Голова к месту
За три версты до Ярославля Кирилу догнал полуконный-полупеший обоз. Не дожидаясь, пока он вытеснит его на обочину, Кирила сошел с дороги и, присев на поросшую малосильной травой кочку, стал ждать, когда эта череда седоков, возов и ходцев проволочится мимо. Над нею сеялось пронизанное солнечными лучами облако пыли, и лишь возглавляющие обоз всадники не купались в нем. В облике одного из них Кириле почудилось что-то знакомое.
«Ба, да это Мирон Вельяминов-Зернов, — не то удивился, не то обрадовался он. — Значит, и Мирон решил сменить ополчение».
После горькой до слез гибели Прокопия Ляпунова Вельяминов оказался одним из тех немногих поместных дворян, что остались в осадном лагере под Москвой. Его ополченцы наглухо заперли поляков и их кремлевских приспешников у Тверских ворот Белого города. Кириле не раз случалось бывать в расположении отряда Вельяминова. Там всегда царили порядок и согласие. Воинской хваткой Бог Мирона не обидел, силой и храбростью тоже, а что до прежней его службы на лжеименитого Тушинского царика, так за нее жители Владимира, где он прежде воеводствовал, чуть не до смерти его камнями побили, приговаривая: «Вот враг Московского государства!». Следы тех побоев изуродовали лицо Вельяминова, но не совесть. Служба под началом Ляпунова это хорошо показала. Вот и теперь он не куда-нибудь спешит — в Ярославль.
«А кто это рядом с Мироном пригарцовывает? — закрылся ладонью от солнца Кирила. — Никак Исак Погожий?.. Ну, точно!».
Стольник из Углича Исак Погожий — тоже из ляпуновцев. Он стерег неприятеля на Трубной площади у Покровских ворот и тоже показал себя умелым предводителем и расчетливым храбрецом. Видом и повадками — чистый русак, хоть и наречен при крещении Исаком.
Когда всадники поравнялись с Кирилой, Вельяминов скользнул по нему отсутствующим взглядом, зато Погожий сходу поворотил своего рыжего впрожелть жеребца на кочковатое обочье.
— Мир по дороге, Кирила Нечаевич! — поприветствовал он его сверху. Каким случаем здесь?
— И тебе здравствовать, Исак Семенович! — радуясь встрече, откликнулся Кирила. — Случай у нас, похоже, один. В Ярославль иду — под хоругви нижегородцев.
— А в лапти почто обрядился? Или похолопствовать по случаю решил? Так по тебе издали видать, что ты по чину не ниже сына боярского будешь.
— Если думаешь, что я ряжусь, то зря! Эти лапти Иринарх сплел и дал мне в дорогу до Ярославля.
— Вон оно как, — смешался Погожий. — А мне не давал, хоть я из Углича к Борису и Глебу не единожды наезживал и у него в затворе бывал.
— А ты в другой раз в обитель пеше пойди, — посоветовал Кирила. — С покаянием. В Святом Писании сказано, что Бога один кающийся грешник больше радует, нежели девяносто девять праведников.
— Ты-то сам в чем покаялся?
— Во всем, что избыть хотел. Бог меня слышал. Коли хочешь, у него спроси.
Мимо прогромыхала пушка, поставленная на четыре высоких колеса. За ней другая. Дальше на возах громоздились пушечные ядра и рогожные кули с порохом. Вперемешку с боевыми холопами Вельяминова и Погожего шли казаки и добровольные ополченцы. У кого топор за поясом, у кого самодельная пика, а у кого и рогатина. От копья она отличается тем, что венчает ее не острое жало, а двулезый нож шириной в две ладони.
— Вишь, какая у нас сила? — горделиво подбоченился Погожий. — С такой Пожарский нас без слов к себе примет. Да уже, считай, и принял. Мирон-то Вельяминов в Ярославле поперед нашего был, его тогда в Совет всей земли и записали. Но он сразу под Москву воротился — за своими людьми. Тут и мы с братом Дмитрием к нему пристали. Жаль, у тебя своих людей нет. Ну да не беда. Пошли с нами! Пожарский нас с Мироном в Ярославле ждет, а обоз велел отвести в его подгородный стан на берегу Пахны. Вот и решай быстрее!
