Книга: Не жди моих слез
Назад: Совет № 3 С ЭТИМИ НЕ РАЗВОДЯТСЯ
Дальше: Совет № 5 С ЭТИМИ МОЖНО СОХРАНИТЬ ДРУЖБУ

Совет № 4
ЭТИ МЕШАЮТ КАРЬЕРЕ

Я родилась в коммунальной квартире в бедной неблагополучной — из-за честности моих родителей — семье. Я вообще склоняюсь к тому, что честность и благополучие — понятия взаимоисключающие. Но это уже тема отдельного разговора. Отца не брали на работу, потому что он написал в анкете, что его младший брат во время войны был интернирован, как немец. Отец мог спокойно скрыть этот факт — у них с братом разные фамилии. Мать влюбилась в опереточного артиста, стала его любовницей, призналась во всем отцу, чуть было не доведя его этим до самоубийства.
Я, пятилетняя, слышала, как мать рассказывала отцу подробности своих интимных отношений с любовником. Отец сдавленным от ужаса, боли и еще не знаю от чего голосом требовал, чтоб она рассказывала еще и еще. Оба доходили до убийственной ненависти друг к другу, как вдруг сливались в объятиях, занимались любовью со стонами, скрежетом зубов, хрипами. Потом отец носил мать на руках по комнате, называл красавицей и принцессой. Поутру он с тяжелым вздохом уходил на свою всегда временную работу, а мать будила меня, приносила из кухни тазик с теплой водой и два яйца всмятку. Пока я нехотя умывалась и так же нехотя ела, она завивалась раскаленными щипцами и красилась перед мутным зеркалом в раме из бронзовых дубовых листьев. В этом зеркале моя мама была дивно чиста и прекрасна. Она была моим идеалом, но, повторяю, только в этом зеркале с бронзовыми дубовыми листьями.
Когда мы с ней, одевшись, выходили на бульвар, на ее лице появлялось испуганное, какое-то неживое выражение, и она уже ничем не отличалась от мелькающих вокруг лиц. Я старалась не смотреть в ее сторону — я тосковала по той гордой женщине в зеркале с глазами, полными тайны.
Мы садились всегда на одну и ту же лавочку под большим кустом сирени, к нам подсаживался некрасивый молодой мужчина в потрепанном пальто и кепочке. Мать покупала мне леденец на палочке, чаще всего красного петушка, и просила поиграть где-нибудь в сторонке. Я отходила к низкой железной ограде, за которой бил большой фонтан, сосала невкусный леденец. Потом мать окликала меня, и мы шли в кино. Мужчина провожал нас до входа в кинотеатр, смотрел, как мама покупает билеты, засовывает их в сумочку своими негнущимися пальцами, часто роняя на пол мелочь, платочек, ключи. Потом он подходил к маме совсем близко, что-то шептал ей на ухо. Она краснела, прикрывала глаза. Когда звенел третий звонок и билетерша гасила в фойе свет, он приподнимал свою кепочку и уходил, спрятав подбородок в потертый воротник своего пальто. В темноте зала мама давала волю слезам.
Как-то, когда мы втроем шли по бульвару, мужчина сказал, наклонившись ко мне, обреченно сосущей леденец:
— Твой отец — петух. Ему положено питаться крошками с барского стола. А я тигр. Ем только свежее сырое мясо.
— Но ты еще и скорпион, — подала голос мама. — С удовольствием жалишь себя в задницу.
Он так и взвился от этих слов. И ушел, правда, поминутно оглядываясь. Маме хотелось, чтоб он вернулся — я чувствовала это по ее вздрагивающей руке, за которую держалась. Я почему-то заревела на всю улицу, хотя в ту пору все происходящее вокруг меня казалось сплошным кино.
В тот день мы с мамой купили разных деликатесов и фруктов, букетик фиалок и одну темно-красную розу. Мы долго ждали отца. Мама зажгла на столе свечу. Я заснула, так и не вкусив деликатесов. Слышала сквозь сон, как хлопала дверь, звякала посуда, включался и выключался свет.
Я больше никогда не видела маминого лица в раме из дубовых листьев — наутро зеркало зияло рваной с острыми краями дырой, за которой оказалась гнилая фанера.
Через два дня я сидела на вагонной полке рядом с бабушкой, папиной матерью. Родители по очереди поцеловали меня — с явным облегчением, хотя и не без грусти. Они держались за руки, как только что помирившиеся мальчик с девочкой, мать то и дело клала голову отцу на плечо.
Я чахла с каждым днем, хотя бабушка обращалась со мной хорошо и была справедлива. Но детям, как мне кажется, нужно что-то, кроме этой справедливости или даже вместо нее. Не знаю точно, что именно. Знаю только, что я очень скучала по маме, по хрупкому миру молодых эгоистических страстей и любви, огражденному этой своей хрупкостью от всего на свете. Я скучала по запаху ее тела, по опереточным мелодиям, превращающим жизнь в яркий манящий своей бездумной сиюминутностью праздник.
Нежданно-негаданно из Москвы нагрянула моя родная тетка — Нина, Нинель, старшая сестра отца. Красивая, модная, по-столичному пренебрежительная к провинции, снисходительно ласковая и даже участливая ко мне. Я влюбилась в нее с первого взгляда — в ее прическу, многочисленные серебряные, весело позвякивающие кольца-браслеты, в ее «А у нас в Москве…» Ну и во все остальное, разумеется.
Нинель мгновенно приценилась ко мне: восторженна, привязчива, робка. Я подходила для ее Стаськи, девочки, родившейся с усохшей ножкой, — капризной, избалованной, ежеминутно требующей к себе любви и внимания. Тетке, я понимала, нужна была свобода от Стаськи, которая давала бы ей возможность жить так, как ей хотелось. Дядя Антон, генерал, приносил в дом по тем временам большие деньги, обожал Стаську и пил по-черному. Мои родители не возражали против моего переезда в Москву. Я стала москвичкой, как когда-то Золушка — принцессой.
К Стаське я очень привязалась и, наверное, даже полюбила эту развитую не по годам девочку, все и вся попирающую, добрую, когда захочет, злую и капризную по натуре. Я с удовольствием потакала Стаськиным прихотям. Я чувствовала, что нужна Стаське, что без меня она может даже умереть — она говорила мне об этом. Мы жили весело, в обособленном от взрослого влияния мире, где в день контрольной отказывались звонить будильники, где двенадцатилетние девчонки ходили в кино, куда не пускали «до шестнадцати», где гости делились на «приносящих дары» (хахали Нинели) и «приносящих бутылки» (собутыльники дяди Антона), где существовала истинная любовь, зашифрованная в музыке, которую нам предстояло расшифровать с тем, чтобы жить по ее законам. Стаська, довольно хорошо знавшая изнанку жизни своей матери, ловко ее шантажировала, вымогая для нас обеих всяческие блага — от досрочных каникул до новых босоножек и карманных денег. Родителей я видела редко — поразительное дело, но я моментально отвыкла от них, хоть и часто вспоминала, главным образом со страхом: вдруг появится мать, и в одночасье рухнет моя новая, почти райская жизнь.
Мать не появлялась. Мать регулярно писала мне ласковые сентиментальные письма, которые я прятала от Стаськи, опасаясь ее острот по поводу «милых провинциальных родственничков».
