VII. Музыка и люди, которые ее делают
Та ночь вполне могла длиться и тысячу лет – по году на каждый океан.
Кстати, привет: Тори Амос
Кстати, привет.
Сначала я познакомился с нею на пленке, потом как-то поздней ночью мы поговорили по телефону, а потом одним прекрасным вечером я пошел смотреть, как она играет на пианино и поет.
Дело было в маленьком ресторанчике в Ноттинг-Хилле. Когда я туда добрался, Тори уже начала. Она увидала, как я вхожу, улыбнулась – будто маяк накрыл лучом – и заиграла в знак приветствия Tear in Your Hand. В зале почти никого не было – только хозяин заведения, который, сидя прямо посередине, вкушал свой деньрожденный ужин. Тори спела «С Днем Рожденья», а вслед за ним песню, которую только что написала – Me and the Gun, такую чистую, темную и одинокую.
Потом мы с ней шли через Ноттинг-Хилл и болтали, как старые друзья, которые встретились в первый раз в жизни. На пустой платформе подземки она спела, сплясала и сыграла мне видео, которое в тот день снимала – Silent All These Years. Вот она Тори в крутящемся ящике, а в следующее мгновенье уже маленькая девочка – танцует мимо большого пианино.
Все это было несколько лет назад.
Сейчас я знаю Тори чуть лучше, чем в тот вечер, но изумление и восторг, которые она пробудила во мне тогда, не притупили ни время, ни дружба.
Тори мне никогда не звонит. Она посылает странные послания разными другими способами, а дальше я сам выслеживаю ее в каких-то причудливых краях, то там, то сям, продираясь сквозь чужеземные коммутаторы. В последний раз она, к примеру, пожелала мне сообщить, что тут, в кафе, подают невероятное тыквенное мороженое – оно прямо через дорогу от студии, всего в каком-то континенте от меня. Предложила оставить мне кусочек.
Еще она добавила, что поет обо мне в Under the Pink.
– И что же ты поешь? – поинтересовался я.
– «И где же этот Нил, когда он тебе так нужен?» – сказала она.
Тори свойственны мудрость, ведьмовство и озорная невинность. Тут все просто: что видишь, то и получаешь. Немного безумия и море удовольствия. В ней определенно есть фейская кровь, а еще – чувство юмора, которое шипит, и сверкает, и озаряет, и переворачивает мир вверх тормашками.
Она поет как ангел и отжигает как рыжий бес.
Она – маленькое чудо.
Она – мой друг.
Понятия не имею, где меня носит, когда я так нужен. Надеюсь, тыквенное мороженое не успеет растаять, пока я это выясню…
Я написал это для буклета к турне Тори Амос Under the Pink в 1994 году.
Интересное вино: Тори Амос
Я еду на поезде через Америку и любуюсь той ее стороной, которую она предпочитает просто так не показывать: целый мир на неправильной обочине – мир ветхих рубероидных хижин, брошенных машин и заколоченных досками домов. Прямо сейчас я где-то в северном Техасе; поезд несется через болото, вверху кружит орел, свет играет на пыльной листве. Я слушаю, как Тори путешествует на Венеру и обратно.
Она поет Suede, и музыка клубится вокруг ее голоса, как водовороты в болотистой реке. «Всем известно, ты можешь наколдовать что угодно лунной тьмою…». Песня похожа на черный шоколад и дровяной дым – переливающаяся, далекая, тайная. Она поет Suede…
Снаружи слишком жарко, но, кажется, я уже снова могу представить себе зиму. Лето гниет в знойной дымке, как залежалый персик. Альбом играет по новой, и еще раз, и еще…
Помню, как первый раз я слушал эти песни в начале лета. Я отправился на денек в Дартмур, навестить друзей. (Прерафаэлитский коттедж Терри с его волшебной кухней и остроумными сентенциями, записанными золотом на всех поверхностях; дом Фраудов, еще более иномирский от того, что их самих там не было, – только картины Брайана да эльфийские куклы Венди улыбаются и зыркают на тебя из всех углов этого смахивающего на концертину мира-лабиринта). В «Маршн Студиос» в конце дня я ввалился, как бездомный щенок в поисках конуры.
Сейчас за окном показывают: стену из красной глины, утыканную сотнями стеклянных бутылок; сиденье, выдранное из школьного автобуса, – стоит себе одиноко под деревом; сосны, ивы и целую чащу дикой жимолости.
– Что это за вино? – спросил я Тори той ночью, когда в мире было темно и тихо.
– Я пришлю тебе бутылочку, – сказала она.
Красное вино оказалось превосходное – нежное и мудрое.
Мы секретничали на диване: я рассказал ей про баку, про лису и монаха; она сыграла мне новый альбом, открыла его тайны, поведала истории и Lust, и Bliss, извинилась за то, что микс сырой (я этого не услышал, но поверил ей на слово), а я откинулся на спинку и слушал…
Интересное вино придало мне экспансивности. Я уже представлял историю, которую про него напишу: это будут сказки про каждую из двенадцати песен в виде описаний двенадцати воображаемых альбомов.
Это диск суперхитов, сказал я ей, и он из альтернативной вселенной.
Ну, разумеется, ответила она, так и есть.
Та ночь вполне могла длиться и тысячу лет – по году на каждый океан – и под конец ее я там же, на диване, заснул, мягкий, как тряпичная кукла, от превосходного красного вина. Мне снились восьмидесятые во всей их славе. Интересно, почему я тогда-то ее не замечал?
Я все еще в пути. Сейчас мы едем сквозь внезапную грозу в горах Нью-Мексико… потом начинаются величавые калифорнийские поля с ветряками и холмы – они как бы дают понять, что мы покинули реальную Америку и вступаем в страну фантазии.
Я вам непременно расскажу свой сон про Счастливое Привидение и про то, как она улыбнулась и сказала:
– Я в курсе, что я умерла, но с чего вокруг этого такой шум поднимают – ума не приложу!
И про то, как именно она улыбнулась, – тоже. Однако мы уже въезжаем в Лос-Анджелес, а значит, пора кончать с писаниной.
Я до сих пор пьян интересным вином, которое отведал несколько месяцев тому назад, смотавшись на Венеру и обратно.
Введение к буклету концертного тура Тори Амос To Venus And Back (1999).
