32
Мы с Марри шли по территории колледжа в своей европейской манере – степенно, с задумчивым видом, склонив головы за беседой. Иногда один хватал другого за руку возле локтя – жест близости и физической поддержки. В других случаях мы шли чуть поодаль друг от друга, Марри – сжав руки за спиной, Глэдни – по-монашески сложив на животе, что выдавало некоторую озабоченность.
– Как ваши успехи в немецком?
– Я еще неважно говорю. Слова даются с трудом. Мы с Говардом готовим вступительную речь для конференции.
– Вы зовете его Говардом?
– Не в глаза. В глаза я его никак не зову, и он меня никак не называет. Вот такие отношения. А вы хоть изредка с ним видитесь? В конце концов, живете под одной крышей.
– Разве что мельком. Похоже, такое положение вещей вполне устраивает всех пансионеров. У нас такое впечатление, будто этого жильца не существует.
– Что-то в нем не так. Не могу понять, что именно.
– Он телесного цвета, – сказал Марри.
– Верно. Однако меня не это беспокоит.
– Нежные руки.
– Разве в этом дело?
– Нежные руки у мужчины заставляют задуматься. Вообще нежная кожа, младенческая. По-моему, он не бреется.
– А что еще? – спросил я.
– Пятнышки высохшей слюны в уголках рта.
– Вы правы, – взволнованно сказал я. – Высохшая слюна. Когда он наклоняется вперед, демонстрируя артикуляцию, я чувствую, как слюна летит мне прямо в лицо. А что еще?
– Еще привычка стоять у человека над душой.
– И все это вы замечаете, хотя видитесь с ним мельком. Удивительно. Что еще? – спросил я.
– Еще строгая осанка, которая, по-моему, не вяжется с его шаркающей походкой.
– Да, при ходьбе он не шевелит руками. Еще, еще?
– И кое-что еще, никак со всем этим не связанное, нечто мрачное и жуткое.
– Вот именно. Но что? Никак не могу понять.
– Вокруг него странная атмосфера, некое настроение, ощущение, некое присутствие, какая-то эманация.
– Но что? – спросил я, поражаясь собственному личному интересу. На краю моего поля зрения плясали цветные пятнышки.
Мы прошли тридцать шагов, и тут Марри принялся кивать. На ходу я следил за выражением его лица. Он кивал, переходя улицу, и продолжал кивать всю дорогу мимо музыкальной библиотеки. Я шел нога в ногу с ним, сжимая его руку у локтя, всматриваясь в его профиль, дожидаясь, когда он заговорит, и нимало не беспокоясь, что нам с ним совсем не по пути, а он все кивал, пока мы приближались ко входу в «Уилмот Грандж» – отреставрированное здание девятнадцатого века на границе колледжа.
– Но что? – спросил я. – Что?
Лишь четыре дня спустя он позвонил мне домой в час ночи и доверительно прошептал на ухо:
– Он похож на человека, который находит тела умерших привлекательными с эротической точки зрения.
Я пошел на еще один, последний урок. Стены и окна были загорожены скопившимися вещами – они занимали уже почти полкомнаты. Хозяин сидел передо мной с каменным лицом и, закрыв глаза, перечислял фразы из разговорника для туристов: «Где я нахожусь?», «Не могли бы вы мне помочь?», «Уже ночь, а я заблудился». Я с трудом досидел до конца. Марри навсегда повесил на этого человека правдоподный ярлык. Почти непостижимое в Говарде Данлопе сделалось понятным. Странное и почти отталкивающее сделалось болезненным. Отвратительная похотливость вырвалась из его тела наружу и, казалось, распространилась по всей забаррикадированной комнате.
Право же, мне наверняка будет не хватать этих уроков. А также – собак, немецких овчарок. В один прекрасный день они попросту исчезли. Наверное, понадобились в другом месте или их отправили обратно в пустыню оттачивать мастерство. Правда, люди в костюмах из милекса остались. С приборами для измерения и взятия проб они бригадами из шести-восьми человек разъезжали по городу на сигарообразных машинах, похожих на игрушки «Лего».
Я стоял у кровати Уайлдера и смотрел, как он спит. Голос за стеной произнес: «В «Набиско» Дайна Шор» за четыреста тысяч долларов».
То была ночь, когда сгорела дотла психиатрическая больница. Мы с Генрихом сели в машину и поехали смотреть. На место происшествия съехались и другие мужчины с мальчишками-подростками. Очевидно, в подобных случаях отцы и сыновья стремятся подружиться. Пожары сближают их, помогают завязать разговор. Можно по достоинству оценить оборудование и снаряжение пожарных, обсудить и покритиковать методы работы. Мужественность пожарного дела – чтобы не сказать типично мужская сила пожаров – вполне соответствует такому лаконичному диалогу, который отцы с сыновьями могут вести без неловкости и смущения.
– В основном, пожары в старых зданиях начинаются в электропроводке, – сказал Генрих. – Неисправная проводка. Это первая фраза, которую обычно слышишь в толпе.
– В основном люди погибают не от ожогов, – сказал я. – Они задыхаются в дыму.
– Это вторая фраза, – сказал он.
