Книга: История одиночества
Назад: Глава 12 1978
Дальше: Глава 15 2012

Глава 14
2008

Я допустил ошибку, в церковном облачении явившись на первое слушание по делу Тома Кардла, лучше бы нарядился в цивильное платье и не привлекал к себе внимания. В шкафу моем где-то лежали вельветовые брюки, рубашки и свитеры. Надевал я их редко, но они имелись. Выгляди я как все, день не был бы столь тяжелым. Но за тридцать с лишним лет я почти сроднился с черным костюмом и белым воротничком. И просто не подумал.
Но даже утром, сев в автобус до центра, и потом, по набережной вышагивая к Четырем судам, я все еще сомневался, надо ли идти на слушание. Ведь я обо всем узнаю из завтрашних газет. Из радио- и теленовостей. Средства массовой информации были одержимы подобными делами, каждый приговор разжигал в народе еще большую злобу и укреплял во мнении, что это лишь верхушка айсберга. Те, кого судили, просто попались, вот и все. Но все мы под подозрением. Никому из нас нельзя верить.
Арест Тома меня взбаламутил. Том частенько исчезал из моей жизни, не отвечая на письма и звонки, однако на сей раз о нем не было ни слуху ни духу больше года, ибо с лета 2006-го архиепископ Кордингтон заточил его в монастырь, словно отвергнутую жену средневекового короля, и это говорило лишь об одном. Кстати, о месте его ссылки мне сообщил по телефону мой давний приятель Морис Макуэлл, который уже лет десять был настоятелем в процветающем приходе графства Мейо. Последний раз я о нем слышал, когда он отказался служить панихиду по Сопле Уинтерсу, своему бывшему однокашнику и соседу по келье. Свой отказ Морис не объяснил. По крайней мере, мне.
Ну вот раздался телефонный звонок.
— Слыхал новость? — сказал Морис, даже не поздоровавшись.
— Кто это? — спросил я, хотя узнал его голос.
— Я.
— Кто — я?
— Морис.
— Морис Макуэлл? Как поживаешь? Как оно там на западе?
— Сыро. А в Дублине?
— Зябко.
— Ну и ладно. Так ты слыхал новость?
— Какую именно?
— О твоем закадычном дружке.
— О ком ты?
— О Томе Кардле.
Я похолодел.
— Что с ним?
— Арестован. Растление малолеток.
— Понятно.
— Что скажешь?
— А что я могу сказать?
— Ну прямо тайна, покрытая мраком. Полгода назад его допросили и завели дело. Он скрылся. Всем заправлял Кордингтон. Он с тобой говорил?
— Говорил.
— И что сказал?
— Сказал, что Том в надежном месте.
Казалось, Морис с огромным удовольствием сообщает мне эту новость. Я вспомнил интервью Джона Бэнвилла: когда выходит ругательная рецензия на мою книгу, сказал писатель, кто-нибудь из друзей непременно о ней известит. Сейчас было очень похоже.
Когда назначили дату суда, я, объяснив причину, попросил настоятеля отца Пейтона отпустить меня на несколько дней, но он отнесся к просьбе прохладно, что меня, признаюсь, удивило: я рассчитывал, что довольно молодой человек, ему было всего тридцать семь, свободен от косных устоев и проявит большее сочувствие.
— Вы хорошо подумали? — Откинувшись в кресле, настоятель опер подбородок о сложенные домиком ладони, как всегда делал, желая выглядеть мудрым. — По-моему, слегка неразумно ввязываться в эту историю.
— Он мой давний друг, — сказал я.
— Вам известно, в чем его обвиняют?
— Конечно. Я все знаю.
— Тогда зачем ехать?
Последние дни я сам неоднократно задавался этим вопросом и не нашел удовлетворительного ответа. Но я чувствовал, что должен своими глазами увидеть Тома, вглядеться в него и понять, неужели все эти годы я был слеп и проглядел нечто ужасное.
— И потом, отец Одран, подумайте о приходе, — сказал настоятель. (Я терпеть не мог этого обращения. Либо «Одран», либо «отец Йейтс». Дурацкое «отец Одран» пришло из американских телесериалов.)
— Чем это повредит приходу? — удивился я. — Я прошу о коротком отпуске, всего на неделю-другую, если дело затянется. Кроме того, я по-прежнему буду служить утренние мессы.