— Пеший конному не товарищ, — усмехнулся Кирила. — Да и не получится быстрей. Мне сперва переобуться надо.
— Это правильно! — одобрил его Погожий. — На лаптях не написано, кто их сплел… Переобувайся пока, а я тебе тотчас коня пришлю, — и, крутанув своего каурого жеребца, затрусил в голову обоза.
Проводив его взглядом, Кирила развязал оборы на портяных подвертках, внакрест идущих вниз от колен, и бережно снял их вместе с лаптями. В мирное время даже самый завалящий мужик без лицевых подверток, напущенных для нарядности на исподние, из дома не выйдет. Это примерно то же самое, что вместо полотенца заношенной онучей утереться. Но в сполошное время, когда вокруг стон и разор, деревенским и дорожным людям не до таких мелочей. Потому-то до предместий Ярославля Кирила в одних портянищах, не привлекая к себе внимания, и дошагал. А в большом городе, набитом не только посадскими, черными, но и чиновными, торговыми и прочими избыточными людьми, даже в смутную пору человека привыкли по одежке встречать. Так зачем же лишний раз привлекать к себе внимание?
Кирила проворно надел сапоги и стал ждать обещанного коня.
Обоз замыкали возы с кладями, укрытыми парусиной, и с десяток серых от пыли пешцев. Сразу и не поймешь, казаки это или стрельцы, так в их одежде и в оружии все перепутано. Одни с саблями, другие, с ручными пищалями через плечо, третьи с копьями.
Вот и они прошагали.
Кирила двинулся было следом, но тут из облака удушливой пыли вынырнул на своем жеребце Исак Погожий. В поводу он вел коня с мешаной шерстью. Махом вскочив на него, Кирила стал обгонять обозников по придорожной луговине.
Мирон Вельяминов встретил его кривой улыбкой:
— А мне баяли, будто ты опять к себе в Сибирию подался, в Томской город, подальше от наших дел. Выходит, брешут?
— Выходит, так, Мирон Андреевич. Хоть я от Сибири и не отказываюсь.
— И правильно делаешь! Ну как человеку на свете без заповедного уголка обретаться? У меня тоже свой есть. И у Исака…
Нравом Вельяминов добродушен и безвреден, на язык прям и бесхитростен, но его иссеченное глубокими рубцами лицо так перекошено, что кажется, будто он зло кривляется, не произносит, а выплевывает слова.
Вскоре обоз разделился. Большая его часть с грузами и пушками под началом Дмитрия Погожего двинулась в подгородный стан Пожарского, а Вельяминов и Погожий-старший с Кирилой и небольшим отрядцем устремились в Ярославль — на встречу с предводителями нижегородского ополчения. Так и въехали через ров и воротную башню в посад, уходящий вдоль берега широкой Которосли к Волге. На стрелке меж реками возвышался облицованный белым камнем Ярославльский кремль. Он был едва виден сквозь череду дымов, которые курились повсюду — на улицах, за оградами жилецких, складских, кузнечных и прочих дворов, среди невзрачных скученных построек, на их задворках. Дымы шибали в нос горелым навозом.
— Фу ты, пакость какая! — скосоротился Вельяминов. — Что за душнота?
— Не слыхал, что ли? — удивился Исак Погожий. — Моровая язва тут погуляла. Хорошо, хоть мертвяков на дороге не видать.
— Так ее же вроде избыли?
— Выходит, не всю.
На одном из крестцов плотницкая артель ставила бревенчатый сруб с причудливым кровельным изгибом.
— Эй, ребяты! — окликнул мужиков Погожий. — Чего лепите?
Один из плотников, помолчав для порядка, ответил:
— Спаса Обыденного, мил человек. Во избавление от моровой язвы.
— Уж не князь ли Пожарский вас надоумил?
— Он самый! Когда мы крестным-то ходом городовые стены вместе с ним обошли, он и велел церкву Спаса Обыденного здесь срубить. Штоб мор назад не воротился.
— И много схоронили?
