Книга: История одиночества
Назад: Глава 12 1994
Дальше: Глава 14 2008

Глава 12
1978

Кардинал Альбино Лучани, последние девять лет служивший Венецианским патриархом, 26 августа стал папой, и приветливость его, какую он выказывал в наши прежние встречи, тотчас угасла, едва он приступил к своим новым обязанностям. Я-то размечтался об общении более тесном, чем с его предшественником, но ведь я был обычным семинаристом, обязанным дважды в день ему прислуживать. Я так и остался заурядным подавальщиком, ибо у него были дела поважнее моих противоречивых склонностей.
Поначалу все, конечно, взбудоражились. Пятнадцать лет папские апартаменты не знали иного хозяина, а курия, похоже, еще не сообразила, как управлять тем, кто уже покорил весь мир своей простотой, не свойственной его предтечам. В Ирландском колледже витало ожидание подлинных церковных перемен. На папствах Иоанна XXIII и Павла VI сказывались отголоски Второго Ватиканского собора, но вот настало время решительной перестройки, и кому же ею заняться, как не здоровому, относительно молодому и жизнерадостному человеку? Шестьдесят пять — юный возраст для папы. Новый святой отец будет править лет двадцать, а то я больше. Наступает золотой век, про себя говорили мы.
Кардиналы задержались в Риме еще на неделю, дабы присутствовать на инвеституре, которую папа, взявший имя Иоанн Павел, предпочел помпезному коронованию, а кое-кто из них и дольше, чтобы переговорить о планах и чаяниях своих епархий. Святой отец принимал визитеров учтиво, но я видел, что к вечеру он совершенно измотан бесчисленными встречами, кучей бумаг и ежедневными обязанностями, возложенными на человека, у которого завязались особые уникальные отношения с Господом. В отличие от четырех своих предшественников, он не вступал в дипломатические игры с курией, и я чуял недоверие старой гвардии, винившей коллегию кардиналов в том, что на высокую должность якобы избран чужак. А чужаки несли пугающие перемены, которые надлежало пресечь на корню.
— Невероятно, — пробормотал папа, однажды вечером сидя за столом, на котором громоздились кипы испещренных цифрами документов, отпечатанных на плотной веленевой бумаге Института религиозных дел, то бишь Банка Ватикана.
Папа, одетый в теплый красный халат с серебряной тесьмой, снял очки, и я заметил набрякшие под его глазами мешки, которых не было еще два месяца назад, когда в кафе Бенници мы говорили об Э. М. Форстере. А сейчас он, как заштатный счетовод, тыкал пальцем в калькулятор, словно не был пастырем миллиарда католиков во всем мире. Я отвернул одеяло на постели и подал чай. Папа откинулся в кресле, вздохнул и покачал головой:
— Отложу до утра, иначе еще немного — и я свихнусь.
Я промолчал. Я нем как рыба, покуда о чем-нибудь не спросят.
— Рим — необычное место, верно, Одран? — чуть погодя сказал папа. — Его считают сердцем католицизма, средоточием раздумий и духовности, а на самом деле это банк. — Он побарабанил пальцами по столу и досадливо сморщился. — Я начал священником, потом был главным викарием при епископе в Беллуно, затем при епископе в Витторио Венето и наконец стал Венецианским патриархом. И вот на склоне дней, он недоуменно покачал головой, — мне предначертано стать банкиром.
— Вы — папа, — сказал я.
— Нет, я банкир. — Абсурдность этого рассмешила его самого. — Начальник поразительного учреждения, насквозь пропитавшегося коррупцией и нечестностью. И как мне с этим быть? В душе-то я по-прежнему простой священник. — Он замер, а потом сердито смахнул бумаги со стола на пол.
Присев на корточки, я стал собирать документы. Папа прикрыл рукой глаза.
— Вы часто вспоминаете свой дом? — тихо спросил он, когда я сложил бумаги на краю стола, глядя в сторону, чтоб не увидеть их содержания.
— Бывает, святой отец, — сказал я.
— Напомните, откуда вы родом?
— Из Ирландии.
— Да, но откуда именно?
— Из Дублина.
— Ну да. — Он помолчал. — Джеймс Джойс. Театр Аббатства. О’Кейси и Брендан Биэн.
