IV
Свист свирелей похож на пение каких-то неведомых птиц, он ввинчивается в уши, и у солдат, застигнутых им на марше или на привале, сдают нервы от этого неутешного жалобного щебета. Он предвещает смерть: следом непременно свистнет пуля, мелькнет по залитому солнцем или усыпанному звездами небосклону стрела, и тогда вой тростниковых дудок стихнет и сменится страдальческим фырканьем, тяжким сопением смертельно раненной коровы или лошади, вола, козы, мула. Случается, что стрела поразит и солдата, но редко: свирели предназначены для слуха людей-для их души и разума, – а стрелы почти всегда летят в животных. После того как прирезали первых же коров, выяснилось, что мясо их в пищу не годится: переварить его не смогли даже самые луженые желудки. У отведавших этого угощения началась такая рвота, открылся такой понос, что еще до того, как полковые врачи определили причину болезни, солдаты поняли: стрелы мятежников убивают скотину дважды-лишают и жизни, и возможности накормить тех, кто, хлеща по бокам, гнал ее по дороге. С той поры майор Фебронио де Брито обливает тушу керосином и сжигает. За несколько дней, что полк идет от Канзасана, майор стал неузнаваем: высох, осунулся, в глазах его постоянно горит злой огонек, он превратился в недоверчивое, угрюмое существо. Должно быть, нет в 7-м полку человека, которого бы так бесил и мучил свист пастушьих дудок: на свою беду, это майор отвечает за сохранность четвероногих, а стадо сокращается день ото дня; это майор приказывает прирезать и сжечь раненого вола или корову, хоть и знает, что каждая такая смерть сулит в недалеком будущем голод. Пытаясь уберечь скотину от гибели, майор делает все, что в его силах: он высылает во все стороны дозоры, он укрывает бока животных кожей и толстым брезентом, но толку от этого мало: жара стоит такая, что животные потеют, еле плетутся, падают. Как только начинается эта музыка, майор на глазах у солдат лично возглавляет погоню, но она никогда не достигает цели и доказывает только, что враг неуловим, бесплотен, вездесущ. Громкое завывание говорит о том, что мятежники многочисленны, но где же, где они? Как удается им стать невидимыми на гладкой равнине, где наперечет каждый кустик, каждое деревце? Полковник Морейра Сезар дал этому такое объяснение: мелкие отряды бандитов устраивают засады в лощинах, балочках, звериных норах, в зарослях кустарников, они сидят там, притаившись, в течение многих часов, а то и дней, а свист их дудок только кажется таким громким-тому виной полнейшее, астральное безмолвие, царящее в этой пустыне. Все эти жалкие уловки, по его мнению, не могут причинить полку ущерба и не должны тревожить солдат. А когда ему докладывают, что колонна лишилась еще стольких-то голов скота, он, снова двинув полк вперед, замечает:
– Ну и хорошо. Обоз нас задерживает. Теперь пойдем быстрее и придем раньше.
Корреспонденты, с которыми он всякий раз, получая известие о новых потерях, позволяет себе пошутить, дивятся его хладнокровию. Они-то всерьез обеспокоены противником, который следит за каждым их шагом, а сам остается невидимкой; они только о том и говорят. Они осаждают своего коллегу из «Жорнал де Нотисиас» вопросами: что же на самом деле думает полковник об этом постоянном преследовании– припасы истощаются, растерянность возрастает, – а подслеповатый репортер неизменно отвечает им одно и то же: Морейра Сезар не слышит свирелей и не замечает стрел, потому что все его помыслы заняты одним-ворваться в Канудос, прежде чем Наставник и его банда уберутся оттуда. Он знает, он уверен, что все эти свирели и стрелы имеют целью задержать полк, чтобы мятежники успели уйти. Но полковник на своем веку понюхал пороху, он не даст обвести себя вокруг пальца, не станет терять время на бесплодные погони и ни на пядь не отклонится от своего маршрута. А когда его офицеры высказывают опасения насчет провианта, он отвечает, что выход один: как можно скорее захватить Канудос-там на неприятельских складах, на фермах и в корралях 7-й полк найдет все необходимое.
Сколько уже раз приходилось корреспондентам видеть, как голову колонны нагонял юный офицер на лошади и, показав полковнику пучок окровавленных стрел, докладывал о новых потерях. Но сегодня, когда до Монте-Санто остается лишь несколько часов марша, отряженный Фебронио де Брито офицер привез еще и пастушескую свирель и самострел. Полк под палящими лучами солнца преодолевает глубокую лощину. Морейра Сезар внимательно разглядывает этот самодельный арбалет-плохо ошкуренное дерево, толстая тетива из бычьих жил, первобытное оружие, простое и безотказное. Полковник Тамариндо, капитан де Кастро стоят рядом. Морейра Сезар берет одну из стрел, заряжает арбалет и показывает корреспондентам, как он действует. Потом подносит к губам тростниковую дудку, и раздается звук унылый и жалобный. Только после этого юный офицер сообщает главное:
– Мы взяли двух пленных, господин полковник. Один ранен, но другой может говорить.
Морейра Сезар, полковник Тамариндо и капитан де Кастро молча переглядываются. Офицерик докладывает: два часа назад, заслышав звуки свирели, но прежде, чем в воздухе зажужжали стрелы, три конных патруля, только этого и ждавшие, поскакали на поиски бандитов и обнаружили их за валунами. Разъезд преследовал их, настиг, пытаясь взять живьем; мятежники оказали сопротивление, и один из них был ранен. Морейра Сезар тотчас поворачивает коня и скачет в хвост колонны, а за ним-корреспонденты, возбужденные до последней степени: сейчас они наконец увидят врага. Однако это им удается не сразу: когда через час они подъезжают к арьергарду, пленники уже сидят в каком-то сарайчике под охраной часовых. Журналистов туда не пускают, и они бродят вокруг, глядя, как входят и выходят офицеры, расспрашивая и получая уклончивые ответы. Только через два или три часа, когда полковник Морейра Сезар занимает свое место во главе полка, журналистам удается кое-что узнать.
– Раненый плох, – объясняет полковник. – До Монте-Санто не дотянет. Жаль. Их надо было казнить там, в назидание. Здесь от его смерти никакого толка.
Когда же седоватый корреспондент-это он всегда кутается, точно выздоравливает после простуды, – спрашивает, ценные ли сведения дали пленные, полковник пренебрежительно машет рукой:
– Всякая чушь о боге, об Антихристе, о светопреставлении– об этом они могут распинаться до утра. А вот о своих сообщниках и главарях-ни слова. Впрочем, они много и не знают-пешки. Оба из банды Меченого.
Полк выступает немедленно, идет форсированным маршем и к вечеру входит в Монте-Санто. Занимая другие городки и деревни, солдаты быстро обшаривали дома в поисках оружия, но здесь все по-другому: спешившиеся корреспонденты стоят на квадратной площади под тамариндами у подножия горы, по склону которой тянется цепь часовенок. А вокруг с глуповатым, ничего не понимающим видом сгрудились дети, женщины, старики, и в глазах у них-уже ставшее привычным для корреспондентов выражение отчужденного и недоверчивого безразличия; журналисты видят, как солдаты по двое, по трое, с оружием наизготовку, словно ожидая встретить отпор, входят в дома, а потом по команде прикладами вышибают окна и двери и гонят мужчин к четырем корралям, окруженным оцеплением. Там их допрашивают. Корреспонденты слышат брань, негодующие крики, вопли, с ними перемешиваются плачущие голоса женщин, которые пытаются прорваться через цепь часовых. Всего за несколько минут Монте-Санто, хоть там и не гремят выстрелы, превратился в поле сражения. Всеми забытые корреспонденты ни от кого из штабных не могут добиться толку и бродят по деревне мимо бесчисленных распятий; они переходят из корраля в корраль – повсюду одно и то же: шеренга солдат с примкнутыми штыками, кучка мужчин. Время от времени туда подводят, пихая в спину, еще одного пленника, избитого, едва держащегося на ногах. Корреспонденты жмутся друг к другу: страшно попасть между шестерней этого механизма, скрипящего в двух шагах от них. Они смутно догадываются, что происходящее сейчас – последствие утреннего допроса.
