Книга: Внучка берендеева. Третий лишний
Назад: Глава 14. Об игрищах боярских и сватовстве
Дальше: Глава 16. О думах тяжких

Глава 15. Про сиротскую судьбинушку тяжкую

— Зось, а Зось, хочешь пряничка?
Еська цельный день вокруг меня кругами ходил. То с одного боку подберется, то с другого. Станет, в глаза заглянет и отойдет.
Чего ему надобно?
И пряничек вот принес. Печатный. С серебрением. Стало быть, не сленился на Белые ряды сбегать, только там такие продавали. Правда, нес за пазухой, потому и пооблезло серебрение, а к прянику нитка прилипла.
— Вкусный. Свежий почти, — Еська вытер пряник об рукав.
Вот что за обхождение у него с едою! Прям и тянет по рукам надавать.
А пряника я хотела. С утреца на полигоне бегали. И был Архип Полуэктович дюже задуменный, а я все бегла и пыталася придумать, как бы это так сделать, чтоб он нам крылы показал.
Когда ж еще случится живого виверния увидать?
И вовсе виверния…
Попросить?
И тогда придется сказывать, откудова я ведаю. И слово за слово… не думаю, что по нраву придутся ему мои копания в чужое памяти. А он знай себе, бег ровнехонько, только пятки босые по землице стучали сухо. И парасолька на плече покачвалась.
Ныне то другая: на спицах деревянных бумага тонюсенькая натянута и расписана цмоками алыми да девками в нарядах преудивительных. Страшные девки, от честное слово. Лицо белое, глазья узенькие, а рты и вовсе красными точками. Волосья кругляшами уложены, а из них спицы торчат, навроде тех, которыми бабка носки вяжет.
Но не суть дело.
Главное, что от виверния в нем-то ничегошеньки не было.
От с этою мыслею я и на лекции пошла.
А были те ныне на диво занудственны. Ладно, Люциана Береславовна расповедала про правила магических сочетаний. Тут-то я и разумела кое-чего, и даже самолично две из пяти задач решила, чем премного загордилась. Правда, гордости этое хватило ровным счетом до третьего уроку, на котором Фрол Аксютович начал новую тему.
Нет, он хорошо сказывал… красиво… да все одно тема занудною была.
…основополагающие принципы построения базовых защитных заклинаний первого типа. Пока писала — умаялась. И главное вновь же, гляжу на него, а думаю вовсе не об базовых защитных заклинаниях, которые, на доске черченые, гляделися предивно.
Непонятно.
И вот выходит, что руки у меня об одном, голова о другом, на сердце вовсе третее — Арей с его невестою жалованною — и с того выходит такие разброд с шатанием, что никакой науке в организме моем удержаться не выйдет.
…Фрола Аксютовича сменила Марьяна Ивановна, которая ныне была хмура и недовольна, то ли зелье у ней какое перебродило, то ли вовсе жизня не заладилась, но сказывала она про травы азарские сухо и скупо.
Дескать, есть такие в степях.
Полезные.
А чем полезные, вы, дорогие студиозусы, об том реферату написать извольте. И кажному по траве вручила. А у нас и без того реферата на реферате сидит да рефератою погоняет. Пальцы смулятся столько писать.
А тут еще Еська со своим пряником.
И подсел ближей.
По столом сует.
— Перекуси, а то вон с лица сбледнула… щеки опали… куда тебе без щек?
Я не утерпела, отщипнула кусочек и в рот кинула. Может, оно и не по манерам верным пряники на лекциях жевать, но жизнь… должна и в ней какая-никакая радость быть?
Еська еще ближей подлез.
Нос в тетрадку сунул.
А в ней-то одни каракули. Я-то сперва честно писала про виды ковыля, каковые где растут и чем один от одного отличаются, после-то притомилася и бросила.
С ковыля польза малая.
Почти пустая трава. Разве что в первую седмицу, как с земли проклюнется, собрать его и, в печи высушив, чтоб набрался огненною силой, стереть в порошок. А того порошка, смешавши с просвирником и ромашкою, коням в воду добавлять, то будут кони на ногу легки, не запалятся после быстрого бегу. А когда шкарлупок яичных прибавить, и зубы конские покрепче станут.
Впрочем, шкарлупки и людям полезные.
— Зось… — Еська мою тетрадочку прикрыл, перо из руки вынул — у меня от этое писанины сегодняшнее, пальцы ажно свело. — У меня к тебе дело имеется…
И вновь пряник сует.
Хабаром, стало быть.
— Что за дело?
Марьяна Ивановна за стол преподавательский присела, рученькою щеку подперла, глаза смежила. Целительницы — лекция у нас ныне общая, хотя ж нам этая наука с первого по третье надобна — сидять тихенько, что мыши под веником. Оно и верно, дремлет человек, стало быть притомился.
Пущай.
А про ковыли кому надобно, тот в книге прочтет. Про ковыли книги не секретные, в открытом, стало быть, доступе.
Нашие головами крутят.
Кирей сел бочком, и будто бы руки свои разглядывает, камушек самоцветный величинею с яйцо перепелиное в пальцах катает, а сам нет-нет да на Велимиру поглядывает.
И знает она.
С того взгляду розовеет легонько. А сама-то на Кирея не глядит. От так не глядит, от совсем не глядит, как сие девкам, у кого на сердце неспокойно, свойственно.
Елисей на столе разлегся, руки перекрестил, на них голову положил и спит. Только ухо не по-человечьи подергивается. Во сне, стало быть. Ерема на брата уставился, губами шевелит… чего? Не расслышать.
Ильюшка пишет и так споро, будто на ухо диктует кто.
Лойко откинулся, с девками перемигивается… глянул на Марьяну Ивановну и перелез через стол. К целительницам, стало быть, поближе.
От же ж!
Я ему пальцем погрозила, мол, шалить будешь, Станьке все поведаю! Он голову покаянно склонил, но от девок не ушел. Прибился к Добронраве, чегой-то шепчет, а та знай, головушкой кивает, этак снисходительно. И на меня глазами то и дело зыркает…
— Зо-о-сь, — Еська за рукав дернул.
— Чего?
— Дело, говорю, к тебе имеется. Важное.
— Это я уже уразумела. Чего надобно? — а пряник-то отламываю и ем. Солодкий! И вкус-то предивный, сладость сладостею, а будто бы и кислинка имеется, и даже горечь. Эх, еще б чаю, который на веточках вишневых вареный. От их краснота хорошая прибывает. И листу брусничного.