Я кивнул:
— Мой отец был знаком с Шоном О’Кейси.
— Правда?
— Недолго. Играл в его пьесе.
— Вы читали «Улисса», Одран?
— Нет, святой отец.
— Я тоже не читал. Как по-вашему, стоит прочесть?
Я задумался.
— Он очень большой. Мне-то, наверное, не осилить.
Папа рассмеялся:
— А что вы думаете о мистере Хоги?
— Верю кошке и ежу, а ему погожу, святой отец.
— Передать ему ваши слова? Знаете, я здесь всего неделю, а он уже три раза мне звонил.
— Лучше не надо, святой отец. А то он меня пристрелит. Образно, конечно, говоря.
Папа улыбнулся. Похоже, беседа со мной его забавляла, и я подумал, что если он отвлечется от всех этих бумаг, то будет лучше спать, и это, наверное, моя прямая обязанность — избавить его от волнений перед сном.
— С Ирландией, однако, есть одна проблема, — после долгой паузы тихо сказал папа.
— Проблема, святой отец?
Он кивнул и помассировал переносицу:
— Да, Одран.
— Можно узнать какая?
Папа покачал головой:
— Та, которую мой предшественник предпочитал не замечать. И которой я намерен заняться. Я тут кое-что прочел… — Он замолчал и вздохнул. — И теперь диву даюсь, что за люди верховодят в тамошней Церкви. У меня сотни дел, но я обещаю, что скоро ополчусь на эту проблему. И, Богом клянусь, положу ей конец. А пока, — он показал на бумаги, — надо разобраться с этими счетами.
— Вы бывали в Ирландии, святой отец? В смысле, раньше.
— Нет. Может, как-нибудь наведаюсь. Я хотел бы увидеть Клонмакнойс и Глендалох. А еще город, где снимали «Тихого человека». Где это?
— На западе, святой отец. Неподалеку от замка Эшфорд.
— Вы видели фильм, Одран?
— Видел, святой отец.
— Шон Торнтон и сквайр Данахер. И еще этот парнишка на лошади, как же его…
— Барри Фицджеральд, — подсказал я.
— Это актер, а как зовут его персонажа?
— Не помню, святой отец.
— Я смотрел картину бессчетно. Могу спорить, это лучший фильм всех времен и народов. Если окажусь в Ирландии, непременно съезжу на место съемок.
— Морин О’Хара наверняка станет вашим экскурсоводом, — улыбнулся я. — По-моему, она живет в Дублине.
Папа схватился за грудь и расхохотался:
— Я этого не переживу! Мэри Кейт Данахер? Да я двух слов не свяжу! Превращусь в косноязычного школяра!
Господи, подумал я, так бы и сидел с ним. Вот бы заказать пару пива и болтать всю ночь. Я обожал этого человека.
— А как ваши родные? — спросил папа. — Они так далеко, вы, наверное, по ним скучаете. Вспоминаете их?
— Ежедневно, святой отец.
— У вас большая семья?
— Только мама и сестра. Они в Дублине.
Папа задумчиво покивал:
— Отец, значит, умер?
— Четырнадцать лет назад.
— От чего?
— Утонул. В Уэксфорде, на пляже Карраклоу.
Папа удивленно вскинул бровь:
— Он плохо плавал?
Я покачал головой и рассказал всю правду, от начала до конца, о том, что случилось летом 64-го. Папа слушал не перебивая.
— Нам не дано понять, почему происходит то, что происходит, — наконец сказал он и тяжело вздохнул. — Наверное, будь я прозорливее и умнее, я был бы полезнее на этом месте.
— А вы скучаете по Венеции? — спросил я, и от его знаменитой лучезарной улыбки в комнате стало светлее, как будто я опять помянул богиню О’Хара.
— Ах, Венеция! Владычица! Светлейшая! Если б Ватикан переместить на триста миль севернее, мне бы прибавилось сил для предстоящей работы. Если б в окно своей спальни вместо площади Сан-Пьетро я видел площадь Сан-Марко! Если б целыми днями вместо запаха Тибра и гомона туристов я слышал крики гондольеров, проплывающих по каналам!