И полковник Морейра Сезар подтверждает их догадку. Они сумели поговорить с ним только поздно вечером, после того, как была совершена казнь. Приговоренных привели на площадь, под тамаринды, офицер прочитал приказ полковника, в котором говорилось, что Республика должна защищаться от тех, кто из корысти, фанатизма, по невежеству или став жертвой обмана восстал против нее и льет воду на мельницу клики ретроградов, желающих держать страну в нищете и отсталости, чтобы легче было высасывать из нее соки. Понимали ли жители Монте-Санто, о чем идет речь? Корреспонденты догадывались, что слова, выкрикиваемые громовым голосом, для этих людей, окруженных часовыми, – не больше, чем сотрясение воздуха. После казни, когда родственников пропустили к обезглавленным телам, журналисты увязываются за полковником. Репортер из «Жорнал де Нотисиас» расталкивает коллег, чтобы, как обычно, оказаться поближе к нему:
– Так ли уж необходимо было восстанавливать против нас весь Монте-Санто?
– А он давно против нас, – отвечает полковник. – Все жители наши враги. На днях тут побывал Меченый со своей бандой-человек пятьдесят. Его встречали чуть ли не с музыкой и снабдили провиантом. Ясно? Религиозный фанатизм удобрил почву как следует, и мятежный дух глубоко проник в души этих несчастных.
Он, как всегда, спокоен. Повсюду горят факелы, свечи, фонари, выхватывая из тьмы призрачные фигуры патрульных.
– Для того, чтобы покарать виновных, пришлось бы перерезать глотки всему населению Монте-Санто. – Морейра Сезар подходит к дверям домика, где его ждут полковник Тамариндо, майор Кунья Матос и еще несколько офицеров. Он коротко кивает корреспондентам на прощанье и тут же обращается к лейтенанту: – Сколько голов скота у нас осталось?
– От пятнадцати до восемнадцати, господин полковник.
– Пока и их не отравили, устроим нашим солдатам пир. Передайте Фебронио, что я распорядился зарезать всех сразу. – Офицер бегом бросается исполнять приказ, а Морейра Сезар оборачивается к остальным:– С завтрашнего дня придется затягивать пояса потуже.
Он скрывается за дверью, а корреспонденты шагают к отведенному им сарайчику. Они пьют кофе, курят, обмениваются впечатлениями и прислушиваются к литаниям, которые доносятся из часовенок на склоне горы: там уже началось бдение над телами казненных. Потом журналистам выдают их порцию мяса, и они наслаждаются вкусной едой, как и развеселившиеся солдаты: кое-где уже звенят гитары и слышатся песни. Но, хоть журналисты едят мясо и пьют водку, оживление, царящее у костров, не захватывает их: в отличие от солдат им это пиршество не кажется предвестником скорой победы. Через некоторое время появляется капитан Олимпио де Кастро, чтобы узнать, кто из корреспондентов остается в Монте-Санто, а кто пойдет до самого Канудоса, и предупредить, что решение должно быть окончательным: с полпути вернуться будет трудно, лагерь больше не разбивается. Двое отвечают, что остаются в Монте-Санто, третий-что болен и уезжает обратно в Кеймадас. Тем, кто вызвался сопровождать полк, – подслеповатому репортеру из «Жорнал де Нотисиас» и его закутанному во множество одежек седоватому коллеге-капитан советует лечь спать: дальше колонна пойдет форсированным маршем.
Когда же корреспонденты просыпаются-уже рассвет, поют петухи, – им сообщают, что Морейра Сезар уехал: в передовых частях случилось чрезвычайное происшествие-трое солдат изнасиловали девочку, и командир полка немедленно отбыл разбираться. Корреспонденты, мигом собравшись, присоединяются к выступающей из Монте-Санто роте, вместе с которой идет и полковник Тамариндо. Когда они нагоняют передовые части, трое насильников уже привязаны к деревьям и подвергаются телесному наказанию. Один глухо рычит при каждом ударе розог, другой вроде бы молится, а третий переносит порку с презрительным спокойствием, хотя спина у него уже сочится кровью.
Экзекуция происходит на поляне, окруженной колючим кустарником. За кустами толпятся солдаты авангарда. Они не произносят ни слова и не сводят глаз со злоумышленников. Слышится галдеж попугаев и чей-то плач. Плачет беленькая, сгорбленная, босая девочка в разодранном платье, кое-как наброшенном на покрытое кровоподтеками тело. Никто не обращает на нее внимания; близорукий репортер спрашивает у соседа-офицера, это ли жертва насилия, и тот кивает. Морейра Сезар стоит рядом с майором Куньей Матосом, а в нескольких шагах праздно красуется расседланный белый жеребец: шкура его атласно лоснится, точно ее только что проскребли и вычистили.
Порка окончена; двое наказанных потеряли сознание, но у третьего, у того, кто держался так вызывающе, еще хватает сил и гонора вытянуться перед полковником.
– Солдаты! – кричит тот. – Пусть это послужит вам уроком. Республика должна гордиться и гордится своей армией. Все, кто носит ее мундир, – от генерала до обозного – не имеют права запятнать его бесчестным поступком. Вы должны внушать жителям уважение. Вам известна полковая традиция: за преступление карать по всей строгости. Мы пришли сюда, чтобы защитить местных жителей от бандитов, а не состязаться с ними в гнусности. Если подобное повторится, виновные будут расстреляны.
Солдаты слушают его в полном молчании-ни звука, ни шороха. Двое обеспамятевших лежат на земле в нелепых и смешных позах. Белобрысая девочка больше не плачет; взгляд ее странно блуждает, а на лице по временам появляется улыбка.
– Накормите эту несчастную, – говорит Морейра Сезар и добавляет, обращаясь к корреспондентам: – Дурочка, слабоумная. Не правда ли, превосходный козырь для тех, кто считает нас слугами Антихриста? Население и так относится к нам враждебно, а тут еще эта история.
Ординарец седлает его коня; отрывисто звучат команды, стучат сапоги. Построившись в ротные колонны, солдаты расходятся.
– Ну вот, появляется дичь покрупнее. – Полковник уже забыл о происшествии. – Знаете, кто главный поставщик Канудоса? Приходский священник из Кумбе, некто падре Жоакин. Сутана-это лучшая охранная грамота, идеальный пропуск, полная неприкосновенность. Вообразите, господа, – католический священник!
Но в голосе его звучит скорее удовлетворение, чем гнев.
Бродячие артисты, поочередно впрягаясь в оглобли, тащили телегу по каменистой земле, кое-где поросшей кустами макамбиры. Чем дальше они шли, тем безжизненней становилось все вокруг: случалось, они по целым дням ничего не ели. Когда миновали Ситио-дас-Флорес, стали встречать направляющихся в Канудос паломников, еще более изможденных и несчастных, чем они сами: все их пожитки умещались в заплечных котомках, а на тележках, на носилках они везли и несли стариков и тех, кто своими ногами идти не мог. Иногда устраивали представления: Бородатая предсказывала судьбу, Карлик распевал романсы, Дурачок кривлялся и сгибался в три погибели, но зрителям было нечем расплатиться с артистами. Разнесся слух, что в Монте-Санто свирепствует Сельская гвардия: в Канудос никого не пропускают, а всех годных по возрасту забирают в армию. Поэтому циркачи двинулись кружным путем – через Кумбе. Время от времени они видели столбы дыма: это повстанцы жгли засеянные поля и фермы, чтобы сатанинское воинство подохло с голоду. Голодная смерть грозила и им самим: Дурачок очень ослабел, перестал смеяться и по суткам не произносил ни звука.
