Глава 2
Собственные рисунки разонравились Наде совершенно.
Как она жалела теперь о том, что, рассердившись, выпалила про Строгановское училище! Конечно, она хотела только к Адаму, и все не связанное с ним было ей безразлично. А уж тем более то, что отдаляло от него…
Сначала она хотела сказать маме, что передумала и все-таки будет поступать в Киеве. А потом решила: зачем? Лишние слезы, волнения, уговоры и предостережения. Лучше просто закончить потихоньку школу, а потом и объявить о своих планах. Не повезут же ее в Москву насильно и дома насильно не удержат!
Поразмыслив таким образом, Надя успокоилась на этот счет и думать об этом перестала. Ее тревожило только одно: почему Адам больше не приезжает? А когда вдруг перестали приходить от него письма, ее охватило настоящее отчаяние, совсем уж далекое от мыслей о будущей профессии.
«Может, он меня забыл? – думала она. – Мы же с ним всего два раза виделись, вместе и месяца не наберется! А он красивый, на него, наверно, все девчата в Киеве заглядываются… И он же правда взрослый, сколько он может обо мне мечтать, когда там вокруг него, наверно…»
Надю просто в жар бросало, когда она думала о неведомых киевских красавицах, окружающих Адама. Как они заглядывают в его светлые, с глубокой поволокой, глаза, как прислушиваются к его необычному говору… А может, и он смотрит на них тем самым взглядом, каким смотрел на нее?
Эти мысли не давали покоя ни дома, ни в школе. Надя сидела на уроке литературы, краем уха слушала что-то про Маяковского и понимала, что не может думать ни о чем…
– Митрошина! Надежда! – услышала она голос учительницы. – Ты что, заснула? Я тебя к доске вызываю. Стихотворение выучила?
Надя не только не выучила стихотворение, но забыла даже о том, что его вообще задавали. И какое, кстати, стихотворение? В другой раз она непременно выкрутилась бы как-нибудь: мигнула бы, например, Оксане Яценко, сидевшей за первой партой, и та повернула бы книжку так, чтобы можно было искоса подглядывать.
Но ведь в другой раз она скорее всего и не забыла бы выучить стихотворение…
– Так выучила или нет? – повторила Наталья Даниловна. – Что ты молчишь?
– Не выучила, – произнесла Надя.
– Почему?
Учительница спрашивала коротко и удивленно, Надя так же коротко отвечала. Этот бессмысленный обмен вопросами-ответами сразу ей надоел.
– Потому что забыла, – сказала она.
– Забыла – и все? – удивленно переспросила Наталья Даниловна. – А что я задавала, ты хотя бы помнишь?
– И все, – подтвердила Надя. – И что задавали – не помню.
Она видела, что учительница никак не может поверить, чтобы такая успешная ученица, к тому же дочка Полины Герасимовны, вдруг стала так дерзко отвечать на простые вопросы. Ну, было бы ей хотя бы лет четырнадцать – понятно, переходный возраст, все норовят подерзить. Но в выпускном классе, ни с того ни с сего…
– Что ж, давай тогда дневник, – почти растерянно сказала Наталья Даниловна. – Поставлю двойку.
Надя почувствовала, что сейчас то ли рассмеется, то ли расплачется. Двойку! Да что может значить в ее жизни двойка, что вообще могут значить отметки, школа, дом – что может значить все, когда нет Адама?
Слезы комом встали у нее в горле, они вот-вот должны были пролиться одновременно с дурацким смехом. И, чтобы никто этого не увидел, Надя открыла свою сумку, сложила в нее книги и пошла к двери, по дороге оставив дневник на учительском столе.
Может быть, Надина выходка вызвала бы родительский гнев. Даже наверняка вызвала бы, во всяком случае, мамин: отец в дочкины школьные дела не вникал, полагая, что на то у нее мать учительница. Но теперь Надя ясно видела: матери не до того, чтобы обращать внимание, выучила или не выучила она стихотворение. Только бы все обошлось как-нибудь, только б закончила школу и уехала куда-нибудь подальше от непрошеного жениха! Это желание само собою читалось на мамином лице, да она и не пыталась его скрыть.
К тому же Полина Герасимовна ни на минуту не спускала с дочери глаз. Мало ли что той придет в голову! Да хоть бы и просто надумается съездить к своему Адаму в Киев – тоже ничего хорошего.