— Я говорю об огласке. Вы же не хотите, чтобы в связи с этой историей склоняли и ваше имя? На нас это скажется плохо.
— Кого конкретно вы имеете в виду, говоря «на нас»? Себя и меня?
— Церковь.
— А то Церкви больше не о чем беспокоиться, кроме как о том, явлюсь я на суд или нет.
— Этого человека обвиняют в многочисленных преступлениях против детей, — не унимался настоятель. — Страшно подумать, сколько их было за двадцать пять с лишним лет. Оглядитесь вокруг, отец Одран. В нашем приходе тысячи детей. Если народ увидит, что вы так рьяно поддерживаете своего друга…
— Я его вовсе не поддерживаю, — вяло возразил я.
— А что тогда?
— Просто хочу… присутствовать. Не более того.
Настоятель покачал головой:
— Вы сами назвали его давним другом. И что бы вы здесь ни говорили, ваше поведение будет выглядеть поддержкой, а в мире, где мы живем, самое главное — как выглядят наши поступки. Постойте! — Он нахмурился и подался вперед, осененный мыслью: — Вы считаете, он невиновен? Да?
Слова застряли у меня во рту. Я не ожидал такого вопроса.
— Вот пусть суд в этом и разберется, — ответил я.
— Но вы-то что думаете?
— Взять два-три отгула, вот что я думаю, — сказал я, сдержавшись, чтобы не добавить: «И катись ко всем чертям, если тебе это не по нраву».
Но вопрос прозвучал и теперь не давал покоя. Виновен ли Том? Я знал его с семьдесят второго года. Тридцать шесть лет дружбы. И если за все эти годы я так и не проник в его душу, то не потому, что не пытался. Да, он через силу приспособился к семинарии, да, священство не было его добровольным выбором, но разве это превращало его в чудовище, каким его представляли газеты? Из сотен снимков, с помощью телеобъективов сделанных в дублинском следственном изоляторе, газетчики выбирали те, на которых он выглядел хищным злодеем. Это доказывало его вину? Я не узнавал его на газетных фотографиях.
И все же, все же… Столько всяких нестыковок, столько всего подозрительного, на что прежде я закрывал глаза. Теперь все это занозой сидело в голове. Значит, и я чем-то виноват? Я отгонял эту мысль. Я к ней не готов. Пока что.
Перед зданием суда толпа репортеров наблюдала за дюжиной пикетчиков, которые молча ходили по кругу, держа в руках плакаты, обвиняющие Тома и поносящие Церковь. Корявые буквы, опустошенные лица. Как же до этого дошло? Кто виноват в этом несчастье?
Один пикетчик отвечал на вопросы репортера с телекамерой. Я прислушался.
— Шесть лет, с девяти до пятнадцати, — со слезами в голосе говорил респектабельный мужчина в дурно сшитом костюме, но с аккуратной стрижкой. Под руку с ним стояла женщина, очень похожая на него — наверное, сестра; лицо ее выражало неприкрытую враждебность. — В шестнадцать я его послал, на том и закончилось.
Репортер что-то спросил, мужчина кивнул:
— У меня не было выбора. Всю жизнь я об этом молчал. Но остаток жизни потрачу на то, чтобы исправить ошибку.
Репортеры разом загалдели, но человек как-то умудрился выбрать вопрос. Едва он заговорил, корреспонденты смолкли и застрочили в блокнотах.
— Не знаю, все ли они были в курсе. Но многие, конечно, знали. А начальники знали безусловно. У них же круговая порука. Епископы, кардиналы и сам папа. Нынче судят не одного подонка, а всю их свору. По мне, так всю эту шваль надо за волосы выволочь из дворцов и каждого поочередно судить на глазах у всего народа. Если б Иоанн Павел Второй не сдох, какой-нибудь смельчак должен был бы сдать его в Международный суд по правам человека, чтобы гад поплатился за все, что натворил. Я слышал, его хотят причислить к лику святых. — Голос человека злобно взвился: — Это он-то святой? — Мужчина смачно харкнул на землю: — Вот мой ответ. Если ад существует, то вот прям сейчас черти опаляют его седую башку. Он все знал и ничего не сделал. Ничегошеньки, польский хмырь. И Бенедикт не лучше. Тоже по горло в дерьме. Все они такие. Оберегают себя и деньги, больше ничего. Сволочи. Подонки из подонков, бандиты из бандитов.