Отощавшие, вконец оборвавшиеся артисты впрягались в телегу по двое. Всякий раз, когда приходил его черед тянуть оглобли, Карлик начинал задираться с Бородатой:
– Ведь знаешь, что надо последнего ума решиться, чтобы идти в Канудос, а все равно идешь. Там и вовсе есть нечего, люди мрут как мухи. – Он кивал в сторону Галля, лицо его кривилось в яростной гримасе. – Зачем ты его послушала?
Он тяжело дышал, налегая на постромки, поворачивался всем телом к Бородатой и оттого казался еще меньше ростом. Сколько же лет ему было? Он и сам не знал. На его лице уже появились морщины; от худобы яснее проступили лопатки на сгорбленной спине и ребра. Бородатая оглянулась на Галля.
– Потому что он человек как человек, – отвечала она. – Надоело мне с уродами дело иметь.
Карлик расхохотался.
– Надоело? – воскликнул он, корчась от одолевавшего его смеха. – А ты-то кто? Молчи, сам знаю! Ты-рабыня! Тебе нравится подчиняться. Раньше подчинялась Цыгану, теперь – этому.
Бородатая, смеясь, замахнулась на него, но Карлик увернулся.
– Нравится, нравится! – закричал он. – Он купил тебя с потрохами в тот день, когда ощупал твою голову и сказал, что ты была бы нежнейшей мамашей. И ты поверила ему и нюни распустила!
Он снова захохотал и отбежал в сторону, чтобы Бородатая не дотянулась. Она принялась швырять в него камнями. А потом Карлик снова зашагал рядом с нею: их ссоры всегда напоминали игру, казалось, иначе они и не могут разговаривать друг с другом.
Циркачи шли молча, останавливаясь лишь для того, чтобы смениться или отдохнуть, когда кто-нибудь уже падал от усталости или когда впереди появлялся родничок, пруд, тенистое место. Пока шли, беспрестанно вертели головой, высматривая что-нибудь съедобное, и иногда находили добычу. Однако случалось это редко, и потому они довольствовались зелеными стебельками и веточками, еще не погубленными солнцем. Старались прежде всего отыскать кусты имбузейро; Галилео Галль быстро оценил сладковатый освежающий вкус его сочных и мясистых корней, это было настоящее лакомство.
Миновав Алгодонес, они наткнулись на кучку отдыхающих паломников и, бросив свою телегу, подошли к ним. Почти все были из одной деревни и направлялись в Канудос. Их вел «апостол»-старик в длинном одеянии поверх штанов и в сандалиях. На груди у него висела огромная ладанка, а его спутники держались с ним почтительно и боязливо, точно с пришельцем из другого мира. Галилео Галль тотчас присел рядом и стал расспрашивать его. Но апостол глядел непонимающе и продолжал разговаривать со своей паствой. Чуть погодя старик завел речь о Канудосе, о Священном писании, об откровении, явленном Наставнику, которого он называл посланцем Христа. Погибшие воскреснут ровно через три месяца и один день, а сатанинское воинство сгинет навеки. Одни умрут, другие воскреснут, одни попадут на небо, другие-в преисподнюю, одни будут обречены вечным мукам, другие спасутся. Пусть Антихрист шлет солдат в Канудос: это ему не поможет. Они исчезнут, станут прахом и тленом. А погибший праведник через три месяца и один день вернется на землю, целый и невредимый, и душа его очистится от общения с ангелами и от благодати господней. Галль слушал старика, стараясь не пропустить ни слова, глаза его закрылись, а когда тот смолк, чтобы перевести дух, сказал, что войны выигрываются не одной только верой, но и оружием. Сможет ли Канудос защититься от армии богачей? Сидевшие вокруг паломники посмотрели на него и сразу же перевели глаза на апостола. Тот слушал, не поднимая головы, не глядя на Галля. К концу войны уже не будет богатых: их никто не отличит, не распознает, ибо богатыми станут все. Вот эти камни потекут реками, пустоши обратятся в плодородные поля, а песчаный Алгодонес станет цветущим садом, и там, как на склонах Монте-Санто, вырастут орхидеи. Кобра, тарантул, леопард станут друзьями человека, как в те времена, когда он еще не был изгнан из рая. Для того, чтобы напомнить об этих истинах, и пришел в мир Наставник.
При этих словах кто-то заплакал, и приглушенные, из самого сердца идущие рыдания еще долго слышались в полутьме. Старик снова заговорил, голос его теперь звучал ласково и проникновенно. Дух принадлежит господу Иисусу, плоть-сатане. Случатся чудеса, которых так долго ждут люди: исчезнет нищета, болезни, уродство. Руки апостола прикоснулись к лицу Карлика, примостившегося рядом с Галлем. Вот он станет высоким и красивым, как все остальные. Заплакали еще несколько человек. Апостол опустил голову на плечо соседа и заснул. Постепенно люди успокоились и один за другим стали устраиваться на ночлег. Циркачи забрались в телегу; сразу же раздался храп и бормотание Карлика-он часто говорил во сне.
Галль и Журема, разложив на земле парусиновый шатер, который ни разу не ставили после Ипупиары, спали порознь. Круглая яркая луна катилась по небу в сопровождении бесчисленной свиты звезд. Ночь была ясная, прохладная, тихая-только шелестели чуть слышно деревья, виднелись их темные очертания. Журема закрыла глаза, дыхание ее стало глубоким и ровным. Галль лежал, закинув руки за голову, глядел на небо. Глупо было бы пропасть в этой пустыне, так и не увидав Канудос. То, что там происходит, примитивно, дико, насквозь заражено суеверием и предрассудком, но, несомненно, исполнено высокого и благородного смысла. Свободная общность, отказавшаяся от денег, от хозяев, от полиции, от банков, от фазендейро, город, возведенный на вере и на крови беднейших из бедных. Если он продержится еще немного, всем станет ясно: предрассудки и возвышенный обман – бесплодны и бесцельны, они отомрут сами собой. Пример Канудоса воодушевит других, возникнут новые Канудосы и, быть может… Галль улыбнулся, почесал в затылке. Волосы у него уже отросли: он мог кончиками пальцев ухватить щетинку на темени, и от этого ему всегда становилось не по себе. Почему его так пугала стриженая голова? Должно быть, напоминала о тех временах, когда в Барселоне его лечили, чтобы потом удавить гарротой. Тюремный лазарет, бритые головы безумцев. Да, им брили головы, на них надевали смирительные рубашки. Надзирателями были уголовники: они отнимали у больных скудную пищу, безжалостно били и шутки ради окатывали ледяной водой из пожарной кишки. Каждый раз, когда в зеркале, в луже или на поверхности ручья Галль видел свое отражение, он снова и снова вспоминал лица безумцев, над которыми издевались надзиратели и санитары. Когда-то он даже написал статью-и гордился ею, – озаглавленную «Против угнетения болезнью». Речь в ней шла о том, что революция не только снимет с человека ярмо угнетения, но и освободит его от предрассудков, которыми окружена в классовом обществе болезнь: больной, и в особенности душевнобольной, – такая же страдающая и презираемая жертва общества, как рабочий, крестьянин, проститутка, прислуга. Не о том ли час назад говорил старик из Канудоса, заменяя словом «бог» слово «свобода»? Не он ли утверждал, что в Канудосе исчезнут болезни, нищета, уродство? Не это ли высшая цель всякой революции? Тут Галль заметил, что глаза Журемы открыты и она смотрит на него. Неужели он размышлял вслух?
– Все на свете я отдал бы за то, чтобы вместе с ними драться против солдат Фебронио де Брито, – он прошептал эти слова, точно любовное признание. – Всю жизнь я сражаюсь, но ничего, кроме измен, разброда и разгрома, не видел. Хоть бы однажды довелось мне порадоваться победе, узнать, какая она на вкус, на что похожа, чем пахнет.