Пламя гудело в мансардных окнах. Мы стояли на другой стороне улицы и смотрели, как оседает часть крыши, как гнется и падает высокая труба. Из соседних городов то и дело прибывали машины с насосами, и на землю тяжело спускались люди в резиновых сапогах и старомодных касках. Шланги разворачивались и наводились на цель, а над крышей, в отблесках огня, на выдвижной лестнице показалась фигура. Мы смотрели, как начинает рушиться портик, чья дальняя колонна уже накренилась. По лужайке шла женщина в горящей ночной рубашке. Мы разинули рты – ни дать ни взять благодарная аудитория. Увидев эту хрупкую седую женщину, объятую пламенем, мы поняли: она безумна, она так далека от мира грез и неистовства, что огонь вокруг ее головы кажется чуть ли не пустяком. Никто не проронил ни слова. В этом пекле, среди вспыхивающих и с грохотом падающих деревянных конструкций, она обрела тишину и покой. Как ярко и убедительно. Какова сила безумия. Один брандмейстер поспешил к ней, затем в нерешительности попятился, будто она оказалась не той, кого он рассчитывал здесь встретить. Она упала в бледной вспышке огня – негромкой, будто чашка разбилась. Вокруг нее уже суетились четверо пожарных, пытавшихся сбить пламя касками и фуражками.
Неимоверными усилиями огонь продолжали сдерживать – труд этот казался таким же древним и давно утраченным, как возведение соборов, и пожарных подхлестывал благородный дух цехового братства. В кабине одной машины сидел далматинский дог.
– Странно, что на все это можно смотреть бесконечно, – сказал Генрих. – Совсем как на огонь в камине.
– Ты хочешь сказать, что огонь в камине и пожар одинаково притягательны?
– Я только хочу сказать, что можно смотреть бесконечно.
– «Огонь всегда зачаровывал человека». Ты это хочешь сказать?
– Это мой первый горящий дом. Дай мне шанс, – сказал он.
Отцы с сыновьями, запрудившие тротуар, показывали пальцами то на одну, то на другую часть полусгоревшего здания. Сквозь толпу бочком пробрался Марри – его меблированные комнаты находились всего в нескольких шагах оттуда. Он молча пожал нам руки. Лопались стекла. Сквозь крышу провалилась еще одна труба – несколько кирпичей упали на лужайку. Марри вновь пожал нам руки и тут же исчез.
Вскоре запахло чем-то едким. Возможно, загорелся изоляционный материал – полистироловая оболочка труб и проводов – или что-то из десятка других веществ. Воздух насытился резким, горьким зловонием, перебившим запахи дыма и обугленного камня. У людей, толпившихся на тротуаре, испортилось настроение. Одни поднесли к лицам платки, другие тотчас же с отвращением удалились. Судя по всему, независимо от причины запаха, люди почувствовали себя обманутыми. Постановка высокой и страшной античной драмы оказалась под угрозой срыва из-за чего-то противоестественного, какого-то наглого, подлого вмешательства. Наши глаза начало жечь. Толпа рассосалась. Казалось, нас вынудили признать, что существует вторая разновидность смерти. Есть натуральная, а есть синтетическая. Запах разогнал нас, но за ним крылось нечто гораздо худшее – такое чувство, будто смерть приходит двумя путями, порой одновременно, смерть проникает в рот и нос, смерть имеет запах и способна каким-то образом преображать душу.
Мы поспешили к своим машинам, думая уже не только о бесприютных, безумных и погибших, но и о самих себе. Вот как подействовал запах горящего материала. Усугубил нашу печаль, приблизил к разгадке тайны нашего смертного часа.
Дома я подогрел нам обоим молока. И удивился, что Генрих его пьет. Сжимая кружку в руках, он заговорил о шуме большого пожара, грохоте горения, усиленном потоками воздуха, как при разгоне прямоточного воздушно-реактивного двигателя. Мы сидели и пили молоко. Немного погодя он пошел в свой чулан подтягиваться на перекладине.
Я засиделся допоздна, думая о мистере Грее. Сером, нечетком, размытом. Картинка дрожала и колыхалась, очертания фигуры расплывались от случайных искажений. В последнее время я невольно стал часто думать о мистере Грее. Иногда это бывал собирательный образ. Не менее четырех сероватых фигур, занимающихся изысканиями. Ученые, провидцы. Их изменчивые тела проникали друг сквозь друга, смешиваясь, соединяясь, сливаясь. Немного похожи на инопланетян. Умнее всех нас, бескорыстные, бесполые, твердо решившие своим инженерным искусством избавить нас от страха. Но когда тела сливались, я оставался наедине с той же фигурой – руководителем проекта, туманным серым соблазнителем, мелкой рябью движущимся по комнате мотеля. К постели, к заговору. Я представлял, как моя жена полулежит на боку, видел ее пышные округлые формы – нагое тело, застывшее в вечном ожидании. Я смотрел на нее его глазами. Зависимая, покорная, эмоционально порабощенная. Я чувствовал его власть и превосходство. Преимущество его положения. Он завладевал моими мыслями – этот человек, которого я никогда не видел, этот полуобраз, едва заметный мазок мысленного света. Его тусклые руки тискали розовато-белую грудь. Такую отчетливую и живую, такую восхитительную на ощупь, с рыжеватыми веснушками вокруг соска. Звуки были пыткой. Я слышал шелест их любовной прелюдии, ласковый лепет, шорох плоти. Слышал шлепки и хлопки, чмоканье влажных ртов, скрип пружин продавленной кровати. Затишье, сопровождаемое бормотанием и возней. Потом серая постель погружалась во мрак, и медленно замыкался круг.
«Панасоник».