Он грустно покачал головой и перевел взгляд на бумаги, что я воспринял как сигнал: мне пора уходить. Я пожелал ему спокойной ночи, он помахал мне и придвинул к себе документы.
— Пока вы не ушли, Одран, — сказал папа, — пожалуйста, оставьте моему секретарю записку, что утром я хочу повидаться с сеньором Марцинкусом.
— С сеньором Марцинкусом? — повторил я незнакомое имя.
— Он президент Банка Ватикана. Напишите, что беседа займет час как минимум. Есть много… — Он взглянул на бумаги и покачал головой. — Ладно, неважно. Главное, чтобы он пришел. И вот еще…
— Что, святой отец?
— Микалин Ог, — улыбнулся папа. — Вот как зовут персонажа Барри Фицджеральда. Микалин Ог Флинн.
И он тихонько затянул песню:
Жил-был отчаянный малый
По прозванью Дугган Джек.
Жил-поживал он, не ведая горя,
На самом краю Ирландского моря.
Один у родителей сын,
Их гордость, их свет в окошке,
Отчаянный малый Джек
Любовь отдавал им до крошки.

На исходе сентября моя одержимость женщиной из кафе Бенници достигла апогея. Я прекратил свои ежедневные визиты на площадь Паскаля Паоли, я больше не садился в уголок, из которого просматривался купол собора Святого Петра, и не пожирал глазами хозяйку, протиравшую столики и готовившую эспрессо. Я больше не ежился под презрительными взглядами ее отца, который давно бы меня выставил вон, не будь я в церковном одеянии. Но почти каждый вечер я, держась на почтительном расстоянии, провожал женщину до дома, а потом стоял в темноте, надеясь, что она выйдет на балкон или в окне мелькнет, как уже было однажды, ее голая спина.
Сам не знаю, чего я от нее хотел, словами не объяснишь. Если б вдруг замаячил шанс на интрижку, я бы вряд ли им воспользовался. Я по-прежнему был твердо намерен стать священником и даже теперь, в конце обучения, не искал способа или повода покинуть свою стезю. Нет, просто во мне жило отчаянное желание быть подле женщины, видеть ее, знать, что она рядом. При ней во мне клокотала жизнь. Она была прекрасна. Жала похоти сами по себе казались доселе неизведанной пагубой. Но других женщин я не вожделел, предмет моего обожания не пробудил дремавшую во мне чувственность. Через много лет я прочту «Шатер» Джонаса и распознаю чувства, обуревавшие юного героя, когда в сиднейском Гайд-парке он слушал певца. Невообразимо сладко и мучительно сознавать, что в мире существует такая красота, для тебя недосягаемая.
По ночам я не рукоблудил, фантазируя сладострастные сцены. В своем воображении я ни разу ею не овладел. Я просто лежал без сна и беспрестанно о ней думал, гадая, где она и что делает. Если б я знал ее номер, я бы позвонил ей и, услышав ее голос, повесил трубку, точно нескладный подросток. Случись все это на тридцать лет позже в менее культурном мире, я бы отслеживал ее в социальных сетях: по комментариям и случайным фотографиям воссоздавал бы ее жизнь, друзей, поступки и привязанности. Сегодня меня назвали бы сталкером, и я вполне соответствовал этому слову, когда по мостам и римским улицам следовал за ней от кафе до своего поста под ее балконом.
А затем в предпредпоследний день сентября я совершил оплошность, от которой и ныне, тридцать с лишним лет спустя, по ночам просыпаюсь в холодном поту.
В тот день семинар по моральной теологии тянулся нескончаемо, и я, задержавшись в колледже дольше обычного, был вынужден изменить свой всегдашний маршрут, по набережным Тибра пролегавший от кафе до дома моей пассии, и прямиком отправился на Виколи-делла-Кампанья, где притаился в темном уголке. Поймите, я настолько свыкся с такой жизнью, что уже не задавался вопросом о своем поведении, хотя оно, безрассудное и опасное, превратилось в манию. Эта женщина была как персонаж телефильма. И я, праздный зритель, наблюдал за ее жизнью. Поговорить с ней нельзя, но она дает пищу воображению. Я воспринимал ее как свою собственность.