Конечно, мама волновалась не напрасно. От поездки в Киев Надю удерживала только гордость. Вдруг он и правда нашел себе другую, потому и не пишет? А она ни с того ни с сего к нему приедет…
Но, говоря себе все это, Надя чувствовала: девичья гордость, о которой все только и твердили ей с детства как о главном, что должно быть у девушки, – становится для нее такой мелочью по сравнению с любовью… По сравнению с глазами Адама!
Неизвестно, к чему привели бы эти колебания, если бы однажды утром, еще спускаясь по лестнице, Надя не разглядела сквозь дырочки почтового ящика белый конверт. Конечно, это могло быть письмо от кого угодно – из Козельца, например, от папиных двоюродных сестер, они часто писали и поздравляли со всеми праздниками.
Но по тому, как стремительно забилось сердце, Надя сразу догадалась, от кого письмо.
Обычно Адам писал ей длинные письма – такие, которые долго можно было читать и перечитывать. Она даже робость какую-то испытывала перед ним из-за этого: ей бы ни за что не написать так много, да еще почти каждый день…
Поэтому она удивилась, что письмо такое тоненькое. Все-таки так долго он не писал… Надя поскорее распечатала конверт.
Письмо было не просто тоненькое – оно было короткое. Такое короткое, что меньше написать было бы невозможно. Разве что совсем не написать…
«Надечка, – красивым его, округлым почерком было выведено посередине листа, – лучше нам с тобой больше не видаться».
И все – даже без подписи.
Надя стояла как громом пораженная. Что это значит, она не понимала.
Она перевернула листок, как будто на обратной стороне могло быть написано что-то более понятное. Но, конечно, обратная сторона была пуста.
Она зачем-то вложила письмо в конверт – и тут же вынула снова, прочитала еще раз эту единственную строчку.
Потом положила письмо в карман и вышла из подъезда.
Яркое весеннее солнце ударило ей в глаза, и она остановилась. Надя не понимала, что с ней происходит. Все чувства в ее груди замерли, словно заледенели, и горячие майские лучи не могли их растопить.
Рядом с домом была музыкальная школа, которую окружали клумбы с чернобривцами, ноготками, львиным зевом и даже с большими чайными розами. Надя с самого детства любила играть здесь на дорожках, хоть детей вечно гонял садовник. Она села на длинную скамейку, тянущуюся вдоль самой красивой клумбы, и задумалась.
Как ни странно, именно в те минуты, когда она должна была бы находиться в полном смятении, – мысли, наоборот, проносились в ее голове быстро и ясно.
«Почему нам лучше не видеться? – думала Надя, поставив локти на школьную сумку и подперев ладонями подбородок. – А это неважно… Неважно, почему он так считает, – главное, он не хочет меня видеть. Или почему-то не может видеться со мной? Но что значило бы «не может», если б хотел! Тогда – что же мне делать? Тогда, значит, надо… Надо жить так, как будто ничего и не было. Легко сказать… Нет, нелегко. Нелегко будет жить так, как будто ничего не было. Но все равно – это единственное, что я могу сделать».
Надя никогда не отличалась особенной рассудительностью. Наоборот, мать считала, что она казак-девка и за ней глаз да глаз: сначала сделает, а потом подумает. Но сейчас что-то совсем новое происходило с нею… Жизнь впервые столкнула ее с чем-то странным, смутным, не зависящим от ее воли – и она мгновенно поняла, что должна поставить стену перед этими волнами непонятности, иначе они в щепки разобьют ее жизнь, как Десна в половодье разбивает сараи на берегу. Она даже не почувствовала это, а именно поняла – ясно, отчетливо, как будто догоняя словами неожиданно пришедшую мысль.
Но как же тяжело, что этим смутным, непонятным оказалась любовь!
Божья коровка ползла по складкам ее школьного фартука. Надя машинально прикоснулась к жучку пальцем, он тут же раздвинул крылья и улетел. Она почувствовала, как слезы проливаются из-под ресниц, капают на черный фартук, на белые кружевные манжеты…
– На-адя! – услышала она и, подняв глаза, увидела маму, выглядывающую в открытое окно. – Что случилось, почему ты в школу не идешь?
– Сей-час! – громко ответила Надя. – Формулы по химии повторяю!
Молодость вела ее по жизни, спасительная юность! Когда даже несчастная любовь не разрушает судьбу, а становится ее необходимой частью…
Надя с удивлением поняла, что, оказывается, неплохо умеет владеть собою. Мама даже с подозрением на нее поглядывала. С чего это вдруг дочка выглядит такой спокойной, едва ли не веселой, хотя от кавалера по-прежнему ни ответа, ни привета? Не иначе, задумала что-нибудь!