Flood: двадцать пять лет выпуску альбома группы They Might Be Giants
Скажем прямо, я был уже слишком стар, чтобы всерьез воспринимать музыку (так я, по крайней мере, думал); слишком стар, чтобы меня изменил какой-то там альбом, и уж подавно слишком стар, чтобы покупать синглы.
Мне уже стукнуло двадцать восемь, когда по дороге в аэропорт Гатвик я услышал по радио Bird-house in Your Soul, и это изменило всю мою жизнь. В том-то и странность: я вообще-то не слушал музыкальное радио. И тогда, и сейчас это были либо кассеты, либо уж «Радио 4». Но тут по дороге играл именно музыкальный канал, и там передавали Bird-house in Your Soul, и я поставил себе в уме галочку и запомнил название группы – They Might Be Giants, совсем как тот фильм, где Джордж Скотт воображает, будто он Шерлок Холмс (название взялось из разговора о Дон Кихоте, который сражался с мельницами, думая, что это великаны… – и что если он был прав?).
Вернувшись в Лондон, я отправился прямиком в магазин дисков и купил все, что у них было этой группы (Lincoln и They Might Be Giants). Bird-house in Your Soul у них не было. А Flood вообще тогда еще не вышел.
Что мне сразу понравилось в этой команде, так это что они рассказывали сказки. Слова у них составлялись вместе так, что между ними оставались дыры – и заполнить их предстояло мне, если я хотел знать, что там происходит. Волей-неволей я сам оказывался частью песни.
Я позвонил Терри Пратчетту, который тоже любит сказки, и сказал, что нашел нечто такое, что ему понравится даже больше шоколада. Shoehorn with Teeth стала лейтмотивом автограф-тура «Добрых предзнаменований». Как следует понервничав, мы, бывало, пели ее хором. А нервничали мы тогда много.
Я даже купил Birdhouse… на сингле – первый CD-сингл, который я вообще в жизни купил. Еще там был Муравей, ползущий вверх по чьей-то спине ночной порою.
Flood-ом я обзавелся, стоило ему только попасть в магазины. Вразрез со старой традицией группы, он звучал не так, будто его записали на коленке, в чьем-то чулане. Там были приглашенные инструменталисты, пышный звук, странные сэмплы… Нет, это все равно оставались They Might Be Giants, но на сей раз великаны вышли как-то покрупнее.
Песни были как на подбор – репортажи из альтернативной вселенной; ломтики сказок и жизней, которых мы все равно никогда целиком не узнаем. Разумеется, мне это не мешало катать их в голове и даже выдумывать собственные крошечные сказочки, в сопроводительном порядке.
Начать с того, что это был первый альбом с собственной темой. Мир скоро закончится, но это ничего, потому что музыка уже началась. О, да. Там была Bird-house in Your Soul – песня гордого ночника, происходившего по прямой линии от маяка. И Lucky Ball and Chain, вспоминавшая весьма необычный брачный союз.
Там была Istanbul (Not Constantinople), которую – как я, к своей глубокой печали, обнаружил, – Уилсон, Кеппел и Бетти так никогда и не превратили в «песчаный танец». И Dead – песня о всяких последних и окончательных вещах и о смысле жизни. И Your Racist Friend, которая принимается играть у меня в голове всякий раз, как кто-нибудь начинает предложение с «Я, конечно, не расист, но…».
На диске есть и Particle Man – самый лучший из всех супергероев. Терри Пратчетту настолько полюбилась эта песня, что он даже вставил в одну из книг часы с эонной стрелкой. Я решил, что это ужасно нечестно, потому что сам собирался стырить идею для одной из своих.
Twisting меня опечалила – я был уверен, что там где-то запрятано самоубийство. We Want a Rock сюрреалистична в самом лучшем смысле слова: она имеет смысл, только если понимать ее буквально… а потом сразу же обретает смысл-сновидение. В конце концов, каждый, наверное, хочет себе приставную голову.
Я думаю, что Someone Keeps Moving My Chair на самом деле должна называться «Мистер Кошмар», и очень боюсь Человека-Урода.
Еще там есть Hearing Aid, песня с электрическим стулом внутри, странным образом полная нежности и тихой старости.
От Minimum Wage у меня в мозгу зароились картины паники в табуне; у каждого ковбоя был в руках плакатик с текстом песни. Letterbox – эдакий крошечный хоррор-фильм в любимой коробочке, с запутанными и беспорядочными словами.
Whistling in the Dark – про то, чем все мы занимаемся после встречи с людьми, которые не то чтобы недобрые, но оставляют по себе шрамы.
Hot Cha не вернется уже никогда. Блудный сын останется несъеденным.
Women and Men – это как эшеровский рисунок. Распаковываешь текст, а там внутри еще один; люди переправляются через океан и навеки исчезают в джунглях. Sapphire Bullets of Pure Love – совершенное словосочетание, почти такое же идеальное как «подвальная дверь». Она играет у меня в голове на экране – в фильме в черно-белых и сапфирово-синих тонах.
Еще They Might Be Giants написали песню для самих себя, в которой объясняется название группы и вообще все о ней. Хватайся за карусель и посмотри, что получится!
Мы все сейчас в Road Movie to Berlin. Ну, или, по крайней мере, в каком-то роуд-муви, и если продолжать ехать, кто-то из нас точно окажется в Берлине 1989 года.
А сейчас уже будущее, и Flood давным-давно записан. Потоп все еще прибывает, вместе с уровнем мирового океана. Некоторые вещи никогда не выходят из моды.
Аннотация к юбилейному релизу альбома Flood группы They Might Be Giants.
Памяти Лу Рида: саундтрек моей жизни
«Некоторые песни ты пишешь просто развлечения ради – их текст без музыки просто не выжил бы. Но по большей части за тем, что я пишу, действительно стоит идея попробовать привнести в песню взгляд романиста и, оставляя ее рок-н-роллом, сделать к ней вот такого рода текст, чтобы человек, любящий врубаться на этом уровне, мог получить сразу и это, и рок-н-ролл впридачу», – вот что сказал мне Лу Рид в 1991 году.
Я писатель и занимаюсь художественной литературой – по большей части. Меня часто спрашивают, кто на меня повлиял, и ждут, что я сейчас примусь рассказывать о других авторах художественной литературы – ну, я и рассказываю. Иногда, когда получается, я вставляю в этот список еще и Лу Рида, и никто не спрашивает, чего он там делает. Это очень хорошо, потому что я не знаю, как объяснить, почему поэт-песенник столь во многом определяет, каким я вижу мир.