Он чувствовал, что Журема смотрит на него со всегдашним своим выражением холодного, отчужденного любопытства. Они лежали очень близко друг к другу, но тела их не соприкасались. Карлик снова негромко забормотал во сне.
– Ты меня не понимаешь, и я тебя не понимаю, – сказал Галль. – Почему ты меня не прикончила, когда я валялся без сознания? Почему не уговорила капанго увезти мою голову, а не прядь моих волос? Почему сейчас ты со мной? Ведь ты не веришь в то, во что верю я.
– Убить тебя имеет право один только Руфино, – беззлобно прошептала Журема, словно объясняя что-то совершенно очевидное. – Тот, кто убьет тебя, обидит Руфино сильней, чем обидел ты.
«Нет, не могу я этого понять», – подумал Галль. Уже не в первый раз заходила у них речь все о том же, и он неизменно оставался в недоумении. Чем объяснить, что среди этого светопреставления люди, у которых не было ничего, кроме кишащих вшами лохмотьев, сохранили понятия о чести, о том, как следует ее защищать, сохранили суровые догматы своей религии и невероятную щепетильность? Что означают у них «честь», «клятва», «слово», выдуманные для забавы от нечего делать богатыми трутнями и паразитами? Он вдруг вспомнил, как однажды под окном его комнаты в пансионе бродячий певец распевал романс, в котором он, хоть и не без труда, узнал читанную в детстве средневековую легенду о Роберте Дьяволе-потом из нее смастерили романтическую мелодраму, и Галль видел ее на сцене. Каким ветром занесло ее в Бразилию? Мир гораздо таинственней, чем может показаться.
– Я не могу постичь логику тех, кто меня остриг и увез мои волосы, – продолжал он еле слышно. – Этого Кайфу. Оставить меня в живых, чтобы не лишать друга наслаждения местью? Воля ваша, это поступок не крестьянина, а аристократа.
Раньше, когда он заговаривал об этом, Журема пыталась что-то растолковать, но на этот раз она хранила молчание: должно быть, уверилась, что чужеземец все равно ничего не поймет.
Утром они снова пустились в путь, не дожидаясь паломников. Переход через Франсианскую сьерру занял у них целый день, и к вечеру они падали с ног от усталости и голода. Дурачок по дороге дважды терял сознание, а во второй раз долго не приходил в себя и лежал тихий и бледный как мертвец. Но за все тяготы перехода они были вознаграждены озерцом с зазеленевшей водой. Примяв высокую траву, напились; Бородатая, сложив ладони ковшиком, напоила Дурачка и сбросила несколько капель на змею, которая одна из всех не голодала: всегда находились листья или какой-нибудь червячок. Утолив жажду, циркачи накопали съедобных корней, нарвали листьев, очистили от коры молодые побеги кустарника, а Карлик расставил силки. После целого дня ходьбы под палящим солнцем обвевавший их лица ветерок казался целительным бальзамом. Бородатая села рядом с Дурачком, положила его голову себе на колени. Его судьба, судьба кобры, судьба телеги тревожила ее не меньше, чем собственная участь: может быть, она думала, что выживет, если сумеет сберечь свой мир – человека, животное, повозку.
Галль, Журема и Карлик жевали медленно и вяло, выплевывая кусочки корней и стебля, из которых сок уже был высосан. Шотландец вдруг заметил под ногами круглый, твердый предмет, полузасыпанный землей. За время странствий он часто находил на дорогах человеческие кости. Это был череп-желтоватый, с трещиной. Галль вспомнил о бытующем в сертанах обычае выкапывать тела врагов, отдавая их во власть стервятникам: считалось, что тогда души их попадут прямо в преисподнюю. Он принялся внимательно разглядывать череп со всех сторон.
– Для моего отца голова человека была открытой книгой, зеркалом, – печально проговорил Галль. – Что бы он сказал, если бы увидел меня здесь в таком виде? Когда мы расстались с ним, мне было шестнадцать лет. Я огорчил его в тот день, сказав, что действие важнее познания. Он на свой лад тоже был мятежником. Другие врачи потешались над ним, называли его колдуном.
Карлик поглядел на Галля, пытаясь понять смысл его слов. Подняла глаза и Журема. Шотландец продолжал задумчиво жевать и сплевывать.
– Зачем ты сюда полез? – тихо спросил Карлик. – Неужели не страшно умереть на чужбине? У тебя тут ни семьи, ни друзей, умрешь-никто и не вспомнит.
– Вы-моя семья, – ответил Галль. – Вы-и мятежники из Канудоса.
– Но ведь ты не праведник, ты не молишься, никогда не говоришь о боге. На что тебе сдался этот Канудос?
– А я бы пропала среди чужих, – сказала Журема. – Человек без родины все одно что сирота.
– Когда-нибудь слово «родина» исчезнет, – тут же отозвался Галль. – Люди оглянутся назад, на нас, увидят, как мы жались между границ, как убивали друг друга из-за черточки на карте, и скажут: вот дураки-то были.
Карлик и Журема переглянулись. Галль знал, о чем они думают: «Ты дурак и есть». Они все жевали и сплевывали, одолевая подступающую тошноту.
– А ты веришь в то, что говорил апостол из Алгодонеса? – спросил Карлик. – Веришь, что настанет такое время, когда не будет ни болезней, ни несчастий?… – Он запнулся.
– Ни уродства, – докончил за него Галль и кивнул несколько раз подряд. – Верю. Верю так, как другие верят в бога. Теперь ты понял, на что мне сдался Канудос? На худой конец, там хоть будет за что умирать.
– Тебя убьет Руфино, – тихо сказала Журема и взглянула на небо. – Думаешь, он снесет обиду? Он ищет нас и, рано или поздно, найдет. – При этих словах ее голос зазвучал громче.
Галль схватил ее за руку.
– А-а, ты потому и не уходишь, да? Хочешь посмотреть, как он отомстит? – Он пожал плечами. – Я и Руфино не понимаю. Я вовсе не хотел оскорбить его. Желание все сметает на своем пути-и волю, и дружбу. Оно не зависит от человека, оно заложено в строении его черепа – вы называете это душой. – Он придвинулся к ней вплотную, поглядел прямо в глаза. – Я ни в чем не раскаиваюсь. Это было мне хорошим уроком. Я ошибался. Наслаждение идеалу не помеха. Не надо стыдиться требований своего тела, понимаешь? Нет, ничего ты не понимаешь.
– Ну как же такое может быть? – перебил его Карлик. Он глядел на Галля умоляюще, голос его прерывался. – Говорят, что он возвращает слепцам зрение, глухим-слух, исцеляет язвы прокаженных. Если я скажу ему: «Я пришел-сотвори чудо», он прикоснется ко мне, и я вырасту?
Галль растерянно смотрел на него, не находя для ответа ни правдивых, ни лживых слов. В эту минуту раздался плач Бородатой, склонившейся над Дурачком: «Он умирает. Больше не улыбается и не стонет, жизнь из него уходит по капельке». И, пока циркачи не уснули, долго еще слышался ее жалобный голос. А утром на них наткнулась семья паломников из Карнаибы, которая принесла дурные вести. Отряды Сельской гвардии и телохранители окрестных фазендейро в ожидании войска перекрыли все дороги из Кумбе. Попасть в Канудос можно, только сильно отклонившись на север и пройдя через Массакару, Анжико и Розарио.