И вареньица.
Перинки…
Головою покачала, этак вовсе б на печь взобраться, сховаться под тулуп и лежать, бока вылеживать до самое старости. Что за мысли-то такие.
А Еська ерзает, но говорить не говорит. Вздохнул. Присел еще ближей — этак он мне на колени взопрется — и молвил страшенным шепотом.
— Я в твоем доме жену свою поселил. Добре?
— Чего?
У меня ажно пряник из руки выпал, недоеденный. Упал бы, но Еська на лету подхватил, протянул.
— На от, не теряй. И лицо попроще сделай.
— Это как?
Лицо у меня одно. Какое Божиня дала, такое и есть.
— Расслабься. Мы внимание привлекаем… и чего тут такого? Я ведь человек живой… так?
Я кивнула.
И на всяк случай пальцем тыкнула. А то мало ли… может, и живой.
— Прекрати, — Еська от моего тычку в бок согнулся. — Ребра сломаешь… ну а раз живой, отчего б мне и не жениться?
Ох, чуется, не все так просто с тою женитьбою. Когда ж успел только?
— Еська!
Я под столом кулак показала. И он вздохнул, опустились плечи.
— Видишь ли, Зослава… мы много чего не знаем, а незнание в нашем случае, это скорая гибель. Мне же жить охота. Вот и пошел я к одному человеку, который на многое способен. Думал, золота ему хватит. А он мне условие поставил.
— Жениться?
Еська кивнул.
— И ты женился?
— Уж лучше женатому и живому, чем холостому да в могиле, — сказал он, и мнилося, от чистого сердца. — Так что… я братьям пока ничего не сказывал… а ей жить негде. И в гостиный дом вести нельзя… я вас познакомлю. Заодно глянь на нее, добре?
— Глянуть?
Я кусок пряника за щеку кинула.
— Как ты умеешь…
…глянуть я глянула. А то ж что я за хозяйка? В доме моем уж который день гостьюшка обретается, а я ни сном, ни духом.
Дожилася.
А девка-то гонорливая. Села пряменько. В меня взглядом вперилася и мозолит, мозолит…
— Дыру протрешь, — сказала я, хотя самой няемко было, страсть.
Гонору-то в ней на трех боярынь, не иначе. Ох, и намается Еська с этакою женой.
— Звать-то тебя как…
Сама бледна. Тоща.
— Щучкой зови, — бросила.
— А на самом-то деле?
Губки поджала куриною гузкой. Небось, хотела ответить, что не мое сие дело, да сдержалася. Верно. Я тут хозяйка, а она — гостья…
— Щучкой, — повторила она сухо. — Зови…
— Лицо покажи настоящее, — Еська держался в стороночке.
А Щучка зыркнула на него… с ненавистью лютою зыркнула. И по лицу рукой провела. Мамочки родные… нет, я ничего, верещать не стала.
Случалося мне клейменых видеть.
Но чтоб девка… это ж чего совершить надо было, чтоб клеймо да на физию поставили?
— Хороша? — осклабилася она и повернулась, чтоб, значится, я клеймо ейное в мелочах да разглядела. — Хочешь знать, за что?
И подбородок остренький задрала, так что шея худющая выпятилась. Как только на этое шее голова-то держится? Ее ж двумя пальцами переломить можно.
— Цыц, — велел Еська.
И девка, плечиком дернувши, отвернулась.
— Зося… такое вот… ну понимаешь, почему я матушке сказать не могу. Она не одобрит.
Я только и нашлася, что кивнуть.
Как есть не одобрит.
Да ни одна баба, которая в здравом уме и при памяти, этакое невестки не одобрила б, чего уж про царицу говорить. Она, может, сама б Еське женку выбрала.
Из боярынь.
Чтоб красива, телом обильно, косою толста и при приданом. У этое, мнится, за душою только и есть, что волосья рыжие и норов.
И вот чего мне делать-то?
— И в гостиный двор ей нельзя. А ну как амулет истончится, или еще какая пакость произойдет? Не знаю точно, но вот ощущение у меня такое, что к моей нареченной пакости так и липнут.
Девка хотела чего ответить, но смолчала.
Ох и тяжко ей молчание далося. Я чуяла, как прям ее распирает. Этак и треснуть недалече.
— А бросить я ее не могу…
И вид такой виноватый-виноватый, ажно руки опустилися. И вот чего мне делать с егоною женою? Погнать, как розум говорит? Небось, за дурной норов физии не клеймят. А если так, то… вот оставлю я ее ныне в доме, а она сворует чего. И ладно, когда просто сворует, не велика беда, а вот ежель чего похужей? Наведет мужиков с топорами, а они всех домашних и посекут. Бабка про такое писывала, когда еще при розуме была, и зело того боялася. Вона, даже кобелей во двор купили злющих, чтоб никто чужой не пролез.
…только от духа мертвого да заклятия кобели не уберегли.
— Щучка, значит?
Она нахмурилася.
А бровки светленькие, рыжеватые. Глаза яркие, что самоцветы… подкормить бы ее, а то глядеть тошно, одные кости. С такою спать поляжешь, в синяках подымешься.
— А что? — она оскалилась.
— Ничего, — отвечаю и в самоцветные глаза гляжу, только пусто, не глядится ныне. Капризен мой дар проклятый, когда не надобно, то пожалте, а когда в охоту про кого глянуть, тут тебе ни в жизни не проявится.
— Я, — она еще выше голову задрала, этак и шея переломится, — в милостыне не нуждаюсь…
— Чай пить будешь?
Милостыня… тоже мне сказала. Небось, на милостыню я не богатая. Это бабка моя по столичному порядку взяла моду кажную неделю в храм захаживать. И широкою рукой медяшки сыпать, тем, кто на паперти устроился.
Боярыня.
Не, сама-то не видела, это уже после было, когда мы с нею добре разлаялися, но Станька сказывала.
…а про Щучку молчала.
И ныне сидит тихенечко, не шелохнется даже, в пол глядит.
Боится? Тогда чего ко мне не послала. Вона, людев в доме полно, и сыскался бы мальчонка, чтоб записочку передать. А она…
— Чай буду, — Щучка плечи и опустила. — С вареньем?