Но Надя не строила никаких коварных планов. Наоборот, теперь она открыто готовилась к поступлению: зубрила билеты к выпускным экзаменам, досконально изучила все, что было написано про Строгановку в вузовском справочнике, и даже ходила к самой лучшей черниговской художнице брать уроки композиции.
А то, что происходило в душе… Этого никто ведь не знал – ни тоски ее, ни обиды, ни смятенных снов, в каждом из которых сияли его глаза.
Надя знала, что на экзаменах обязательно надо будет писать натюрморт, и старательно тренировалась, выбирая в качестве натуры то фарфоровую фигурку узбечки, разливающей чай, то сахарницу из трофейного немецкого сервиза, а то и просто мамин воротник-чернобурку с глазками и лапками.
Но больше всего она все-таки любила рисовать что-нибудь живое. Но не зверей и даже не пейзажи, а все те же ягоды и листья – разноцветные «взоры»… К тому же необходимость рисовать живую натуру была отличным поводом для того, чтобы лишний раз поехать в сад и посидеть там в одиночестве. Все-таки ей не всегда легко было выглядеть веселой и довольной…
Сад у них был недалеко от реки, хотя и не на самом берегу. Там многим давали участки после войны, и отец получил тоже. В этом году Десна разливалась весной так широко, что и их сад захватило половодье. Сосед плавал туда на лодке и рассказывал, что маленький дощатый домик в саду залило по окна, что мебель плавает по комнате.
Но к июню вода давно схлынула, на принесенном разливом иле все росло бурно и быстро, и даже клубника уже краснела в густых невысоких кустах, не говоря про укроп и редиску.
Надя сидела в самом дальнем углу сада на маленькой скамеечке под яблоней и рисовала красные ягоды в зеленой траве. Она так была этим увлечена, что даже язык высунула, как в детстве, склоняясь над бумагой, приколотой кнопками к листу фанеры. Но клубника ей что-то не удавалась. Может, потому, что не была такой акварельно-прозрачной, как крыжовник? Надя вздохнула и, нагнувшись, сорвала спелую ягоду, поднесла ко рту.
И замерла, держа клубнику у самых губ, но так и не попробовав… Адам шел к ней по узкой тропинке. Еще, кажется, даже и не к ней, не видя ее, – просто шел от дороги к участку.
Надя смотрела, как он обходит домик, пытается заглянуть в окно, поднимается на низкое крылечко, оглядывается, стоя у закрытой двери. Все это происходило так просто, как будто и не могло быть иначе, как будто это было совсем обыкновенным делом: вот он приехал в сад, ищет ее, оглядывается…
Ничего не подсказывало ей сердце, весь день оно молчало, а теперь, глядя на Адама издалека, сквозь древесные ветки, Надя почувствовала, что сердце ее вот-вот разорвется.
Все она забыла в одну секунду – и обиду, и слезы, пролитые над его коротким письмом, и свои попытки казаться веселой, не думать о нем. Одного мгновения хватило, одной долгой минуты, когда она смотрела, как Адам идет по тропинке и ищет ее в пустом доме… У нее только не было сил на то, чтобы вскочить, побежать к нему: ноги стали как ватные, и дыхание перехватило.
Но в тот же миг, когда Надя хотела закричать, позвать его, вскочить и броситься навстречу, – Адам заметил ее наконец и сбежал с крыльца. Теперь он точно шел к ней – бежал к ней по траве между грядками и яблонями, а она все никак не могла встать и сделать хотя бы шаг… Ягода выпала из ее руки прямо на платье.
– Надечка! – Адам остановился в полушаге от скамеечки; ветка яблони ударила его по лбу, но он этого не заметил. – Надечка, коханая моя… Прости меня!
Надя хватала воздух ртом, снизу глядя на него, не зная, что сказать и сделать, – как вдруг, одновременно с этими словами, Адам медленно опустился перед нею на колени. Теперь глаза их оказались вровень, она видела светлое сияние прямо перед собою – то самое, которое столько раз видела во сне, которое считала навсегда для себя угасшим!
– Надечка, я не должен был тебе написать тот лист, – сбивчиво, быстро заговорил Адам; он по-прежнему стоял на коленях, и от этого казалось, будто он молится в церкви. – Но в моем жиче все так повернулось, что я подумал: для чего тебе лишний клопот? – Он то и дело сбивался на польские слова, и от этого искренность его речи только усиливалась. – Ты такая млода, коханая Надечка, вся твоя жизнь впереди… Зачем тебе связаться со мной, ходить по тем кабинетам, видеть тех людей? Мне стало страшно жить, Надя!