Через полтора суток они пришли в Сан-Антонио, местечко на зеленых берегах Массакары, славившееся своими горячими источниками. Несколько лет назад бродячие артисты побывали там, и им запомнилось множество людей, стекавшихся туда в надежде, что купание в бурлящей, резко пахнущей воде исцелит их язвы. Сан-Антонио постоянно подвергался нападениям бандитов, которые грабили приезжих и местных. Теперь он казался вымершим. Женщины на берегу не полоскали белье, на мощеных улочках, где росли фикусы, кактусы и кокосовые пальмы, не было ни души-ни человека, ни собаки, ни птицы. Несмотря на это, Карлик пришел в хорошее расположение духа и, прижав к губам трубу, издал хриплый звук, а потом начал зазывать публику на представление. Бородатая засмеялась, приоткрыв слюнявый рот, и даже Дурачок, хоть и был еще слаб, принялся подталкивать телегу, упираясь то ладонями, то плечом, то головой. Наконец на пороге одного из домов появился какой-то старичок, который глядел на циркачей так, словно не видел их, но, когда Бородатая послала ему воздушный поцелуй, улыбнулся.
Артисты оттащили телегу на заросшую вьюнком маленькую площадь; на звуки трубы стали открываться окна и двери, выглядывать люди. Карлик, Бородатая, Дурачок поспешно распаковали свои узлы и через минуту уже размалевывали себе лица, подводили глаза, помадили волосы, надевали яркие костюмы. В руках у них замелькали клетка с коброй, обручи, волшебные палочки, бумажный аккордеон-все, что осталось от былой славы труппы Цыгана. Карлик задудел во всю мочь и крикнул: «Представление начинается!» Постепенно вокруг стала собираться публика – эти люди могли присниться только в страшном сне. Живые скелеты-не скажешь, мужчина это или женщина, старик или юноша, – с гноящимися ранами, язвами, опухолями на руках, ногах, лицах боязливо вылезали из домов и, поддерживая друг друга, шли, тащились, ползли к телеге, смыкаясь вокруг нее кольцом. «Они похожи не на умирающих, – подумал Галль, – а на давно умерших». Все, даже дети, казались древними старцами. Иные заулыбались, когда Бородатая начала свои фокусы с коброй: она целовала ее, заставляла извиваться в руках, сворачивала кольцом. Карлик проделывал с Дурачком то же самое: и Дурачок так же извивался, завязывался узлом, складывался вчетверо. Жители Сан-Антонио, кто смеясь, а кто серьезно, следили за представлением, одобрительно кивали, хлопали в ладоши. Некоторые посматривали на Галля с Журемой, словно спрашивая, когда же придет их черед. Шотландец не мог оторвать от них глаз, а лицо Журемы скривилось от омерзения. Она пыталась пересилить себя, но потом вдруг прошептала, что больше не может, и отошла. Галль не стал ее успокаивать. Глаза его горели; в голове все перемешалось. «Быть здоровым, – думал он, – такой же эгоизм, как любить, как обладать богатством или властью: все, что принадлежит тебе, отнято у других. Лучше уж ничего не иметь и никого не любить. Но возможно ли отказаться от здоровья, чтобы стать вровень с моими страждущими братьями? Сколько вопросов требуют ответа, сколько голов у этой гидры, несправедливость повсюду, куда ни взглянешь». Он заметил, что Журема дрожит, что ей вот-вот станет дурно, и взял ее за руку.
– Гляди, гляди на них, – повторял он горячо и гневно. – Гляди на этих женщин. Они тоже были когда-то юными, сильными, красивыми. Кто сделал их такими, как сейчас? Бог? Нет, не бог! Богатые, здоровые, себялюбивые мерзавцы, захватившие власть.
В ярости оттолкнув Журему, он выскочил на середину площади, не обращая внимания на Карлика, который как раз начал свою заветную историю о принцессе Магалоне, дочери короля Неаполитанского. Зрители увидели, что одетый в рваные штаны стриженый рыжебородый человек со шрамом на шее обращается к ним.
– Крепитесь, братья, не поддавайтесь отчаянию! Вы гниете заживо и влачите жалкое существование не потому, что так угодно бесплотному божеству, которое прячется где-то там в небесах, а потому что мир создан неправильно! Вам нечего есть, вас некому и нечем лечить, никому нет дела до вас, потому что вы бедны! Имя вашей болезни – несправедливость, эксплуатация, бесправие! Нельзя смиряться, братья! Восстаньте из бездны бедствий, как восстали ваши братья в Канудо-се! Отберите землю и дома тех, кто украл вашу силу, погубил вашу молодость, кто погасил в вас искру человечности…
Бородатая не дала ему договорить. С искаженным от бешенства лицом она оттолкнула его в сторону:
– Дурак ты! Дурак! Никто тебя не понимает! От твоих слов они огорчатся, рассердятся и ничего нам не дадут! Щупай им головы, предсказывай им будущее! Развесели их! Утешь!
Раздался крик петуха, и Блаженненький, не открывая глаз, прошептал про себя: «Благословен будь Иисус Христос!» Он еще полежал неподвижно, молясь – просил у господа силы свершить то, что предстояло. В последние дни его немощное тело едва выдерживало постоянное напряжение: часто кружилась голова, а ночью, когда он валился на свой матрас, расстеленный за алтарем в церкви святого Антония, кости ломило так, что он подолгу не мог заснуть и лежал, крепко стиснув зубы, покуда милосердный сон не избавлял его от этой муки. Блаженненький был хрупок и хил, но обладал могучей волей, и телесная слабость второго по значению человека в Канудосе оставалась для всех тайной.
Он открыл глаза. Во второй раз пропел петух, в слуховое оконце пробился свет зари. Блаженненький спал не раздеваясь-в той самой тунике, которую Мария Куадрадо и «ангелицы» без конца латали и штопали. Он надел сандалии, поцеловал висевшие на груди крестик и охранявшую от пули ладанку с изображением сердца Христова, а потом затянул потуже ржавую проволоку, которую носил с того дня, как впервые повстречал Наставника в Помбале, скатал свой матрас и пошел будить спавшего в притворе церкви старика из Шорошо-тот исполнял должность ключаря и ризничего. Открыв глаза, старик пробормотал: «Благословен будь Иисус Христос». «Во веки веков», – ответил Блаженненький и протянул ему плеть: каждое утро он во славу Предвечного совершал обряд бичевания. Стал на колени, и старик десять раз изо всех сил хлестнул его по спине и ягодицам. Блаженненький не издал ни звука. Покончив с этим, оба перекрестились. Так начинался каждый их день.
Ключарь отправился вытирать пыль с алтаря, а Блаженненький подошел к дверям и сразу же услышал голоса собравшихся вокруг церкви паломников, которые под присмотром Католической стражи ожидали его выхода. Сердце Блаженненького вечно когтил страх ошибиться – прогнать прочь доброго христианина и допустить в Бело-Монте недостойного человека или тайного врага, – и о том, чтобы господь вразумил его, Блаженненький всегда молился с особым жаром. Он отворил двери, услышал гул толпы и увидел у паперти несколько десятков человек. Воины Католической стражи-их можно было отличить по синим тряпицам на руках или на шее-хором крикнули: «Благословен будь Иисус Христос!» «Во веки веков», – пробормотал в ответ Блаженненький. Паломники осенили себя крестным знамением, все, кроме параличных и больных, поднялись на ноги. Глаза у них блестели-от голода и от радости. Блаженненький прикинул: не меньше пятидесяти.
– Добро пожаловать в Бело-Монте, в землю Предвечного Отца и господа Иисуса, – нараспев сказал он. – Наставник требует от тех, кто услышал зов и пришел сюда, только веры и истины. Солгавший и неверующий да не вступит в пределы божьей земли.
Он дал знак воинам Стражи, и они пропустили к нему первых паломников. Раньше он говорил с каждым по отдельности, но теперь приходилось вести беседы с несколькими сразу. Наставник не хотел, чтобы кто-нибудь еще, кроме Блаженненького, занимался этим, и всякий раз, когда тот просил отрядить людей ему в помощь, отвечал одно и то же: «Ты– врата Бело-Монте».