Женщина уже была дома. В окне ее горел свет, я мысленно рисовал картины, как она ходит в комнате. Будничные вечера она проводила дома; позже вернется ее отец, и они сядут ужинать, а я отправлюсь к своим обязанностям в Ватикане. Однако нынче женщина вдруг вышла из дома и зашагала по улице. В голове моей роились вопросы: пойти следом? у нее свидание? с кем? чем они займутся? И вдруг неожиданно для себя я пересек улицу, открыл незапертую парадную дверь и вошел в прохладный вестибюль.
Здесь я никогда не бывал, и меня охватило возбуждение, какое, вероятно, чувствует грабитель, наконец-то проникший в жилище, за которым долго наблюдал. В центре вестибюля был небольшой цветник с фонтаном, увенчанным голым мальчиком; прикинув расположение квартир относительно улицы, я поднялся по широкой каменной лестнице. К счастью, нужная мне дверь оказалась в нише — если кто-нибудь войдет в вестибюль, меня не увидят и не спросят, что я здесь делаю. Потрогав дверь, я прижался к ней ухом — в квартире было тихо. И правда, что я здесь делаю? Я сам не знал. От собственного безумия меня аж разбирал смех, но, повинуясь порыву, я приподнял коврик перед дверью — нет ли там запасного ключа? Нету. И за светильником на стене тоже нет.
Уходи, сказал я себе. Уходи, Одран. Я уже шагнул к лестнице, но тут в коридоре заметил кадку с огромным самшитом, явно истосковавшимся по поливу. Я сглотнул — ага! — и, накренив кадку, увидел запасной ключ. Я взял его и поднес к свету. От долгого лежания под кадкой металл покрылся пятнами ржавчины и плесени, но ключ легко повернулся в скважине. Я шагнул внутрь, огляделся.
Сердце мое колотилось бешено. Я сам не верил, что отважился на этакое безрассудство, отринув все увещевания разума. Но за все свои двадцать три года я еще никогда себя не чувствовал таким живым. И уже не почувствую. Слева от меня была кухонька, где на медленном огне стояла здоровенная кастрюля. Выключить, что ли? — подумал я. Да нет, там просто вода, она выкипит, кастрюля прогорит, но большого урона не будет. Я двинулся по коридору, миновал гостиную, туалет и, крадучись, вошел в удивительно большую спальню с балконом, на котором столько раз за последние месяцы видел предмет своего обожания. На тумбочках по обеим сторонам кровати, на которую был небрежно брошен повседневный наряд женщины, я увидел стаканы с недопитой водой, дешевые книжки, губную помаду, полную окурков пепельницу и мужскую расческу.
Спальня была огромной — словно две комнаты соединили в одну, убрав перегородку. У стены напротив кровати высился очень старый дубовый гардероб, который, видимо, в семье переходил по наследству. Я открыл дверцы и провел рукой по трем ночным сорочкам из тонкого шелка, висевшим на плечиках; в них было столько женственности, что когда одну я прижал к лицу и, закрыв глаза, всей грудью вдохнул стойкий и совершенно неведомый мне аромат, у меня закружилась голова. Казалось, меня знакомят с чужеземцем, о существовании которого я всегда знал, но знание это было скрыто глубоко в душе и держалось в тайне даже от меня самого. Зажмурившись, я подумал, что был бы счастлив задохнуться в этих одеяниях.
Я переживал доселе неизведанный чувственный опыт, я был взбудоражен романтической преступностью своего поступка, потому, наверное, и не услышал, как открылась входная дверь, не услышал шагов в коридоре, шороха сброшенных туфель, шлепанья босых ног в кухне и стука яиц в корзинке, купленных на рынке в конце улицы, когда ту корзинку поставили на кухонный стол. Я даже не услышал, как женщина вошла в спальню. Лишь когда она ахнула и я, обернувшись, увидел ее в дверях, я понял всю дурь и рискованность своей затеи. Кровь отхлынула от моего лица, я уставился на женщину, а она, не выказывая ни малейшего испуга, смотрела на меня, и взгляд ее полыхал гневом. Промелькнуло воспоминание о сцене в кафе, когда она орала на отца.
— Как ты сюда попал? — спросила женщина.
— Простите, — сказал я, поперхнувшись словом.