…Я и по сей день продолжаю думать, что у нас с Митей было такое, что случается, как и рождение гения, раз в столетие. Мы с ним походили друг на друга, как близнецы, — я имею в виду внутреннее сходство. Наша любовь вспыхнула моментально в силу этого духовного родства. Она же в силу этого родства была и обречена с самого начала. Короче, я подошла именно к его столику в закусочной «Прага», хоть он и был в дальнем конце от прилавка и свободных мест вокруг было навалом. Но я прошла со своим подносом через весь зал, споткнулась о чью-то ногу, облила себе руку горячим бульоном и наконец брякнула поднос на мраморную поверхность столика у окна, возле которого стоял молодой человек и смотрел куда-то вдаль.
Вдруг он повернулся в мою сторону и спросил:
— Который час?
— Четверть пятого, — ответила я.
— Спасибо. — Взгляд рассеянный, потом повнимательнее, потом внимательный и наконец неотрывный. — Вас зовут Милена, верно? У вас красивое и очень редкое имя. — Помолчав, добавил: — Вы устали, и у вас болит голова. Сейчас все пройдет.
Взмах рукой, туман перед глазами, и такое чувство, будто я пробудилась от долгого, глубокого сна.
— Спасибо. Вы почти волшебник. К тому же знакомы с латинским алфавитом. Но голова на самом деле прошла.
Дело в том, что на моей сумочке было написано «Milena». Мне подарили ее совсем недавно, и я ее очень полюбила. Мне казалось, имя Милена очень подходит девушке со светлыми длинными волосами, в юбке «солнце» с большими подсолнухами и пестрыми деревянными бусами на груди.
— А что вы можете сказать про меня? — спросил молодой человек.
— Вы очень расстроены тем, что вам… негде ночевать. Но как вас зовут, я не знаю, потому что нигде не написано. Саша… Нет, Леня. Нет… Митя. Вас зовут Митя.
Так мы и познакомились. Вместе вышли из закусочной, прошлись по бульвару, посидели на скамейке возле Пушкина. Скоро я уже знала, что Митя сдал экзамены в ГИТИС, что ему на самом деле негде ночевать, потому что он поссорился с другом, у которого до этого жил, что он одессит. Что касается меня, то он сообщил, что я принадлежу к типу людей, чья психика очень податлива влиянию извне. Но это вовсе не значит, что я бесхарактерная, безвольная и так далее.
— Я называю это состояние чувствительностью номер один, — сказал Митя и улыбнулся открытой мальчишеской улыбкой.
В тот вечер я привезла Митю на дачу, и мы втроем до поздних звезд пили чай на веранде. Я уже была влюблена в Митю по уши.
В ту пору я меньше всего думала о замужестве. Вообще, можно сказать, не думала о нем, хоть Нинель твердила нам чуть ли не каждый день, что пора, пора думать, приглядываться и так далее. Она поощряла, если я приводила в дом молодых людей, которым давала задним числом характеристики, главным образом убийственного характера. Наши со Стаськой мнения и вкусы обычно совпадали и были полной противоположностью мнению и вкусу Нинели.
Мы стали любовниками в первую же ночь, и случилось это как-то само собой, хотя, как мне казалось, у меня был какой-то комплекс неполноценности, и я побаивалась мужчин. Но ведь Митя был не мужчиной, не противоположным полом, к которому либо тянет, либо нет — Митя был Митей. И мной тоже. Точно так же, как я была им.
Отныне у нашей с Митей жизни была не только открытая, но и тайная сторона, о которой, похоже, никто не знал. После ужина мы болтали втроем на веранде, иногда играли в карты или в лото, потом я уходила к себе. Митя, ссылаясь на то, что ему за лето нужно постичь некоторые тонкости английского языка, доставал учебник, бумагу и ручку.
Стаська, пожелав ему спокойной ночи, шла в мою комнату, усаживалась у меня в ногах — на моих ногах — и подробно пересказывала мне свои ощущения, связанные с зарождением любви к Мите. Можно себе представить, что при этом испытывала я, мечтавшая об одном и твердившая мысленно: направо — береза, налево — голубая ель. Это Митя выдумал такое заклинание, которое повторял, ожидая меня между березой и елкой. Наконец Стаська уходила к себе, и я слышала, как она скрипит пружинами своей кровати и вздыхает — стены на даче были очень тонкие. Босая, в ночной рубашке я вылезала в окно и пробиралась незаметно, стараясь не шуршать травой, к условленному месту. Меня подхватывали две сильные руки, и я попадала в поле действия невероятно мощного источника энергии и переставала быть сама собой. Но это мое новое «я» было мне дороже всего на свете.
…Противно серело над нашими головами небо, и я проделывала тот же путь, но только в обратном направлении, укрывалась с головой ватным одеялом, дрожала под ним, куда-то проваливалась, возносилась. Я чувствовала себя совсем беспомощной, неприспособленной к окружающему миру. Мне было страшно в нем. Я отторгалась им, потому что осмелилась не подчиниться его законам. Я жила только тем, что ждала ночи.
За целую неделю я не спала ни минуты, хотя, как и прежде, валялась в постели до одиннадцати, чтобы не вызвать ни у кого подозрения. За завтраком мы с Митей старались не смотреть друг на друга. Зато Стаська не отрывала от него глаз, Стаськино лицо цвело алыми пятнами, у Стаськи дрожали руки, и она роняла ложки, ножи, вилки. Стаська угощала Митю, то и дело обращалась к нему, слушала его с восторженным видом. Словом, Стаська переживала счастливейшее состояние первой, наивной и вполне невинной девичьей влюбленности, которой не довелось пережить мне.
Я держалась безучастно — у меня попросту не было сил на участие. Что касается Мити, он, кажется, был польщен Стаськиным вниманием к его персоне, улыбался ей, говорил комплименты. Потом вдруг стрелял глазами в меня, тряс головой, опускал голову в тарелку, делая вид, что жадно ест, хотя, быть может, и на самом деле ел с жадностью. У меня, что называется, кусок в горле застревал, и я все время пила воду.
Начинался день, длинный и едва переносимый для меня и бесконечно счастливый и очень короткий для Стаськи. Она усаживала меня за рояль, она пела все подряд — арии из опер и оперетт, песенки из кинофильмов и телеспектаклей, сама сочиняла слова на знакомые мотивы. Дело в том, что Митя имел неосторожность сказать Стаське, что ему нравится тембр ее голоса.
Потом следовал бесконечный обед, придуманный Нинелью «тихий час» (ну да, все как в лучших домах), во время которого я была вынуждена запираться на крючок в своей комнате и не откликаться на Стаськины мольбы поболтать. Во время одного из таких «тихих часов» крючок вдруг резко подпрыгнул и открылся. Митя двигался стремительно и бесшумно, словно вышедшая на охоту кошка. Мы легли на циновку на полу, чтоб не скрипели пружины допотопной кровати. Я видела прозрачную цепочку облаков, плывущих сквозь листья березы под моим окном. Они до сих пор стоят у меня перед глазами…
— А я думал, никогда не встречу такое, — сказал вдруг Митя. — Это будто из области мечтаний и сновидений.
Он встал и долго смотрел на меня сверху вниз. Потом протянул руку, помог мне подняться, хотел что-то сказать, но передумал и быстро вышел из комнаты.
Я легла на кровать, натянула на голову одеяло и заснула либо потеряла сознание. Когда я проснулась или пришла в себя, за окном светила луна.
Я вскочила, завернулась в халат и вышла на веранду. В доме было удивительно тихо. В кухне пробили часы: хриплое «ку-ку» и сдавленный всхлип колокольчика. Но у меня было чувство, что время они отмеряют не для меня, что я живу в ином времени, а может, даже вне его.