Сестра попыталась увести его от репортеров, которые вновь полезли с вопросами.
— Конечно, я зол, на хрен! — рявкнул мужчина. — Еще бы мне не злиться! А вы бы не злились? Сейчас все заголосили — ай-ай-ай, какой ужас, надо призвать к ответу попов, не только преступных, но и тех, кто все видел и молчал, — однако все равно каждое воскресенье, точно бараны, прутся в церковь, волокут детей на причастие и конфирмацию и живут по предписаниям своей вонючей религии, хотя не верят ни единому ее слову. Эти люди ничем не лучше, понятно? Девяносто процентов школ по-прежнему под контролем Церкви. Да если б какая-нибудь другая структура выказала этакую предрасположенность к педофилии ее бы на пушечный выстрел не подпустили к школам, не говоря уже о руководстве ими. Что же у нас за страна такая? Надо избавиться от попов, ясно? Взашей гнать из школ. Уберечь детей от тех, у кого извращенность в крови. Ни перед чем не останавливаться, но очистить от них Ирландию, как святой Патрик очистил ее от змей.
Я отошел. Больше не мог слышать его голос. Полный гнева. И ненависти. Но как же ему не гневаться? Как не исходить яростью? Люди в черных костюмах и белых воротничках растоптали его жизнь. Такие, как я.
На ступенях суда репортеры навели на меня свои камеры, словно я был важной персоной.
— Вы кто? — спросил один. Я не ответил, но тотчас последовал новый вопрос: — Вы друг Кардла?
— Я нарушил ПДД, — сказал я, пряча глаза. — Не оплатил штраф за парковку в неположенном месте. Легко отделаюсь, если не отберут права.
— Пустышка, — уведомил репортер свою братию, и все, мгновенно потеряв ко мне интерес, занялись просмотром отснятых кадров. Как легко поверить в заурядную ложь.

 

Зал заседаний был полон, но я отыскал свободное место в задних рядах. Прежде я никогда не бывал в суде, и первое впечатление было гнетущим и устрашающим. Казалось, столетние дубовые скамьи помнят десятки тысяч людей: подсудимых, виновных и невиновных, потерпевших и родственников тех и других. Передо мной сидели шесть женщин лет шестидесяти, и я решил, что это матери жертв, жаждущие правосудия.
Секретарь возвестил о выходе судьи, и дама в черной мантии и белом парике, символизирующих власть, заняла судебное кресло. Вновь черное одеяние; кто первый счел этот цвет знаком могущества? Ведь он, скорее, символ бесцветности и абсолютной пустоты. Правда, в моей профессии цвет одежд менялся в соответствии с продвижением по рангам: черный, алый, белый — тьма, кровь и на самом верху чистота.
Адвокаты, сгрудившись в кучку, болтали и пересмеивались, но тотчас разбежались по местам, когда судья заняла свое кресло и вызвала присяжных. Я вгляделся в лица людей, представлявших неведомый мне срез общества. Пенсионеры, довольные тем, что их суждения вновь востребованы, молодые женщины в деловых костюмах, отключавшие смартфоны, серьезные тридцатилетние молодцы с ухоженной растительностью на лицах.
А потом из боковой двери появился Том Кардл. Он опасливо ступил на огороженный помост и испуганно огляделся, словно не понимая, как дошел до жизни такой, почему судьба-злодейка привела его из бедствующей уэксфордской фермы в дублинский суд. Похоже, он не ожидал увидеть в зале столько людей, при его появлении мгновенно смолкших. Женщины, что сидели передо мной, воспользовались тишиной и вскочили, оглашая зал криками:
— Удачи, отец!
— Мы за вас, отче!
— Не дайте себя сломить грязной ложью!
От изумления разинув рот, я вжался в скамью, все повернулись к орущим теткам, судья приказала удалить их из зала. Приставы кинулись к нарушительницам, а те выхватили из сумок распятия (на секунду я подумал, что они станут ими драться) и, воздев их затянули «Аве Мария». Откуда в них такая преданность? — думал я. Они будут за Тома, даже если он виновен? Или им все равно?