Я выпустил сорочку из рук и шагнул к женщине, но она не попятилась в страхе, а ринулась ко мне, заставив меня отступить.
— Как ты сюда попал? — повторила женщина громче, присовокупив многоэтажное итальянское ругательство, которое я не понял.
— Ключ, — сказал я. — Запасной. Я догадался, где он спрятан.
— Чего тебе надо?
— Ничего, — я затряс головой, — мне ничего не нужно. Честное слово. Я не причиню вам вреда.
Женщина презрительно усмехнулась и покачала головой:
— Ты думаешь, это мне надо опасаться?
— Я уйду.
— Я тебя знаю. — Она выставила палец: — Ты торчал в кафе и пялился на меня.
— Я сделал глупость…
— А потом стал таскаться за мной.
— Позвольте мне уйти. — Я хотел проскочить мимо нее, но она пихнула меня в грудь, и я так шмякнулся о стену, что на секунду потемнело в глазах.
— Ты думаешь, я не видела, что ты прешься следом? — ухмыльнулась женщина. — И вечером… — Она кивнула на балкон: — По-твоему, я не знала, что ты ошиваешься внизу?
Я похолодел. И уставился в пол.
— Вы знали? — Я не смел поднять глаз.
— Конечно, знала. У тебя не хватило ума даже толком спрятаться.
— Но почему вы ничего не говорили?
— Потому что я потешалась над тобой.
— Потешались? — Я помертвел.
— Ну да. Ты же смешной, нет, что ли? И жалкий какой-то. Взрослый мужик — бабу-то, поди, не пробовал, а? — торчит на углу, как уличная девка, и пялится на женщину, с которой не осмеливается даже заговорить. По-моему, смешно. В постели мы с Альфредо ржали над тобой.
— С кем?
— Да знаешь ты его. Мы вместе работаем. Ну, говорит, умора.
Значит, он ей не отец. Любовник.
— Неужто ты думал, мне глянется тихушник, который за мной подглядывает?
— Простите меня. — Я был готов провалиться сквозь землю, но словно окаменел и не мог даже кинуться к двери. — Сейчас я уйду. Я больше не буду.
— А чего ты хочешь-то? — Она подошла так близко, что я уловил запах кофе в ее дыхании.
— Ничего не хочу.
— Да нет, хочешь. Все хотят. Ты скажи.
Она была в легком летнем платье, чуть плотнее ее собственной кожи.
— Этого? — Лицо ее приблизилось вплотную. — Ты этого хочешь? И думаешь, я дам такому, как ты?
В комнате потемнело, когда пальцы ее коснулись моей щеки.
Ты же скверный мальчик, да?
Вот он, рядом со мной, я чуял его гнилостное дыхание, он обхватил меня за плечи и тянул к себе, рука его лезла ко мне в штаны. Он здесь. Окутал меня.
Конечно, скверный. Наверное, чем только не занимаешься в этой комнате, а? Один в темноте. Когда рядом никого. Ты занимаешься скверностью, Одран? Давай, расскажи.
Хлопнула дверь, на пороге возник Альфредо, глаза его округлились; я проковылял в коридор, вывалился на площадку, спустился, спотыкаясь и чуть не падая, по лестнице, выскочил на улицу и со всех ног бросился прочь от места моего падения и позора.

 

Наверное, это и называется мороком. Пробило восемь часов — крайний срок моего возвращения в Ватикан, но я не замечал времени. Мне было все равно, полдень сейчас или полночь. Я брел по улицам, мостам и площадям, точно пьяный, что не разбирает дороги, даже не сознавая, в каком я городе. Однако помню церкви, как будто меня окликавшие и манившие к себе. Я дошел до церкви Сан-Кризогоно, потом развернулся и побрел обратно к францисканскому храму Санти-Апостоли; я миновал базилику Санта-Мария-ин-Виа-Лата, где хранился образ Богоматери, всплывший в колодце, пересек Пьяцца-делла-Ротонда, где перед Пантеоном ежедневно собирались толпы туристов, и, наконец, сел, уронив голову на руки, меж дорических колонн церкви Санта-Мария-делла-Паче, что неподалеку от Пьяцца Навона. Я впадал в глубокое отчаяние, минуя храм Сант-Аньезе-ин-Агоне, а потом у церкви Сан-Сальваторе-ин-Луаро меня вдруг охватывала невероятная эйфория, а затем с моста Сант-Анджело я видел обвиняюще вздымающийся купол собора Святого Петра и вновь погружался в безысходную тоску.