— Я не считал, но кубыть много.
— Будя языком зря чесать, — осек плотника пожилой древодел, по всему видать, артельный старшак. — Или дела другого нет? А вы езжайте себе, добрые люди, езжайте.
— Ну, бывайте тогда! — попрощался Исак Погожий.
— Ангела-Хранителя и вам…
С Пожарским они встретились не в кремлевских палатах, как ожидал Кирила, а на земском дворе неподалеку от задымленного посадского торга, и не сразу по прибытии, а лишь после того, как он с заморским гостем перебеседовал.
Не зная, что там за гость, Вельяминов хотел было в съезжую избу без очереди войти, но стремянной Пожарского, Семен Хвалов, молодой, дюжий, расторопный рязанец, ему дорогу заступил:
— Не можно, воевода! У князя теперь важный разговор. Просил не мешать.
— И кто у него там такой важный? — скосоротился Вельяминов.
— Вроде как посольский австрияк, — ответил Хвалов и, помолчав, добавил: — Из персидских земель едучи и к нам припожаловал. Значит, не мал, коли по всему свету ездиит.
— Не мал, говоришь? — хмыкнул Вельяминов. — А какова при нем позадица ?
— Ежели ты про его людей спрашиваешь, так вон они — у колымаги дожидаются. Их он здесь оставил, а сам — один в избу вошел.
Вельяминов глянул через плечо и, увидев возле крытой коляски двух иноземцев в лакейских шляпах, рассмеялся:
— Это не люди, а людишки, служилый! Проще говоря, холопы! Таких в позадицу не берут. Вот и смекай, что к чему. Может, у Пожарского и австрияк ныне, но не посольский.
— А кто же тогда?
— По-моему, так сверчок запечный. Ко мне во Владимир такие не раз наезживали — сплетню государскую продать либо двор в городе поклянчить. Руки у них на чужое завсегда чешутся. Истинных-то послов в кремле принимать положено, большим числом. Как думаешь?
— Можно и в кремле, — согласился Хвалов. — Только в нем князь мало бывает. Там все больше бояре со стольными дворянами толкутся. А наш любит, чтоб попроще — среди людей. Все приказы почитай на посаде разместил — к Минычу поближе…
Пока он говорил, за его спиной отворилась дверь и на крыльцо выступил неласково поминаемый Вельяминовым австрияк. Он был одет в коротайку из серого бархата, треугольную шляпу и высокие сапоги со шпорами. Из-под шляпы свисали длинные маслянистые волосья. Клинышком торчала черная бородка и кошачьи усы. Постояв, важно направился к коляске.
— Чучело огородное! — буркнул ему вслед Вельяминов.
Обернувшись, австрияк смерил его презрительным взглядом:
— Твое чучело тоже надокучело, — и, довольный своим знанием русского языка, победно двинулся дальше.
— Ах ты, вражина! — побагровел Вельяминов. — Да как ты смеешь?! На воеводу…
Но тут на крыльце появился примиритель. Лет этак тридцати пяти, довольно высокий, плечистый, в нарядном становом кафтане без ворота. Кирила сразу понял: это Пожарский.
— А вот и Мирон Андреевич! — изобразив на скуластом синеглазом лице не то радость, не то удивление, воскликнул князь Дмитрий. — Тебе и всем, кто прибыл с тобой, желаю здравствовать! Входите, рассказывайте!
Пришлось Вельяминову отложить свой гнев до другого раза. Однако в съезжей избе, грузно опустившись на лавку у стола и усадив рядом Погожего и Кирилу, он дал волю своим чувствам:
— Ныне, куда ни плюнь, либо лях, либо литвин, либо немчура ржавая, а с ними венгры, шведы с финнами и прочая саранча залетная. Всем дай! Терпежу нет! Совсем уже по миру Русь пустили. А тут какой-то австрияк чучелом меня обзывает. Ты его каверзу, должно быть, слыхал?