Его песни были саундтреком к моей жизни: дрожащий нью-йоркский голос с очень небольшим диапазоном, поющий песни об отчуждении и отчаянии с проблесками невозможной надежды; малюсенькие идеальные дни и ночи, которые мы были бы рады удержать навсегда, крайне важные – из-за своей конечности и малочисленности; песни, набитые людьми, то с именами, то без, что вступают то важной походкой, то шатаясь на каждом шагу, то впархивают, то вползают, то автостопом въезжают в свет рампы, а потом прочь из него.
У него везде истории. Песни подразумевали больше, чем рассказывали прямым текстом; они заставляли меня желать большего, воображать, рассказывать истории самому. Некоторые из них никак не удавалось вскрыть, а иные – как тот же The Gift – представляли собой готовые рассказы с классической композицией. У каждого альбома имелась своя личность. У каждой истории – голос рассказчика: часто отстраненный, оцепенелый, безоценочный.
Я вот пытаюсь реконструировать, как оно тогда было: меня первым делом засосала не столько даже сама музыка, сколько интервью NME 1974-го года, которое я прочел в тринадцать лет. Вот тогда-то я и заглотил крючок. Его взгляды, его личность, уличная смекалка, отвращение к интервьюеру… Он как раз был в фазе Sally Can’t Dance – самого коммерчески успешного и самого осмеянного альбома всей его карьеры – обдолбанный, конечно. Я захотел узнать, кто такой Лу Рид, и потому скупил и взял послушать все, что только мог – а все из-за интервью, которое было про истории и про то, как они становятся песнями.
Я был фанатом Боуи – это значит, что в тринадцать я не то купил, не то позаимствовал Transformer, а потом кто-то дал мне ацетатку Live at Max’s Kansas City, и я уже был фанат Лу Рида и группы Velvet Underground. Я охотился буквально за всем, прочесывал музыкальные магазины от и до. Музыка Лу Рида стала настоящей звуковой дорожкой ко всему моему отрочеству.
В шестнадцать я пережил первое расставание с девушкой и крутил Berlin без остановки, пока друзья не начали за меня беспокоиться. Еще я много гулял под дождем.
В 1977 году я собирался петь в панк-группе, решив, что чтобы петь, совершенно не обязательно уметь это делать. Вот Лу отлично обходился тем, что у него сходило за голос. Достаточно просто хотеть рассказывать в песнях истории, вот и все.
Брайан Ино говорил, что когда вышел первый альбом Velvet Underground, его купила всего тысяча человек – зато все они потом создали свои группы. Вполне возможно, это и правда. Но некоторые из нас заслушали до дыр Loaded, а потом принялись писать тексты.
Я видел, как в историях, что я читал, на каждом шагу всплывают песни Лу. Уильям Гибсон написал рассказ под названием «Горящий хром» – это был его подход к песне Velvet Underground – Pale Blue Eyes. «Песочный человек» – комикс, который сделал мне имя, – просто не случился бы, не будь Лу Рида. «Песочный человек» воспевает маргиналов, людей на краю; среди его мелизмов, и среди более крупных тем – Морфея, Сна, самого Сэндмена – есть одна, значащая для меня больше всех остальных. Это Принц-Рассказчик, которого я украл из I’m Set Free: «Я был слеп, но теперь прозрел/Что, ради бога, случилось со мной?/Принц-Рассказчик рядом идет…».
Когда мне понадобилось отправить Сэндмена в ад, я крутил луридовскую Metal Machine Music (которую сам для себя описал, как «четыре стороны аудиопомех на такой частоте, от которой животные с чувствительным слухом бросаются со скал, а толпы впадают в слепую безрассудную панику») целыми днями на протяжении двух недель. Это помогло.
Он пел о совершенно пограничных, трансгрессивных вещах, всегда на грани того, что вообще можно сказать: чего стоят хотя бы упоминания орального секса в Walk on the Wild Side, хотя в ретроспективе куда важнее оказались легкие гендерные сдвиги, то, как непринужденно Transformer превратил зарождающуюся гей-культуру в мейнстрим.
Музыка Лу Рида оставалась частью моей жизни всю дорогу, независимо от всех прочих ее событий.
Свою дочь я назвал Холли, в честь уорхоловской суперзвезды Холли Вудлоун, которую обнаружил в Walk on the Wild Side. Когда Холли стукнуло девятнадцать, я сделал ей плейлист из песен, которые она любила маленькой девочкой, – тех, что помнила, и тех, что забыла, что в конечном итоге вывело нас на Взрослый Разговор. Я вытаскивал песни из глубин ее детства: Nothing Compares 2 U, I Don’t Like Mondays, These Foolish Things… и вот тут-то и вылезла Walk on the Wild Side.
– Это в честь этой песни ты меня назвал? – осведомилась Холли на первых же басовых нотах.
– Ага, – сказал я.
Начал петь Лу.
Холли прослушала первый куплет и в первый раз в жизни по-настоящему расслышала слова.
– «… побрила ноги, и он стал ею». Он?
– Точно, – сказал я, храбро принимая удар; у нас все-таки был Разговор. – Тебя назвали в честь трансвестита из песни Лу Рида.
– О, папа, – она улыбнулась, будто солнце просияло. – Я так тебя люблю!
Потом схватила какой-то конверт и записала на обратной стороне то, что я только что сказал – на случай, если забудет. Вряд ли я ожидал, что Разговор может пойти вот так.
В 1991-м я брал у Лу Рида интервью по телефону. Он был в Германии и как раз собирался на сцену – такой заинтересованный, вовлеченный, энергичный. Очень энергичный. Он только что опубликовал собрание песенных текстов с комментариями – оно вполне тянуло на роман.