Женщин вывели, и я пересел в освободившийся ряд, довольный тем, что соседей не будет, ибо в зал уже никого не впускали. Теперь я хорошо видел Тома, до которого было футов тридцать. Он нервно почесывал лицо и украдкой, словно оценивая, оглядывал присяжных. Я отметил его болезненную худобу; прежней склонности к полноте, с возрастом проявившейся, не было и в помине.
Судья и адвокаты обменялись юридической абракадаброй, в которой я ни слова не понял, затем возникла долгая пауза, и охранник, похлопав Тома по плечу, велел ему сесть. Но тут судья обратилась к присяжным, и охранник вновь вздернул Тома на ноги, с явным удовольствием вцепившись ему в руку. Я обратил внимание, что Том в мирской одежде. Интересно, почему? Может, он или его адвокаты решили, что церковное одеяние сразу настроит присяжных негативно? Последние два года в газетах то и дело появлялись фото извращенцев в сутанах, и оттого мог сработать стереотип восприятия? Или Том больше не считал себя священником? Я бы его спросил, будь такая возможность.
Потом слово взял прокурор. Он считал, что пяти потерпевших довольно для обвинения, их свидетельства заслушают позже. Но душераздирающие истории уже просочились в газеты и стали достоянием гласности.
На моменты преступлений самой младшей жертве было семь лет, самой старшей — четырнадцать. Семилетний потерпевший был соседом Тома, когда в 1980-м тот служил в Голуэе. Годом раньше умер отец мальчика, и вдова попросила Тома, которому в то время было всего двадцать четыре, заняться ее сыном-неслухом. И Том, значит, вот так им занялся.
1987-й, Лонгфорд. Десятилетний мальчик, церковный служка, подвергался насилию два-три раза в неделю в ризнице, перед утренней мессой. Другой жертве было четырнадцать. В 1995-м, в Слайго, каждую среду Том отвозил подростка на пляж, где раздевал и купал в море, а затем уводил в дюны. Подобное происходило и в 2002-м на пляже Бриттас-Бэй с мальчиком из Уиклоу. История жертвы из Роскоммона казалась невероятной и потрясала бесчеловечной жестокостью.
Означенные случаи сочли достаточными для обвинения, но, читая эти истории, я думал: а что было в Белтурбете? В Трали, Мейо и Рингсенде? Том служил и в этих приходах. Что, там он не совершал преступлений, но его все равно переводили в новое место? Значит, в каждом из упомянутых графств — Голуэе, Лонгфорде, Слайго, Уиклоу и Роскоммоне — он клал глаз только на одного ребенка? Здесь пятеро, а где те девятнадцать, о которых говорил архиепископ Кордингтон? И если девятнадцать человек объявились, то сколько еще этого не сделали? Двадцать? Пятьдесят? Сто?
Судья спросила Тома, признает ли он себя виновным, и тот растерянно огляделся, словно сомневаясь, что вопрос адресован ему. Потом криво усмехнулся — скорее всего, от страха — и покачал головой. По залу пронесся негодующий ропот. Он что, не воспринимает происходящее всерьез? Судья повторила вопрос.
— Я не виновен. — Том поднял взгляд на судью. — Я пальцем не тронул ни одного ребенка. Это большой грех.
Голос его осекся, и я мгновенно понял, что совершил ошибку, приехав на суд. Слушать дальше не было сил. Меня замутило, я с трудом встал и на ватных ногах пошел к выходу. В дверях я обернулся — Том смотрел на меня. Во взгляде его я прочел мольбу: Спаси меня, Одран! Пожалуйста, Одран. Почему ты не спас меня раньше, когда мог это сделать?
Я отвернулся. И вышел в Круглое фойе.
Под куполом его было полно народу, туда-сюда снующего (еще в трех судебных залах слушались другие дела), но дышалось тут легче. Не готовый пробраться сквозь толпу репортеров, на улице сгрудившихся перед дверями, для них, по счастью, закрытыми, я опустился на скамью, где уже сидела одинокая женщина, и, согнувшись, спрятал лицо в ладонях. Что же это за жизнь такая? Что это за ведомство, которому я себя целиком посвятил? Я искал виноватого, однако в глубине сознания ворочалась жуткая мысль о моем соучастии: я видел, что творится, у меня возникали подозрения, но я устранился, ничего не предприняв.