— Допустим, — не стал отказываться Пожарский. — Но сдается мне, Мирон Андреевич, что с тебя самого все и началось. А коли так, то лучше не жалуйся. Что до русской погибели, то и она не от одних иноземцев пошла. Сами себе беду накликали. Изнутри. Ты уж не серчай на меня на прямом слове, но главная русская кровь под хоругвями русских лжецарей пролилась. Мало среди нас тех, кто за нее не в ответе. И хватит на этом!
— Да я только спросить хотел, что от тебя австрияку надо, — смешался Вельяминов. — Или это тайна какая? Так тут все свои. Исака Погожего ты знаешь. А это Кирила Нечаев, сын большого сибирского дьяка Нечая Федорова. Раньше он при Заруцком был, но еще допреж нашего от него отстал. А ныне его к тебе сам Иринарх направил. И мы с Исаком за него поручаемся.
Пока Вельяминов говорил, Кирила чувствовал на себе изучающий взгляд не только Пожарского, но и лет на десять его постарше человека в кафтане простого покроя, с отложным воротом и длинными рукавами. Роста он среднего, худ, широкоплеч, на вид добродушен. Держится незаметно, в сторонке, но по тому, как порою переглядывается с ним князь, не трудно догадаться, что и он здесь немалую власть имеет. Судя по всему, это Кузьма Минин, казначей ополчения, выборный всею землею человек. Больше некому. Ополченцы между собой по-свойски называют его Минычем.
— Ну, коли так любопытство разбирает, скажу, — решился Пожарский. — Австрийский дом и его император Рудольф, видя досады и грубости, которые нам Речь Посполитая да крымцы, а теперь и союзные шведы чинят, готовы помочь Русии из Смуты выйти.
— Это каким же образом? — насторожился Вельяминов.
— А ты сам догадайся!
— Денег под заемное письмо дать да наймитов со всего света насобирать. Так, что ли?
— Хитрее, Мирон Андреевич. Хитрее!
— Тогда и не знаю, — пожал плечами Вельяминов.
— Дозволь мне сказать, Дмитрий Михайлович? — подал голос Кирила.
— Говори!
— Скорее всего речь возле брата австрийского императора, арцы-князя Максимилиана крутилась. Де не лучше ли он в русских царях будет, чем польский королевич Владислав или шведский принц Карлус-Филипп…
— Охо-хо-хо! Ха-ха-ха! В русских царях… — взорвался утробным смехом Вельяминов. — Придет же в голову такое…
Все его тучное тело так и заколыхалось, а короткие ноги под лавкой задергались, зашаркали о пол.
— Не тот ли это Максимилиан, что при царе Борисе хотел его дочь Ксению за себя взять, а заодно с ней Русию с Польшей в придачу? — отсмеявшись, прохрипел он.
— Тот самый! — подтвердил Кирила. — Ну и что?
— А то, что пердун он и больше никто! Что было, то сплыло и назад не воротится. Нынче нам принцы и королевичи не в диковинку. Натерпелись от них дальше некуда. Своего чаем! Так я говорю, Дмитрий Михалыч?
— Так, — с трудом сдерживая улыбку, кивнул Пожарский.
— Старый-то Карла шведский нынче помер. Теперь на его место Густав сел, вроде как двоюродный брат польского короля Жигимонта. Тут уж я вконец запутался, кто мимо кого на русский трон лезет: Густав мимо ихнего принца Карла-Филиппа или Жигимонт мимо королевича Владислава, этого выблядка польского? До первой грозы лягушки всегда молчат, а ныне уж больно расквакались.
— С лягушками сейчас недосуг разбираться. Но Федоров верно сказал, — дождавшись, когда Вельяминов уймется, деловито продолжил Пожарский. — Посланник Рудольфа Грегори нам тут с Кузьмой Минычем имянно Максимилиана расписывал.
— Гляди ты! — смущенно икнул Вельяминов. — Бывает, что и вошь кашляет, а кукушка гнездо вьет… И что же ты этому Гре… Гришке ответил?
— Ровным счетом ничего. Походили вокруг да около. С посланцами ведь как говорить приходится? Коли он спроста, и я спроста. Коли он с хитрости, и я с хитрости. Будто на тонком льду… Придется письмо Рудольфу всем советом писать. Без него Грегори уезжать отказывается. А мне ни к чему, чтобы он здесь соглядатаем был.