Где-то год спустя я встретился с ним за ужином, который давала мой издатель в «Ди-Си Комикс». Лу хотел сделать из «Берлина» графический роман. Ужинать с ним непросто: он был вспыльчивый, едкий, смешной, самоуверенный, умный и воинственный. С таким еще нужно потягаться. Издатель ляпнула, что дружила с Уорхолом, и заработала от Лу допрос третьей степени с целью выяснить, правда ли она была ему другом и насколько настоящим. Прежде чем перевести речь на меня и на комиксы, он устроил мне практически устный экзамен по хоррор-комиксам 50-х и отругал за то, что в написанный мной выпуск «Чудо-человека» я вставил одну его, Лу Рида, фразу. Я сказал, что больше узнал о почерке Уорхола из его текста к Songs for Drella, чем из всех прочитанных мной биографий и дневников самого Уорхола. Кажется, Лу остался доволен.
Экзамен я сдал, но второй раз нарываться на него был решительно не намерен и вообще варился в этой кастрюле достаточно долго, чтобы понимать: творец не равняется творчеству. Лу Рид, сообщил мне Лу, это такая маска, чтобы держать людей на расстоянии. Я, признаться, был совершенно счастлив остаться на расстоянии и вернулся в лагерь фанатов, чтобы радоваться волшебству по возможности без волшебника.
Сегодня мне очень грустно. Его друзья шлют мне горестные электронные письма. В мире стало темнее. Лу хорошо знал и такие вот дни.
– Во всем есть частичка волшебства, – говорил он нам. – А потом непременно утрата, чтобы все выровнять.
Первоначально опубликовано в выпуске «Гардиан» от 28 октября 2013 года. Я написал это в поезде между Лондоном и Бристолем в тот день, когда узнал о смерти Лу. Кое-что я позаимствовал из интервью/статьи, которую написал в 1991-м. Почти все это я потом вычистил из текста, так как статья идет в этом издании следующим номером, но некоторые фразы вам могут показаться определенно знакомыми.
В ожидании человека: Лу Рид
1
Когда мне было где-то четырнадцать, я набрел в местном книжном на сборник текстов Лу Рида. Это было размноженное на мимеографе безобразие в дешевом переплете с пунктирной карикатурой Лу на хлипкой обложке – короче, пиратское издание.
Мне дико хотелось его заполучить, но позволить я себе такое не мог (к тому же полиция только что прикрыла интерклассную службу магазинных краж у меня в школе, так что мне пришлось вернуть экземпляр «Лу Рид вживую», который Джим Хатчинс – эдакий Джон Диллинджер девятых классов – добыл для меня по цене значительно ниже той, что хотел музыкальный магазин, так что даже этого варианта у меня больше не было).
В общем, я читал его прямо в магазине – с опечатками и всем прочим. Вернулся дочитать через пару дней, а издания уже и след простыл.
С тех пор я его ищу.
2
В 1986-м, когда я все еще подвизался журналистом, мы как-то оказались на пресске с другом, который подогнал мне экземпляр Mistrial.
– Нил хочет взять интервью у Лу Рида, – сказал этот самый друг.
– У Лу Рида? Господи, вот уж врагу бы не пожелал, – сказал его ответственный за связи с прессой. – С интервьюерами он просто ад. Чего-нибудь не то скажешь, и он встанет и нафиг уйдет. Скорее всего, он тебя пошлет. Или вообще не ответит. Или еще что.
Дальше разговор свернул на то, как несколько лет назад какой-то молодой парень не нашел ничего лучше, чем начать интервью с Митлоуфом с вопроса, нет ли у него проблем с обменом веществ. Дальше этого разговор у него почему-то не продвинулся.
3
Все началось с праздного замечания за ланчем с редактором. Я уже три года как оставил журналистику ради художественной литературы, а тут бросил вскользь, что хотя меня никаким калачом обратно не заманишь, мне всегда хотелось взять интервью у Лу Рида.
– Лу Рид? – переспросила редактор, навострив уши. – У него в следующем месяце как раз Европа. Но мы уже думали попросить Мартина Эймиса поговорить с ним.
Я, однако, вызвался сам, а Мартин Эймис – как раз нет; где-то закрутились колесики… или по крайней мере, кто-то кому-то позвонил.
Через месяц приехала книга.
«Между мыслью и выражением: избранные тексты песен Лу Рида». Девяносто текстов, два стихотворения и два интервью. Одно с Вацлавом Гавелом, драматургом, писателем и по совместительству президентом Чехословакии, а второе – с Хьюбертом Селби, автором «Последнего поворота в Бруклин».
К некоторым песням прилагались маленькие комментарии курсивом в самом низу страницы. Местами они проясняли дело, но по большей части просто раздражали.
Так по поводу Kicks (песни о том, как убийство развеивает скуку почище любого секса) сообщалось: «Некоторые из моих друзей были преступниками»; а Home of the Brave сопровождала следующая аннотация: «В колледже мой сосед по комнате и друг Линкольн пытался покончить с собой, прыгнув на рельсы перед поездом. Он выжил, но лишился руки и ноги. После этого он попытался заделаться стендап-комиком… Много лет спустя его нашли умершим от голода в запертой квартире».
4
Как-то я зашел в местный «Вулворт» – в ближайшем к нам скучном английском городке: в нем даже музыкального магазина нет, один «Вулворт» – и это уже большая победа по сравнению с тем, что творилось еще несколько лет назад, когда за обладание компакт-диском вас в Акфилде могли запросто сжечь на костре. Короче, я пришел в «Вулворт» искать Magic and Loss, не особо надеясь, что он у них есть. Я прочесал весь стеллаж, но там был только один экземпляр Sally Can’t Dance, да и тот с трещиной во всю длину пластиковой коробки.
Я спросил продавца, и тот ткнул пальцем в стенд с чартами. Лу Рид в первой десятке Соединенного Королевства? Что, правда?
В тот миг я услышал, как Земля поворачивается на своих исполинских петлях, как звезды сползаются в новые созвездия – но кто я такой чтобы спорить? Что ж, – подумал я про себя, – теперь осталось только выпустить «Аристу» на CD.
Я уже десять лет как не мог послушать свой испорченный Rock and Roll Heart на виниле.
5
В первый раз я увидел Лу Рида вживую, когда мне уже почти стукнуло шестнадцать. Он играл в «Новой Виктории», переоборудованном лондонском театре, который через пару месяцев вообще закрылся. Он еще все время останавливался, чтобы подстроить гитару. Зал вопил, улюлюкал и орал: «Героин!». В какой-то момент Лу наклонился к микрофону и сказал нам:
– Заткнитесь уже, мать вашу. Я тут гребаную тональность поймать пытаюсь.