Я спустилась на лужайку перед верандой, где обычно стояли три шезлонга. Теперь стоял только один. Больно кольнуло сердце, на какое-то мгновение я потеряла равновесие. Я стала обходить дом вокруг. На границе сада с цветником была беседка: круглая крыша на четырех столбах, стены заменял буйно разросшийся дикий виноград. В ней звучали голоса… Сперва я их не узнала — наверное, потому, что никогда не слышала эти голоса такими. Потом я поняла, кому они принадлежат, но тут под моей ногой хрустнула ветка, и голоса мгновенно смолкли.
Через минуту из мрака виноградных зарослей появился Митя. Он увидел меня сразу.
— Тебе тоже не спится? — спросил он. — Такая волшебная ночь… Иди в беседку, а я схожу за шезлонгом. Знаешь, Стася гадала мне по звездам, и вышло, что меня любит девушка, которой я могу спокойно вверить свою судьбу.
Я села в шезлонг напротив Стаськи. У нее ликующе поблескивали глаза.
— Предки умотали в столицу, — сообщила она. — Можно не спать всю ночь, пир можно закатить: в шкафу есть бутылка шампанского и четвертинка коньяка. Вива двадцать седьмое июля, светлый праздник больших надежд, которые могут взять и сбыться!
Мити долго не было. Наконец он пришел и поставил на стол бутылку шампанского и бокалы. Чуть позже мы перебрались на веранду, пили коньяк с шоколадными конфетами и кислыми яблоками и шумели так, что глухая домработница Лина стучала нам в стенку. Потом мы очутились в мансарде, в спальне Стаськиных родителей, и все трое забрались с ногами в их супружескую кровать.
Стаська достала откуда-то еще полбутылки коньяка, и мы стали пить его по очереди прямо из горлышка — я последняя, после Мити. Мне показалось на мгновение, будто я на самом деле узнала их мысли: за эту ночь Митя и Стаська очень сблизились, но совсем не так, как мы с Митей. Плоть тут была ни при чем, тут вступал в силу тогда еще непостижимый для меня закон благоразумия, то есть самой прочной основы взаимоотношений мужчины и женщины.
Я плохо помню, о чем мы говорили в ту ночь, помню только, что Стаська меня целовала и обнимала, гладила руки, а Митя смотрел на меня так, будто ему было необходимо открыться мне в чем-то важном. Он даже несколько раз начинал шевелить губами, чтобы сказать мне это, но так и не решился.
Я проснулась на плече у Стаськи, которая еще спала, по-детски открыв рот. Меня мучила жажда, подавляя все остальные желания. Я спустилась вниз и увидела на веранде Митю — одетого, причесанного, с книгой в руке.
— Доброе утро, — бодрым голосом произнес он. Потом, поняв, что мы одни, тихо добавил: — Я так по тебе соскучился. Ты все на свете проспала. Как же я хотел тебя сегодня ночью…
— Сейчас тоже хочешь?
Он кивнул и как-то странно — с сожалением, что ли, — усмехнулся.
— Интересно, а твоя жажда похожа на мою?
— Внутри и снаружи будто огнем жжет. Черт возьми, сегодня была такая замечательная лунная ночь, а мы пили этот дурман. А что если нам…
Тут на пороге появилась бледная, хмурая Стаська. Митя уткнулся носом в свою книгу, я припала к кувшину с водой, которая совсем не утоляла мою жажду. Митя поднял голову от книги, сделав вид, что только сейчас увидел нас со Стаськой.
— Бонжур, мадемуазели. Как чувствуют себя ваши чердаки? Мой трещит и покачивается, как парусник в шторм. Лина уже поила меня кофеями. Кстати, мне придется сегодня расшаркаться и откланяться — мой самолет отбывает в двадцать ноль-ноль. Но я не теряю надежды, что меня пригласят пообедать.
Я представить себе не могла, что все может оборваться так внезапно. У меня было ощущение незыблемой вечности наших тайных объятий и поцелуев, накала чувств, лихорадки восторга. Наверное, даже хорошо, что Митя не сказал мне заранее о том, что у него есть билет, — тогда все было бы иначе. Правда, я не исключаю возможности, что желание, а точнее необходимость уехать пришла Мите в голову именно в ту ночь.
После длинного, почти поминального обеда мы пошли провожать Митю на электричку. На платформе он расцеловал нас обеих: меня — осторожно и как-то не искренне, Стаську — крепко, горячо, от души. Я едва сдерживала слезы, хотя в тот момент Митя был прав, тысячу раз прав, набрасывая на наши с ним отношения покров тайны.
На обратном пути Стаська, разумеется, распустила нюни, сказала, что отныне на даче пропишутся «тоска со скукой в обнимку». Ехать же с Нинель в Сочи ей было неохота.
— Слушай, может, поедем туда с тобой вдвоем, а мамаша разнообразия ради пускай составит компанию папе в его военном санатории? — неожиданно осенило Стаську. — Что если нам на самом деле заняться деятельностью на благо воссоединения милой семейки?..
Начались жуткие скандалы. Нинель орала на Стаську, а заодно на меня. Стаська орала на Нинель. Чтоб не поддаться всеобщей истерии, я убегала к себе в комнату, засовывала голову под подушку и впивалась в свое запястье. Один раз я даже прокусила его до крови.
— Дура припадочная! — доносилось до меня сквозь толщу подушки. — Думаешь, ему ты нужна? Ему квартира твоя нужна, прописка, дача. Кому ты вообще нужна, психопатка недоношенная?
— Это в вашем проституточном притоне такие законы. Ну да, других тебе знать не дано. Курвы вроде тебя выходят замуж только по расчету.
— Он фрукт под стать нашей Люське — такой же дремучий провинциал. За Москву готов когтями уцепиться. Чтоб его ноги в моем доме больше не было! — визжала Нинель. — Пусть Люська уводит его отсюда к чертовой матери, а заодно и сама с ним выкатывается на все четыре!
— Она Милена, ясно тебе? Это ты не Нинель, а Нюшка деревенская, хоть и обвешалась до пупка побрякушками. Если посмеешь выгнать Милену из дома, я тоже уйду, еще и Антона прихвачу. Пускай тебя содержит твой…
Следовал подзаборный мат. Потом Стаська бежала ко мне, громко и с вызовом хлопая дверью моей комнаты, садилась на край кровати, целовала меня, утирала слезы.
— Нинель думает, что я хочу выйти за Митю замуж. Но я пока вообще не хочу замуж, понимаешь? Ни за кого. Мне так лучше. А физиология у меня, как ты знаешь, на последнем месте. Вот чудо, если бы Митя всегда жил у нас, правда? Да отвечай же, Милена! — Она больно тормошила меня, щекотала. — Понимаешь, я должна знать каждую минуту, что он думает по поводу этого ветра, того заката, музыки, что он чувствует, когда пахнет розами или хлебом… Ты понимаешь меня, Милена?
Я тупо кивала. Я даже пыталась улыбнуться. Стаська смотрела на меня с пониманием и снисходительно, иногда в ее глазах мелькал какой-то хищный огонек.
— А знаешь, Милена… Только ты не обижайся, ладно? — Стаська наклонялась к самому моему уху. — Нинель говорит, она прямо-таки уверена, что ты с Митей спала. — Стаськины глаза впились в меня двумя ядовитыми колючками, Стаськины пальцы, сжимавшие мои плечи, побелели. — А я сказала Нинель… Ты знаешь, Милена, что я сказала Нинель? Ха-ха, ни за что не догадаешься! Я ей сказала: «Я тебе не верю!» Правильно я ей сказала?