— Вот и задай письмо для Совета Кириле Нечаевичу составить. Он ведь по письменной части ого-го-го!
— Да и в деле не плох, — поддержал Вельяминова Исак Погожий. — Рука у него твердая.
Пожарский невольно глянул на правую руку Кирилы. На ней не хватало двух пальцев.
Заметив этот взгляд, Погожий поспешил объяснить:
— Для письма он перстянку надевает, а саблю и так крепко держит.
— Сперва доложите, какие при вас силы и припасы, — повернул разговор в другую сторону Пожарский. — А после все остальное обсудим. Мы и так не с того начали.
В его голосе появились строгость и начальственность.
Будто зов полковой трубы услышав, воеводы тотчас подобрались и по очереди стали отчет перед князем держать.
Слушая их, Кирила сравнивал рожденного людской молвой и собственным воображением Пожарского с человеком, который был сейчас перед ним, и, странное дело, не ощущал большой разницы. Тот и другой нравились ему. Этот — за простоту и внутреннюю силу, исходящую от него, тот — за мужество и решительность.
Впервые имя Пожарского, прозванного Хромым, громко рядом с именем мятежного дворянина Прокопия Ляпунова прозвучало. Случилось это полтора года назад, вскоре после того, как брат Ляпунова, Захарий, князья Иван Засекин, Василий Тюфякин и Федор Мерин-Волконский, встав во главе разъяренной толпы, насильно постригли в монахи царя Василия Шуйского. Место Шуйского тотчас заняли седьмочисленные бояре. А месяц спустя крещеный татарин Петр Урусов, начальник стражи Тушинского вора, прирезал своего повелителя на псовой охоте. Вот и развязались руки у сторонников, а тем более у противников самозваных Лжедмитриев, за спиной которых поналезли на Русь ляхи, литва и их наемники. Это они навязали ей заочно в цари польского королевича Владислава, который и до сей поры отсиживается в Кракове, не желая креститься, как было договорено, в правосланую веру. А тут еще новый приступ Смоленска, более года терпящего жестокую осаду королевского войска. Три раза поляки вламывались в горящий город, но, слава богу, безуспешно.
Терпению русских людей пришел конец. Первым против захватчиков, опекаемых двоедушной Семибоярщиной, поднялся рязанский воевода, предводитель тамошнего дворянства Прокопий Ляпунов. «Из державцев земли нашей, — возопил он, — бояре стали ее губителями, променяли свое государское прирождение на худое рабское служение врагу!». В ответ московские бояре заодно с ляхами устроили на него охоту и чуть было не схватили в собственном поместье на реке Проне. Но Ляпунову удалось выскользнуть у них из-под носа и укрыться за деревянными стенами Пронска. Сидя в осаде, он изловчился отправить окрест призывы о помощи.
От Пронска до Заразска , где в ту пору воеводствовал Пожарский, сто десять верст. Но именно он вместе с коломенцами первым подоспел на помощь осажденным. Отогнав запорожских казаков и боярско-польских вояк, Пожарский доставил Ляпунова в Переяславль-Рязанский. Там их силы на время объединились.
Вдохновленный примером патриарха Гермогена, рязанский архиепископ при небывалом стечении народа благословил воевод на подвиг изгнания из русских земель богохульной латыни, которая эту землю псует и позорит. По сути дела именно там, в Переяславле-Рязанском, и родилось первое народное ополчение. Оно помнило слова князя Пожарского, еще при Шуйском разошедшиеся в народе: «Ныне ни царя Василья, ни вора, ни королевича не слушать, а стоять за государство!».
Из Рязани Пожарский поспешил к себе в Заразск — собирать в поход земских людей, но приспешник седьмочисленных бояр воевода Сумбулов в отместку за свое поражение на реке Проне решил погромить спасителя Ляпунова в его воеводстве на реке Остер. Крадучись последовав за ним, он ночью проломил шаткую острожную стену деревянного посада и без труда захватил его. Однако на рассвете, не дав преследователям упиться радостью легкой победы, Пожарский с горожанами нагрянул на них из-за белокаменных стен Кремля и, ведомый чудотворной иконой Николы Заразского, обратил их в беспорядочное бегство. Во время той вылазки князь был ранен. Это и выбило его на время из седла.