Под конец концерта он сообщил, что мы поганая аудитория и бисов не заслуживаем – и действительно больше не вышел.
Вот это, решил я, и есть настоящая звезда рок-н-ролла.
6
Три недели ушло на переговоры с Даблъю-И-Эй, его звукозаписывающей компанией. Интервью состоится. Интервью не состоится. Нет, может, все-таки состоится. Оно будет по телефону. Нет, никаких телефонов. Мне придется лететь в Стокгольм. Ой, нет, в Мюнхен.
Первым делом учишься тому, что всегда нужно ждать.
Где-то посреди процесса я, по просьбе Лу, притащил Салли (пресс-атташе Даблъю-И-Эй) кучу своих книги и комиксов – на правах верительных грамот. Она вроде как впечатлилась, так что я решил не упоминать, что мог бы быть Мартином Эймисом.
В три часа ночи, щелкая каналами, я набрел на видео луридовской What’s Good (европейское Эм-Ти-Ви – единственный на свете канал хуже американского Эм-Ти-Ви). Визуально оно было потрясающее: прямо Мэтт Махурин, только в цвете. Я поинтересовался у Салли, кто делал клип, но она оказалась не в курсе.
Дни шли, дедлайн неуклонно приближался, а мы все ждали Слова. Мне, наверное, все-таки придется лететь в Мюнхен. Даже почти наверняка – в Мюнхен.
В Мюнхене я еще никогда не бывал. И никогда не встречал Лу Рида.
Пятница, полшестого; я не лечу ни в какой Мюнхен, интервью отменено. Совсем. С концами. Капут.
Я слег на все выходные.
7
Мне было пятнадцать; я сидел в рисовальном классе в школе и слушал Transformer. Тут пришел мой друг, Марк Грегори: они с группой делали кавер Perfect Day, но луридовского оригинала он никогда не слышал. Я поставил ему запись. С минуту он слушал, потом повернулся ко мне с выражением озадаченным и нервным.
– Он же фальшивит.
– Не может он фальшивить, – решительно сказал я. – Это же его песня.
Марк недовольно ретировался, а я до сих пор уверен, что был прав.
8
Утро понедельника: после того, как мы уже со всем покончили, интервью, кажется, снова решило состояться. Ну, может быть.
В понедельник вечером я сидел в офисе в центральном Лондоне с больным горлом, телефонным микрофоном и чьим-то чужим плеером, ожидая гипотетического звонка из концертного зала откуда-то с просторов Европы.
Владелец плеера, сам музыкальный журналист, подошел показать мне, как нажимать кнопку «запись».
– Разговаривать с Лу по телефону уж всяко лучше, чем лично. Думаю, его греет мысль, что он может в любой момент просто бросить трубку, – сказал он мне, явно намереваясь подбодрить.
Я всегда ненавидел телефонные интервью, и подбодрить меня тут категорически невозможно, ничем.
9
Так, давайте выложим карты на стол. Там, где речь идет о Лу Риде, мне отказывает всякое критическое мышление. Я люблю вообще все, что он когда-либо делал (хорошо: кроме Disco Mystic на первой стороне The Bells). Мне даже Metal Machine Music нравится – иногда. А это четыре стороны аудиопомех на такой частоте, от которой животные с чувствительным слухом скидываются со скал, а толпы впадают в слепую безрассудную панику.
10
Семь тридцать. Телефон наконец звонит, это Сильвия Рид. В восемь Лу нужно быть на сцене. Окей? Да никаких проблем.
Пауза.
И вот он, голос Лу Рида – угольно-серый, отстраненный, сухой.
11
Как вы решали, какие тексты вставлять в книгу?
У меня всегда был такой подход, что тексты должны сначала встать на собственные ноги и лишь потом жениться с музыкой. Я просто взял список песен и выбрал те, что были лучше всех сами по себе. Если у меня и оставались еще какие-то вопросы на этот счет, тут все стало ясно.
Другое дело понять, как оно все ложится в канву книги. Там есть определенная повествовательная линия, тянущаяся через три десятка лет, так что важно, что за чем идет и какой смысл получается вместе – на первый план вылезают разные сквозные темы, которых ты раньше не осознавал.
Например, та серия в середине книги, где у вас есть текст для папы, для мамы, для сестры и для жены?
Да, интересный раздел вышел, и он сам из интересного альбома, в котором вообще много такого добра. Я и сам этого не понимал, пока не оглянулся назад.
Это был Growing Up in Public?
Да. Он очень пригодился.
Это был один из альбомов «Аристы». Они не собираются часом выпустить их на CD?
Вот действительно хороший вопрос. У меня с ними нет сейчас никаких связей. Собирается выйти альбом-компиляция, мастерские пленки у «Аристы», и найти их реальная проблема. Ржавеют сейчас где-нибудь в Пенсильвании…
Косвенные источники сообщали, что они вроде как [выйдут], но не знаю, насколько серьезно стоит к этому относиться.
Я помню, что эти альбомы разнесли в пух и прах, когда они только вышли. Но в свете последних нескольких дисков пресса сейчас как будто открывает их для себя заново…
А… [смеется] никакой такой переоценки я, честно сказать, не видел. Меня за них тогда сильно били, это я помню. Смешно, однако, то, что кто-нибудь сначала обрушится на эту серию дисков, потом обязательно выберет один и скажет, типа, «но вот этот – однозначно исключение», а потом другой кто-нибудь сделает то же самое, но исключение у него будет совсем другое.
Думаю, некоторые вещи действительно видятся на расстоянии.
Кое-какие из тех альбомов, про которые говорят, что они были очень плохи, на самом деле у меня из самых любимых.
А любимым текстом вы выбрали The Bells…
Да, он на меня всегда сильно действовал. И по мере того, как я старею и все лучше врубаюсь в тексты, он становится все более значительным.
То есть ваше восприятие текстов в ретроспективе меняется?
Конечно. Я часто только потом обнаруживаю, про что же оно все было. Сколько раз бывало думаешь, что оно про одно, а отойдешь подальше – под «подальше» я имею в виду лет так семь или восемь – и на тебе, становится очевидно, что на самом деле оно совершенно про другое.