Чья-то рука коснулась моего плеча, и в испуге я чуть не подпрыгнул, но оказалось, это была женщина, сидевшая рядом. Я взглянул на ее изможденное, погасшее лицо, ожидая, что она спросит, как я себя чувствую, но женщина просто молча смотрела на меня, и я вдруг понял, что где-то ее уже видел, только не вспомню где. Мать кого-то из моих теренурских учеников? Нет, не то.
— Вы отец Йейтс, верно? — наконец спросила женщина, голос ее был тих и глух.
— Да, — сказал я. — Мы знакомы?
— Встречались. Не помните меня?
Я покачал головой:
— Определенно я видел вас раньше, но вот где…
— Я Кэтлин Килдуфф, — сказала женщина, и я зажмурился, испугавшись, что сейчас обеспамятею.
— Миссис Килдуфф, — чуть слышно повторил я. — Простите меня.
— Мы встречались в Уэксфорде. В девяностом году. Вы гостили у своего приятеля. А я та самая дура, что каждую неделю отдавала сына ему в лапы.
Что мог я сказать в свое оправдание?
— Да-да, — кивнул я. — Теперь я вас вспомнил.
— Наверное, и Брайана помните?
— Да, помню.
— Вы, поди, собою гордились, когда на него донесли? А вам известно, что в полиции его запугали до полусмерти — зачем-де попортил машину того урода?
— Простите. Я не знал, как поступить. Я решил, с мальчиком что-то не так. Я надеялся, Том ему поможет, если узнает правду.
— О да, он помог отлично, — горько усмехнулась женщина. — Пошел в полицию и сказал, пусть мальчику сделают внушение, а уж он присмотрит, чтобы подобное не повторилось. И велел мне приводить Брайана по понедельникам, средам и пятницам — на час три раза в неделю. Конечно, я исполнила приказ. Брайан, — вздохнула она. — Сынок мой. Он же никогда мухи не обидел. Знаете, он мечтал стать ветеринаром. У него была собачка, которую он просто обожал.
Я уставился в пол. Выше я уже рассказал эту историю, но, кажется, не упомянул, что наутро обо всем поведал Тому и он вызвал полицию? Не говорил, что я дал показания полицейским, мы отправились к мальчику и я его опознал? По-моему, не говорил. А должен был сказать. Ну вот, теперь вы все знаете. Невиновных не осталось.
— Миссис Килдуфф… — начал я, еще сам не зная, что скажу, но так и так меня перебили.
— Не смейте произносить мое имя, — прошипела женщина. — И убирайтесь отсюда, ясно? Я не желаю сидеть с вами рядом. Вы омерзительны.
Я встал и уже сделал шаг, но решил, что надо хоть как-то загладить свою вину.
— Надеюсь, с Брайаном все хорошо, — сказал я. — Очень хочу, чтобы он справился с тем, что с ним приключилось.
Женщина смотрела на меня как на палача:
— Вы издеваетесь, да? Не знаете, как сделать побольнее?
— Вовсе нет, — растерялся я. — Мне только хотелось…
— Уж пятнадцать лет, как Брайана нет на свете. Он повесился в своей комнате. Я поднялась к нему сказать, что ужин готов, а он там качается, рядом песик сидит, смотрит, не знает, чего делать. Сынок мой себя убил. Что, вы и теперь собою гордитесь, отче? На пару со своим дружком? Счастливы всем, что натворили? Или вам плевать?

 

Вместо того чтобы сразу ехать домой, я зашел в непритязательное кафе на набережной Ормонд неподалеку от суда. Видимо, это было излюбленное место стряпчих и адвокатов, ибо я увидел закуток, выгороженный для сумок на колесиках, которые привычнее в аэропортах и железнодорожных вокзалах, но в которых нынешние юристы транспортируют из своей конторы в суд многотомные дела, достойные упоминания в вечерних теленовостях.