Вслед за Переяславлем-Рязанским и Заразском восстали против польских и московских богоотступников Муром, Нижний Новгород, Ярославль, Владимир. Смена власти там учинилась мирным путем. Зато за Коломну пришлось биться с ожесточением. После этого и потекли в ополчение отряды из Тулы, Калуги, Серпухова, Каширы и других городов. А три месяца спустя, на день святой мученицы Дарии , когда солнце враз обломало грязно-синий лед у прорубей, взбунтовался московский люд.
Началось все с потасовки у Водяных ворот Китай-города. Напуганные приближением земского ополчения, глава временного боярского правительства Федор Мстиславский и польский наместник Александр Гонсевский велели снять с других укреплений и установить на стенах Кремля и Китай-города пушки. Наемники кликнули себе на подхват торговых извозчиков, а когда те в ответ им дулю показали, стали сечь непослушников саблями, палить по ним из мушкетов… Ах, так?! Извозчики взялись за кнуты, булыжники, оглобли. Ну-ка поглядим, кто кого?!
Схватка переросла в побоище. Оно перекинулось в Белый и Земляной город. А там мужики в набат ударили. Пришла пора отважиться на смерть или согласиться на позорную жизнь под сапогом иноземцев.
И надо же было такому случиться: не раньше и не позже, а именно в ночь на Дарию-прорубницу в Москву князь Пожарский, воевода Иван Бутурлин и казачий голова Иван Колтовский подоспели, чтобы изнутри сопротивление ляхам в царь-граде возглавить. В Белом городе они разъехались, договорившись о дальнейших действиях.
Пожарский к себе на Сретенку отправился. Там у него усадьба — под боком у Варсонофьевского монастыря. Удобнее места для намеченной цели и придумать трудно. Тем более что усадьба на ту пору пустовала. Свое семейство Пожарский давным-давно в Суздальский уезд в родовое имение Волосынино-Мугреево отправил, подальше от московских и заразских треволнений. А семейство у князя немалое — матушка Мария Федоровна, жена Прасковья, сыновья-погодки Петр и Федор, меньшой Васютка и три дочери — Ксения, Анастасия и Елена.
Пожарский тут же собрал посадских старост, стрелецких голов, начальных людей Пушечного двора, что на Трубной площади, и велел им скликать отчизников. Война — так война! На ней домашним тазом не прикроешься, столовой ложкой не побойцуешь. Нужно войско, нужно стрельное оружие, нужен военный порядок.
Ополчение Пожарского стремительно росло и вооружалось, а он его тут же разбивал на отряды и расставлял по местам от Сретенских до Тверских ворот. Всего за день под его начало стеклось до трех тысяч добровольников.
Еще два многочисленных отряда собрали Бутурлин и Колтовский. Они заняли Замоскворечье и линию от Покровских до Яузских ворот. Прокопий Ляпунов прислал им подкрепление.
Каждая слобода в те дни стала очагом сопротивления.
Не раздумывая, примкнул тогда к восставшим и Кирила. И сразу услышал имя Дмитрия Пожарского. Оно передавалось из уст в уста. Очевидцы с восторгом рассказывали, как на переходе от Кузнецкого Моста к Лубянке Пожарский остановил бронированную немецкую пехоту и, рассеяв ее пушечными ядрами, погнал к Китай-городу, словно стадо баранов. Доблестные мушкетеры бежали, теряя по пути шлемы, алебарды, тяжелые мушкеты. На подмогу им вынеслись из Кремля польские рыцари. К панцирю каждого сзади прицеплены два крыла, чтобы всадники походили на архангелов, нагрянувших с небес. Но крылья им не помогли. Удальцы Пожарского выдергивали крылатых конников из седел крюками, били жердями, подстреливали из пищалей, крушили топорами. А пушкарей тем временем князь отправил к Яузским воротам на Кулишки, чтобы неприятель не ударил оттуда. Немало наемников он тогда побил и поранил. Остальные едва ноги назад, за кремлевские стены, унесли. Будто втоптали их туда небесные силы.