— С вареньем…
…а время-то позднее, но пока самовару ставили, пока стол накрывали хрусткою скатерочкою-вышиванкой, пока несли на него пряники и сушки, пироги с черемухой, курники и прочую снедь, вовсе стемнело.
…у меня ж еще реферата неписаная.
Про ковыли.
Иль другая, про пользительные свойства камня-гагата да его применении в амулетах всяческих. И если с ковылями я быстро управлюся, то с гагатом оно сложней. Про камень энтот я только и ведала, что есть он такой…
…ничего, Еська сподмогнет. Только ловить надобно, пока его душеньку вина грызет. Вона, глазки долу опустил, щечкой розовеет, что девка, которая с милым обнималася да тятькою застукана была.
Ага…
…хороша девка, саженны плечи и рожа хитрющая.
— И давно ты тут живешь, — я самолично чаю налила.
Самовар в доме справный, медный да пузатый, начищенный до блеска. При короне, шишками да сосновою щепой набитою. Стоит взаправдашним царем над пузатыми кружками, только бока поблескивают.
— Третий день уже, — Щучка чашку приняла осторожне.
На меня глядит искоса, примеряется.
А вот с Еськи взгляду не спускает. Стоит ему шелохнуться, как прям сжимается вся, будто отскочить готовая… с чего б?
Он ее бил, что ли?
Не, Еська не таков. Дуроват, не без того, но чтоб до бития…
— Ты не думай, — она на чай подула. — Я не буду красть. Я умею, но не стану. Не по чести это. И не наведу на твой дом никого…
— Тоже не по чести?
— Да.
Сухо. И коротко.
— И его трогать не буду. Если первым не обидит.
Еська бровку этак приподнял. Мол, когда это он девок да обижал?
— А… — Щучка на чай глядела. — Ты магик, да?
— Буду. Если доучуся.
— И… как оно? Учится?
— Тяжко, — призналася я, припоминая, что окромя гагата с ковылем у меня еще цельная глава про младшие руны, коии мы с Люцианою Береславовной переучваем. Разбирать надобно, отчего они младшие, и где какую писать можно, а где — нельзя. И отчего нельзя. И что сделать, чтоб все ж можно было.
Замудреная эта наука, магия.
— Но ты же не целительница? — продолжала допытываться Щучка, с меня взгляду не сводячи.
— Нет.
— И значит, можно не на целительский?
— Ну… да… если возьмут.
— Я на целительский не хочу. У меня к этому призвания нет, а сила имеется. И я подумала, что если поступлю, проучусь… магиком стану. Хорошо будет, если стану.
— Чем хорошо?
А Станька ко мне поближе подвинулась и за рукав дернула. Когда ж я наклонилася, то зашептала в самое ухо:
— Не гони ее, Зосенька. Она славная.
— Магики вольно живут. Им никто не указ.
Она подвинула жбанок с вареньем ближе и локтем заслонила, точно я могла передумать вдруг и жбанок отобрать.
— Еська, сходи, погуляй, — велела я.
— Вы, значится, чаевничать, — он поднялся, да только промолчать не сумел. Оно и верно, молчание вовсе не в Еськиной натуре, — а меня за двери. Жестокосердные!
И рученьку к груди прижал, глаза закатил…
— Скоморох, — сказала я, когда за Еською дверь закрылася. — Но не думай, он хороший. Тебя не обидит.
Щучка фыркнула:
— Пусть попробует только.
И вновь замолчала.
Сидим.
Хлебаем каждый из своей чашки. Станька тихенечко вздыхает, жалко ей, не то гостью, не то чай наш. Щучка пьет маленечкими глоточками, кажный варенья ложкою заедая. Я от шумно хлебаю, как кобыла на водопое, ежель Люциане Береславовне верить.
Я-то всяко этую кобылистость в себе изживала.
От и сейчас сижу и хлебануть боюся. Губы трубочкою, и при том надобно, чтоб выражение лица благостным было. А где ж оно благостное, когда губы трубочкою. Тяну, тяну, а оне никак не вытягиваются, чтоб правильно.
— Так ты это… — Щучка первой не сдюжила, поерзала по лавке. — Одна живешь, да?
— С бабкой. Она сейчас хворае…
…и навряд ли, возвернувшися, гостьице этакой обрадуется. У нее и в прежние-то времена норов был не мягонький, а ныне она вовсе переменилася… в слезы ударится?
В крик?
И чего мне делать тогда с ею? Или… бабка еще когда домой возвернется, про тое сама Марьяна Ивановна ведать не ведает. А вот как ведать будет, тогда и печалится стану.
— А родители твои где?
— Померли.
— Повезло тебе, — сказала Щучка, палец облизывая. И прищурилася, до того ей сладко было. — А мой… живой… надеюсь, недолго ему осталось.
___________________
У меня и мову заняло.
Как же так, чтоб про своего батьку и… я к Щучке повернулась, не ведая, хочу ли спрашивать и ответы слышать, да за взгляд ее зеленых глаз зацепилась.
…зеленый глаз — дурной.
Так говорят.
Кто?
Говорят. Пахнет паленым. Целый день, и стало быть вновь чего-то на заднем дворе жгли. А чего — не скажут, не ее это дело, не Мулькино. Ей бы тихенечко сидеть, что мышка, как мамка велела, но нет же, скучно… он-то ушел. Хорошо б, надолго.
А то и насовсем.
Мулька даже представила, каково это будет, если он насовсем уйдет.
Тишина.
Благодать. И нет нужды под лавкой хорониться, зарываться в кучу грязных лохмотьев и сидеть, боясь шелохнуться. Ноги и руки наливаются тяжестью, спина каменеет, а после, когда получается выйти, спина и болит, а руки, те вовсе огнем горят.
Но не приведи Божиня заметит. Если в настрое, то еще ладно, а если нет, то закричит.
Или пинком выкинет на свет, а там уже…
…по правде говоря, случались и хорошие дни. Он приходил тверезый и с подарками. Мамке бусы принес одного дня. И еще отрез ткани, мягкой и легкой, скользкой с птицами-ласточками. Мамка в нее закуталась, так и ходила… зеркальце подарил… и шкатулку… а Мульке — пряников да куклу с белым лицом. Ее Мулька берегла. Кукла-то, небось, хрупкая, чуть сдави и треснет.
Да, подарки он делал хорошие.