Последние слова вырвались у него с полным отчаянием. И вдруг, произнеся их, Адам положил голову Наде на колени…
Она совсем этого не ожидала – только слушала его, только вглядывалась в глаза. Но когда его щека прикоснулась к подолу ее платья, Надя почувствовала, что ближе быть им уже невозможно. Она замерла, всем телом прислушиваясь к его стесненному дыханию, потом осторожно положила руку ему на голову, пальцами провела по светлым волосам.
– Я не поверила твоему письму, – сказала она; это было неправдой, но в ту минуту Надя забыла все, о чем думала еще вчера. – Я тебя ждала…
Адам поднял голову.
– Правда, Надечка? – прошептал он. – Ты правду кажешь?
Вместо ответа она еще раз прикоснулась пальцами к его волосам. Ей так понравилось это ощущение – как будто воды касаешься ладонью… Адам взял другую ее руку в свою и принялся целовать – медленно, нежно. Его губы касались Надиных пальцев, запястья, поднимались выше, к ямочке у локтя. И она чувствовала, как с каждой секундой меняются прикосновения его губ…
Собираясь в сад, она надела свое любимое сатиновое платьице – светло-зеленое, с круглым, под горло, воротничком. Застежка шла впереди до пояса, маленькие пуговки были похожи на алые ягоды, а по подолу была пристрочена разноцветная тесьма. От всего этого платье казалось праздничным, хотя было совсем простенькое.
Рукава-фонарики едва прикрывали плечи. Надя чувствовала, как Адам сдвигает выше резинку на рукаве ее платья, как целует розовый след от резинки на плече, и почти сразу – как расстегивает верхнюю пуговицу у самого ворота.
Голова у нее начала кружиться от его прикосновений, бешеные молоточки застучали в висках, дыхание стало прерывистым.
Надя по-прежнему сидела на скамеечке под яблоней, а Адам стоял перед ней на коленях и все расстегивал, одну за другою, пуговки на платье – как будто в горсть собирал алые ягоды.
Она не знала, какая сила пронизывает все ее тело. Может быть, это не была даже сила желания. Ей не хотелось ничего, кроме того, что было: его рук, его губ, от прикосновения которых закипает кровь. Ей хватало всего этого, и вместе с тем – что бы он ни сделал, всего ей было сейчас мало…
То, что влекло ее к Адаму, было в ней самой, и это было неутолимо.
Оба они забыли обо всем, отдаваясь бесконечным поцелуям. Даже о том, что обнимаются прямо посреди сада и что их могут увидеть соседи. И только когда холодные капли вдруг закапали с яблоневых веток, Надя огляделась – словно из реки вынырнула, не понимая, где она.
Тучи давно уже сгущались вдалеке, где-то над Десной, еще до появления Адама Надя слышала раскаты далекого грома и сад затихал перед грозой. До автобусной остановки приходилось не меньше получаса идти через луг, и она подумала тогда, что надо поторопиться домой, а то придется пережидать ливень в домике, и кто его знает, сколько он продлится…
Теперь этот давно собиравшийся дождь наконец начался, да еще какой! Капли сразу забарабанили по траве и листьям, вместо тихого шелеста, который всегда бывает в саду во время дождя, послышался нарастающий гул.
– Смотри, краски твои потекли! – заметил Адам.
Краски и в самом деле потекли на Надином рисунке, размывая очертания ягод и листьев.
– Но так еще красивее, – улыбнулся он. – Надечка, ты же промокнешь, иди ко мне!
Тут только она заметила, что светло-голубая рубашка на нем тоже уже расстегнута, как и ее платье. Адам призывно распахнул полы рубашки. Он сделал это так просто, как будто иначе и быть не могло – чтобы Надя грудью прикоснулась к его голой груди… Но она мгновенно почувствовала простоту и естественность его жеста и тут же прильнула к нему, зажмурившись от счастья.
Еще несколько минут они сидели, прижавшись друг к другу. Новизна этого неожиданного, без преград, прикосновения была так сильна, что они не замечали дождя.
– В дом, Адам, побежали же в дом! – первой опомнилась Надя. – Что ж мы тут сидим, на тебе же нитки уже нет сухой!
Адам засмеялся, вскочил и, схватив Надю за руку, побежал по тропинке к домику. В другой руке он держал фанерку с ее рисунком. Надя на ходу застегнула две пуговки на платье.