Однажды Стаська влетела ко мне в комнату ужасно возбужденная, хотя скандала вроде бы не было.
— Вот-вот сдастся, — сообщила она громким шепотом. — Сидит на веранде и шьет батистовую сорочку для своих хахалей. А я наклонилась к ней и говорю так нежно-нежно: «Или ты, дорогая муничка, едешь с Антоном в Ялту, а нас с Миленой отправляешь к Корчмарке, или я устраиваю Антону очную ставку с твоим свежим хахалем в самом неподходящем для вас месте, не говоря уж о времени». Представляешь, она даже ни пикнула. Сломалась наша Нинель. Ничего, Антон тоже любит, когда на его бабах кружевное белье.
Через неделю мы со Стаськой улетели в Сочи к нашей квартирной хозяйке, которую еще с детства прозвали Корчмаркой. Разумеется, и мои, и ее помыслы были в Одессе. На третий день наших курортных будней я заболела ветрянкой и лишь благодаря Стаське не загудела в больницу. Стаська ухаживала за мной так, как не всякая родная мать сможет или захочет ухаживать, а я металась в бреду, летела, шла, ползла к Мите и все никак не могла до него добраться.
— Видишь дырки у меня на щеке? — спрашивала Стаська, хватая мои руки, которые тянулись почесать отвратительные струпья. — Мне тогда было четыре года, у Нинель был любовник-боксер, по совместительству половой гангстер. Бабка, Антонова мать, которую сажали возле моей кровати, чтоб она не позволяла мне чесаться, клевала носом. Еще где-то на лбу есть, но, к счастью, не видно под волосами. Митя будет ругать меня, если ты останешься рябой.
Следовал горький вздох. Последнее время Стаська очень часто вздыхала.
Она выходила на улицу, только чтоб купить еды или фруктов, остальное время мы сидели в занавешенной плотными шторами душной комнате и говорили о Мите. Я в сотый раз рассказывала Стаське, как мы познакомились, как он снял мне головную боль.
— Да, в нем присутствует какая-то мистическая сила, — мечтательно говорила Стаська. — Но он еще и антуража любит напустить. И очень счастлив, если в этот антураж верят. Я всегда стараюсь делать вид, что верю. Из Мита должен получиться великолепный артист, если ничего не помешает, — серьезно изрекла Стаська.
— А что ему может помешать? — наивно спросила я.
Стаська задумалась на секунду.
— Женщина, например. Изматывающая душу и тело страсть. У Мити должен быть уютный дом, угодливая жена и никаких роковых страстей. Иначе не хватит сил на сцену.
Помню, в ту пору меня поразило услышанное. Я возразила, что любовь и страсть только помогают творчеству. Я сказала:
— Человек искусства не должен бежать от страстей. Это его хлеб, вода, вино, мясо…
— Ошибаешься. Артист должен все страсти переживать и выражать на сцене или в кино, как художник на своих полотнах, а композитор в музыке. В реальной жизни людям творчества нужны мир, покой, безмятежность. Недаром же существует выражение — уединиться в башне из слоновой кости. Я бы с удовольствием посадила в нее Митю.
— Но как он сможет изображать страсти, если знает о них лишь понаслышке? Тот же Митя, к примеру?
— Это у них в крови. От предков. Информация по наследству. К тому же для Мита искусство реальней, чем жизнь. Для него искусство — жизнь, а жизнь — игра, понимаешь? И как только эта игра начнет угрожать его жизни, он сделает все возможное, чтобы оставить игру. Помнишь, как он изображал на лужайке Отелло? Потом весь вечер глядел на нас глазами безумного мавра.
Как-то ночью я услыхала Стаськин плач. Мне стало жаль ее, очень жаль. Я опустилась на колени перед ее кроватью, стала клясться ей в вечной любви и вдруг сама расплакалась.
— Я так люблю его… Я очень сильно его люблю. А он… он никогда не будет любить меня так, как я хочу, — твердила Стаська. — Он будет добрым, благодарным, признательным… Но этого мне мало. Есть такое… — она хватала ртом воздух, словно астматичка, — чего у меня не будет никогда.
Утром Стаська долго притворялась спящей, хотя я знала, что она давным-давно не спит, а когда наконец спустила с кровати ноги, сообщила, глядя куда-то мимо меня, что видела страшный сон и даже, кажется, плакала во сне.
— Давай вернемся в Москву, — предложила она за завтраком. — У меня предчувствие, что мы там нужны.
Я с радостью согласилась, не понимая, почему подобная мысль не пришла в голову мне.
В поезде мы поцапались из-за какой-то мелочи и даже поскандалили. Стаська решила переночевать в Москве, а я прямо с вокзала отправилась на дачу.
— Вчерась заходил тот парень, который у нас летом гостевал, — огорошила меня прямо с порога Лина. — Про вас со Станиславой расспрашивал, я его чаем с вареньем напоила. А ты никак болела: бледная вся и, как смерть, худющая.
Я кинула сумку с вещами и почему-то побежала на станцию. Потом вихрем пронеслась по улицам поселка, искупалась в озере. Лина пыталась покормить меня. Я что-то съела.
Дом был скучным, пустым и словно презирал меня за то, что я опоздала. Сад был снисходительней — его запахи как бы утешали: сбудется, сбудется, сбудется…
Я слонялась по даче, задержалась возле окна в своей комнате и засмотрелась на лужайку, освещенную солнцем. Я вытащила три шезлонга — почему-то три — и уселась на свое обычное место возле елки, как вдруг поднялся холодный ветер, из углов и закоулков полетели сухие листья, запахло осенью, астрами. Меня охватило предчувствие тоски, разлуки. Я убежала к себе, включила настольную лампу под оранжевым абажуром, села и задумалась. Я почему-то вспомнила маму из моего детства, вернее, ту женщину в зеркале с рамой из дубовых листьев, которого больше не существовало.
«Бедная мамочка, — подумала я. — Тебе было больно, а я ничего не понимала. А если бы даже поняла, все равно не захотела бы тебе помочь. Люди — эгоисты и думают только о себе. К тому же со стороны любовь может показаться баловством, капризом. А это так больно, так больно…»
Что-то заставило меня повернуться к окну. Я увидела в нем Митино лицо. Вскочив, я рванула на себя раму. В мгновение ока он очутился рядом со мной, бесшумно закрыл окно, задернул штору и стиснул меня в объятиях.
— Я решил, инкогнито будет лучше для нас обоих, — шептал он в коротких перерывах между поцелуями. — Надеюсь, ты умеешь хранить тайны? Знаешь, я едва дожил до нашей встречи.
Я разревелась как последняя дура. Я твердила, что не могу без него жить, что разлука — настоящая пытка. Что я умру, сгину, исчезну с лица земли, если не буду каждый день, каждую минуту с ним рядом. Митя гладил меня по волосам и плечам, целовал и кивал головой. Вдруг, отстранившись, он сказал:
— Два голодных, бездомных студента возмечтали сравняться с богами в искусстве беззаботной любви. — Митя горько улыбнулся. — Готов расписаться под каждым твоим словом. Эти двадцать семь дней и для меня были адовой мукой.
Я сказала Лине, что у меня сильно болит голова и что я буду отлеживаться у себя.
— А если придет вчерашний парень, что ему сказать?