Первым вошел старик-слепец с дочерью, зятем и двумя внуками. Он был родом из Керары и добирался до Канудоса целый месяц, схоронив по дороге сватью и еще двоих близнецов-внуков. «Вы погребли их по обряду?» – «Да, положили в гроб, отпели». Покуда старик, устремив на него невидящий взгляд, рассказывал о том, как шли, Блаженненький внимательно рассматривал пришельцев. Сразу же можно было понять, что живут в этой семье дружно, уважают старших-никто ни разу не перебил слепца, дочка и зять только кивали в подтверждение. Лица всех пятерых, истомленные голодом, жаждой, тяготами долгого пути, светились радостью-наконец-то они достигли святого места. Ощутив прикосновение ангела, Блаженненький решил, что допустит их в Бело-Монте, но все же спросил, не сослужил ли кто-нибудь вольно или невольно службы Антихристу. После того как они поклялись, что не признают Республику, отречение императора, отделение церкви, гражданский брак, новую систему мер, что не заполняли опросных листов, Блаженненький поочередно обнял их и, дав стражника в провожатые, отправил к Антонио Виланове. В дверях женщина что-то шепнула на ухо слепцу, и тот робко спросил, скоро ли они увидят Наставника. Все пятеро так замерли и напряглись в ожидании ответа, что Блаженненький подумал: «Это избранные». Сегодня же вечером они увидят его, услышат его наставления, сегодня вечером он скажет, что господь рад принять новых овец в свое стадо. Произнеся эти слова, Блаженненький посмотрел вслед ликующим людям и подумал, что очистительная благодать еще существует в этом обреченном на гибель мире. Блаженненький твердо знал, что они забыли о смерти своих близких, о всех тяготах и испытаниях и уверены теперь, что жить стоит. Антонио Виланова сейчас запишет их в свои книги, слепого старика отправит в дом спасения, дочь отдаст под начало Антонии и Асунсьон, а ее мужа с сыновьями поставит водоносами.
Слушая следующую пару-женщина держала в руках какой-то сверток, – он думал об Антонио: истинно верующий, избранный, агнец господний. И он, и брат его Онорио-люди сведущие, когда-то торговали, была у них и скотина, и деньги; могли бы жить так и дальше, копить и приумножать, появились бы у них дома, земли, слуги. А они решили, подобно неимущим братьям своим, служить господу. Великое благо, что есть в Канудосе такой человек, как Антонио Виланова: все трудности отступают перед его мудростью и опытом. Бог его послал. Вот только что он наладил снабжение водой из Вассы-Баррис, из ручьев на Фазенде-Велье; воду дают бесплатно. Водоносами становятся паломники из числа новоприбывших: быстро узнается, чего они стоят; сами они счастливы, что пригодились Наставнику, а люди в благодарность кормят их.
Из невнятных слов стоявшей перед ним женщины Блаженненький понял, что на руках у нее-тело новорожденной дочери, которая умерла накануне, когда они уже спускались из сьерры Каньябрава. Он приподнял тряпицу, увидел окоченевшее тело, пергаментное личико и сказал, что господь явил свою милость, прибрав девочку на том крошечном клочке земли, который один на всем свете неподвластен сатане. Девочку еще не успели окрестить, и Блаженненький совершил над ней таинство – он нарек ее Марией Эуфразией и помолился, чтобы отец небесный упокоил ее душу в лоне Авраамовом. Супруги дали клятву и пошли к Антонио Виланове: он должен был похоронить их дочку. В Канудосе не хватало дерева, не из чего было делать гробы, и каждые похороны представляли немалую сложность. Блаженненький трясся как в лихорадке при мысли о том, что после смерти тело его, ничем не защитив, свалят в яму.
Он расспрашивал очередных паломников, когда в церковь пришли «ангелицы», чтобы прибраться, а за ними-Алешандринья Корреа, которая принесла ему глиняный горшок и записку от Марии Куадрадо: «Съешь сам», – она знала, что Блаженненький раздает еду голодным. Он возблагодарил бога за то, что тот не испытывает его твердости ни голодом, ни жаждой: ему хватало глотка воды, пригоршни зерен, и даже во время мучительного перехода по безжизненным серта-нам он не страдал, как другие. Поэтому в Канудосе один только Наставник постился чаще и строже, чем Блаженненький. Алешандринья Корреа сказала, что Жоан Апостол, Жоан Большой и Антонио Виланова ожидают его в Святилище.
Блаженненький еще часа два принимал паломников и не допустил в Бело-Монте только одного хлеботорговца из Педриньяса, который некогда был сборщиком податей. Бывшим солдатам, проводникам, поставщикам сатанинского воинства не отказывали, но сборщики податей под страхом смерти изгонялись прочь. Они высасывали из бедняков последние соки, уводили их скотину, отнимали пожитки, были алчны и безжалостны и здесь, в Бело-Монте, могли бы стать тем червяком, который изнутри сожрет все яблоко. Блаженненький объяснил торговцу, что, если тот хочет вернуть себе доброе имя и заслужить милость небес, он должен сражаться с Сатаной в одиночку, на свой страх и риск. После этого он велел остальным ожидать его возвращения и пошел в Святилище. Близился полдень, солнце играло на камнях. По дороге его беспрестанно останавливали, пытаясь о чем-то спросить, но он торопливо шел дальше в сопровождении воинов Католической стражи. Было время, когда он отказывался от охраны, но потом понял, что она необходима, иначе короткий путь от церкви до Святилища занял бы у него несколько часов: на каждом шагу его осаждали просьбами и вопросами. Блаженненький подумал, что среди тех, кто сегодня пришел в Канудос, были люди из Алагоаса и Сеары-вот куда докатилась молва о святой земле. Вокруг Святилища стояла такая плотная толпа, неотрывно глядевшая на деревянную дверь, из которой в любую минуту мог появиться Наставник, что Блаженненький и четверо стражников не смогли пробиться и остановились, увязнув в человеческом месиве. Стражники замахали своими синими повязками, и их товарищи, охранявшие вход, прокладывая себе путь в толпе, поспешили им на помощь и образовали неширокий коридор: по нему и прошел Блаженненький, говоря себе, что, не будь Католической стражи, в Бело-Монте воцарился бы хаос, и это было бы той самой лазейкой, через которую в город проник бы Сатана.
– Благословен будь Иисус Христос, – произнес он и, услышав в ответ: «Во веки веков», почувствовал особое умиротворение, неизменно охватывавшее его в присутствии Наставника: даже гомон толпы за дверью звучал здесь райской музыкой.
– Прости, отче, что заставил тебя ждать, – прошептал Блаженненький. – Приходит с каждым днем все больше народу. Я не успеваю поговорить со всеми или хотя бы поглядеть на них.
– Каждый имеет право на спасение, – отвечал Наставник. – Возрадуйся.
– Я и радуюсь, что паломников становится все больше. А сержусь на себя: никак не успеваю узнать их получше.
Он уселся на пол между Жоаном Апостолом и Жоаном Большим, державшими на коленях свои карабины. Кроме Антонио Вилановы, в комнате был и его брат Онорио: судя по густой пыли, покрывавшей его лицо и одежду, он только что приехал. Мария Куадрадо протянула ему стакан воды, и он выпил с наслаждением, маленькими глотками. Наставник, завернувшись в свое лиловое одеяние, неподвижно и очень прямо сидел на топчане и перебирал густые спутанные завитки на голове Леона, которьш примостился с тетрадью и пером на полу, прижавшись щекой к коленям святого. Вдоль стены безмолвно, не шевелясь, сидели на корточках «ангелицы»; белый ягненок спал. «Вот он-Наставник, Учитель, Свет очей, – благоговейно подумал Блаженненький. – Мы его дети. Мы были ничем-он сделал нас апостолами». Он почувствовал, как омывает его душу волна счастья: это снова ангел осенил его своим крылом.