Особенно это характерно для сцены. Я иногда играю что-нибудь старое и вдруг понимаю: бог ты мой, да вы только послушайте, о чем это… Поверить не могу, что я сказал такое на публике…
Некоторые из текстов, которые вы упомянули, на самом деле ужасно личные и очень при этом точные – потом ужасно смешно, когда годы спустя люди все спрашивают меня: «А это все правда основано на реальных событиях?» Мне всегда казалось, это прямо в глаза бросается, что да.
Вы когда-то давно говорили, что хотели попробовать привнести эмоциональность и точность романа в рок-н-ролл синглы…
Да, такая идея изначально за этим всем и стояла. Некоторые песни ты пишешь развлечения ради – их текст без музыки просто не выжил бы. Но по большей части за тем, что я пишу, действительно стоит идея попробовать привнести в песню взгляд романиста и, оставляя ее рок-н-роллом, сделать к ней вот такого рода текст, чтобы человек, любящий врубаться на этом уровне, мог получить сразу и это, и рок-н-ролл впридачу.
На некоторые песни – на то, чтобы они правильно зазвучали – уходят годы. Ты ее пишешь и понимаешь, что она не годится, а как исправить, невдомек, так что ты ее просто откладываешь. Все равно ты можешь сделать с ней только то, что можешь, и иногда твое «все, что можешь» недостаточно хорошо. На этом этапе приходится дать песне отдохнуть, потому что иначе ты станешь с ней вытворять уже какие-то совсем странные вещи. А когда песня пошла вразнос, ее самое время оставить в покое.
Для вас есть большая разница между публичным чтением и музыкальным концертом?
Ну, на чтении нет ребят – нет моих музыкантов. С другой стороны, содержащийся в текстах юмор так оказывается гораздо очевиднее. И некоторые стремные моменты тоже гораздо очевиднее…
У меня сейчас вышел новый альбом, и там есть песня под названием Harry’s Circumcision, которую можно понимать сильно двояко. И один из способов ее понимать состоит в том, что она вообще-то смешная. Наверное, меня стоит отнести к жанру черного юмора… что вообще-то не соответствует истине.
А кто сделал видео к What’s Good?
Это что-то, да? Это вот прям что-то! Он невероятно крут. Это парень, который сделал фото для обложки.
Мэтт Махурин? Похоже на его работу. Он реальны сумел вытащить наружу весь юмор образного ряда песни. «Майонезная газировка», «залить глаза шоколадом»…
Когда я познакомился с Мэттом, я ужасно обрадовался, что он такое умеет. Я ему сказал: «Смотри, я тут набросал вполруки кое-какой визуал, ты его сразу схватишь. Если мы проиллюстрируем кое-что из этого, это будет реально круто». Ну, он так и сделал.
Мне нравится сценарная раскадровка к песне.
Вот да. Он первым делом прислал мне раскадровку…
Это первое видео, от которого ощущение, что это действительно песня Лу Рида. Я имею в виду, что было же еще то, где типа робот отрывает себе лицо…
No Money Down, ага. Мне казалось, что оно дико смешное. Но да, по части изображения того, о чем на самом деле песня, это у нас такой первый опыт. В этом мы реально поймали смысл.
Оно даже добавляет кое-что к песне.
Мы как раз об этом и думали. Дело в том, что Мэтт все понял сам, так что мне даже не пришлось ему ни о чем говорить. Обычно видео довольно мучительно делать. Но с этим был настоящий кайф. Мне ужасно понравилось смотреть, как оно рождается.
Ну, и к тому же мне не пришлось, типа, играть в кадре Лу Рида – ужасно нудная штука.
Через пятнадцать минут мне нужно быть на сцене – это так, вам к сведению.
Тогда у нас еще пять?
Нет, я имею в виду, можете занять все пятнадцать, если хотите.
Спасибо. В статье про Вацлава Гавела вы говорите о персоне Лу Рида как о чем-то отдельном от вас. Это так вы ее воспринимаете?
Я пользуюсь ею, чтобы держать дистанцию, скажем так. Но, должен сказать, она порядком вышла из-под контроля, и в последнее время я ее разрушаю. И это реально забавно, Нил, потому что я могу отойти от этого нью-йоркского уличного пацана в кожаной куртке. Потом выходишь куда-нибудь и первое что слышишь: «Да ладно! Вы вообще о чем? Этот парень выглядит как английский профессор». Это просто умора.
Они хотят, чтобы вы непрерывно зажигали на сцене? Носили мейк? Или исключительно темные очки и кожанку?
Все зависит от того, на каком этапе они подцепились. Некоторые навсегда застряли в Velvet Underground, другие – в Transformer, третьи – в Rock N Roll Animal – где-то в том районе. И, естественно, хотят, чтобы оно все так и оставалось. Но я-то шел насквозь и дальше.
«Вы до сих пор балуетесь тем, что я бросил многие годы назад»?
[Смеется] Ну да. Так оно и есть.
Вас удивил коммерческий успех Magic and Loss?
Лучше сказать, потряс. Это было очень странно. В некотором роде это мой альбом мечты, потому что в нем все наконец сошлось воедино в той точке, где диск раскрывается полностью. Я просто делал то, что хотел – именно так, как хотел – даже не думая ни про какую коммерцию, так что я реально обалдел.
В книге комментарии в конце песен получились такие лаконичные и типа дразнящие…
Если под «дразнящими» вы подразумеваете, что я сказал вам чуть-чуть, самую малость, и теперь вы хотите знать больше, то да. Я решил, что достаточно будет рассказать, что на самом деле произошло, и привязать одно к другому, чтобы вы увидели повествовательную линию. Как будто это роман, просто рассказанный песенными текстами, а аннотации – это такие маленькие стежки, сшивающие их вместе и толкающие читателя дальше, к следующему тексту. И вдобавок заставляющие повременить над книгой, засидеться еще на минутку. Но писать слишком длинные мне решительно не хотелось. Это была бы уже совсем другая книга.
А вы ее когда-нибудь напишете?
Вообще я хочу написать книгу. Но только не про себя.
[На заднем плане что-то звенит и громыхает. Народ, кажется, готов двинуть на сцену.]
Если что действительно отличает ранние работы от текущих, так это персона исполнителя. Раньше Лу Рид был весь на позиции: «Мне реально плевать», «меня не колеблет». А в последнее время читается желание поучаствовать, повзаимодействовать, измениться…
Да, какие-то позиции определенно поменялись.
Почему?