— Скажи, что Станислава приедет завтра. Если хочет, пускай в Москву едет — он адрес знает. А я хочу спать. Всю ночь в поезде глаз не сомкнула.
И началась наша ночная оргия с яблоками, печеньем, охапкой мокрых астр в кувшине, тремя сырыми яйцами, которые мне удалось выкрасть из холодильника, шумом дождя за окном и невоздержанными, ненасытными, возможно даже, на чей-то взгляд извращенными ласками. Митя, как и я, обожествлял нашу плоть и происходившее между нами считал священнодействием.
Стаська прибыла на следующий день в половине первого. Митя первый услышал ее капризный голос. Лина громко, как все глухие люди, сообщила ей, что я заболела и что без нас был Митя.
— Ты сейчас выйдешь и займешь ее разговором, а я садом — и на станцию. В полночь жду на прежнем месте: направо — береза, налево — синяя ель, — сказал Митя и оделся за полминуты.
Я вышла на веранду, изобразила на лице радость, обняла Стаську, чмокнула в щеку.
— Лина говорит, у тебя разболелась голова. У меня она тоже раскалывается. — Она окинула меня подозрительным взглядом. — Лина сказала, без нас Митя заходил. Неужели он не догадается объявиться сегодня или завтра? — Я пожала плечами. — Я по нему ужасно соскучилась. А ты?
Стаська смотрела на меня лукаво, даже с иронией. Впрочем, она на всех так смотрела, за исключением, пожалуй, только Мити. «Плутовка! Негодяйка! Не смей на меня так смотреть! — обрушивалась Нинель тогда еще на семилетнюю Стаську, которая смотрела из-за ее спины в зеркало, когда та наводила красоту. — Не выводи меня из себя, а то швырну чем попало в твои бесстыжие гляделки! — Нинель визжала на истерической ноте. — Ну и придурка выродила! Это твой дурачок-отец (сие адресовалось уже мне) уговорил не делать аборт». И еще что-то в подобном роде, хотя Нинель по-своему очень любила Стаську. Сейчас мне тоже хотелось чем-нибудь зашвырнуть в нее. А ведь я тогда еще не разлюбила Стаську.
И снова до поздней ночи ожидание-обмирание: мое — реальное и оттого очень болезненное, Стаськино — превращенное фантазией в волшебную сказку, а потому романтично-возвышенное. Соединить бы наше состояние в одно, получилась бы нечто по разрушительной силе равное смерчу. Им уже пахло в воздухе, когда без пяти двенадцать Стаська заявила:
— Пойду спать. Сегодня Митя уже не появится. До завтра, Милуша.
Дождь со злостью хлестал по лицу, выл ветер, жалобно скрипели деревья и дверь в сарайчик. Митя промок до майки, я включила электрический радиатор, и в комнате стало тепло и уютно. Кроме яблок и печенья у нас было белое вино и черный хлеб с маслом и помидорами.
В десять нас разбудил громкий стук в дверь. Стаська умоляла меня выйти к ней как можно скорей, потому что «очень, очень паскудно на душе и во всем теле». Я сказала неподдельно сонным голосом, что сейчас выйду.
— Ты запираешься, а я сплю нараспашку. Сегодня ночью кто-то бродил по дому — ты или…
— Я думала, это ты бродишь, — сказала я только для того, чтоб отвлечь Стаськино внимание от скрипа кровати и шороха Митиной одежды. — Я после Сочи стала такой трусихой: вечно мне что-то чудится, мерещится. Сейчас встану. Еще одно усилие…
Митя произнес одними губами:
— Двенадцать. Там же.
И растворился в мокром кусте сирени под окном.
Чтоб не пускать Стаську к себе — в комнате остались кое-какие следы нашей ночной жизни, — я обняла ее на пороге за плечи и повела на веранду.
— Это Митя ходил по дому, я точно это знаю, — прошептала она. — Если бы ходил кто-то чужой, мне бы стало страшно. А так нисколько. И вообще я всегда чувствую его присутствие. Да, ночью он был совсем рядом. Странный человек — почему не может появиться днем?
Мы пили кофе. Стаська бредила Митей вслух, я тоже, но только молча. Опять атмосфера была наэлектризована до предела. Не хватало искры, чтоб грянул гром, взрыв или еще что-то в этом духе. К вечеру на землю пал густой туман, и пронзительные гудки электричек как бы материализовали нашу со Стаськой тревогу в звуке.
— Я буду караулить его сегодня, — сказала Стаська. — Напьюсь кофе и буду ходить по саду со свечами. Такой туман — самая подходящая декорация для волшебных событий.
«Сегодня он не приедет, — с горечью думала я. — Могут отменить электрички. Что мне делать? Я рехнусь или умру от отчаяния. Природа будто настроена против нас…»
Я ошиблась: в двенадцать Митя был на месте. Ровно в двенадцать Стаська высунулась из своего окна, крикнула:
— Митя, Митя! Где же ты? — Через минуту она уже ломилась в мою запертую на крючок дверь. — Милуша, открой, Митя пришел. Ты все на свете проспишь! — кричала она на весь дом.
Мы дрожали, крепко прижавшись друг к другу в лапах голубой ели. Мимо проплывали обрывки тумана, все было нереально и потому совсем не страшно. Даже не было холодно, хоть у нас и стучали зубы. Потом мы влезли в окно, и едва я заперла его и задернула штору, как снаружи раздался голос Стаськи.
— Почему ты не открыла мне дверь? Я только что видела Митю, но его сожрал туман. Моего Митю сожрал туман. Что мне теперь делать?
Она сказала это так жалобно, что у меня дрогнуло сердце.
— Ложись спать. Он придет к тебе во сне.
— Ты так думаешь?
— Я в этом уверена.
Утром я проснулась в постели одна. Никаких Митиных следов в комнате не было. За окном вовсю светило солнце — далекое, чужое, по-осеннему холодное. Я быстро оделась. В коридоре нос к носу столкнулась со Стаськой.
— А я иду к тебе сказать, что Митя на самом деле ко мне приходил. Под утро. За окном только начало сереть, я открыла глаза, а он стоит надо мной и улыбается. Потом наклонился, погладил по голове. Ты знаешь, какая у него ладонь? Ах, Милуша, какая же у него ладонь…
— Как ты думаешь, Митя любит меня? — спросила за завтраком Стаська. — Нет, нет, я не про ту любовь, про какую ты подумала. Мне кажется, он любит меня совсем иначе. Как любят детей, которые, когда вырастут, станут надежной опорой. Да, знаешь, Митя сказал мне: «Спи спокойно, маленькая девочка с чутким сердечком. Все у тебя будет, будет, будет…»
Стаська весь день твердила эти слова, бродя по даче, по мокрому саду… Пока не заявились Нинель с Антоном. Она злая, как мегера, он — прилично навеселе. Лина накрыла на стол. Помню, Нинель хлестала Антона по щекам и топала ногами на Стаську. Наконец все уселись обедать. Посередине стола красовался букет чувственных белых орхидей. Нинель в длинном атласном халате в крупный горошек разливала суп из тяжелой белой супницы, когда на веранду вошла незнакомая тетка в ядовито-розовом плаще.
— Здрасьте. — Она обвела всех бесцеремонным взглядом, задержав его на Нинели, застывшей с половником в руке. — Вы знакомы с Дмитрием Степановичем Горбачевичем? Так вот, он попал в больницу с гнойным аппендицитом. Вы угостите меня супчиком? Со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было.