В ту ночь, когда я бродил по Риму, в голове мой бились две мысли.
Тебе не надо этого делать.
Ты можешь это сделать.
Сам ли я определил свое предназначение? — спрашивал я себя. Было ли мне откровение или оно навязано матерью? Бог свидетель, после гибели мужа и сына она изменилась неузнаваемо, и премудрый Господь, пославший знак на юго-восточный берег Ирландии, подал его не мне, девятилетнему несмышленышу, а сраженной горем взрослой женщине, ухватившейся за спасательный круг, когда пучина поглотила ее возлюбленных. А затем она подтолкнула этот круг ко мне, сказала: «Вот, сынок, возьми, это Божий дар», и я безропотно его принял, от души поблагодарив.
На набережной перед замком Святого Ангела я увидел компанию молодых итальянцев верхом на припаркованных мотороллерах: шорты, длинные загорелые ноги, темные очки, сдвинутые на зачесанные назад волосы, как у персонажей фильмов Феллини; симпатичные, полные жизни, они хохотали, перебрасываясь шутками. Парни, лишь чуть-чуть моложе меня. Лет под двадцать. Перед ними открыт весь мир. Кого из них сегодня целовали? И теперь они хвастаются, как лишили невинности своих подружек? А вот он я: черный костюм, галстук, шляпа. Крахмальный воротничок. Пальцы, еще хранившие запах ее сорочек.
Двадцать три года. Мальчик. Мужчина. Кто я? Я и сам не знал.
— Падре! — закричали парни, протягивая ко мне руки, точно футболисты, требующие назначить пенальти за снос их форварда.
Я опасливо подошел ближе и вспомнил, как мальчишкой, минуя игроков на футбольном поле, всегда боялся, что мяч случайно прилетит ко мне. Не замедляя шаг, я приветственно вскинул руку.
— Вот ему требуется отпущение грехов! — Ребята показали на симпатичного паренька, наверное самого молодого в их компании, который метался от одного к другому, пытаясь утихомирить товарищей. — Он должен исповедаться! Сейчас расскажет, как нынче согрешил!
Я понимал, что они беззлобны, но все равно их боялся. Если б они меня окружили и стали дразнить, я бы, скорее всего, затеял драку, на что не решился в квартире официантки и ее любовника.
«А чего ты хочешь-то?» — спросила женщина, но я, святая простота, и сам не знал, чего я хочу.
Той бесконечной ночью я забредал в кварталы, где прежде никогда не бывал, я видел Рим затрапезных гостиниц и убогих жилищ, где на веревках, растянутых через улицу, сушилось белье. Иногда ко мне подходили проститутки, решившие, что молодой священник (я даже не снял воротничок) надумал расслабиться. Я их отгонял. У меня не было плотских желаний. Я хотел просто идти. Эта ночь принадлежала мне, и я хотел понять, верен ли избранный мною путь.
Десять часов, одиннадцать. Колокола отбили полночь. Церкви, церкви, церкви. Час ночи, два, три, четыре. Папа Иоанн Павел видит десятый сон, его вечерний чай заледенел перед дверью в спальню.
Где сейчас мои одноклассники, думал я, с которыми я учился до поступления в семинарию? Мои однокашники по школе на Чёрчтаун-роуд, с кем на перемене я бегал за сластями в кондитерскую О’Рейлли, а после уроков шагал мимо Башни-бутылки к автобусной остановке? Наверняка прозябают на унылых должностях. Выплачивают ипотеку. По субботам водят жен в ресторан или встречаются с девушками, с которыми познакомились на регбийном матче. Или вот только сейчас выходят из ночного клуба на Лессон-стрит, обсуждают победный гол на школьном кубке шестилетней давности, уговаривают спутницу поехать к себе или к ней, счастливы тем, что молоды, что могут заняться тем, чем наедине занимаются мужчины и женщины, а наутро даже не вспомнят имя своей подруги. И я хочу быть таким? Этого я хочу? Что такого я упустил?