Я нашел свободный столик, заказал черный кофе и посмотрел на прохожих за окном — работяг, бизнесменов и студентов Тринити-колледжа. Интересно, думал я, как я бы отреагировал, если б в 1972-м кто-нибудь сказал, что через тридцать шесть лет бедолага, деливший со мной келью Клонлиффской семинарии, предстанет перед судом Ирландской Республики по обвинению в систематическом насилии над мальчиками, доверенными его пастырской заботе? Его обвинят в том, что он совершал над ними немыслимые непотребства и заставлял их то же самое делать с ним. Откуда в нем это? Он таким родился или свихнулся позже? Может быть, виноват его отец, который, безусловно, в чем-то его изуродовал? Но даже если так, человек в ответе за свои поступки, что бы ни случилось с ним в детстве. Бывает, что в раннем возрасте переживаешь страшные события (я знаю по себе), но это не дает права действовать без зазрения совести. Откуда в нем взялась эта безудержная тяга к юной плоти, не коснувшаяся других семинаристов? Недосмотр наших наставников? Значит, и они в чем-то виноваты? Но теперь все это неважно, ибо Том Кардл на скамье подсудимых и уже никому не причинит зла. Я не допускал благоприятного для него исхода.
Таким потерянным я не был с той самой ночи, когда после встречи с женщиной из кафе Бенници одиноко бродил по римским улицам, а папа напрасно ждал свой вечерний чай и, возможно, стал жертвой злоумышленника или же был призван в родные пенаты Господом, чьи деяния непостижимы для простого смертного.
И тогда я сделал то, что всегда делал в трудные минуты жизни. Из сумки я достал Библию, которая иногда предлагала ответы, но чаще оставляла с вопросами, однако неизменно отвлекала и давала кроху утешения. У меня было несколько Библий, преподнесенных знакомыми или купленных на память о паломнических местах. Сейчас я держал в руках свою самую давнюю Библию, которую много лет назад подарила мама, провожая меня в семинарию, — красивое издание в черном кожаном переплете и со штемпелем на внутренней стороне обложки, удостоверявшим, что за двадцать два пенса книга куплена в апреле 1972 года в магазине религиозной литературы «Веритас» на Нижней Эбби-стрит. Она сопровождала меня во всех поездках и выглядела зачитанной, но была крепка и еще не разваливалась. Я сам не знал, чего ищу, а потому раскрыл ее наугад, надеясь, что какой-нибудь абзац, глава или притча уведут меня от горестей и направят к ясности.
Внезапно мое уединение нарушил парень лет двадцати пяти-шести, не больше. Рослый, с колким взглядом удивительно синих глаз. Он был в костюме, но из-под воротничка рубашки выглядывал затейливый узор татуировки.
— Чё читаешь? — спросил парень, нависнув надо мной.
— Простите? — опешил я.
— Чё это за книжка? — Он произнес «книжика». Выговор рабочих районов Дублина, подумал я. — Дай-ка глянуть.
Я показал ему обложку.
— Там ответов не найдешь, — осклабился парень.
— Я находил.
— Веришь в чудеса, что ли?
Я огляделся. Другие посетители были поглощены своими разговорами либо притворялись незаинтересованными, не желая ввязываться в историю.
— Я просто пью кофе, — спокойно ответил я и отвернулся к окну.
— Чё тебе не нравится? — окрысился парень.
— Всего хорошего, — сказал я.
— Да пошел ты! Мне твое «хорошее» на хрен сдалось, понял?
Я молчал. В животе возникла противная пустота, я пытался унять дрожь в руках, не желая выказать испуг, однако чашка с кофе меня выдавала. Но чего еще ждать от пятидесятитрехлетнего человека, непривычного к стычкам? Не зная, как выпутаться из ситуации, я решил, что лучше всего смотреть в окно и не поддаваться на провокации. В конце концов хулигану надоест и он отстанет.
— Ты же поп, — сказал парень.
— Меткое наблюдение, — ответил я.
— Притащился поболеть за кореша?
— О ком вы говорите?
— О хмыре, которого судят. О насильнике. Решил морально его поддержать, да?
Я покачал головой:
— Не понимаю, о ком вы. Я пью кофе и никого не трогаю.
Парень потоптался, накаляясь. Я думал, он уйдет, но он вдруг уселся за мой столик.
— Ну вот что, это уже слишком. — Я посмотрел на хозяина за стойкой — может, он все-таки заметит, что творится в его кафе, и вмешается? — Оставьте меня в покое.