Только через несколько минут он понял, что между Жоаном Апостолом и Антонио Вилановой идет спор. Антонио возражал против того, чтобы Калумби было предано огню, как предлагал Жоан, и говорил, что, если имение барона де Каньябравы-главный источник всех припасов, поступавших в Канудос, – исчезнет, ущерб будет нанесен не дьяволу, а жителям. Бело-Монте. Антонио, казалось, боялся обидеть кого-нибудь или сказать резкость и потому говорил еле слышно. «Конечно, Наставник наделен сверхъестественной силой, если такой человек, как Антонио Виланова, делается в его присутствии на себя непохож», – подумал Блаженненький. Обычно Антонио дивил всех своей неукротимой энергией, мнения свои высказывал так убежденно, что с ним поневоле соглашались, а здесь, при Наставнике, этот горластый и неуемный человек, этот не знавший усталости деятельный хлопотун, постоянно носившийся с новыми затеями, робел как школьник. «Но ведь ему это в радость», – продолжал размышлять Блаженненький. Антонио сам часто говорил об этом, когда они подолгу бродили вдвоем после проповеди; он хотел знать о Наставнике все-пути его странствий, его учение, и Блаженненький терпеливо отвечал. С легкой печалью вспоминались ему теперь первые дни Бело-Монте-дни утраченной ныне свободы, когда можно было размышлять, молиться, беседовать: они с Антонио ежедневно вели долгие разговоры, пересекая из конца в конец маленький безлюдный городок. Антонио изливал ему душу, рассказывал о том, как круто изменила его жизнь встреча с Наставником. «Я ходил сам не свой, думал, голова лопнет, нервы были натянуты так, что вот-вот оборвутся, а теперь мне довольно знать, что он рядом, и на душе становится так легко, так спокойно. Это-радость, Блаженненький». Теперь-то им не удается поговорить: у обоих появились многообразные заботы, у каждого свои. Что ж, на все воля божья.
Он так углубился в воспоминания, что даже не заметил, когда смолк голос Антонио. Теперь говорил Жоан Апостол. Сведения были достоверные, Меченый их подтвердил: барон де Каньябрава служит Антихристу, он велел всем фазендейро снабжать сатанинское воинство людьми, лошадьми, мулами, припасами, он дал солдатам проводников, а свое имение Калумби предоставил им во власть. Это самая большая, самая богатая фазенда во всем крае, там хватит добра на десять таких полков. Нужно поэтому ее уничтожить, не допустить, чтобы псы ею воспользовались, а иначе трудно будет отстоять Бело-Монте. Он замолчал, не сводя, как и Антонио Виланова, глаз с Наставника. Спорить было не о чем: святой лучше знает, пощадить Калумби или спалить дотла. Они часто не соглашались друг с другом, но их дружбе это никогда не мешало. Однако, прежде чем Наставник открыл рот, в дверь Святилища постучали. Приехали люди из Кумбе. Жоан Апостол вышел к ним.
Снова заговорил Антонио Виланова, на этот раз – о мертвых. Бело-Монте разрастался, паломники прибывали, а покойников, число которых тоже увеличилось, было негде хоронить: на старом кладбище, находившемся за церквами, места больше не было. Потому Антонио послал людей расчистить и огородить пустошь в Таболериньо, между Канудосом и Камбайо. Правильно ли он сделал? Наставник едва заметно кивнул в знак одобрения. Когда же, смущаясь, помогая себе неуклюжими движениями огромных ручищ, смахивая блестевшие в курчавых волосах росинки пота, Жоан Большой стал рассказывать, что Католическая стража вырыла от берега Вассы-Баррис до Фазенды-Вельи траншею и укрепила ее двойным рядом камней, вернулся Жоан Апостол. Даже Леон поднял свою огромную голову, вопрошающе уставился на него.
– Сегодня на рассвете солдаты заняли Кумбе. Искали падре Жоакина, расспрашивали про него. Кажется, нашли и убили.
Блаженненький услышал донесшееся из угла рыдание, но не взглянул в ту сторону: он и так знал, что там сидит Алешандринья Корреа. Остальные тоже не обернулись, хотя рыдания становились громче, заполнили комнату. Наставник не шевельнулся.
– Помолимся за душу падре Жоакина, – сердечно сказал он наконец. – Он теперь уже предстоит господу. Оттуда он будет нам помогать, может быть, даже больше, чем на земле. Возрадуемся за него и за себя. Для праведника смерть-праздник.
Опустившись на колени, Блаженненький от всей души позавидовал пастырю из Кумбе, которому теперь не страшны козни дьявола: он уже на небесах, там, куда поднимаются только мученики во имя Христа.
Руфино входит в Кумбе, когда там уже хозяйничают солдаты: они обращаются с жителями как с врагами– обыскивают дома, отшвыривают прикладами тех, кто пытается стать у них на дороге, под барабанный бой возвещают о смертной казни за хранение огнестрельного оружия-приказ об этом уже прибит к столбу. Они ищут священника. Руфино узнает, что в конце концов они дерзнули вломиться в храм и выволочь оттуда падре Жоакина: как видно, святотатство их не пугает. Обегав городок в поисках циркачей, Руфино находит приют в доме одного мостильщика: ему рассказывают про обыски, про жестокость солдат, все бы ничего, если б не это кощунство – ворваться в церковь, избить служителя бога! Должно быть, и вправду эти нечестивцы предались Сатане.
Руфино покидает Кумбе, уверившись в том, что бродячие артисты здесь не проходили. Неужели они уже в Канудосе? Или схвачены солдатами? На дороге, ведущей в Канудос, его задерживают люди из Сельской гвардии, но среди них находятся знакомые, и вскоре его отпускают. Он идет на север и через какое-то время слышит выстрел. Пуля взвихривает пыль у самых его ног-значит, стреляли по нему. Он бросается наземь, ползет и, осторожно обернувшись, видит на пригорке гвардейцев. Они кричат ему, чтобы отдал оружие-карабин и нож. Руфино вскакивает и бежит, петляя, пока не оказывается в недосягаемости, целый и невредимый, и, прячась за валунами, продолжает путь. Но вскоре он убеждается, что его не преследуют, и, вдруг ощутив безмерную усталость, падает как подкошенный, засыпает. С восходом солнца он опять шагает в сторону Канудоса. На едва заметную тропу, по которой всего несколько лет назад ходили только гурты скота и самые отчаянные торговцы, теперь отовсюду стекаются паломники. Вечером, остановившись вместе с ними на привал, Руфино слышит, как покрытый язвами старик из Сан-Антонио рассказывает о представлении бродячих циркачей. Сердце Руфино колотится. Не прерывая, он слушает старика. Он напал на след.
В сумерках Руфино уже возле Сан-Антонио и, присев на берегу Массакары возле одного из горячих источников, ждет рассвета. От нетерпения путаются мысли. С первыми лучами солнца он начинает путь вдоль цепи одинаковых домиков – они кажутся вымершими. Первый встречный показывает ему, куда идти. Руфино входит в темную, смрадную комнату, останавливается, ждет, чтобы глаза привыкли к свету. Из тьмы начинают проступать стены-исчирканные, изрисованные, на одной-изображение сердца Христова. Пустая обшарпанная комната-нет ни мебели, ни даже подставки для светильника-словно хранит память о том, что когда-то здесь жили люди: потом они ушли и все унесли с собой.