Правда, после принял стопочку и озлился, и ткань эту на клочья подер, а мамку опять побил, но не сильно…
Мулька выбралась из-под лавки да на подоконник влезала, прижалась к грязному стеклу.
Дымом тянет, а вот чтоб разглядеть чего, так ничегошеньки не видно. Окно не откроешь, намертво застопоренное. А дверь мамка заперла. Или нет? Мулька дверь толкнула. Тяжкая та, старая, на петлях провисших. Ее и не запертую поди отвори, но ничего, справилась.
Выглянула в коридорчик.
Тишиня.
Это потому как утро раннее, все девки и легли спать после долгое-то ночи. Ноне весело было, Мулька слыхала и крики, и песни, и как за стенкою стонали да повизгивали. А он не приходил…
…давно уж не приходил.
Может, вовсе не явится? Может, среди новеньких отыскал кого покраше? Нет, для Мульки краше мамки никого-то не было, но хорошо бы отыскал. Пусть ей носит свои пряники и бусы…
Она шла по стеночке, таясь скорей привычки ради, нежель из опасения.
Когда его не было, опасаться было некого.
Мульку любили.
И девки называли ее подружкой. Давали шляпы примерить. И свои бусы. И еще одна накрасила даже, правда, мамка озлилась крепко, ругаться стала и даже вцепилась Зазе в волосья. Потом помирились, обнялись и плакали.
С чего?
Не понятно.
Она добралась до лестницы и замерла.
— Смотри, Березка, он тебя вовсе со свету сживет, — это говорила Гаруна, старшая. Она уже давно не работала, но только приглядывала за девками. Она вовсе была не из царствия Росского родом, но с другого края земли, про который рассказывала, что там живут люди черные, будто уголь. И звери есть предивные, элефанты и рербюды. У одних нос длиннющий до самое земли и уши огроменные, а другие в жизни воду не пьют.
Чудеса.
Про зверей Мулька верила. А вот про людей — так не очень. Хотя у самой Гаруны шкура была темная, что загорелая. А может, и вправду загорелая.
— Будто я не знаю, — и в голосе матушки такая тоска прозвучала, что сердце Мулькино сжалось. Она отступила к стеночке.
— Уходи.
— Куда?
— Неужто вовсе некуда? — Гаруна носила диковинные наряды, возьмет ткань, обернется, и еще волосы закрутит и так, что ни одного волоска не выбивается.
А на лоб камень цепляла.
Красный.
Нет, не самоцвет, сама сказывала, что стекло сие крашеное, но все одно красиво получалось.
— Сирота я, знаешь ведь. А дядька… он меня сюда и продал… да и… куда бы ни пошла, отыщет ведь. Он любит меня.
— С этакой любовью и зашибет.
— Быть может, — голос мамкин сделался мягким да ласковым. — А может, и нет… он ведь хороший… на самом деле хороший, просто как выпьет, так и дуреет. Ревнивый…
— Себя не жалеешь, девку пожалей.
Мулька выглянула.
Мамка сидела за столиком, прижимая к лицу кусок сырого мяса. Стало быть, он все ж приходил и не в настрое, если побил. Когда? Мулька заснула? Или он не поднимался?
— Ее он не бросит. Обещал. Дочка ведь… он к магику ходил, носил кровь… и точно знает, что его… а остальное… он ведь мужчина… и какой простит, что жена… здесь… — мамка рукой обвела.
Зала пустая.
На полу солома грязная, скоро будут подметать, убирать, новую сыпать.
Гаруна следит, чтоб чисто было в ее заведении. Будут столы драить, лавки перетягивать… после полудню, зевая и почесываясь, спустятся девки снедать. И со сна, растрепанные, с размазанною краской, будут страшны.
Гаруна заставит их мыться.
И чесаться.
Особливо Жевжату, которая вечно вшей цепляет, но потому как волосья у ней густые-прегустые, такие не кажный гребень возьмет.
— Он ведь женой меня сделал. В храм свел, все по чести… а жена повинна слушать мужа своего, — тихо сказала матушка.
Тогда-то Мулька и решила, что никогда замуж не выйдет.
Будет лучше как Гаруна… хозяйкою.
…матушка лежит и стонет. Целую ночь стонала. И день, и белый с лица человек трогал ее за руки, голову ворочает и хмурится.
Человека он велел позвать.
Он тоже тут. Сел в углу, ногу за ногу закинул. Смотрит, не отрываясь. И Мулька смотрит.
Лицо у мамки и синее, и зеленое, с одное стороны спухло. На щеке кровь. На шее — лиловые пятна… лютовал крепко. А с чего?
Мамка с тем человеком только словечком и перемолвилась. Она и вниз-то за Мулькой пошла, которой не спалося и хотелось глянуть, как Заза танцевать станет. Заза долго училася, чтоб на азарскую манеру. И платье шила с шальварами… интересно же ж.
А мамка ходить не велела.
Мулька ослушалась.
Выскользнула за двери. Она б возвернулась, вот честное слово, возвернулась. Куда ей деваться-то? Но мамка завидела и следом, а тут этот пьяный ее за руку схватил… чего-то говорить стал, цветок свой совать…
Из-за него все.
И из-за Мульки… она сидела, дышать боялася. Никогда больше она не ослушается… никогда… только бы мамка ожила, только бы…
…он того пьяного увидел. И цветок. И мамку… и сразу да кулаком. Пьяному. А мамке — по лицу, но не кулаком, ладонью. Громко получилось, хлестко.
И Гаруна пыталась удержать, объяснить, а он ее оттолкнул. И мамку за волосы ухватил, потянул наверх. Мулька тоже кинулась, но ее Зара схватила. Сказала, что не на что там глядеть. И по волосам гладила. А Гаруна к себе унесла, у ней в комнатах нет ни стульев, ни стола, но лежат на ковре махонькие подушечки, на которых сидеть надобно.
Мулька и сидела.
Грызла пряника, Гаруной оставленного. И все ждала, когда мамка за нею придет. А мамка не пришла. Он явился. И молча Мульку за шкирку ухватил, поволок…
…а мамка лежит вот.
— Боюсь, — целитель разогнулся и поглядел на него… с неодобрением?
Он хмурится
Он не привык, чтоб его не одобряли.