После того победного боя Пожарский велел своим ополченцам срубить на Сретенке у Введенской церкви боевой острожек. Такие же укрепления по его совету поставили у наплавного моста напротив Кремля и на Кулишках Иван Колтовский и Иван Бутурлин.
На следующий день в сопровождении других седьмочисленных бояр на переговоры к восставшим выехал главный польский потатчик кравчий Федор Мстиславский. Он стал уверять их, что ни сам, ни его соправители, ни король польский Сигизмунд и его доверенные люди не хотят нового кровопролития и обещают наказать виновных за то, что уже свершилось. Но для этого надо не медля сложить оружие.
Тем временем наемники, выскользнув из Кремля, напали на защитников Чертольских ворот, подожгли Стрелецкую слободу, церковь Ильи Пророка, Зачатьевский монастырь за Алексеевской башней Белого города и посад у Земляного вала, а затем устремились в Замоскворечье. Поджигатели появлялись то здесь, то там. Их побивали в одном месте, но они появлялись в другом. А огонь делал свое дело. Он гнал по улицам обезумевшие толпы, мешая ополченцам бить врага.
Дольше других продержался острожек на Сретенке. Вместе с другими его защитниками в дыму неостановимого пожарища пал тогда Дмитрий Пожарский. Слух об этой горькой потере разнесся далеко вокруг. Со слов очевидцев, князь получил смертельное ранение в голову, а тело его верные люди вывезли на подводе вместе с другими павшими в одну из загородных скудельниц . Однако позже на этот слух наложился другой. Будто бы Пожарский жив: его старцы Троице-Сергиева монастыря, считай, с того света вынули, выходили и к семье в Волосынино-Мугреево набираться сил отправили. Но князь по-прежнему плох: черной немочью страдает и вряд ли теперь сможет к ратному делу вернуться.
В то время и случилась у Кирилы душевная распутица. Вдруг все ему безразлично стало, тягостно, раздражающе. Он жил, а будто и не жил, видел, но не узнавал, слышал, но не придавал услышанному значения. Вот и весть о нижегородском ополчении во главе с Пожарским лишь коснулась его сознания, царапнув мыслью: не поднять болезному князю такое громадное дело, не довести до конца…
И вот теперь, сидя в съезжей избе на ярославском посаде, Кирила невольно искал в облике и поведении Пожарского признаки падучей болезни. Рубцы на голове князя если и остались, то под шапкой русых волос их не видать. Затылок или всю голову в отличие от бояр и большинства думных и поместных дворян он не бреет, предпочитает стричься. Взгляд цепкий, внимательный. Лоб высокий, крутой. Но красавцем Пожарского не назовешь. Лицо у него скорее мужицкое, нежели княжеское. Глаза глубоко посажены. Нос крупноват, чуть клюваст. Губы широкие, но верхняя тоньше нижней. Голос глухой, но приятный.
Что до прозвища Хромой, то оно приклеилось к нему еще в те годы, когда в жарком бою с крымскими татарами Пожарский был ранен в ногу, но не покинул поля боя, пока возглавляемые им стрельцы не обратили степняков в бегство. Пять лет службы на западной границе закалили его духовно и телесно. Затем столь же стойко и решительно Пожарский громил вторгшихся на Русь поляков и воровских тушинцев. Со временем его хромота стала малозаметной, а прозвище приобрело почтительный оттенок. Хромой — значит заслуженный, бывалый, показавший себя в бою…
Спасибо Иринарху, что направил Кирилу в Ярославль. Имени Пожарского старец не назвал, но оно и без слов сказалось. Вот человек, не искавший боярской шапки у самозваных лжецарей, не запачкавший себя дружбой с коварно поналезшими в Москву иноземцами, не перевертень, не мздоимец, не горлопан, а честный воин, отчизник, семьянин. Подобных ему среди нынешней знати по пальцам сосчитать можно. Да такого богатыря никакая немочь не возьмет, а если и возьмет, он ее силой духа превозможет…
В переднем углу съезжей избы по бревенчатой стене приразвернута малиновая хоругвь князя Пожарского. С нее взирал изображенный до пояса Господь Вседержитель. В левой руке он держал раскрытое Евангелие, а правой благословлял присутствующих.
