у меня болить, — бабка веки то смежила.
Лежить.
Не дышить, почитай.
Ну, оно со стороны глядится, будто бы и не дышит она. Я-то чую, как в грудях шумит. И сердце бьется. Стало быть, живая.
— С чего ж она болить-то?
Я сидела на стульчику, у кровати приставленном, да думала, что пора бы ужо заканчивать этое лечение, которое крепко затянулося. И Марьяна Ивановна сказывала, что телесно бабка здорова.
Ну, на ее годы здорова.
А вот душою… так души в Акадэмии не исцеляют.
Бабка глаз приоткрыла, левый, хитрющий, и простонала.
— За тебя, Зославушка, болит…
— А чего со мною? Вона, здоровая я…
…сама сказывала, что, дай Божиня здоровия, а остальное само приложится. Так вот и дала, и приложилось. Так приложилось, что уж не чаю, как оно отложится.
Бабка два глаза открыла, глянула, слухаю ли, и вновь застогнала, куда там призракам… призраки — сиречь фантомы, суть остаточные явления… чего? Запамятовала…
— Так же ж бросил тебя твой Арей…
От донесли.
Кто?
Мыслится, Марьяна Ивановна, кто ж еще. А если не она, то целительницы местные, которые ныне ждали и дождаться не могли, когда ж и Кирей от невесты этакое, порченое, откажется. А он не торопился.
— …горестно тебе?
— Горестно, — сказала я, чтоб не огорчать бабушку.
— Душа болить?
— Болить.
— Вот! — бабка моя пальчик к потолку воздела. — А я тебе говорила, что так и будет! Ненадежная он личность!
А словесей-то набралась в беседах премудрых с Марьяной Ивановной.
— А твой Кирей… — смолкла и губу пожевала. — Он тоже тебя не достоин.
О как.
И чем же ж Кирей успел провиниться? Давече он бабке моей корзину прислал с пряниками да клюквой в сахаре, с орехами калеными, с медовыми лепешками и прочею снедью, чтоб не жалилась она на жизнь нынешнюю зело горькую.
— Сама подумай. Он же ж азарин!
— И прежде, мнится, тебе сие не мешало.
Бабка насупилась.
Но со своего не отступилась.
— Вот поженитеся… если еще поженитеся… а он тебя в степи увезет и там… — она глаза выпучила и губки поджала, вид при том сделался неодобрительным.
— Чего там?
— Степи там.
— Я уж уразумела…
— Зослава, не перечь старшим! — бабка позабыла про то, что помирала, и в перинах села. Ну попыталася. Перин-то много, в них и утонуть можно. — Увезет и скажет, что по азарскому обычаю ты ему не жена, а…
— А кто?
— А никто! Не пришей кобыле хвост. Бросит и не оглянется.
— Значится, за Кирея не идти?
— Не иди, Зославушка, не иди… на кой он нам сдался? Бес рогатый, рожа глумливая, ни почета, ни уважения. Разве ж такой муж тебе надобен?
Я покачала головой.
Вот… духа дурного выбили, а мысли — нет, крепко засело в бабкиной голове, что она мало царскою тещею не стала. И вот с одное стороны разумеет она, что сии мысли духом рожденные, а с другой… сватался же ж царевич.
Распрекрасный.
Не то белявый, не то смуглявый, не то вовсе рыжий. Божиня ведае…
— Вот и я мыслю, что не такой… да и дети рогастые… люди смеяться станут…
От людской смех — это последнее, чего я боюся.
— Ты уж скажи ему, чтоб не приходил, добре, Зославушка?
— Скажу.
— И не надобны мне его пряники…
А сама-то, как я пришла, аккурат пряник и грызла, вона, вся кровать в крошках, после жалиться станет, дескать, спать ей мулько, неудобственно.
— У тебя другой жених будет… только ты, Зославушка, не дури.
— А разве ж я дурю? — терпение мое истончалося. Я же ж не за просто так явилась, я же ж для разговору сурьезного, к которому цельный месяц с духом собиралася. Только разве ж бабка даст хоть слово сказать.
— Так от чего я подумала, Зославушка, — зачастила бабка, меня перебиваючи, — еще ж не поздно все исправить…
Она заерзала, пытаясь выбраться из перин и подушек, только сие не выходило.
— Чего исправить?
— Уходи ты из этое Акадэмии. Возвертайся в дом. Рубаху там шей, сарафан. Приданое приготовить надо, а то ну как сваты нагрянут, а у тебя сундуки пустые?
— Не пустые.