Он всегда самый главный и никто не смеет думать иначе. Или глядеть. Мулька сжалась, дышать ажно перестала — вот сейчас как побьет целителя…
— Боюсь, — тише сказал тот. — Я не в силах помочь. Никто не в силах. У нее череп проломлен. Три ребра. Одно проткнуло легкое. Отбиты почки. И печень, скорее всего, вот-вот откажет… это чудо, что она еще жива. Единственное, что я способен сделать — это облегчить ее мучения.
— Так облегчай!
Он вскочил.
И добавил пару слов покрепче, про которые Мулька знала, что слова эти нехорошие и ей их повторять никак неможно.
А он вышел из комнаты и дверью хлопнул. Целитель же подошел к Мульке. Взял за подбородок. В глаза заглянул и глядел долго-долго, пока мошки перед этими глазами не побегли.
— У тебя дар, девочка, — сказал он, наконец. — И неслабый. Но и у твоей матери был дар.
Та застонала.
— Этот дар позволил бы ей жить. Очень неплохо жить. Из нее вышел бы неплохой стихийный маг… полагаю, земли. Земля многое терпит. Она могла бы заклинать поля, выращивать сады. Или вот лес… ее бы уважали и ценили. Платили б за ее умение…
Магик говорил тихо, но каждое его слово Мулька слышала.
— …и она прожила бы долго. А еще сумела бы защититься от этого урода. Не повторяй ее ошибок, девочка.
— Ты возьмешь меня с собой?
— Нет.
— Почему?
Магик не сразу ответил. Взгляд отвел.
Вздохнул.
— Во-первых, у тебя есть отец. И каким бы подонком он ни был, Правда на его стороне. Во-вторых… я не настолько добр, чтобы поддавшись порыву связывать себя такими обязательствами. В-третьих, не настолько глуп. Твой отец не похож на человека, который просто расстается с тем, что считает своим. И он тебя вернет. А меня… я не так уж силен. И если в прямой стычке выстоял бы, то от удара в спину… нет, девочка, тебе придется самой жить свою жизнь. Просто помни, что я сказал. В Акадэмию берут с восемнадцати лет…
Она запомнила.
…похороны.
И жрец поет отходную дребезжащим голосом. Он зол. Он стоит рядом и пальцы впиваются в Мулькино плечо, а она и шелохнуться боится, чтобы не сделать хуже.
— Она сама виновата, — это были первые его слова. — П-потаскуха…
Он напился.
И напившись, отвесил Мульке оплеуху.
— И ты потаскухой будешь… нет, не будешь, — он засмеялся. — Не дам. Чтоб моя дочь и в потаскухи… пусть делу учат.
И отдал кривоглазому старику.
Делу учили в подвале.
Темно.
И страшно.
Повсюду веревки натянуты с колокольцами, заденешь такую и зазвенит. Мулька сперва задевала, все не понимала, почему нельзя просто подойти к чучелу, в дальнем конце комнаты поставленному. Да и другие толкали, норовили подножку поставить.
Или просто, стоило на тропу встать, за веревку дергали.
Нарочно.
Старик был полуслеп, но видел.
И ничего не делал. Разве что, когда кто-то оказывался слишком уж близко, мог перетянуть по плечам кривою лозиной, приговаривая:
— Не подставляйся…
Мульку приводил отец. Он же и забирал. Остальные ночевали в той же комнатушке, на грязном полу. А у нее отец был. И что с того, что сама Мулька с радостью променяла б отца на самый дальний и темный угол комнатушки?
Иногда он был добр.
— Ничего, поначалу ни у кого не выходит, зато потом… пойдет. Моя порода. Смотри, не подведи.
Она старалась. Не потому, что не хотела подводить, но боялась, что стариковой трости, что его гнева. Она быстро сообразила — хвалить не станут. Даже если она будет лучше всех, все одно не станут. Зато отцепятся, и это уже хорошо.
И вскоре она тенью скользила по подвалу.
И с глазами закрытыми, сутью своей ощущая, где натянуты веревки. Научилась подходить к чучелу и отступать, едва коснувшись, но унося с собой драгоценный кусок хлеба.
Ее вывели на улицу вместе с другими.
Сперва — на лобное место, поглядеть, как казнят неудачливого вора. Назидательное зрелище, от которого занемели руки. Но разве это ж повод, чтобы не работать? Бояться оно полезно. А кошельки собирать — и того полезней.
Мулькин улов был мал.
И он, ожидавший, что Мулька соберет больше всех, обозлился.
— Что, в шлюхи захотела? — он вцепился в волосы, как делал с мамкой, когда наказать желал. И приложил об угол. В голове разом загудело. — Или работай нормально, или быстро определю, не посмотрю, что ты моя дочка…
…до этого дня он только оплеухи отвешивал. А оплеухи — дело не страшное, их легко перетерпеть.
Тут же он головой в угол впечатал. И что-то хрустнуло, то ли в голове, то ли в носу… юшка полилась. А заодно уж… Мулька сумела вывернуться, ее и этому учили, полоснула по руке его заточенною монеткой.
…надо было по горлу, но она еще боялась убивать.
— Сука, — сказал он, но как-то… с удовольствием. — Знаешь, что я с тобой сделаю?
— Убьешь, как маму?
Она отступила к углу, понимая, что бежать некуда.
…и с восемнадцати берут, а ей лишь четырнадцать. Ко всему дар у нее имеется, это она проверяла, но спящий. А проснется или нет — большой вопрос.
— Осмелела, значит?
В его руке ножик появился, а с ножиком, как Мулька успела убедиться, он управлялся изрядно.
— Сюда иди, — велел он.
И ножиком качнул.
— Нет.
Пусть режет.
Пусть хоть на куски порежет, но терпеть такое Мулька не станет. Она не мать…
…первый удар она пропустила.
Согнулась, отлетела к скамье и о скамью ударилась спиною, только монетку не выпустила, и когда он подскочил, сама ударила, только рука разом онемела. Ничего, вцепилась в ладонь его зубами, стиснула, как умела и держала… держала…
— Цепкая ты, — сказал он, когда к Мульке сознание вернулось. — Щучкой будешь.
Она хотела сказать, что у нее имя имеется, но не сумела издать ни звука. Только стон из горла вырвался.
— Радуйся, дурища, что совсем не зашиб, — он приподнял голову и напиться помог. — Я ж, когда не в настрое, дурею. Сама виновата. Чего под руку полезла?