За те полминуты, что они бежали до крыльца, сухой нитки не осталось уже на обоих. И оба хохотали, глядя друг на друга. Адам смеялся, видя слипшиеся Надины волосы, которые он даже на ходу успевал гладить, а она почему-то хохотала оттого, что его светлые брови казались теперь темными.
Наконец они вбежали в домик и, все еще вздрагивая от беспричинного и счастливого смеха, остановились на застекленной веранде.
И вдруг Надя поняла, что они совсем одни. То есть они и раньше были одни в саду, но теперь, в тихом и сухом доме, по крыше которого стучали крупные капли, это стало как-то по-особенному ясно. Пугающе ясно…
Наверное, Адам почувствовал ее мгновенный испуг. Он перестал смеяться и замер, не сводя глаз с ее лица.
– Надя… – сказал он так тихо, что она едва расслышала его голос сквозь шум дождя. – Надя, не бойся меня… Я люблю тебя, сердце мое, кохам тебе…
И Надя тут же забыла страх. Какой страх – наоборот! Могла ли она и мечтать о том, что останется с ним наедине, что никто не будет им мешать и никуда он не будет торопиться? И вот это стало так, и стена летнего дождя отделила их от целого мира.
Надя толкнула дверь в комнату, и, шагнув через порог, они оказались в полумраке. Комната была просторная, но всего с одним окном, которое к тому же наполовину закрывали кусты сирени. Это ведь не дача была, а так, садовый домик – как раз чтобы дождь переждать…
В углу комнаты стоял обтянутый дерматином конторский диван. Надя помнила, как этот привезенный с кожзавода диван стоял у них дома, и довольно долго: родители не сразу смогли купить хорошую мебель. А потом купили наконец, и старый диван свезли сюда, а ей было жалко: она очень любила лежать на нем с книжкой, потому что он был широкий, упругий и всегда прохладный, в любую жару. К тому же вдоль спинки была сделана полочка, и на ней раньше стояли семь белых слонов, с которыми Надя любила играть, когда была маленькая.
Не сговариваясь, они с Адамом быстро подошли к дивану.
– Надечка, давай разденемся, так? – прозвучал его шепот в полутьме. – Мы ж промокли с тобой…
Она не знала, как ему ответить, но, к счастью, он и не ждал ответа. Дрожащими от нетерпения руками Адам расстегнул ее последние пуговки. Мокрый сатин липнул к ногам, к плечам, пока Надя через голову стягивала платье. Адам помогал ей, и в каждом его движении она чувствовала любовное нетерпение.
«А я ведь совсем его не стесняюсь, – удивленно мелькнуло у Нади в голове, когда она освободилась наконец от мокрого платья. – И не боюсь…»
Может быть, она все-таки стеснялась бы, если бы комната была залита ярким светом. Но полумрак, в котором светлели его плечи – Адам тоже снял рубашку, – был так таинствен и прекрасен, что стесняться было невозможно. И бояться она перестала с той самой минуты, когда поняла: происходит то, что должно было между ними произойти, оно уже началось, и бояться нечего.
Лифчик Надя незаметно сняла вместе с платьем, и, когда Адам обнял ее, ничего им уже не мешало. Она чувствовала, что он весь дрожит, как будто ток его сотрясает. И плечи дрожат, и живот, которым он прижимается к ее животу, и обе его руки – та, которой он обнимает ее за плечи, и та, которой расстегивает свои брюки…
Они легли рядом на диван, для двоих он оказался узким, и им пришлось еще теснее прижаться друг к другу.
Адам уже ничего не говорил. На мгновение Наде показалось: он не знает, что делать, торопится, путается. Но если это и было так, то лишь до той минуты, когда он снял наконец оставшуюся одежду – с нее, с себя – и, тихо ахнув, обнял Надю, обхватил ее руками, ногами – всем телом.
Все дальнейшее произошло так быстро, что она даже не успела понять, как же это происходит. Все ее тело так томилось, звенело и дрожало, когда Адам целовал ее плечи, грудь, когда она словно в тумане видела его полуоткрытые губы и полузакрытые глаза, в которых поволока была теперь просто бездонной, – что Надя не заметила, как он оказался над нею, раздвинул ее ноги, горячо, нетерпеливо прижался своей напрягшейся плотью. Всего этого не было видно в полумраке, не было видно подробностей происходящего между ними – она только чувствовала… Прикосновения его пальцев там, внизу, когда он помогал себе и ей, его медленное, но неостановимое движение – в нее, все дальше, глубже, сильнее…
Наверное, должно было быть больно – Надя читала об этом в романе Мопассана, который потихоньку от мамы брала в городской библиотеке, – но боли она не почувствовала совсем. Наоборот, ей было так хорошо, как никогда в жизни. Это была какая-то ровная, счастливая истома, не нарастающая и не убывающая, и Наде хотелось только одного: чтобы она длилась бесконечно.