Тетка сняла плащ, положила его по-хозяйски аккуратно на спинку тахты, где летом спал Митя, придвинула к столу стул и уселась рядом с Нинель.
— В чем дело? — растерянно спросила та, машинально подавая ей тарелку с супом. Нинель впала в нечто вроде шока. Никогда не забуду автоматизм ее движений, с каким она наливала суп и передавала тарелки нам.
Тетка припала к тарелке и несколько минут не поднимала от нее головы.
— Рюмочку налейте, — велела она Антону, перед которым стояла бутылка коньяка.
Наконец Нинель начала подавать признаки жизни.
— Станислава, Людмила, что тут без меня происходило? Отвечайте! — потребовала она хорошо поставленным сопрано, что определенно предвещало скандал.
— Врете вы все про нашего Митю, — сказала Стаська безостановочно жующей тетке. — Он был у нас утром. С ним ничего не могло случиться. И вообще: кто вы такая и что вам от нас нужно?
— Да я его жена, — сказала тетка, не спеша опорожняя вторую рюмку. — Я за ним следом приехала, он сперва и не догадывался про то. Нелады заподозрила, вот и приехала. Ну, ясное дело, завел парень в Москве подружку, как тут не понять: жить-то где-то надо, харчиться тоже. Он такой нервный приехал, истощавший. А эта штуковина у него совсем не стоит. Вот я и поняла…
Тетка говорила и говорила. Она была настолько нагла и вульгарна, что мы со Стаськой поначалу не восприняли ее всерьез. Первой опомнилась Нинель.
— Я попрошу вас немедленно уйти. Вон из моего дома! — завопила она уже дискантом. — Мои дочери — девушки, а вы говорите всякие мерзости. Вон отсюда, проститутка грязная, сейчас милицию позову!
— Тоже мне раскудахталась, старая курица, — сказала тетка тоном привычной к перепалкам базарной торговки. — Спросила бы лучше у своих девушек: к которой из них он ездил каждую ночь. Может, сразу к обоим? Та, сухонькая, — тетка ширнула пальцем в сторону Стаськи, — навряд ли в полюбовницы сгодится. Эта, — ощущение было такое, словно ее палец проткнул меня насквозь, — скорей подойдет. Так что, мать, гляди, как бы твои девушки не принесли в подоле.
Надо отдать должное Нинель — она грудью встала на нашу защиту. Она вцепилась тетке в плечо и заставила ее встать со стула. Та поначалу слегка опешила, но быстро пришла в себя.
— Да уйду — чего я у вас забыла? А моего Митьку ваши девушки ловко… — Последовал омерзительный мат. — Ну, авось выкарабкается. Сегодня ночью его не ждите — не придет.
Тетка вышла не спеша, с крыльца вернулась за своим плащом. Мы смотрели завороженно, как она идет к калитке между мокрых кустов жасмина и сирени.
— Он на самом деле попал в больницу! — Стаська вдруг вскочила и бросилась к двери. — Я спрошу у нее, где он… — Антон догнал ее уже на крыльце. — Папа, пусти! — Она колотила его кулаками. — Пусти же! Я должна знать, что с Митей! Милена, догони ее! Милена, прошу тебя!
Я не могла пошевелиться. Я словно окаменела. Наконец Стаська затихла. Антон уложил ее на тахту и сел рядом.
— Вы что, принимали в мое отсутствие этого оборванца? — напустилась на меня Нинель. — Мерзавки, шлюхи… — Ну, и весь соответствующий ее интеллекту набор эпитетов и метафор. — Это все ты — у тебя мать шлюха. Мне Петька рассказывал, она от своего любовника аборты делала, а ему не давала… Вон из моего дома! Вон!
— Если прогонишь Милену, я тоже с ней уйду! — крикнула Стаська. — Сама ты шлюха! Это только дурак Антон в упор ничего не видит. Ты сама двадцать два аборта сделала, а Антону пудришь мозги, будто у тебя всякие фибромы и миомы вырезали. А он верит. Хотя, мне кажется, только вид делает.
Что тут началось! Мы со Стаськой заперлись в ее комнате, успев получить по хорошей затрещине.
— Я лежала вот так, на левом боку, — упоенно рассказывала Стаська и демонстрировала мне, как она лежала. — Открываю глаза, а Митя надо мной стоит и палеи возле губ держит. Смотрит ласково, нежно, внимательно, будто хочет на всю жизнь запомнить. Неужели он на самом деле в больнице? Ты веришь тому, что несла эта тетка? Почему ты молчишь? Ты так сильно потрясена, да? Мы должны с тобой поехать в Москву и отыскать Митю. Если его жизнь в опасности, все остальное ерунда, правда? Милена, мы немедленно едем в Москву. — Она вскочила и стала натягивать брюки и свитер. — Одевайся скорей, слышишь? Эта жуткая тетка наверняка окрутила нашего Митю, чем-нибудь опоила. Мне рассказывала Валька Петухова, что бабы поят мужиков вином, в которое подмешивают немного своей мочи во время менструаций, и те становятся болванчиками в их руках. Вот гадость, правда? Бедный, бедный Митя…
Мы уехали в Москву, не сказав ни слова Нинель с Антоном. Впрочем, им явно было не до нас: с веранды раздавался свирепый рык Антона. Голоса Нинель, как ни странно, слышно не было.
Стаська в тот же вечер разыскала по телефону Митю — он лежал в Боткинской больнице. Мы едва дождались утра. Вдвоем нас к нему не пустили — прошла Стаська. Я целую вечность прождала ее в углу за раздевалкой. Я видела, как пришла эта ужасная тетка, которая и в больнице чувствовала себя так, будто все здесь принадлежит ей. Даже видавшая виды вахтерша стушевалась перед ее угрозой «написать министру, что родную жену к мужу не пускают, взятки вымогают». Тетка, разумеется, прошла. Через минуту появилась Стаська, правда, с другой стороны.
— Видела мегеру? Митя предупредил, чтобы мы ей не попадались, — может по морде врезать или плеснуть кислотой в глаза. Сволочь. Ах, Митя такой бледный, такой красивый, — рассказывала с придыханиями Стаська. — Температура почти нормальная. Просил передать тебе привет. Он очень похудел с лета. Я вчера утром не разглядела его как следует — еще темно было. Тетка через два дня уедет в загранку. Она на какой-то грузовой посудине буфетчицей работает. Вот хабалка, да? Представляешь, ее тоже зовут Станислава. У этой жуткой бабищи такое редкое и красивое имя! Для Мити, как видишь, оно оказалось чуть ли не роковым. Мадам Стерва умотает, и Митя снова станет нашим Митей, правда? Тогда и ты сможешь его навестить. Он по тебе соскучился.
— Я не хочу его видеть, — заявила я каким-то чужим голосом. — Все было так мерзко, грязно, отвратительно. Лучше бы мы с тобой еще неделю пожили в Сочи. Господи, как же я себя ненавижу…
— Пройдет, — заверила меня Стаська и сжала мою руку. — Мы должны помочь Мите выкарабкаться из той грязной дыры, куда его затащила эта буфетчица. Неужели он мог целовать ее в губы? Брр, помойка. Как-нибудь обязательно спрошу у него об этом.
— А что если ему нравится в этой грязной дыре и с этой буфетчицей с помойки? Каждому, как говорится, свое.
— Что ты, Милена. Этого быть не может. Митя просто запутался в ловко расставленных сетях. Ты как хочешь, Милена, а я его не брошу. Ни за что не брошу.