Он привел целителя, старенького, но умелого, и тот составил переломанную руку. Он мазал синяки пахучей мазью, наполнял Мулькино тело силой, которая ей казалась колючей, что молодая солома. Он же и присоветовал:
— Не зли его, девонька…
Когда б сие было просто.
Нет, пока Мулька оправлялась, он был добр. Привел девку, не Гарунину, та б не стала держать таких размалеванных и наглых, но его девка побаивалась. И худо-бедно за Мулькой ходила. Помогала обтереть тело. Подняться.
До ведра дойти.
И это самое ведро выносила.
На него девка глядела с каким-то собачьим восторгом, едва ль не стелилась, чтоб угодить. А он это видел. Ему это нравилось. И девка как-то обмолвилась, что ей свезло, что теперь, глядишь, ее оставят тут. Лучше, чем на улице…
Мулька не стала ее разочаровывать.
Она бы улицу выбрала…
…он избил девку на четвертый день, когда пришел подпивший и злой, видать, проигрался в кости. А эта дура ничего не поняла.
— Бьет — значит, любит, — сказала она на другой день, замазывая лиловый синяк пудрой.
Точно дура.
…и ее он залюбил до смерти.
— И с тобой так будет, — он не стал звать целителя, но просто вышвырнул девку подыхать на улицу. — Если кочевряжиться станешь. Баба должна быть покорна мужской воле.
Воровала Мулька недолго.
Не сказать, чтобы сие занятие вовсе было ей отвратительно. Да и получалось у нее, а чужие деньги в руках давали ощущение собственной власти, хотя Мулька, которую он упрямо продолжал называть Щучкой — и попробуй не отзовись — прекрасно понимала. Никакой такой власти у нее нет.
Захочет — прогонит.
И на улицу, и с улицы.
Захочет — вернет… будет желание — вовсе горло перережет и бросит подыхать, а то еще к потаскухам отправит, как грозился.
Одного разу она рискнула из города сбегчи… вернули. На семый день, когда она сама уж подумывала вернуться. За городом все иначей оказалось. Ни толпы тебе, в которой удобно прятаться, ни улочек узких, где Щучка могла б скрыться от любой погони, ни кошелей со звонким золотом на поясах. Всякий новый человек что на ладони.
В другой город какой податься?
Так там свои ж… и примут ли они Щучку? А если примут, то кем? Она уже не была столь наивна, чтобы полагать, будто бы ее где-то ждут с хлебом и солью. Хорошо, если дозволят на улицах промышлять старым знакомым делом. А если и вправду в дом дурной отправят?
Нет уж…
Чем больше думала, тем ясней понимала, что не так много у нее дорог. Одна в могилу ведет, ежель он сорвется, а Щучка не успеет спрятаться. Другая — на плаху, где девку не пощадят, третья — в Акадэмию…
…восемнадцати дождаться б.
Она бы сумела. Она читать научилась и писать, благо, он в кои-то веки не стал говорить, что нечего голову лишним забивать. Даже книжек каких-никаких принес, кинул, что кость собаке, сказав:
— На от, может в голове чего и появится.
Книжки были интересными.
Она и принялась почитывать, когда получалось добыть. После уж и со стариком одним, что книжную лавку держал, сговорилась. Разрешал за пару медяшек приходить и читать, она ведь тихонько, никому не мешая. И дотянула б до Акадэмии… а уж в ней-то он, поди, и не достал бы.
Щучка представляла, как поступит.
Выучится.
И станет могучею магичкой, к которое на кривой козе не подъедешь. И тогда… что тогда она не очень представляла. Порой видела себя важною, в шелках и атласах, навроде тех боярынь, которые и на рынок, жемчугами обвешавшись ходют, и все-то вокруг кланяются угодливо.
И никто не швырнет в такую гнилою картошкой, не обзовет приблудой.
Или вот еще не в шелках, но в мужском строгом наряде да с шаблей на поясе, тогда все узрят, что Щучка — не просто баба, а воительница горделивая. И он десять раз подумает, прежде чем подойти к ней, вспомнит, как шпынял, как бил…
Мечты были сладкими.
Не сбылося.
Ей семнадцатый годок пошел, когда ему вперлась в голову новая блажь: выдать Щучку замуж. Да не просто так. Небось, среди своих сыскались бы охотники на царевну такую, но ему вздумалось за благородного.
И богатого.
— Будешь у меня взаправдушней царевной жить, — он ударил ладонью по кривому креслу, в котором полюбил сиживать. — И мамка твоя… от встретимся, скажу, что вырастил и доглядел. Как умел. И нечего меня попрекать.
И в Щучку, которая ни словечка не сказала, поленом кинул.
Она увернулась.
Сбегла из дому на денек-другой, надеясь, что образумится… а он не образумился.
Приволок женишка.
Точней, прислал Бизюка, которого держал за подлость и проворство, а с ним записочку, чтоб, мол, нарядилась для свадьбы.
Нет, жадным он никогда-то и не был. Платье сам справил. И рубахи шелковые, с шитьем тонким по горлу, с рукавами широченными, с запястьями золотыми, коими этие рукава прихватвались. Летник гладенький, переливчатый, то синим цветом вспыхнет да ярким, что небо весеннее, то спокойною прозеленью. Щучка этакой красоты и не видала, не то, что нашивать.
Гаруна, постаревшая, раздавшаяся в боках, только языком цокала.
Ее, значить, в помощь прислали.
Волосы расчесать гребешком густым, чтоб, ежели есть платяные звери, всех выбрать. А заодно и волос распрямить, густой да кучерявый.
Лентами переплесть.
Лицо набелить, а то ж смуглым сделалося от загару. Где это видано, чтоб у девки благородное да лицо смуглявое?
— Может, — сказала, глаза отводя, — и получится чего…
— Чего?
Щучка глядела на себя в зеркало — отыскал же ж для этакого случаю, и не медное, в которое глядись аль нет, но толку мало, а взаправдашнее, которое купцы из-за границы возят. Глядела и не узнавала.
Она ли это?
Лицом округла.
Глаза зелены. Губы пухлы. Румянец и тот имеется. А уж волос рыжий переливается, что шкурка лисья драгоценная.
— Ничего, дорогая… только… — Гаруна вздохнула. — Неспокойно у меня… он, конечно, скотина еще та, но тебя по-своему любит.
Щучка фыркнула.