Ее глаза тоже были полуприкрыты, но сквозь ресницы она видела, что Адаму так же хорошо, как и ей. Да она и не глядя чувствовала это – по тому, как он дышал, двигался, целовал ее, ласкал руками и всем телом. Его грудь оказалась прямо перед ее глазами, Надя чуть приподнялась и поцеловала маленький, не обросший волосами сосок. Это было ее первое самостоятельное движение: до сих пор она только позволяла ему делать с собой все, что угодно, радуясь тому, что может отдаваться каждому его желанию.
Все его тело задрожало, забилось, когда Надины губы коснулись его груди.
– Ох, моя коханая!.. – прошептал Адам. – Как добже мне с тобою, Надечка моя коханая…
Это были простые слова, он повторял их снова и снова прерывистым шепотом, но каждый раз, когда они срывались с его губ, они казались Наде новыми, никогда прежде не слышанными.
Больно ей не было, но немножко мешало то, что она чувствовала его движения между своих ног; гораздо приятнее были поцелуи и прикосновения. Но ведь, наверное, ему нужно было все это вместе? Ее ноги скользили по холодному дивану, когда она раздвигала их, все глубже принимая в себя его ласковое тело…
Надя не заметила, в какой момент все это кончилось. Кажется, это произошло быстро, едва ли не сразу после того, как Адам оказался над нею. Просто минуты растянулись в своей сладости, потому ей и показалось, что он ласкает ее бесконечно долго.
Подушки на диване не было, Надина голова лежала слишком низко, она то и дело приподнимала ее, чтобы видеть Адама. И когда его голова упала вдруг на ее грудь, она тоже приподнялась на локте, стала гладить его вздрагивающий затылок и плечи – и вздрагивания вскоре прекратились, он замер, дыхание его стало ровнее, спокойнее.
Прежде чем Надя поняла, что все уже кончилось, Адам поднял голову, и она увидела, каким счастьем сияют его глаза.
– Как мне добже было, Надечка, – сказал он, уже не шепотом, а чуть громче, но его голос все равно звучал таинственно в полумраке. – Какое ты дала мне счастье, как я рад, что не одмовился от моего счастья…
Надя почувствовала, что он осторожно отстраняется от нее, ложится рядом и обнимает ее уже не сверху, всем телом, а одной рукой. Она прижалась лбом к его плечу, не понимая, что чувствует сейчас: такое же счастье, или разочарование оттого, что сладкая истома уже позади, или желание вернуть те минуты, когда его голова вздрагивала у нее на груди?
Она прислушивалась к его голосу.
– Ах, Надечка, – говорил Адам, – если б ты знала, что со мной было все то время, что я был без тебя! Я уже десять раз хотел уехать в Польску, все бросить, и только ты меня тут держала…
– Но что случилось, Адам, почему?
Сквозь его ровное, усталое дыхание Надя расслышала тоску в его голосе и встревожилась, подняла голову, заглядывая ему в лицо.
– Потому что свет ко мне враждебный, мне тяжко с ним змогаться… – невесело улыбнулся Адам. – Я ничего не хотел плохого, я хотел только жить по своей душе – любить тебя, читать стихи, какие мне хочется… Почему это неможно, кто мне ответит?
– Но почему ты решил, что этого нельзя? – удивилась Надя.
– Я не решил, – снова усмехнулся он. – Мне объяснили… Все то время, как мы расстались, было так кепско! Мы собирались, чтоб читать стихи, – объяснил он, встретив недоуменный Надин взгляд. – То были ребята из университета, я с ними познакомился в начале того года. Я же люблю стихи, и мне тяжко учиться, когда надо зубрить один только сопромат… А они учатся филологии. Учились филологии… – поправился он. – И нам было про что говорить. Конечно, нас то сердило, что нема можливости читать все, что хочешь… И мы собирались, читали, что сами хотели – и на память, и по книжкам. Они стали мне близкие люди, я даже рассказал им о тебе, – улыбнулся Адам. – Сказал, что люблю русскую девушку и хочу увезти ее с собой в Польску, и они радовались за нас.