Начались занятия в моем институте. Нас чуть ли не в самый первый день погнали на картошку. Думаю, так распорядилась судьба: обычно на картошку ездил второй курс, нас же в прошлом году не тронули, зато теперь я на целых полтора месяца оказалась изолированной от жизни. Я не пыталась вырваться в Москву, напротив: я с ужасом ждала дня окончания работ, хотя, как и все, страдала от холода и неустроенности быта.
Сокурсники пытались меня растормошить — я ни на что не реагировала. Я зациклилась на жалости к себе.
Митя, я знаю, все это время думал обо мне. О нас. О том, что мы навсегда потеряли друг друга, что так, как было со мной, у него больше ни с кем не будет. Да и со мной уже так не будет, а по-другому ни мне, ни ему не нужно. Митя ни о чем не жалел — он был, как и я, фаталистом. Знаю, он боялся встречи со мной, боялся, что, если начнет что-то объяснять, может окончательно утопить все в грязи. Я потому знаю его мысли и чувства, что мы с Митей духовные близнецы — я имела возможность убедиться в этом.
Мы оба знали, что борьба не даст ничего, кроме горечи и боли. Что в этой борьбе мы растеряем остатки того чувства, которое испытывали друг к другу. Нам было слишком дорого наше общее прошлое.
Наконец я вернулась с картошки. Нинель с трудом сдерживалась, чтоб не вцепиться мне в волосы. Антон беспробудно пил и гулял, Стаська целыми днями где-то пропадала. Она расцвела и похорошела за то время, что мы с ней не виделись. Она избегала меня, хотя относилась ко мне доброжелательно. После занятий в институте, которые я отбывала как повинность, я болталась по улицам. Я страшно боялась встретить Митю и, заворачивая за угол, вся обмирала. Это случалось по нескольку раз в день. Кончилось все тем, что по настоянию одной моей сокурсницы я взяла академический отпуск и уехала на родину.
Перед самым отъездом я увидела Митю на встречном эскалаторе, — помню, я ехала вниз. Я чувствовала спиной, как он смотрит мне вслед: тяжело, с обидой, с горечью.
Итак, я уехала домой, хотя вовсе не считала своим домом город, в котором родилась и прожила первые пять лет жизни. Родители, как мне показалось, не очень обрадовались моему приезду, хотя на каждом шагу старались показать свою радость. У матери на лице застыло выражение покорности судьбе — теперь она уже ничем не напоминала мне женщину в зеркале с дубовыми листьями. Отец поседел, растолстел. Они жили в современной двухкомнатной квартире, у отца была постоянная работа, мать подрабатывала перепечаткой на машинке. После богатого — напоказ — московского дома родственников скромное жилье родителей показалось мне гнетуще убогим. Все понимаю: Нинель из кожи лезла, только бы пустить пыль в глаза, мои же родители жили тихо и по средствам скромно. Увы, я презирала эту честную бедность.
Мама не спрашивала меня ни о чем, кроме здоровья, мама пыталась отвлечь меня от горестных дум, но очень скоро поняла, что это пустой номер. Я ни в чем не видела смысла и на все ее приглашения сходить в кино или в гости отвечала тупым «Зачем?».
Как-то она упросила меня пойти помочь ей убрать квартиру, как она выразилась, дальнего родственника. Мы долго ехали в трамвае, шли переулками. Наконец мама отомкнула своим ключом ободранную закопченную снизу дверь, в нос ударил крепкий — настоявшийся — запах кошачьей мочи.
— Это я! — крикнула мама в глубину квартиры. — Со мною дочка Люда. Она тогда была совсем малюткой.
Квартира была обшарпана и загажена так, что не стоит описывать. Под ногами мяукали коты разных мастей и размеров. Откуда-то, едва волоча несгибающиеся или же просто обленившиеся ноги, появился мужчина в засаленном, некогда стеганом халате в сосульках свалявшегося ватина, худой, весь в морщинах, но с необыкновенно живыми колючими глазами. Это был он, Тигр Скорпионович — так про себя называла его я маленькая. Я мгновенно его узнала.
Они с матерью обменялись быстрыми взглядами. Мне показалось, между ними пролетела искра. Я мыла на кухне посуду, мать шаркала шваброй где-то в недрах квартиры, а мужчина сидел в кресле с подлокотниками из свернутых в трубочку газет и напевал знакомую мелодию. Ту самую, от которой мое сердце когда-то уносилось в заоблачные выси. Все со мной случившееся предстало вдруг в мрачном, безобразном свете, жизнь показалась зловонной ямой, а любовь с ее неизбежным физиологическим ритуалом — обыкновенной пошлостью. Меня вывернуло наизнанку, и это, очевидно, спасло от худшего. Помню, Тигр гадко хохотал — о, этот человек все про меня понял и ни капельки мне не сострадал. Мама молчала.
— Вот где и как все заканчивается, — сказал Тигр, ни к кому из нас не обращаясь, когда мы сидели за столом в более или менее прибранной комнате и пили чай. — Молодость, волнующие до дрожи во всех членах взгляды, магия музыки, очарование весны. Женщина всегда хочет, чтоб мужчина, с которым она предавалась утехам любви, стал в конце концов ее мужем. Представляю, сколько бы у меня было жен, если бы я женился на всех, с кем тешился любовью. — Тигр снова расхохотался, теперь уже над собой. — Как видишь, Таня, я оказался прав: муж из меня никудышный, и даже глупая толстая жена в конце концов меня не выдержала и сбежала. А вот любовником я был исключительным — все женщины были мной довольны и нередко после меня давали отставку мужьям. В постели, разумеется. Таким образом я оказался виновником многих семейных драм и даже трагедий. — Он вдруг остановил свой взгляд на мне, и я ощутила его физическое, больно проникающее вглубь действие. — Женщины часто путают похотливость со страстностью. А страстность, страсть, страдания так романтичны. Эту романтику хочется прибрать к рукам. Чтобы ее голова лежала рядом на подушке. Чтобы ее ноги шли с тобой вместе на рынок. Чтобы ее руки несли авоську с молочными пакетами. Чтобы… Ха-ха-ха. Это все блеф, блеф. Потому что с тем, с кем хорошо в постели, не может быть хорошо в жизни. — Он снова больно ранил меня своим взглядом. — Познакомься я с твоей матерью годика на два-три раньше, и ты бы могла быть моей дочерью: у тебя были бы жгучие глаза и повышенная сексуальная возбудимость, которая смолоду и до немощных лет руководит всеми нашими поступками.
Тигр запрокинул голову и долго хохотал, барабаня ногами снизу по крышке стола.
— Он ненормальный, — шепнула мне на кухне мать и вздохнула. — Он и раньше был слегка тронутым, с годами это усугубилось. Его все бросили. Даже родная сестра.
Уходя, мать поцеловала Тигра в лоб — нежно, ласково, едва касаясь губами. Нет, вовсе не брезгливо — это был, как говорится, поцелуй в самую душу. Тигр сидел как истукан, а меня точно разрядом тока хватило. Как же я позавидовала матери!..
— Отцу про Митю не говори — он и по сей день не успокоился, — сказала в трамвае мама. — Ты же видишь, я езжу к нему лишь из сострадания. — Я понимала, мать врет, но промолчала. — Он сломал мне всю жизнь.
То, что возлюбленного матери тоже звали Митей, не просто поразило меня — я ощутила себя в ловушке, из которой не видела выхода. Мне показалось, я обречена, как и мать, до конца дней своих… Словом, отныне, когда я смотрелась в зеркало, я видела в чертах собственного лица ту же — материну — смиренность, покорность судьбе и все больше и больше себя жалела.