— А чё я такого сделал? — Парень невинно развел руками. — У нас свободная страна, нет? Сижу где хочу. Мы просто болтаем.
Я уставился в чашку. Кофе допит, но будь я проклят, если своим уходом доставлю радость этому уроду.
— Спорю на что хошь, — сказал парень, — ты приперся помолиться за подсудимого да глянуть, нельзя ли застращать присяжных, чтоб его оправдали.
— О ком вы говорите? — повторил я.
— А то ты не знаешь, хер моржовый! Ой, о ком же это я говорю? Ну-ка дай сюда свое чтиво.
— Не дам.
— Дай сюда, сказано! — прорычал парень и схватил Библию, прежде чем я успел ему помешать.
— Отдайте, — беспомощно сказал я. — Она не ваша.
— Нет, вы только гляньте! — заржал парень, увидев надпись на титульном листе. — «Одрану от мамы». Надо же, как мило! Твоя старуха подарила? Когда тебя возвели в попы?
— Верните Библию, — потребовал я.
— Я тебе почтой пришлю. Давай адрес, отец, и я отправлю бандероль, как только окажусь рядом с главпочтамтом.
— Ты отдашь ее сейчас, сопляк! Хватит, натешился!
Парень протянул мне Библию, но отдернул руку, едва я хотел взять книгу.
— Ой, прости, отец, я такой неловкий! — Он опять протянул Библию и вновь отдернул руку, смеясь мне в лицо.
— Кто-нибудь мне поможет? — обратился я к залу. Посетители и хозяин впервые посмотрели в мою сторону. — Я прошу помощи, — повторил я. — Этот человек мне досаждает.
— Да я ему ничё не сделал. — Парень глянул на публику, которая явно не собиралась вмешиваться. — Ты хочешь получить свою книжку, отец?
— Хочу. — Я не смотрел ему в глаза, чтобы не злить его еще больше.
— Хочешь получить?
— Да!
— Так получай! — Парень наотмашь ударил меня по лицу Библией, которую моя бедная мать так любовно выбирала, оглядывая кожаные переплеты на полках книжного магазина, и я рухнул со стула, грузно приземлившись на пол в лужах пролитого чая и крошках растоптанных чипсов.
Парень бросил Библию мне на грудь; заскрежетали стулья, но не потому, что кто-то бросился мне на помощь, — никчемный народ отъехал подальше от опасности. А меня, одинокого и затравленного, парень наградил смачной харкотиной, залепившей мне пол-лица. Я отерся, сплюнул мерзкую слизь, угодившую мне на губы, и увидел, что рука моя измазана кровью, хлеставшей из брови, которую я рассек, в падении приложившись головой о край стола.
— Педофил сраный! — рявкнул парень. Это превращалось в клеймо. Похоже, слова «педофил» и «священник» обрели некую дьявольскую связь и стали неразрывны.
— Эй ты, иди отсюда! — прикрикнул хозяин кафе на моего обидчика, но сей отважный возглас застал того уже в дверях.
— Как вы, отче? — Молодая адвокатесса помогла мне подняться на ноги. Я приложил руку к глазу, пульсирующему болью. — Это из-за того священника, что сейчас под судом?
— Не знаю я никакого священника под судом! — взревел я, и она отскочила, оборонительно выставив руки, словно я мог на нее броситься. — Я ничего не знаю, ясно вам?

 

В зал заседаний я больше не вернулся, но следил за судом, читая ежедневные репортажи в «Айриш таймс». Из-за массы свидетельств процесс растянулся почти на три недели. Сперва ему отводились передовицы, но постепенно он съехал на четвертую-пятую страницу в раздел бытовых преступлений. Однако в последнюю неделю, когда присяжные удалились для вынесения вердикта, он вновь появился на первой полосе, хоть и в подвале, — журналисты прикидывали варианты исхода. Превозмогая себя, я внимательно читал все репортажи. Не верилось, что Том Кардл сотворил столько зла, и вместе с тем я верил, что он на это способен и перечень его злодеяний далеко не полон. Вот такая вот бессмыслица.