– Но что в этом плохого, я не понимаю? – воскликнула Надя; ее так взволновал его рассказ, что она забыла о том, что лежит рядом с ним совсем голая и, наверное, должна бы этого стесняться. – Что же вы сделали плохого?
– Я не знаю. – Тоска снова прозвучала в его голосе. – Я думаю, ничего. Мы хотели отметить день рожденья Пушкина. Чем то плохо, то ж ваш поэт! Мы собрались возле его помника и стали читать стихи…
– Пушкина стихи? – зачем-то переспросила Надя – хотя что это меняло?
– Разные стихи – и Пушкина, и свои… Нам надо было их читать, чтоб знать, что мы живые, можем любить что нам хочется, ты розумеешь?
– И… что? – холодея, спросила она.
– И все. Вчера меня вызвали и сказали, что я должен в одни сутки уехать домой.
Его слова прозвучали так неожиданно и так страшно, что Надя даже не сразу поняла их смысл.
– Как – домой? – прошептала она. – Куда – домой?
– В Польску. Меня и раньше предупреждали, Надя, – горячо заговорил он. – Меня вызывали, предупреждали, что собираться заборонено, что они примут меры… Но как я мог здрадить всех, как мог одмовиться от моих друзей? И я тогда написал тебе тот лист, Надя. Я не хотел, чтобы ты знала такой клопот… Ты правда простила меня за тот лист?
– Господи, да конечно простила! – воскликнула Надя. – Разве в этом теперь дело! Но что же… что же теперь будет, Адам?
Слезы зазвучали в ее голосе, и, расслышав их, Адам крепче обнял ее, прижал к себе.
– Я все равно буду с тобой, – сказал он, целуя Надю в расширенные от отчаяния глаза. – Я тебя люблю, Надечка моя, и увезу тебя в Польску. Ты поедешь со мной в мой Краков? – спросил он.
Как будто это зависело от ее желания!
– Я куда угодно с тобой поеду! – воскликнула она. – Куда угодно, Адам, хоть на край света! Но… как?
– Мне зараз придется уехать, – сказал он. – В двадцать четыре годины, как они сказали, ничего не сделаешь. Но я узнаю, все узнаю, как только приеду в Краков – как забрать тебя, как нам пожениться… И сразу напишу тебе, Надечка, все тебе сразу напишу, чтоб и ты знала. Кажется, надо дозволеньне от моих родителей, от твоих… Я все узнаю!
– И ты уедешь… вот сейчас? – спросила Надя.
Она верила ему, каждому его слову, и прислушивалась к тому, что он говорил о Польше, о «дозволеньне», и даже пыталась представить, как все это будет… И вдруг до нее дошла простая мысль: да ведь он сказал «в двадцать четыре часа», значит, он прямо сейчас должен уехать! И эти минуты, когда он держит ее в объятиях, – последние их минуты…
Эта было так страшно своей неотменимостью, что Надя вздрогнула и заплакала.
– Ох, не плачь, моя Надечка! – просил Адам, целуя ее, губами собирая слезы с ее щек. – Я не могу видеть твои алмазные слезки! Мы с тобой будем счастливые, вот ты побачишь…
Продолжая всхлипывать, Надя положила голову на его плечо. Адам гладил ее высоко уложенные косы, ласково перебирал выбившиеся из них пряди и говорил что-то тихое, любовное, мешая русские и польские слова. Надя слышала, что он рассказывает о том, как счастливо они будут жить в Кракове. Как пойдут гулять в зеленые Планты, станут слушать в полдень, как бьет колокол Мариацкого костела, смотреть кукольный театр прямо на улице… Как ее будут любить его родители, потому что никого нет прекраснее Надечки и нельзя ее не полюбить… А на Рождество они все вместе украсят елку и мать напечет сдобу…
Она слушала все это, но на самом деле слышала только его голос – это мягкое «л», эти нежные, любимые, любовные интонации. Дождь еще шумел за окном, но шум постепенно превращался в тихий шелест, уже не стучали по крыше крупные капли, и только мокрые дорожки на стекле напоминали о недавнем ливне.
– Что ты будешь делать, Надечка, пока я за тобой приеду? – услышала она. – Ты ж закончишь школу…
– Не знаю, – сказала Надя. – Я думала, может, поступлю в художественный институт в Москве… Но теперь…
– Но что же теперь? – горячо произнес Адам. – Не одмовляйся от этого, Надя! Мне нравятся твои взоры. – Он улыбнулся и кивнул на лежащую на стуле фанерку с расплывшимся рисунком. – У нас в Кракове много художников, у нас есть что рисовать – такой красивый наш старый город…
– Ох, Адам, я совсем не могу сейчас про это думать. – Надя шмыгнула носом и вытерла щеки ладонями. – Я думаю только про то, что ты уедешь.