В Риме были и бездомные. Едва различимые, в районе Фламинио и перед вокзалом Тибуртина они, точно коконы, лежали в спальных мешках (однажды такой же мешок я предложу Тому Кардлу, но он предпочтет иной ночлег), из которых торчали лишь головы в вязаных шапочках — защита от ночного холода. На виду лишь глаза, нос и рот. Рядом картонка, на которой большими черными буквами накорябано AIUTATE MI! Помогите. Пожалуйста, помогите.
Вставало солнце. Глаза саднило, ноги отваливались. Всю ночь я кружил по городу. Который час? Около шести? Неужто я бродил так долго? Выходит, да. Я шел по площади Святого Петра, стараясь не думать о том, что скажет монсеньор Сорли, узнав о моем ночном отсутствии. Папа меня выдаст? Может, он ничего не заметил? Каждый вечер у него столько бумажной работы, да еще зачастил сеньор Марцинкус из Банка Ватикана, с которым он засиживается допоздна и так громко спорит, что голоса их слышны через закрытые двери. Однажды я видел, как после беседы со святым отцом Марцинкус отвел в сторонку кардинала Вийо, камерленго и главу Апостольской камеры, и пролаял, точно пес: дескать, невозможно втолковать особенности сложных финансовых операций тому, у кого хватает ума лишь на то, чтобы в своих проповедях шутить про Пиноккио. «Этому надо положить конец! — рявкнул он, вцепившись в руку кардинала Вийо. — Если это не прекратится, я не отвечаю за последствия. Вы не представляете, на что способны эти люди». Мог ли я солгать монсеньору Сорли, от которого не видел ничего, кроме добра? Может, сказаться больным? Или поведать всю правду как отцу-исповеднику? И потом, мой срок почти закончился. Итальянцы уже подбирали кандидата, который в январе займет мое место.
Швейцарские гвардейцы в арке меня, конечно, знали, но я все равно показал им пропуск, и они расступились, открывая мне дорогу. Я вернулся домой, в Ватикан; сейчас я подам папе завтрак, повинюсь перед ним и попрошу сохранить в тайне мою оплошность.
Служебной лестницей поднимаясь в папские покои, в нише окна, выходящего на восточный край площади Святого Петра, я вдруг заметил монахиню, съежившуюся на диванчике. Прежде я никогда не видел, чтобы кто-нибудь там уселся, тем более монахиня. Монахиням некогда рассиживаться, у них забот полон рот, они вечно снуют туда-сюда. И тут я понял, что монахиня плачет, раскачиваясь взад-вперед.
— Что с вами, сестра Тереза? — спросил я, присев на корточки. — Что-то случилось?
Она взглянула на меня, и я впервые заметил, какая она хорошенькая. Гладкая кожа, темно-карие глаза. Монахиня покачала головой и кивнула на дверь в папские апартаменты, за которой была небольшая прихожая, служившая мне местом ночлега.
Одним махом одолев последние ступени, я влетел в покои и увидел растерянных монахинь, сбившихся в кучку, а еще чрезвычайно бледных кардиналов Сири и Вийо, поглощенных серьезным разговором. Все взгляды обратились на меня, и я подумал, что после бессонной ночи выгляжу, наверное, ужасно: всклокоченные волосы, пылающее лицо, воспаленные глаза.
Во взгляде кардинала Сири промелькнуло удивление, он подошел ко мне и оттеснил в угол комнаты.
— Что происходит, ваше преосвященство? — спросил я по-итальянски. — Что случилось?
— Святой отец умер, — сказал он.
Я чуть не фыркнул.
— Ну да, прошло уже больше месяца. А при чем тут это?
Кардинал покачал головой:
— Я говорю не о покойном святом отце, но о нынешнем. В смысле, который на новенького. — Он закатил глаза, сам смутившись от выбора слова. — Я говорю о его святейшестве папе Иоанне Павле. Он умер.
Я молчал, оглушенный абсурдностью известия.
— Когда? — выговорил я.
— Ночью.
— От чего?
— Это уже не ваша забота.
— Но это невозможно.
— И тем не менее. Он был здоров, когда вечером вы подали чай?
