Коммуна, деревня и бастард
10 июня 1887 года в письме Наталья Егоровна интересовалась у мужа, как он относится к тому, чтобы зажить совместно с Гревсами, их товарищами по «Братству». Владимир был настроен вполне положительно: «Не то, чтобы я видел в этом что-нибудь особенное, нечто в виде следствия идеи братства и т. п. – вовсе нет, а потому что это будет во многом лучше и удобнее. Я думаю, что люди должны в конце концов жить по-братски, более близко друг к другу, чем теперь живут, но я не могу совсем заметить подобных последствий братства в жизни Гревсов с Ольденбургами. Это просто две семьи, более дружные между собой, которые зажили вместе; в семьях родных или близких мы встречали подобное сожительство всегда, и мне кажется неверным, что Сергей выставлял подобную жизнь как нечто совсем особенное, страшно важное, исполнение идеи братства на деле. Такое увлечение кажется мне крайне вредным, так как оно суживает идею братства и прививает ему все дурные стороны секты или семьи. Не в соединении одного, другого, очень близких друг к другу семей, а в отсутствии семейного эгоизма, в отсутствии противопоставлений интересов чужих семей, чужих лиц – интересам своей семьи состоит настоящее братское чувство. Братство должно охватывать возможно больше людей, оно должно развивать чувство терпимости к другим людям, должно развивать стремление находить в них хорошие стороны и не отталкивать, не бросать комком в человека, с которым приходится встречаться и с которым не вполне соглашаешься».
Однако он был против того, чтобы Наталья Егоровна ухаживала сразу за несколькими детьми – за своими будущими и за Машей Гревс, которой скоро предстояло идти в школу. Владимир опасался за здоровье жены. Еще его мучили сомнения по поводу воспитания детей. Он не верил в педагогические способности Гревсов. «Итак, я боюсь, следовательно, главным образом непосильной для тебя работы, вредной для твоего здоровья или, если для здоровья не вредной, то такой, которая тебя будет утомлять до такой степени, что больше ты ничем, никаким делом заниматься не будешь в состоянии – а это для меня тоже очень и очень будет тяжело и вообще очень нехорошо». Он ставил условие, что квартира должна была располагаться не очень высоко, чтобы его уже престарелой матери было возможно навещать внука или внучку, когда Анне Петровне захочется. Он считал жестоким лишать будущую бабушку такого права. «Относительно совместной жизни я не знаю, как на это посмотрят мать и сестры, да, правду сказавши, это мне все равно – это наше личное дело, и я думаю, что никаких особых разговоров об этом не будет, а если и будут, ни к чему они не приведут, и я ни в каком случае не считаю себя вправе допустить их вмешательство в нашу чисто внутреннюю жизнь», – писал он жене. Он понимал, что в такой большой семье придется содержать как минимум несколько слуг, и это казалось ему гадким. «Я вполне сознаю массу хороших сторон такой жизни и искренне хочу ее; я думаю, что все дурные стороны прежней жизни Гревсов с Ольденбургами можно побороть, и одно из них прямо в нашей воле – это излишняя трата времени на болтовню, но это, надеюсь, удастся устроить лучше».
В 1888 году в письме из Мюнхена он снова размышлял над идеей «Братства» и пришел к выводу, что нельзя разочаровываться в ней, нельзя сомневаться в Приютине – потому что это идеал, к которому надо стремиться. «Теперь каждая семья живет только личной жизнью, но братство есть соединение семейной жизни целого ряда семей с сохранением индивидуальной семейной формы». Он был убежден в успехе этого великого Дела: «Мы все тесно связаны, для нас ясно, что мы такими и останемся, и в этом наша сила – пусть отпадут иные, но все-таки многие останутся, и провести хоть часть, чего хотели, мы сможем, если у нас останется искренность, найдется достаточно смелости и широты мысли и чувства, а я уверен, что найдется».
Вернадский подумывал о том, чтобы создать в Вернадовке новое Приютино, но этому не суждено было случиться. Вместо этого он примерил на себя роль самостоятельного помещика. В июне 1886 года он писал жене: «Еще недавно я почти был уверен, что буду земским деятелем, и я только мечтал о том, чтобы продать землю здесь и купить себе что-нибудь поюжнее, в Малороссии, – обстоятельства сложились иначе, хотя, может быть, и можно будет через несколько лет устроить что-нибудь подобное, получив кафедру в одном из южных университетов». Говоря о продаже земли, Вернадский имел в виду продажу целому крестьянскому обществу. Аренда отдельному лицу представлялась для него промежуточной мерой. В деревне крестьяне нуждались в земле. Вернадский начал сдавать 146 десятин паровой земли крестьянам по небольшим участкам – их разобрали у него всего за один день. Он предложил очень невысокую цену – 10 рублей против 15 стандартных, но земли не хватало настолько, что крестьяне умоляли Вернадского найти им еще участки на продажу, даже по максимальному ценнику.