Думаю, я заработал на это право. Я уже достаточно узнал о жизни на этом этапе и достаточно через многое прошел, чтобы мнение о чем-то прозвучало не как демагогия или проповедь, а было бы собственным, тяжело заработанным опытом, который ищет дорогу к слушателю.
Во многом из того, о чем я писал, нет никакой открытой моральной позиции, но описываемые вещи говорят сами за себя, и не думаю, что мне еще нужно что-то об этом специально говорить. Я не смотрю ни на что из этого свысока или с какой-то элитистской точки зрения. Это просто жизнь, и вот об этом-то мы и говорим.
Но за последние пару лет многое изменилось, в том смысле, что теперь я думаю, я могу вставать на ту или иную позицию, относительно которой уже вряд ли передумаю.
Я отвечаю за свои мнения и оценки. Они тяжело мне дались, и они искренние.
После более чем тридцати лет вы все еще делаете рок-н-ролл. Как думаете, вы когда-нибудь остановитесь?
Мне просто нравится этим заниматься. Знаете, CD-формат – это до семидесяти четырех минут времени. Мне даже как-то странно сознавать, что последние мои альбомы все имели тайминг по пятьдесят восемь, пятьдесят девять минут… я к этому специально не стремился. Вместо четырнадцати-пятнадцати разрозненных песен ты делаешь фактически одну, в которую реально можешь запустить зубы – это очень интересно. Наверное, интересно было бы сделать двухдисковый сет длительностью в бродвейскую пьесу.
Вот на Magic and Loss… – в какой-то момент ты просто должен замахнуться на большие темы. Утрата и смерть – безусловно, из них.
Говорят, секс и смерть – все, о чем на самом деле стоит писать…
Это основополагающие темы. У этого есть свои причины, но штука в том, что каждое поколение нуждается в том, чтобы их для него перепели заново.
И хотя я не то чтобы очень детально понимаю процесс, я довольно неплохо себе представляю, что такое талант и какая странная это на самом деле вещь, и я очень старался выделить ситуации, в которых он расцветает. Я чувствую на себе эту ответственность: пытаться быть верным таланту и давать ему работать.
«В мечтах начинается ответственность»?
О, да. Именно так. У меня тоже мечта есть. И почему-то оказывается, что куча ответственностей и обязательств подразумевают не дать ей заржаветь или продаться задешево. И все это сводится к тому, что ты делаешь у себя, в частной жизни. Вот поэтому-то мне было дико интересно пообщаться с президентом Гавелом.
[Я слышу на фоне звонок. Кажется, Лу пора на сцену. Пятнадцать минут уже почти истекли.]
Я должен был спросить его: «Почему вы не уехали? Вы же могли уехать. Могли бы сейчас преподавать в Коламбии – вы же знаменитый драматург». Он ответил: «Я живу здесь».
Отражает ли это ваше собственное отношение к Нью-Йорку?
Именно таково мое отношение к Нью-Йорку, да. Поэтому я и спрашивал – пытался связать это с собой, со своим меньшим масштабом.
Лу, вам уже пора на сцену.
Да.
[Кажется, он совершенно счастлив заставить их еще немного подождать. «Первое, чему учишься…».]
Дело в том, что и у меня есть своя мечта. Здорово, что моя жена была там, когда я встретился с президентом Гавелом, потому что иначе я бы подумал, что мне все приснилось.
Так куда, по-вашему, повернет будущее?
Я хочу дальше писать. Думаю, альбом раз в три года – этого мало. Сейчас я на том этапе, где, скорее всего, знаю, что делаю.
Как писатель?
Ага. С Гавелом это было реально трудно.
Хороший текст всегда с трудом дается.
Нужно этого реально хотеть. Если не хочешь, оно выходит сырое. Это просто оскорбительно для дела – лучше бы шел грузовики водить.
Ну, мне пора бежать…
12
«Между мыслью и выражением» – совсем не скверно расшифрованная, гадко переплетенная, пиратская книга текстов Лу Рида. Хотя какого черта. Вполне сойдет, пока он сам не подвернется.
Первоначально опубликовано в «Тайм-аут», а потом перепечатано в «Рефлексе» № 26 от 28 июля 1992 г.
Послесловие послесловие: Эвелин Эвелин
Опасность и магия художественной литературы состоят вот в чем: она дает нам посмотреть на мир чужими глазами. Она уводит нас в такие места, которых никогда не было, позволяет волноваться – даже беспокоиться – смеяться и плакать с людьми, которых за пределами книги вообще-то не существует.
Есть те, кто искренне полагает, будто происходящего на страницах книги на самом деле не происходит.
Они ошибаются.
Аманда Палмер – отзывчивая, на удивление забавная, дерзкая, подчас громогласная, практически невозмутимая, красивая и болтливая певица, которая считает, что фортепиано – это такой перкуссионный инструмент. Джейсон Уэбли – топотучий, раскованный, мягкий и агрессивный обитатель плавучего дома, который играет на гитаре и на аккордеоне. Он всегда носит шляпу и почти всегда – бороду.
Как ни странно, это он познакомил меня с Амандой Палмер – по электронной почте, почти три года назад.
«Эвелин Эвелин» я услышал еще до того, как узнал о них. Песня Have You Seen My Sister Evelyn? была у меня в айподе – странное коралловое образование в ритме рэгтайма… как и песня про слона, под названием «Слон Слон». Обе прочно окопались в плейлисте с заглавием «То-что-мне-так-нравится-что-я-даже-не-знаю-что-это-вообще-такое».
Мы уже некоторое (весьма небольшое) время дружили с Амандой Палмер, когда я решился спросить про песни «Эвелин Эвелин».
– Это сиамские близнецы, – объяснила она мне. – Мы с Джейсоном познакомились с ними на «МайСпейсе».
– Я думал, это ты и Джейсон, – робко вставил я.
– Конечно, нет, – возразила она. – Это сиамские близнецы. У них была тяжелая жизнь. Зато они делают потрясающую музыку: у них скоро целый альбом выходит. Мы с Джейсоном его просто продюсируем.
– Это правда? – осведомился я. – На тех песнях, что у меня в айподе, звук ровно такой, будто поете вы с Джейсоном.
– Да ну? Прикольно, – сказала Аманда Палмер.
Как-то меня занесло за кулисы концерта «Эвелин Эвелин».