– Я приеду за тобой! – повторил он. – Сразу, как смогу, приеду за тобой! И буду тебе писать… Ты получала мои листы?
– Получала, – кивнула Надя. – Ты так хорошо пишешь, Адам, я их по сто раз перечитывала.
– Ну вот, моя коханая, я и буду тебе писать, каждый день буду, пока мы не побачимся опять.
– А как ты меня здесь нашел? – вспомнила Надя.
– Я не хотел до вас заходить в дом и пошел до пани Галины в ее магазин, чтоб она мне помогла тебя вызвать, – сказал Адам. – А она сказала, что ты поехала в ваш сад, и объяснила, как найти. И я приехал. Мне сегодня до ночи надо вернуться в Киев, только Виктор знает, что я поехал до тебя.
Пока он говорил, Надя дотянулась до своего платья и надела его, начала поправлять растрепавшиеся мокрые косы. И только теперь, когда она была почти одета, ей вдруг стало стыдно, что он смотрит на нее.
– Отвернись, Адам! – покраснев, сказала она. – Мне надо одеться.
Он послушно отвернулся и, сидя на краю дивана, стал надевать брюки. Оба они хотели скорее миновать эти неизбежные минуты – одевания, застегивания каких-то пуговиц… Каждая секунда была теперь дорога, и им жаль было терять секунды, не видя друг друга.
Когда Адам снова повернулся к ней, Надя уже была одета, и волосы были уложены по-прежнему.
– Надечка, – сказал Адам, – я хотел бы… Дозволь мне сделать тебе подарок, так?
– Какой подарок? – удивилась Надя.
– Вот этот.
Адам снова расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, потом серебряную цепочку, на которой висел маленький нательный крестик, и снял с этой цепочки тонкое колечко. Надя, кажется, еще раньше видела его – когда крестик качался прямо над ее лицом, вздрагивая в такт Адамовым движениям… Но тогда ей было ни до чего, и она не обратила внимания на необычную форму крестика.
– То наш фамильный перстенок, – объяснил Адам. – Он очень старый, еще с прошлого века. Его дарят старшей дочке в семье, когда ей приходит шестнадцать лет. Но у моей мамы нет старшей дочки, я ее единственный сын, – улыбнулся он. – И она мне его подарила к шестнадцати годам, чтоб я носил на цепочке разом с крестиком. Я прошу тебя его принять!
– Но я не знаю… – Надя даже покраснела от смущения. – Я не знаю… Ведь твоя мама тебе его подарила, а не мне… Разве так можно?
– Если б она знала тебя, она не заборонила бы подарить тебе этот перстенок, – снова улыбнулся Адам. – Когда она познает тебя, она сама так скажет.
С этими словами он взял Надю за руку. Колечко было очень необычное, Надя никогда таких не видела. В тонкую, наверное, из белого золота сделанную оправу по разные стороны кольца было вставлено два крошечных бриллианта – так, что, когда колечко надето было на руку, снаружи виден был только один из них, а второй оказывался как будто в горсти.
– Еще твой пальчик безыменны, – сказал Адам, надевая кольцо на безымянный палец и целуя Надину руку. – Но я ему дам имя – ты будешь моя жена!
Дождь кончился, но капли падали с деревьев, и Адам отводил от Надиного лица яблоневые ветки, когда они шли по тропинке через сад.
Солнца уже не было – поздно было появляться солнцу, вечер начинался, – но широкий мокрый луг, на который они вышли из-под деревьев, сиял множеством дождевых капель. Этот тусклый, тайный блеск был еще прекраснее, чем мог бы он быть под яркими солнечными лучами. И так же тускло, только для них двоих, сияли два бриллианта на Надиной руке: один на безымянном пальце, другой – спрятанный в горсти.
– Не забывай меня, Надя, – вдруг сказал Адам, останавливаясь прямо посреди светящегося луга. – Не забудешь меня?
– Нет.
Ей не хотелось говорить, что она будет помнить и ждать его всегда, что для нее никто не существует, кроме него. Она произнесла только это короткое слово, но, наверное, произнесла его так, что Адам порывисто обнял ее и долго целовал, стоя по колено в мокрой траве.