Через год он свыкся с деревенской жизнью. Писал жене, что ему хочется быть ближе к естественным, природным условиям жизни. Но он считал себя к ней морально неготовым. «Но подготовишься ли, и в чем такая подготовка должна заключаться… Как быть с той землей, которая тяжелым камнем легла на нас, и какие мы скверные, что не умеем, не хотим устроить ее как следует». Он разбирался с хозяйственными делами и обо всем сообщал Наталье Егоровне. Как-то он в очередной раз писал жене о том, как прошел его день: описывал, во сколько встал, сколько ходил пешком, радовался тому, что прошли головные боли и боли в шее. Потом внезапно осекся и удивился сам себе. Мол, совсем он стал типичным обывателем, патриархальным отцом семейства: «жалуюсь на разные боли, говорю и рассказываю своей дорогой половине о них, того и гляди, буду толковать о ревматизме и всех других неисчерпаемых «измах». Но бог с ними. Впрочем, нет – об одном «изме» я хочу толковать. Это о клерикализме (не удивляйся!). Попы растут, растет и поповство, забирает власть и силу… Попы играют здесь свою роль, и их лапки становятся, по рассказам, из года в год сильнее, могучее и длиннее…». Несмотря на длительное проживание в деревне, в Вернадском били ключом живая мысль и чувство самоиронии, не ослабевала тяга к анализу происходящего вокруг.
Он продолжал научную деятельность, работа постепенно продвигалась. Иногда Вернадскому казалось, что он стал кабинетным ученым-экспериментатором; часто он представлял себя местным земским деятелем, которому удавалось совмещать занятия наукой и сельским хозяйством. А временами он видел себя чисто политическим и общественным деятелем. Он разрывался между своими ипостасями. «И всё, кажется, имеет свои хорошие стороны, свой интерес, – писал он жене. – И то кажется, что я более способен к одному, то к другому, то к третьему. Но передумал – перемечтал я в это последнее время по всем этим вопросам очень много и так чувствую, что становлюсь серьезнее и определеннее. Я это вижу и в своих научных работах, где я вырос, как мне теперь кажется, за последнее время. Одна беда – это леность, которая никак покинуть меня не хочет, и она может мне помешать на всех путях, и тогда окажусь негодным ни к одному из них».
Вернадский пришел к выводу, что самое главное на любом жизненном пути – это ясно сформулированный план действий и список целей. Ему было мало поставить перед собой те задачи, которые были реализуемы на практике при современном правительстве. Он формулировал цели, возможные только для образованного русского народа при лучшем правительстве. Вернадский ставил проблему образования во главу угла. Он также считал, что для улучшения общественной ситуации в стране необходимо развивать частную инициативу.
В 1889 году «Братство» озаботилось решением общей проблемы, связанной с Шаховским. Дело в том, что Дмитрий нажил себе внебрачного ребенка. Встал вопрос о том, что теперь делать. Вернадский был категорически против того, чтобы сдать малыша в воспитательный дом: «Считаю отдачу ребенка в воспитательный дом нечестным поступком – следствием трусливого и легкомысленного отношения к окружающему обществу». Вернадский настаивал на том, чтобы Шаховской сам воспитывал ребенка, а если не может это сделать, то чета Вернадских готова была принять его к себе. Владимир написал другу резкое письмо и потом делился этим с женой: «У меня все еще до сих пор не прошло раздражение на него и на наших петербургских мямлей, которые неизвестно по каким причинам молчали (как видно из письма Лельки) и не сделали шагу, чтобы не допустить его совершить эту гадость. Уже не говоря о том, что они должны были переговорить с ним, они должны были не дать ребенка в воспитательный дом, а если не могли взять его сами, то отдать на воспитание в какую-нибудь семью. Совсем мокрыми курицами стали. Я Лельке написал, что я теперь должен краснеть за него, что ни в каких планах он не должен думать, пока не изменит своего поступка. Да, и главное: из письма его ты увидишь, что он даже не понимает, в чем гадок его поступок, я вполне верю, что он не соблазнял эту девушку и что его, как он выражается, «ловили», но ребенок же тут ни при чем. Я ему писал, что он с «законным» своим ребенком не посмел бы сделать того, что сделал с «незаконным»… Какая ужасная нравственная тупость не понять, что не факт рождения ужасен, а то, что для своих личных выгод устранить с дороги маленькое существо – это все равно, что для своих личных выгод украсть, убить и т. п. какого-нибудь человека, если можешь совершить это безнаказанно…».
Дмитрий Иванович Шаховской.
Детская судьба сильно тронула Вернадского. В Париже он все обдумывал то, как правильно устраивать брошенных, бедных детей. «Мы все знаем, как скверно в воспитательном доме, и это скверное принимаем как должное. А между тем если все скверно там, если гибнут тысячи ребятишек, то гибнут потому, что никто не знает, не думает, не заботится о том, что там творится. «Скверно» – и успокаивается. Да правду ли необходимо, чтобы было скверно? Правда ли нельзя иначе устроить? Или при тех средствах, какие есть, но при добром желании и сильной воле можно добиться лучшего?» – с надеждой вопрошал он в письме к Наталье Егоровне.