Рубаху свадебную я еще когда расшила, небось, не один месяц потратила, кажный стежок клала ровнехонько. Помнится, рукав левый четыре раза перешивать пришлося, все-то он мне неладен был. Затое вышла рубаха — загляденье.
Из шелку кумачового.
И нить золотая на ем сверкает, переливается, вьется по подолу вьюнком златолистным, а венчики — перламутровые.
Думала сперва рыб шить иль птиц, как нашие делают, но после иного восхотелось.
— Ой, — бабка рукой махнула. — Тоже глупство придумала. Та твоя рубаха для простой девки годная.
— А я сложная, стало быть?
Я встала и рученьками бока подперла.
Бабка разом заохала да заахала, вспомнила, что она, стало быть, не просто лежит, а прямо-таки при смерти, того и гляди отойдет. Упала в перины, выгнулася, подбородок задрала и рученьки на грудях сложила. Мол, можете прям и отпевать.
Но актерство актерством, норов-то у бабки дурной, с ним она совладать не способная, коль вобьется чего в голову, то уж не выбьется само. И теперь помирае-помирае, а ерзае, так ее распирает мне сказать. И не удержалася.
— Дурная ты девка, Зослава! — а голосок-то не помирающий. — Счастия своего не увидишь, даже если в него носом тыкнуть!
От не хватало, чтоб меня в некое счастие носом тыкали!
— К тебе царевич сватался! Самый настоящий!
— Настоящий? — уж и я не удержала, может, правду говорят, что недалече яблоко от яблоньки, внученька от бабоньки… и у меня, стало быть, норов тоже поганого свойства, и упрямая я, и несговорчивая. — Это где ж он настоящий? Взблажилось тебе, Ефросинья Аникеевна!
И рожу корчу, которая презрение, стало быть, выражаеть и еще мое всяческое над собеседником превосходствие. Сиречь, губки поджати, бровки вверх и глядеть в дальний угол.
А в том углу паутина растянутая.
И паук копошится.
От же ж… магики-магики, а прибраться не способные.
— Это тебе блажиться! — бабка моя тож помирать передумала. Вскочила здоровее здоровой. И ноженьки ее-то уже держат, и в боках не колеть, и рученьки крепкие, вцепились в косу и дернули, так дернули, что мало с головой не оторвали. — Ишь, волю взяла! Старших не слухаеть! Пройдет время благодарить меня станешь! В ноженьки кланяться будешь…
— Это ж когда?
Косу я выдрала, а то и вправду без головы остануся этакими стараниями.
— А когда в царицы выйдешь!
— Ефросинья Аникеевна!
— Молчи, Зослава, слушай старших! Я свой век в Барсуках прожила, а ты свой — в столице будешь…
— И ты при мне?!
— Ежель не погонишь, — бабка разом глазки долу опустила, и рученьки к грудям прижала. Кулачки сухонькие, глаз подергивается, а из другого слеза лезет. Этак, войди кто, решит грешным делом, что мучаю я старушку, девка неблагодарная.
— Все еще в тещи царские охота? — прошипела я, с трудом сдерживаяся, чтоб не заорать.
Приличественные боярыни, ежель Люциане Береславовне верить, не орут орьмя. Яду плеснут подруженьке заклятой, но с улыбочкою, с приличиями.
Яду у меня не было.
Да и бабонька, пусть и озлила меня изрядно, но родная. И понимаю я, что сие у нее не от паскудства душевного, а исключительно ввиду болезни.
Внушения результат.
— А хоть бы и так? — и глядит ясными оченьками своими, моргает часто, это для слез. Прежде-то я на слезы бабкины глядеть не могла, а ныне ничего, пообвыклася.
— Значит, — говорю, — в тещи царские… чтоб боярыни знатные пред тобою спину гнули? И бояре следом. Чтоб слуги да холопы кружили, матушкою величали, под рученьки водили?
Глядить на меня бабка.
Упертая она у меня. Губы вон поджала. И ведает, что правду говорю, но не признается.
— А скажи, дорогая Ефросинья Аникеевна, — меж тем продолжила я. — Чтоб твой муж покойный ныне сказал, тебя завидевши?
Она рот приоткрыла.
И закрыла.
Запыхала по-ежиному, ощетинилася обидами.
— Он бы, небось, не радый был, что оставил жену, а получил тещу царскую. Тещам царским в лесах не место…
Думала, что усовестить выйдет, деда-то бабка моя взаправду любила, да не получилося. Видать, крепко дух злопакостный душу ее поел.