Начинается там все с Аманды Палмер и Джейсона Уэбли – и это два совершенно разных человека.
Дальше они раздеваются, Джейсон бреется и надевает лифчик. Они красятся, надевают черные парики, залезают в полосатый костюм, где отлично хватает места им обоим, и натягивают его доверху.
Потом они о чем-то шепчутся. Та Эвелин, что слева, выглядит немного более мужественной, чем та, что справа. В глаза они вам больше не смотрят. Теперь они – одно целое и двигаются как один человек. Выдвигаться на сцену они, судя по всему, робеют.
Они отлично играют в две руки на пианино. Одна из близняшек Невилл играет правую руку, а вторая – левую. Точно так же они обращаются с аккордеоном, укулеле и гитарой. Зато казу у них сразу два – по причине двух ртов. Чтобы играть на малом барабане и цимбалах, хватает и одной из сестер.
Еще они поют. И работают друг с другом так, как никогда не работают с аудиторией.
Аманда Палмер своей аудитории поет, она с ней разговаривает, заботится о ней, взаимодействует. Джейсон Уэбли знаменит тем, что аудитория у него вдруг оказывается волшебным образом пьяна безо всякого алкоголя.
Близнецы же существуют только друг для друга. Они играют друг другу, ссорятся, мирятся, присматривают друг за другом и шепчутся – они всегда шепчутся.
Нет, они в курсе, что в зале есть люди. Они реагируют на аплодисменты. Но на эту сцену они вышли определенно не для нас.
Люди спрашивают, как спросил однажды я, правда ли Аманда Палмер и Джейсон Уэбли – это Эвелин Эвелин.
Нет, это, разумеется, не они. Они – нечто совершенно другое, Эва и Линн Невилл, живущие в воображаемом мире, населенном помимо них мечтами и куклами. Они не больше Джейсон и Аманда, чем гаитянские лоа – Барон Самди, Госпожа Эрзули и прочие – те «лошадки», на которых они разъезжают. И уж конечно не больше, чем Санта-Клаус когда-то был вашим собственным папой.
Синтия фон Бюлер иллюстрирует жизнь близнецов.
В историю, полную тьмы и трагедии, она привносит нежность и шарм. В ее рисунках есть простота всех великих детских иллюстраций, но рассказывают они о событиях, которые смогли произойти только по одной причине – что взрослые по природе своей глупы, бестолковы и местами злы. Синтия помогает истории сестричек Невилл превзойти Аманду и Джейсона с их музыкой и двинуться дальше, в мир.
История эта трудная и странная; неудач и драм выпало на долю ее героинь сверх всякой меры. Но вообще-то так можно сказать почти о любом из нас. Дело не в мучающей тебя боли: дело в том, как ты ее принимаешь – и идешь потом дальше. Сестры Невилл делают из нее искусство. И Аманда Палмер с Джейсоном Уэбли – тоже, и Синтия Бюлер.
В этом тайна «Эвелин Эвелин». Вы тоже можете ими быть. Начинайте читать, и вы увидите мир их глазами и научитесь поверять самому себе секреты – шепотом, в темноте.
Послесловие к книге «Эвелин Эвелин: трагическая сказка в двух томах». Авторы: Аманда Палмер и Джейсон Уэбли. Иллюстратор: Синтия Бюлер.
Кто убил Аманду Палмер?
Как и вы, я в точности знаю, где был и что делал, когда услышал, что Аманду Палмер убили. Помню, как солнце играло бликами на воде… но лучше всего я помню, что попросту этому не поверил. Потому что никак невозможно, чтобы Аманда Палмер (такая мудрая, болтливая, красивая и настолько живая, что мне всегда казалось, будто она стибрила жизни, по праву принадлежавшие дюжине других человек) в принципе могла когда-нибудь перестать двигаться, петь, дышать. Что она больше никогда не захохочет этим своим смехом, огромным, грязным и счастливым – все это было просто невозможно себе представить.
Шли дни, и они были странны. Слухи множились. В баре в Энсино я повстречал Ангела Ада, который клялся и божился, что лично знает парня, который сделал эту работу. Тот чувак утверждал, будто сам раскроил Аманде череп свинцовой трубой, мстя за чокнутого бывшего бойфренда.
Тут уже вся страна сошла с ума. На задних школьных дворах продавали и перепродавали вкладыши от жвачки «Кто убил Аманду Палмер?». У меня до сих пор есть два: на одном изрешеченный пулями труп Аманды свисает со стены; на другом волны выбросили его на берег неопознанного озера. Лицо у нее синее и распухшее от воды, а меж лиловых губ выглядывают клешни какого-то предприимчивого ракообразного.
Я помню полночные бдения при свечах, помню маленькие храмы, десятками разбросанные по городам всего мира, спонтанные всплески любви – у этих людей больше не было Аманды Палмер. Они зажигали свечи и оставляли в качестве приношений телефоны, скальпели, пульты от телевизоров, экзотические элементы нижнего белья, пластмассовые статуэтки, детские книжки с картинками, оленьи рога и любовь.
– Она ушла так, как всегда хотела уйти, – сообщила мне белолицая ‘Манда – имперсонатор, которых в мире с каждой минутой становится все больше.
Той же ночью, но попозже качающийся и с головы до ног мокрый ‘Манда поделился со мной, что настоящую Аманду Палмер «похитили существа с другого плана, с более высокой частотой вибрации», и что фотографии мертвого тела Аманды были не фальшивки, склеенные и подмазанные ретушью в какой-нибудь подпольной студии, а самые что ни на есть подлинные снимки гибели ее многочисленных «сестричек», выращенных из собственной протоплазмы Аманды Палмер.
Совсем маленькие дети сочиняли песенки о том, как умерла Аманда, радостно убивая ее в конце каждого куплета – способов была уйма. Дети были слишком юны, чтобы понять весь ужас происходящего. Да, может быть, именно так она и хотела уйти.
«Если увидите на улице Аманду Палмер – убейте ее», – увещевало граффити под мостом в Бостоне. Ниже кто-то приписал: «Так она будет жить вечно».
Нил Гейман, «Бит энд Поп Мэгэзин», июнь 1965 (sic).
Это аннотация к альбому Аманды Палмер «Кто убил Аманду Палмер?» (2008), написанная когда мы с Амандой едва знали друг друга.