Такая любовь горше ненависти. Ненависть, небось, честней.
— Любит, любит… ему ж неможно было жениться. И чтобы дети законные. Не по-правде это вашей, — Гаруна волосы заплетала косичками тонюсенькими, из них узор вывязывая. — Ты не знаешь, скольких ему положить пришлось, доказывая, что с вами силы он не утратил. Его и травить пытались. И на нож поднять. Один умелец и амулета прикупил… выдюжил… твою мать любил. Любил, а не сумел простить, что она у меня работала… что с другими, стало быть, была… гордый. Вот и сломали его любовь с гордостью, перекорежили.
Вздохнула и коснулась губами макушки Щучкиной.
— Он тебя хотел отослать к саксонам. Есть у них школы для девочек, я сказывала. Может, и лучше было бы, чтоб поехала. Там бы тебя манерам учили. Себя держать… и всякому другому… но он не нашел сил расстаться. Ты на мать свою очень похожа.
…ага, такая же потаскуха, если ему верить. Хотя Щучка ни с кем еще… да и как тут, если за нею в оба глаза приглядывают. Вон, Макуше, которому вздумалось, что он всех сильней да умелей, живенько руки переломали.
…а ее за Макушины шуточки он головой о стену бил и приговаривал:
— Не смей блудить… я из тебя эту дурь повыбью…
…повыбил.
— И хорошо, что он о тебе заботится. Без его заботы, девонька, ты бы скоро у меня оказалась. Или где похуже. В этом мире женщинам тяжело…
— А если женщина магичка?
Годок всего перетерпеть.
— Магичка? — Гаруна усмехнулась. — Что ж, магичкам, мыслю, легче. Только с силой своей сладить непросто. Да и учиться… думаешь, примут тебя?
— Примут. Всех берут.
— Говорят, что всех берут, — поправила Гаруна. — Но почему-то учатся одни боярские детки. Однако я не о том с тобой хотела. Он отыскал тебе мужа. Это хорошо. Плохо, что парень гнилой.
Щучка закрыла глаза.
Боярские дети?
Пускай… она сумеет… пройдет… станет… кем-нибудь да станет… у нее ведь дар, пусть и дремлет пока, но раскроется. А по правилам и с дремлющим даром брали, помогали… и неслабый ведь… ладно, пусть не в боевые магики, тут она поспешила, но к тем же целительницам.
Целителей везде ценят.
А уж она-то будет стараться. Она уже читает книги про травы всяческие. Правда, сложно… по луне, под луной… сушить как, тереть, резать. В голове это все не умещается. Да и травы она с трудом одна от другой отличает. Но это ничего…
— Он к нам частенько заглядывал. Кутила. Игрок. Проигрывается и пьет, дуреет… девок моих колотить повадился. Силенка у него не та, что у твоего батьки… да и как тебе объяснить. Твоему, когда злость глаза застит, все одно, кто перед ним, хоть сам царь-батюшка. Это честная ярость. От крови ли, от проклятия… не знаю. А этот завсегда понимает, кого цапнуть можно, чтоб зубы уцелели. И горделив-то… боярин он, значит, все дозволено. Мы же вроде как и не люди.
Щучка закрыла глаза.
Ленты зеленые, летник драгоценный. Подарок, стало быть, от тятеньки… и женишок с нутром гнилым. Но ничего, если он послабей будет, то Щучка справится.
Она не потаскушка затурканная, чтобы себя в обиду дать.
— Помни, он тебя любит. Бить бьет, тут ничего не изменишь. Натура у него такая, скотская. Но кому другому пальцем тронуть не позволит. Понимаешь? И если этот твой… женишок, вздумает тебе обиду чинить, только слово скажи, и он из него чучело сделает.
…кто бы из него самого чучело сделал. Вот была бы удача.
Щучка даже улыбнулась этакой мысли. И так улыбалась, пока не встретилась с полным презрения взглядом молодого парня.
— Ну что, хорош ли жених? — а он был доволен. И редкое дело — трезв. Он сидел на своем троне подбоченясь, и для случая торжественного, не иначе, шубу на плечи накинул с горностаевым подбоем, которую по-правде если только особам царское крови носить положено.
— Хорош, — она давно уже усвоила, что неможно с ним спорить.
Себе дороже выходит.
— И рада ты?
— Рада, батюшка, — она склонила голову, стараясь скрыть усмешку.
Женишок.
Высок. Тонок. Костляв. Физия беленькая и чистая. Бороденка реденькая кучерявится, усы встопорщены. На кота похож, но домашнего, ухоженного. Говорят, иные боярыни котов на поводках гуляют, будто те собаки.
Этот с поводка, стало быть, утек.
Случается.
Кафтан синий.
Портки парчовые. Сапоги с высокими голенищами да пряжками самоцветными. Чего ж он в счет долга пряжки не отдал? Или самоцветы эти из стекла вареные? Может и так.
Стоит. Бок рукою подпер.
— Вы права такого не имеете! — а голосок-то дрожит, петуха пускает. И сам он на петуха подобный. Смех один.
— Какого? — спрашивает тятька. Этому бы примолкнуть, а он только кудрями тряхнул.
— Женить меня на этой… этой вот… — и пальчиком ткнул в Щучку.
Ему пальчик-то и сломали. Вою-то было, будто руки лишился. Разом передумал, но для науки и иные пальцы переломали.
— Дочь мою, — сказал он, на креслице свое возвертаясь, — не вздумай обижать. Узнаю — плохо будет… хуже, чем теперь. Поверь.
Не поверил.
Подвывал, пока венчали. Щучка себе помалкивала, чуяла, что зол он и не время перечить, а женишок разве что не рыдал, руку раненую баюкая. А ведь дали ему макового молочка, чтоб не так болело. И что пальцы… ему ими не работать.
— А вот и приданое… на, девонька, возьми… и иди… — он протянул Щучке бумаги. Глянула мельком — расписки долговые, да на такие деньги, что и вымолвить страшно. Чем он думал, играючи? — Будь счастлива.
Поцеловал даже.
В щеку.
Никогда-то прежде этакими нежностями он не баловался, а поди ж ты…
…ехали на возку. Женишок глядел с ненавистью, зубы скалил. Но что поделать мог? Жрец-то всамделишний. И обряд всамделишний, на крови вязанный. От иного, может, и откреститься вышло бы…
…встречали.