— Может, оно и так, — молвила бабка, губы пожевавши, — да только и он хотел бы лучшее доли для тебя. А куда уж лучше? Жить станешь в палатах царских. До века ни бед, ни горестей не знать… на перинах почивать, из серебра ести…
Что они к этому серебру прилипли?
Мне и обыкновенная посуда по нраву, небось, не она важна, а что в ней.
— …перепелок да соловьев, лебедей, осетров… — бабка перечисляла, пальчики загибаючи. — Цитроны вот… давече Марьяна цитрона приносила. Укусный…
Бабка глаза закатила.
Цитроны, значит…
— Не люблю, — говорю, — царевича. Не мил он мне!
— А как не мил, когда ты его не видела? — бабка за рукав вновь ухватила и заговорила скоренько. — Арей твой? Так его вот-вот оженят. Любит он там тебя аль нет, ныне уже не важно. Поперек царского слова пойти — это без головы остаться. Нужен он будет тебе безголовый? Нет, пущай уж себе… пожелай, чтоб счастливый был… а Кирей в степи воротиться. И с кем останешься? Небось, туточки про тебя все знают, что сговорена была с одним, а другому улыбалася…
А глазоньки бабкины блестят.
Забирать ее надобно.
И в Барсуки, к тетке Алевтине. Та-то приглядит… а там, в Барсуках, глядишь, и отойдет блажь. В Барсуках вон и воздух свежий, и бояр немашечки. Там бабка и без царского звания человек уважаемый.
— …и кому ты после этого потребная будешь? Скажут, мол, сама виноватая. А то и дегтем ворота помажут.
— Чьи? Акадэмии?
…горько, а ведь правду бабка сказывает. Кирею я невестою, сие распоследняя ворона ведает, а меж тем и Арея привечала…
Была годочков этак пять тому в Конюхах девка одна, Горомысловна, раскрасавица, каковых поискать. И горделивая с того прямо-таки до дури. К ней и посватался сперва сынок мельника, старшенький. Горомысловна от него колечко приняла, рассудивши, что лучшего жениха не сыщет. Будет на мельнице хозяйкою, заживет красиво и богато.
А кто ж знал, что на ярмароке она купцу одному глянется?
До того, что и он Горомыслу сватов зашлет. Тому бы честь четью ответить, что сговорена девка, что уже и сундук свадебный полон, а рубаха ее дошита не только узором девичьим, но и дареным жемчугом. Горомысловна им на все Конюхи хвастала, дескать, всем бисер женихи подносят, а ей, что княгине, жемчуга… но смолчал батька.
И Горомысловна не стала перечить.
Живо смекнула, что купчиха — это поболе мельничихи будет. Возомнила, как заживет она да в городе, в доме каменном, где и рук своих белых марать не придется, потому как всю работу черную холопы делают. Спорола она жемчуг дареный, возвернула, дескать, так и этак, да минула любовь девичья. Не взыщи. Мнится мне, будь дело в любови одной, мельников сын простил бы. А так… смекнул он, что дело не в любови, Горомысловна же ж по селу в дареном платке прошлася, да в чоботах новых, да рассказывать стала, как заживет в городе…
Нашлося кому донесть о тех разговорах.
Вот и вышло, что как поехал жених за невестою, то и встретили его ворота, дегтем мазаные, да чучело соломенное, в перьях валянное, в рубахе невестиной шитой… что уж там было, не ведаю. Мыслю, когда б был купец тот порядочным человеком, разобрался б, что есть навет, а что — правда. Но этот, сказывали, просто поезд свадебный повернул.
Тут-то Горомысловна к первому жениху кинулася в слезах, мол, обманули ее, приневолил батюшка, велел дар возвернуть и принять нелюбого… да поздно.
Не поверил мельников сын.
И осталася она ни с чем.
Не, после-то замуж выдали, куда-то далече, за вдового и детного, которому не до переборов. И нашие все-то сходилися, что еще повезло, что хоть кто-то да взял. А выходит, я нынешним часом, мало лучше тое Горомысловны?
А ну как и вправду велит царица Арею свадьбу сыграть.
Откажется?
Он способный и на такое… и разом головы лишится. Согласится? Клятва не позволит, сил лишит. Уйдет, как прежде думал? И меня с собою покличе? А я? Пойду ли? Куда? Да и не беда, куда б ни пошел, я б следом, да только… как оставить бабку? А Станьку? Вдруг да гнев царский на их головы безвинные падет?
И без гнева, как жить они станут?
Бабка-то с сердцем, а Станька — сиротинка горькая. Не управятся с хозяйствием… и ладно бы так, но еще ж слово есть данное, монетка заговоренная… и не вольна, выходит, я над своею судьбинушкой?