Я замялся, не зная, что ответить.
— Святой отец сказал, что хочет побыть один. И я вышел, не подав чай.
Мы оба посмотрели на столик, на котором сестра Винченца оставила сервированный поднос. Разумеется, там он и стоял: серебряный чайник с заваренным чаем, блюдце с бисквитами. Кардинал Сири ничего, конечно, не заметил, но мне-то бросилась в глаза одна странность: папе всегда подавали три бисквита, но он к ним не притрагивался, а сейчас на блюдце лежали только два бисквита и еще крошки, словно кто-то, покидая апартаменты, третий бисквит разломил пополам, прежде чем отправить в рот. Никто из здешних служащих на такое не осмелился бы, это мог сделать только чужой. Но зачем он сюда явился?
— Вон там и оставил, — добавил я.
— Как он выглядел?
— Усталым. — Я сам не понимал, для чего загоняю себя в силки вранья, ведь правда все равно всплывет. — Решил лечь пораньше.
— Где вы были нынче утром? — спросил кардинал. — Сестра Винченца сказала, вы не забрали поднос с завтраком.
— Я проспал. Не знаю, как так вышло.
— Вас не было на месте.
— Я отлучился в туалет.
Кардинал сощурился, и я понял, что он распознал ложь.
— Сестра сама понесла завтрак святому отцу, — сказал кардинал. — Само собой, она растерялась, но не хотела, чтобы еда остыла. Постучала в дверь, сказала, мол, завтрак готов, и спросила разрешения войти. Папа не ответил, она снова постучала. Окликнула. Ей ничего не оставалось, как открыть дверь. Сестра вошла и увидела, что он мертвый. — Кардинал подался вперед, едва не касаясь носом моего лица: — Он умер естественной смертью, вам понятно? Когда вас спросят — а спросят непременно, — вы так и скажете. Умер естественной смертью. Иначе ответите передо мной.

 

Почти сразу после своего избрания папа-поляк освободил меня от моих обязанностей. Мне сказали, что мое увольнение не связано с тем, как я исполнял работу все девять месяцев моего пребывания в Риме, но я ни секунды этому не верил, поскольку запятнал себя событиями 28 сентября. Разговоры о ватиканских банках и ирландской проблеме, упомянутой папой, больше не возникали, и сейчас, через много лет, я понимаю, что их убрали в долгий ящик как слишком опасные.
В мрачные дни между смертью папы Иоанна Павла I и октябрьским конклавом монсеньор Сорли наконец-то допросил меня, почему в тот роковой вечер я покинул свой пост, и я выложил всю правду. Без утайки я рассказал обо всей своей римской жизни от визитов в кафе Бенници до разговора с кардиналом Лучани, подметившим мою увлеченность, от безумных хождений на Виколи-делла-Кампанья до проникновения в квартиру. Монсеньор крепко осерчал, но поверил и прикрыл меня от ватиканской полиции, заподозрившей, что в ту ночь в Апостольском дворце было совершено преступление. Насчет бисквитов я держал язык за зубами. Исчезновения третьего бисквита больше никто не заметил, и я бы ничего не добился, но только выставил себя на посмешище. Правда это или нет, но по официальной версии папа умер от сердечного приступа.
Папа-поляк со мной был еще немногословнее Павла VI, мое присутствие его, похоже, нервировало; полагаю, он узнал о моих похождениях в ночь смерти его предшественника и считал меня ненадежной персоной. Что ж, он был прав, я выказал себя вероломной личностью. Однако позже выяснится, что в этом он мне не уступал.
Монсеньор Сорли сам известил меня, что в моих услугах Ватикан более не нуждается. Папа-поляк решил, что итальянец займет мою должность на два месяца раньше срока, и меня, дав час-другой на сборы, отправили заканчивать учебу в Епископальном ирландском колледже.
С тех пор я лишь однажды побывал в Ватикане. Через четыре месяца, когда мама и сестра приехали на мою ординацию и я представил их папе. Прошло много лет, но я не забыл, как Ханна охарактеризовала папу Иоанна Павла II. И мне нечем возразить ее словам в ореоле истины.
Он ненавидит женщин.
Назад: Глава 12 1994
Дальше: Глава 14 2008