…выбегла боярыня в годах, седоваласа, лицом устала. И боярин красноносый, красноглазый.
— Ты где был… — замахнулся было, да руку опустил. — Кто это?
— Это… — парень оглянулся на Щучку и оскалился криво. — А никто… девку вот выиграл… только с гонором она…
Я вынырнула из чужой памяти.
И подала платок.
Слезы катились по Щучкиным слезам, крупные, круглые, что бусины. Плакала она молча, и я молчала, и Станька только ближей подвинулась, забралась под руку. За нынешнюю весну она вытянулась и больше не походила на того заморыша, которым была. Этак, глядишь, и вправду невеста вырастет.
— Чай пей, — мне было неудобственно, что влезла в этакое.
Дар?
Еська просил?
Так просил-то… могла б отказать, ан нет, полезла в чужую жизнь, разбередила.
— Он… он меня… за волосы и… они смотрели, но ничего не сделали… а он в сараину потянул… я так растерялася, что ничего не могла сказать… совсем ничего, а надо было, что не холопка… а там… служили… при доме… здоровые… он меня им… сказал, что подарок и…
Она сглотнула.
Я ж молча подвинула чашку с чаем остывшим. И Щучка его выпила глотком одним, лицо отерла.
— Кинул, что кость собаке… а я в этом летнике дурацком… и с косой… с одним бы справилась, с двумя… и поняла, что сдохну там… а он стоит и смеется, глядит, как я отбиваюсь. Золотой пообещал тому, кто меня… кто со мной… я и подумала, что если подыхать, то вместе, что… у меня ножик был… привыкла… я его и за оружие-то не считала… какое оружие… перышко, для спокойствия… им и полоснула по руке одного… второму в глаз пырнула… люди слепоты боятся, а пока остальные растерялись, к нему и… я ведь могла просто сбежать. Теперь думаю, что могла бы, а тогда… в голове билось только, что все, не доживу я до Акадэмии, что… и так обидно за все стало… ему по горлу полоснула. Как учили. Кровища веером… кто-то верещит, кто-то орет… меня скрутили… могли б сразу… боярыня воет, что сыночка ее загубила… боярин стоит ни жив, ни мертв… спросил, за что… а я правду, что был его сыночек скотиной редкостною, что по заслугам… я его жена, а он меня… только что боярину? Он за плетку сперва схватился, думала, все, запорет, но нет, сдюжил. Велел стражу звать. И меня им. И на суд… и там требовал, чтоб меня, стало быть, по старому закону. В землю… и клеймо. Каждый знать должен, что я по заслугам.
Станька ей еще чаю налила, подвинула ближе и тихенько по руке погладила.
Жалеет.
И я жалею.
Убила? Так… иных, может, и не великий грех убивать. Нехорошо так думать, ибо кажному воздасться по делам его, так нас жрецы учат. Вот и воздалося.
Справедливо?
Мнится, у боярыни той своя справедливость была. А у боярина — третья, царскому суду, который скор, все сие ведают, близкая.
— Судили быстро. Клеймили на месте. Закопали… в земле тяжело. Страшно. А ты можешь память забрать? — она вскинулася, уставилась на меня зелеными глазами. — Если можешь, забери, ладно? Не про него и не про убийство. Кровь — ничего, я к ней давно привыкшая, а вот земля… по горло самое и шелохнуться не можешь. А она давит, давит и мнится, что вот-вот вовсе расплющит тебя, будто муху какую. Силы тянет, холод внутрь лезет, а ты все живешь… день, другой… забери.
— Не умею.
— Жаль, — Щучка мазнула рукой по красной щеке. — Я тогда еще подумала, что лучше б он меня раньше… вместе с мамкой зашиб… чуть бы помучилась и все… а он пришел… на третий день… я думала, не пойдет, и не просила никого, чтоб весточку отправляли. Зачем? А пришел. Сам. И копал. Матюгался… он-то редко… он раньше, сказывал, при боярском сынке одном приятелем состоял. Чтоб было с кем игры играть. Учили… только тот горячкою помер, а его… его продать решили. Матери напоминал о… не суть… он не сказывал, как к ворам попал. Да и про это… он меня выкапывал сам. И все ругался, ругался. Говорил, что, мол, в жизни, пока она есть, многое поправить можно… и если б я сбегла… или, коль сбечь не выходит, потерпела чутка, он бы все поместье за мою обиду сжег бы, а того ублюдка заставил бы пепел жрать, пока кровяка из горла не хлынет и он этою кровякой не захлебнется.
Я кивнула.
Ох, думается, кто бы ни был батюшкою Щучкиной, зря грозиться не стал бы.
— А я… дура… полезла на рожон… и теперь вот того и гляди окочурюся… выволокли… заместо меня тело прикопали девки одной… и лицо ей попортили… собак пустили, чтоб никто не понял, что это я… по правде ведь, пока не сгниет все, выкапывать неможно. Вот… а он ко мне целителей… меня не били, не ломали, только земля… я спать не могла. Закрою глаза и вижу, что меня копают. И на сей раз с головою… кричу. Он будит, успокаивает. Рассказывать стал про то, как жил дальше… а я ему про Акадэмию. Думала, смеяться станет. Или разгневается… даст оплеуху, а я и помру. Я тогда такая была, что с одной оплеухи и померла бы… а он не смеялся. Говорит, что раньше надо было, не молчать. Он бы мне учителей нанял. А теперь у меня на физии клеймо. И так-то амулет повесить можно, чтоб людей не пугались, но в Акадэмию с амулетом ходу нет. Там его живенько снимут, чтоб не заминал. А без амулету… все клейменные — царевы преступники. И казни повинны. И значит, никто меня не примет. Так-то…
Я роту раскрыла.
И закрыла.
Ладне, меня приняли, но так я ж не преступница. Арей рабом был? Его укрыли. И он как-то так хитро вышло, что не преступник. А вот Щучка — дело иное, тонкое.
Но мыслится, Еська разберется.
— Я потом очухалась… и все как прежде стало… и опять замуж, — Щучка горестно вздохнула. — Но этот… он мне пряника купил. Представляешь?
— Звать-то тебя как?
— Шамульена, — сказала Щучка и пояснила. — Мамка у меня из полонянок была. Из дальних степей.
Назад: Глава 14. Об игрищах боярских и сватовстве
Дальше: Глава 16. О думах тяжких