Впору всплакнуть, да мнится, слезы — пустое.
Не помогут.
— А станешь царицею, никто не посмеет слова дурного молвить, — бабка решила, что коль молчу я, стало быть, слухаю.
Одумываюся.
Оценяю перспективу, как сие Люциана Береславовна сказыват.
— От представь, оне тебя говорят чегось, а ты их на плаху…
И зажмурилася.
Плаху представляе?
И кого б она на этую плаху спровадила? Того ль, кто глянул криво? Иль посмеялся над ее боярством нонешним? Не удивлюся, коль окажется, что у ней цельный свиток с именами да обидами учиненными имеется.
Ох, горе мое горькое…
— Я от подумала, — рукав я аккуратненько у бабки забрала, — что тебе в Барсуки возвернуться надобно.
— Чегось?
Она насупилася.
— В Барсуки, — говорю. — Возвернуться.
— Зачем?
— За хозяйством приглядывать кому надобно…
— Приглядять, — отмахнулась бабка.
— А Пеструха?
— Чего ей станется? А если и станется, то невелика беда, — бабка уже и позабыла, как по Пеструхе нашей горевала. Что переменилось? Милей по душе те коровы, что Лойко пригнал? Аль вовсе не дело царское теще со скотиной возюкаться?
— И тетка Алевтина…
Бабка насупилась больше прежнего.
— Проклятая, — процедила сквозь зубы. — И сила ейная проклятая, и сама… она, стало быть, тебя к вольнодумствию подстрекала? Так и знала, от черное знахарки не жди добра…
— Хватит! — от тут мое терпение и лопнуло, что пузырь мыльный. — Марьяна Ивановна сказывала, что тебе для здоровья воздух чистый надобно. От в Барсуках такого — хоть задышися. И бояр нету, и царевичей…
Глаза бабкины слезьми налилися.
— Не любишь ты меня, Зославушка, гонишь… на старость одинокую обрекаешь… а разве ж многого прошу я? Уголку любому в доме твоем радая буду, горбушечки черствой, кваску… а то и водицею перебьюся…
Плакать бабка умела, завсегда с душою к этому делу подходила. И ныне, хоть ведала я, что слезы ейные — скоморошество чистое, а все одно совестно сделалось.
Только…
Оставить ее? С блажью, с душою покореженною? Как бы не вышло б хужей…
— …заминать не стану… а что говорю, так то единственно от любови к тебе, Зославушка… — бабка испустила тяжкий вздох. — Одна ты у меня, кровиночка, на белом свете осталася. А глазки не видят… ноги не ходят… от помру, схорони меня, Зославушка…
— Схороню, — буркнула я.
Бабка насупилася, небось, думала, что стану отговаривать от помирательства. Поднялась из перин и переспросила:
— А где схоронишь?
— В Барсуках.
— Не хочу в Барсуках.
— Отчего ж? Погост наш тихий, приличественный…
…правда, ни батьковой, ни материное могилы немашечки там, как и дедовой. Да что могилы, мы-то посадили с бабкою, что ясени, что березку белую, и ходим к ним, и на день Памятный приносим каравай свежий да молоко. Но душу не обманешь.
Пустые дерева.
— Не хочу, — капризно повторила бабка. — Тут хорони…
— Хорошо, — спорить еще про похороны, до которых, я надеялась, не один год еще жизни, сил не оставалось.
— И чтоб приличественно! — бабка скоренько села, куда подевалася былая немощь. — Рубаху вздень красную… и летник тот, парчовый…
— Вздену.
— Нет, парчовый не надобно. Лучше тоже красный. Или ярко будет? Что люди скажут?
— А тебе дело будет, чего люди скажут?
Да только слова мои — что горох о стену, от бабкиного разума отскоквают. Она с этакого резону — ну вот вправду, неужто есть мертвым дело, чего об них живые говорят? — отмахнулася.
— Тогда рубаху желтую… или белую? Шелковую, чтоб с шитьем… и летник тоже белый, с жемчугами… и бусы те, которые Кирей принес… хоть и нелюдь, а с разумением. И не кривися… лягу я боярыня боярыней… и чтоб лицо напудрили.
— Зачем?
Бабка глянула на меня с укоризною, мол, только такая коровища, как ты, Зослава, может непудренною хорониться.
— Так принято. И волосья. Может, парика заказать? Тут давече саксон приходил один. Ой и славные парики приносил! Один особливо хорош был. Волосья… загляденье… и прическа… от такая, — бабка руки развела. — С перьями… буду лежать раскрасавицей…
— …куру обскубавшей, — не удержалась я.