А потом, отслужив утреннюю мессу, я включил телевизор, и Пэт Кенни сообщил, что вердикт вынесен. Конечно, «виновен». Решение единогласное. Когда старшина присяжных его объявил, в зале началось ликование. Разумеется, там были и пострадавшие. Все они дали показания, народ их услышал, и теперь они слышали отклик народа. Его слышали их родные и близкие, изболевшиеся за своих чад. По выражению репортера «Айриш таймс», шум в зале был сравним с воплем толпы в Колизее, когда император показывал большой палец, обращенный вниз.
Судья, рассказывал репортер, пыталась успокоить зал, а Том Кардл сгорбился и закрыл руками лицо. Не знаю, со мною, возможно, что-то не так, но я ему сострадал, несмотря на его порочность и жестокость, несмотря на горе, какое он принес людям. Сердце мое разрывалось, когда я представлял: вот он совсем один, позади зряшная жизнь, впереди бог весть какие ужасы тюрьмы. Этого никому не объяснишь, на меня посмотрят с омерзением и сочтут соучастником, хотя его поступки мне глубоко отвратительны, но мысль об одиночестве невыносима, что бы человек ни совершил.
Если я не умею разглядеть толику добра в любом из нас, если не верю, что общая боль наша утихнет, то какой же я священник? И что я за человек?

 

На другой день публика собралась в зале, чтобы выслушать приговор, и восторг ее угас, уступив место негодующим крикам и свисту, когда судья объявила, что Том осужден всего на восемь лет тюрьмы Арбор-Хилл и принудительный курс психотерапии; пожизненно он занесен в список сексуальных преступников, по отбытии срока ему надлежит еженедельно отмечаться в полицейском участке. Зал полыхал яростью.
Конечно, пресса упивалась происходящим. Теле- и радиостанции направили в суд лучших репортеров, которые совали микрофоны под нос жертвам, рассчитывая, что человеческая боль трансформируется в захватывающий сюжет для дневных новостей. И многие жертвы говорили — многословно, горячо, с нескрываемым гневом. Они жаждали справедливости и предавали позору того, кто превратил их жизни в нескончаемый ад, покрытый непроницаемым мраком. Один весьма приличного вида человек, окруженный родными и близкими, не мог сдержать слез. Жена-красавица обнимала его за плечи.
— Восемь лет? — беспрестанно повторял он. — Восемь лет?
Казалось, он не в силах поверить тому, что услышал в суде, — за такие страдания столь малая кара?
— Да он выйдет года через четыре, от силы пять! — крикнул другой человек, проталкиваясь в первые ряды согласно кивавшей толпы, и я прилип к телевизору. Знаете, кто это был? Тот самый парень, что в кофейне на набережной Ормонд огрел меня моей же Библией. — Вот и все наказание за то, что эта сволочь сотворила со мной и другими! Четыре, мать их, года! Вы, у телевизоров, слышите меня? — Темно-синие глаза его буравили всех, кто сидел в своих гостиных. К чести телевизионщиков, они не вырезали ни слова, когда в последующие дни бесконечно крутили этот сюжет. — Слышишь меня, народ Ирландии? Разуй глаза! Видишь, что здесь творится? Всего-навсего четыре года тому, кто изуродовал наши жизни! Он выйдет на волю и возьмется за старое, если всех их не погнать поганой метлой! Всех, слышите? Снести церкви! Пусть попы собирают манатки и всем — под зад ногой! Понял, ты, с камерой? Ты меня понял, ирландский народ? Надо очистить страну от заразы! Гнать их вон! Гнать их вон! Гнать их вон!
Толпа подхватила клич и, скандируя, хлынула на улицы; на севере голос ее достиг президентских апартаментов, на юге его слышали семейства, прогуливавшие собак в Марли-парке, на востоке — докеры, разгружавшие контейнеры в Дублинском порту, на западе он долетел до островов Аран, где обветренные старики в повозках, запряженных лошадьми, передали этот клич в самые дальние уголки страны, а туристы увезли в Нью-Йорк, Сидней, Кейптаун и Санкт-Петербург, извещая мир, что Ирландия сыта по горло.
Наутро это незамысловатое послание подхватили газеты, поместив на первых страницах фотографию, на которой растерянного Тома Кардла заталкивали в полицейский фургон, и снабдив снимок убедительно простым заголовком:
ГНАТЬ ИХ ВОН!
Назад: Глава 12 1978
Дальше: Глава 15 2012