В одну из таких ночей, когда я лежала в своей комнате и считала на потолке блики от проносившихся мимо машин, мне вдруг показалось, что, если я еще хотя бы на миллиметр продвинусь вперед по этому пути неутихающей скорби, у меня лопнет что-то внутри. Мне нужно было рассказать кому-то все то, что я пережила. Но кому?.. Отцу? Матери?.. Нет, нет, уж лучше себе самой. Я вдруг почувствовала потребность облечь в слова то, что до сих пор в них не облекалось, жило где-то вне их досягаемости, нарочно от них пряталось. Но только не теми фразами, которые звучат вокруг.
Я приподняла голову и услыхала голос внутри себя. Он был слаб, едва слышен, но этот голос словно говорил мне, что не все потеряно, что будет, будет что-то еще. Обязательно будет.
Отныне я сидела безвылазно дома и исписывала тетрадку за тетрадкой. Я бродила по квартире нечесаная, неумытая, но меня это не волновало — неожиданно для себя я переместилась в иную плоскость, где, как выяснилось, из отдельных деталей антимира можно соорудить вполне пригодный для собственного обитания мир. Где несбывшееся если и печалит, то красиво и как-то отчужденно, где слезы облегчают душу, исповедь разгоняет тоску, а боль болит терпимо и даже иногда сладко. И это случилось со мной благодаря Мите и нашей с ним несбывшейся любви.
Говорят, мужчина пишет, обращаясь к Богу, женщина — к мужчине, причем конкретному. Если это так, не вижу ничего плохого: любовь конкретная всегда импонировала мне больше любви абстрактной и всеобъемлющей. Я писала стихи, перемежая их абзацами прозы, в которых описывала природу: ветку в каплях дождя, грозовую тучу, лужу, в которой отражаются то голубое небо, то безрадостные лица прохожих. Мои же чувства, переживания, воспоминания могли уложиться лишь в стихи.
Летом из Москвы приехала мамина дальняя родственница, и мы неожиданно прониклись симпатией друг к другу. Галя училась на филфаке, и как-то я осмелилась прочитать ей вслух кое-что из своих записок. Она стала меня хвалить, и впервые почти за целый год мне вдруг осмысленно, а не по инерции, захотелось жить. Чтоб писать и писать новое.
— Ты настоящий самородок, потому что в результате личной драмы оказалась в полнейшей изоляции от внешнего мира. Что называется — родилась заново уже тем, кем захотела. И это тем более удивительно, что большинство женщин личная драма ломает и выбрасывает на свалку. Я знаю столько сломанных женских судеб. Поверь мне, это отталкивающее зрелище. Ты оказалась редчайшим исключением. Я бы даже сказала, ты нуждалась во встряске, в результате которой твои мозги встали на место. Но не думай, будто тебя ждет легкий путь. И прежде всего потому, что ты женщина на все сто процентов, что является для наших пишущих мужчин не последним оружием из ругательского арсенала. Я кое с кем познакомлю тебя в столице, правда, не знаю, что из этого выйдет. Хотя ты, я уверена, в любом случае будешь продолжать выражать себя на бумаге.
Я увозила в Москву целую сумку общих тетрадей и кое-что отпечатанное на машинке и подправленное Галиной рукой. Мне казалось, я повзрослела за прошедший год лет на десять — пятнадцать.
Галя пригласила меня пожить у нее — она жила в однокомнатной квартире, и я, конечно же, стеснила ее. Но Гале почему-то захотелось со мной понянчиться.
Человек, с которым Галя познакомила меня в Москве, тоже одобрил мои писания, правда, не столь горячо, как Галя.
— Он тебе попросту позавидовал, — комментировала она. — Мужчине обычно трудно пережить то обстоятельство, что женщина может оказаться талантливей его. Сверху вниз им на нас смотреть привычней.
Вскоре меня пригласили выступать на вечере, напечатали в журнале — крохотный рассказик, но я была счастлива. Я думала: «Быть может, прочтет Митя и…» Словом, ничего конкретного — одни воздушные замки. Когда я приехала в свой бывший дом за книжками и вещами, Стаська сообщила мне, что Митя уехал в киноэкспедицию в Среднюю Азию. Она встретила меня холодно и даже не поинтересовалась, как я живу и где. Связующая нас нить была кем-то либо чем-то разорвана.
Мой новый покровитель как-то пригласил меня в ресторан, подпоил, похвалил и признался, что я ему очень нравлюсь как женщина. Правда, он не собирается разводиться со своей женой, но готов обеспечить мне как творческую, так и материальную поддержку. Он не требовал от меня немедленного ответа — он дал мне время на размышления. А тут, как назло, очередное вмешательство судьбы: Галя влюбилась, и я в некотором роде стала для нее обузой, из-за троек меня лишили стипендии, не было зимнего пальто и сапог — ничего у меня не было, кроме перелицованных юбок и грубошерстных, ручной маминой вязки, кофт. А ведь меня всегда так угнетала бедность…
Я не возненавидела себя, когда стала любовницей того покровителя, наоборот, почувствовала себя гораздо лучше в беличьей шубе и английских шерстяных колготках. Вдобавок ко всему у меня появился свой уютный уголок: однокомнатная, отлично обставленная квартира с письменным столом и пишущей машинкой. Со временем я научилась отделять себя прежнюю от себя настоящей. Как ни странно, обе прекрасно между собой уживались, хоть и поклонялись, можно сказать, диаметрально противоположным идеалам.
Галя порадовалась за меня, но попросила звонить ей и чистосердечно обо всем рассказывать. Мудрая Галя! Скоро я забеременела, мой покровитель, узнав об этом, очень обрадовался и заявил: если я рожу ему нормального здорового ребенка, разведется с прежней женой и женится на мне. Галя забрала меня к себе под свое широкое крыло, потому что разъяренная жена жаждала мести. Я была уже с огромным пузом и вся в коричневых пятнах, когда Стаська разыскала меня в институте и попросила, очень настойчиво и ласково, быть свидетельницей при регистрации ее брака.
Я была уверена, что она выходит замуж за Митю, хоть мне никто не говорил об этом, она сама — тоже. Я изо всех сил гнала от себя эту уверенность. «Стаська наверняка бы похвалилась, будь женихом Митя», — приводила я себе один и тот же аргумент. Я пыталась представить себе Стаськиного будущего мужа солидным респектабельным дядей — ведь его, убеждала я себя, выбрала Нинель.
Я не стала что-либо подправлять в своей безнадежно испорченной внешности — заплела волосы в косу, надела широченный размахай, правда, французский. Со стороны вряд ли кто-то мог заподозрить, что мы с Митей когда-то были…
Нет, мы не отлюбили свое. Я поняла это, едва увидела Митю.
Галя снова пришла мне на помощь: всю ночь утешала, увещевала, бранила, ревела вместе со мной.
— Эка дура — родишь, еще красивей станешь. А для Мити твоего это замечательный урок. Теперь он еще сильней тебя захочет. У вас будет лучше, чем было раньше, поверь мне…
Галя оказалась не права — с Митей у нас больше никогда не было ни радости, ни счастья. Зато было много боли.
Назад: Совет № 3 С ЭТИМИ НЕ РАЗВОДЯТСЯ
Дальше: Совет № 5 С ЭТИМИ МОЖНО СОХРАНИТЬ ДРУЖБУ