Вот дурная разговора, а все одно ныне бабка хотя ж не скуголит, не плачет, так что пущай перебирает себе похоронные наряды, глядишь, и не найдет подходящего. А пока искать станет, то и выберется.
— Нет в тебе, Зослава, понимания истинной красоты…
— Это какой же?
— Вот саксонский обычай ныне в большой моде, — бабка ноженьки спустила. — Мне одна женщина сказывала. Боярского, за между прочим, звания… как же ж ее… от запамятовала… такая, знаешь, у нее личико махонькое, зато волосьев — цельная башня. Я думала, что ей свое девки чешут, ан нет, свое она обрезала. Затое париков накупила с дюжину. И кажный день прическа новая.
Глаза бабкины заблестели.
Небось, мысленно примеряла она на свою голову те самые парики.
Мерзь какая, чужой волос носить. Да и с кого взятый он? Может, хозяйка хворая была, оттого косу и обрезала. Или гулящая. Или вовсе с мертвое взяли? Только ж молчу, пускай лучше парики, нежели болезни неведомые.
— И вот я подумала, что может и мне на саксонскую манеру одеться? А что? Боярынь в столице множество превеликое, шубою, чай, никого не удивишь, а вот платье… и тебе, Зославушка.
— А мне зачем?
От не хватало мне бед окромя платья саксонского. Видывала я, еще при Милославе, пусть смилуется Божиня над душенькой ейное, во что ихние бабы рядятся. Стыд да срам! Плечи голые, сиськи, сиречь бюст, как говорить должно, тоже, почитай, голый. Ребра деревяшками сдавлены деля бледности изрядное. А еще уксусу глотают. Затое юбок наверчено, что листов на капусте…
— От станешь царицею, приедут саксоны, и как привечать станешь? — бабка со своего не соступила. — Они ж не просто так… цивилизация!
А это что-то да новенькое.
Цивилизация…
…и вспомнилась вдруг фигура в черной броне. Как там сказывал Ильюшка? Норманнская? А может… нет, мы ни с саксонами, ни с норманами уж сколько год не воюем. Фрол Аксютович, правда, сказывал на лекциях, что прежними часами случалось и с ними силушкой меряться, что последний, кто на саксонов ходил, примучил к царствию Росскому Малое княжество и земли Белые, а еще Бевельский замок и крепостицу Дрехтову, которая на море стоит.
— …и царевич мне самолично сказывал, что посольство станет…
— Уже стоит, — ответила я, не особо вникая в бабкину речь.
…а ну и вправду… по нутру ли соседям нашим, коии добрыми прикидваются, сильное царствие? Прежде-то нас азары воевали, а тут уж десять годков как мир настал…
…мир — это хорошо.
Землепашцам.
Мастеровым.
…а саксонам? Или норманнам тем же? Ох, этакого я не ведаю… а кто ведает? Арей? Кирей? Царевичи? Ильюшка… надобно спросить. Может, конечно, и дурная сие мысля, да вот… не помню я промеж боярынь наших ни одной, которая б по саксонское моде ходила б.
Правда, и не скажу, что многих боярынь знаю.
А если…
— Ты меня не слухаешь! — бабка шлепнула меня по руке.
— Чегось?
— Зослава, тебе надо быть внимательней! — бабкин палец вперся мне в нос. — Будущей царице не след головой крутить и старших не слухать. Я тебе про саксонцев сказываю… будет такое посольство, которое от самого Императора…
— А нынешнее от кого?
— …приедут самолично брат егоный родный, чтоб новому царю поклониться. И договор привезти. И надобно, чтобы этот договор подписали.
— Какой договор?
— О вечном мире и торговле, вестимо… и вот они приедут, а ты тут такая… царица… и выходишь в платье саксонском…
…да я со стыда помру, такое надеваючи…
— …и с париком… раскрасавица. Оне сразу и узреють…
…ага, узреють, в таких платьях все всё сразу и узревають до самых печенок.
— …что ты мыслишь верно…
— А без платья не узреють?
— Без платья, — строго произнесла бабка, — ты будешь просто обыкновенною дикаркою… кто с тобой разговаривать станет?
Вот же ж… а мне мнилось, что с человеком по розуму говорить надобно, а не по платью. Видать, ошибалася.
— Зосенька, — бабка моя глядела снизу вверх, и появилось в ейных глазах что-то этакое… — ты уж подумай, будь ласкава…
Подумаю.
От в последние денечки я только и делаю, что думаю.