Вглядевшись в мелкие буковки, Кирила наконец понял, что Новый Завет раскрыт на словах от Матфея: «Приидите, благословенны Отца моего, наследуйте уготованное вам царствие от сложения мира». А края хоругви украшали тропарь и кодак Всемилостивому Спасу: «С вышних призираяй и убогия приемляй, посети нас озлобленные грехи, Владыко Всемилостиве; молитвами Богородицы даруй душам нашим Велию милость».
«Любопытно бы взглянуть, что изображено на исподней стороне хоругви», — думал Кирила.
Размышления эти не мешали ему следить за сообщениями Вельяминова и Погожего, за тем, как Пожарский выхватывает из них главное, прозорливо оценивает, а вопросы устройства, жалованья и кормления новоприбывших переводит на Кузьму Минина. Сразу видно, что они все делают в товарищах, понимая друг друга с полуслова.
Минин, по слухам, тоже человек бойцовского склада. Еще до того, как его стараниями собралось нижегородское ополчение, Кузьма дрался с изменниками у села Козино в Ворсме и в Павлове-на-Оке под началом воевод Андрея Алябьева и Бориса Репнина, а во время московского восстания заодно с горожанами — у Покровского собора на Рву, на Лубянке и Сретенке, считай, рядом с усадьбой Пожарских. Но в ту пору они с князем друг друга еще лично не знали. Именно он убедил нижегородцев поставить во челе ополчения князя Пожарского, сказав о нем: «Сей муж душою прям, в измене не замечен. Такой нам и нужен»…
— Исполать вам, други! — подвел итог услышанному Пожарский. — Ныне вы не просто свои отряды в общую копилку кладете, нынче вы в нее свои души кладете. Теперь она у нас с вами одна! Так не отступайте же от нее ни на шаг!
Не успели воеводы от таких слов плечи развернуть, головы вскинуть, глазами заполыхать, Пожарский вновь заговорил деловым голосом:
— Посему мой вам наказ: праздно на Пахне не сидеть, а учить новичков ратному делу. Так следует учить, чтобы пот градом сыпался! Да и старым служакам не грех с ними по-возиться. Я днями у вас побываю, на месте всю изготовку проверю. А теперь ступайте! Мы с Федоровым сами побеседуем.
Дождавшись, когда шаги воевод на крыльце затихнут, Пожарский и Минин обратили ожидающие взоры на Кирилу.
Пришлось ему заново о себе рассказывать.
На этот раз он старался быть по-военному краток. Лишь историю с убиением Прокопия Ляпунова изложил в подробностях, да и то затем, чтобы Пожарский знал, кто на самом деле виноват в его смерти. Пан Гонсевский, вот кто!
— Это как же тебя надо понимать? — так и впился в него едким взглядом Пожарский. — Ивана Заруцкого выгораживаешь? Выходит, еще не отрешился от него?
— Отрешился! — с трудом выдержал этот враз потемневший взгляд Кирила. — Но ложь умолчания все равно остается ложью. Лишние грехи мне ни к чему, — голос его невольно задрожал. — Уж не обессудь, князь!
— А скажи-ка, мил человек, — миролюбиво вопросил Кузьма Минин, — про ложь умолчания ты сам додумался, али за кем другим повторил?
— За батюшкой Нечаем Федоровичем.
— Ну, это повтор хороший. А теперь расскажи, как ты попал к Иринарху…
Были и другие вопросы — об отце, о Сибири, о тамошней службе, о том, каким образом Кирила связан с Авраамием Палицыным. В конце концов Пожарский и Минин решили: быть ему для начала вторым дьяком Казанского приказа при Совете всей земли. Дьячит в нем Евдокимов Афанасий, сын Жданов, человек дельный, опытный, хорошо знающий положение дел в казанских и мещерских краях, но за сибирским столом никогда прежде не сидевший. Вот пусть Кирила за этот стол и сядет. Не место к голове идет, а голова к месту.