Сидящая на полу женщина приподнимается, увидев Руфино. Вокруг разбросано разноцветное тряпье, плетенная из ивняка клетка, жаровня, а на коленях у нее Руфино, присмотревшись, замечает голову змеи. Следопыт различает теперь и темный пушок вдоль ее щек, на подбородке и на руках. Между женщиной и стеной распростерто чье-то тело-Руфино видит только его нижнюю часть. Глаза женщины полны отчаяния и скорби. Склонившись над нею, Руфино осторожно и почтительно спрашивает ее о цирке. Она смотрит на него невидящим взглядом, а потом вяло протягивает ему змею: «На, ешь». Руфино опускается на корточки, объясняет, что ничего не собирается у нее отнимать, он хочет только узнать кое-что. Бородатая говорит о мертвеце: ему становилось все хуже и хуже, и вот наконец вчера ночью он испустил дух. Руфино слушает, кивает. «Может быть, надо было сначала убить Идилику, накормить Дурачка ее мясом? Может быть, это его спасло бы?»-мучаясь от угрызений совести, говорит она и сама себе отвечает: «Нет, не спасло». Змея и Дурачок делили с нею все тяготы ее кочевой жизни-с незапамятных времен они были вместе. Перед мысленным взором Руфино всплывают лица гиганта Педрина, Цыгана и других циркачей – в детстве он видел их представление, они приезжали в Калумби. Бородатая слышала от кого-то, что души тех, кого зарыли без гроба, попадут прямо в ад, – это печалит ее сильней всего. Руфино предлагает ей помощь– он сколотит гроб, выроет могилу. Еле слышно спрашивает его женщина, что он ищет. Дрожащим голосом Руфино отвечает. «Рыжего чужеземца? – говорит она. – Галилео Галля?» – «Да». Когда циркачи выходили из Сан-Антонио, его увезли с собой какие-то всадники. И Бородатая снова принимается за свое: не смогла бросить Дурачка, но и тащить его была не в силах, вот и осталась при нем. «Кто же это был? Солдаты? Сельская гвардия? Бандиты?» – «Не знаю». – «Это они остригли Галля в Ипупиаре?» – «Нет». – «Они забрали его одного?» – «Да, остальных не тронули, отпустили с миром». – «Они пошли в сторону Канудоса?»– «Не знаю».
Руфино, разломав ставни, обкладывает покойника досками, связывает их тряпьем и, вскинув этот невиданный гроб на плечо, выходит из дому. Бородатая – за ним. Местные ведут их на кладбище, дают лопату. Руфино копает могилу, опускает туда тело Дурачка, ждет, покуда Бородатая молится за упокой его души. Они возвращаются в лачугу, и женщина многословно и горячо благодарит его. Руфино, глядя перед собой остановившимися глазами, спрашивает: «Они и женщину увезли?» Бородатая растерянно моргает. «Так ты Руфино?» Он кивает. «Журема знала, что рано или поздно ты придешь». – «Увезли ее?» – «Нет, она вместе с Карликом пошла в Канудос». Толпящиеся вокруг больные и здоровые с интересом слушают их разговор. Руфино шатается от изнеможения. Его приглашают войти, и он остается в домике, где нашел Бородатую. Он спит до ночи, а на рассвете хозяева дают ему поесть. Он толкует с ними о войне, о том небывалом, что творится нынче на свете. Когда хозяева уходят, он начинает расспрашивать Бородатую о Галле и Журеме. Женщина рассказывает, что знает, а потом говорит, что тоже пойдет в Канудос. «Не боишься попасть прямо к волку в зубы?» – «Боюсь одна остаться, а там, может, найду Карлика, снова будем вместе».
Наутро они расстаются. Руфино идет на запад – туда, по словам жителей Сан-Антонио, уехали капанги, – продирается через колючий кустарник. Ему удается избежать встречи с разведчиками полковника Сезара, которые прочесывают окрестности. Время от времени он останавливается, вглядывается в следы. Никакой дичи ему добыть не удается, весь день он жует траву. Ночью он выходит к речке под названием Варгинья и впервые видит перед собой то самое сатанинское воинство, полк Живореза, которьш у всех на устах: в пыли поблескивают штыки, скрипят колеса орудийных лафетов. Руфино продолжает путь, но до темноты в Зелию не входит. Крестьяне говорят ему, что тут не только солдаты, но и Меченый со своими людьми, однако никто не видел всадников с рыжим чужестранцем. Руфино всю ночь слышит вдалеке свист свирелей– он то замолкает, то начинается вновь.
От Зелии до Монте-Санто тянется гладкая, выжженная, колючая пустыня без дороги и троп. Руфино на каждом шагу мерещатся солдатские патрули и разъезды. К полудню он находит воду и пищу. Его не покидает ощущение, что он не один. Он оглядывается, озирается по сторонам: никого. Но чуть погодя догадка его подтверждается: за ним следят, его преследуют. Он пытается уйти, меняет направление, прячется, пережидает, пускается бегом. Тщетно: преследователи знают свое дело и, не попадаясь ему на глаза, движутся за ним неотступно. Тогда Руфино, оставив предосторожности, смирившись, идет открыто, каждую секунду ожидая смерти. Вскоре он слышит блеянье коз. Впереди прогалина, а на ней Руфино замечает десятка два мужчин и беленькую, сжавшуюся в комочек девочку. Взгляд ее блуждает, тело в синяках, платье разодрано. Она перебирает колокольцы, какие вешают скотине на шею, вертит деревянную пастушескую свирель. Мужчины молча смотрят на приближающегося к ним Руфино. Они больше похожи на крестьян, чем на разбойников, но у каждого под рукой карабин, на поясе-мачете, нож, подсумки, пороховница. Один из них встает и, улыбаясь, чтобы не напугать девочку, подходит к ней, а она замирает, глядя на него широко открытыми глазами. Мужчина осторожно берет у нее колокольчики и свирель, возвращается на свое место.
Разбойники, усевшись в кружок, едят. Каждый держится особняком, сам по себе. Никто не обращает на Руфино внимания, словно давно поджидали его и были уверены, что рано или поздно он придет. Проводник подносит ладонь к шляпе и говорит: «Добрый вечер». Одни продолжают жевать, другие поворачиваются к нему, а кто-то отвечает с набитым ртом: «Благословен будь Иисус Христос». Руфино вглядывается в того, кто произнес эти слова, и видит коренастого изжелта-смуглого кабокло со шрамом на месте носа. «Это Меченый, – понимает он. – Мне крышка». Жаль, что придется умереть, так и не сведя счетов с тем, кто обесчестил его. Меченый, сохраняя полнейшее спокойствие, без враждебности, не приказав даже отдать оружие, начинает допрос: откуда и куда идет, кому служит, что видел. Руфино отвечает не задумываясь, говорит охотно и многословно, замолкая лишь при очередном вопросе. Остальные продолжают ужин, но в ту минуту, когда Руфино объясняет, кого и зачем он ищет, все поворачиваются к нему, оглядывают с ног до головы. Меченый, проверяя, правду ли он говорит, снова спрашивает, сколько раз он сопровождал полицейских, которые преследовали кангасейро. Но Руфино с самого начала решил говорить все как есть, его не собьешь. «А ты знал, что один из этих отрядов охотился за мной?» – «Знал». Меченый говорит, что хорошо запомнил людей капитана Жералдо Маседо, Легавого: еле-еле удалось ему уйти от них. «Ты хорошо знаешь свое дело», – произносит он. «Да нет, – говорит Руфино, – видно, хуже, чем надо, раз не смог отделаться от твоих ребят». Время от времени из зарослей неслышно, как призрак, выходит человек, шепчет что-то на ухо Меченому и снова исчезает. Руфино, не задавая вопросов, не спрашивая о том, что его ждет, смотрит, как бандиты завершают ужин, встают, затаптывают костер, забрасывают ветвями место своего привала. Меченый глядит на него. «Не хочешь душу спасти?»-спрашивает он. «Сначала честь, душа-потом», – отвечает Руфино. Никто не смеется. Меченый задумывается на несколько мгновений. «Чужестранца, которого ты разыскиваешь, увезли в имение барона де Каньябравы, в Калумби», – цедит он сквозь зубы, а потом уходит в сопровождении своих людей. На прогалине остается только беленькая девочка, да на верхушке имбузейро сидят, по-стариковски перхая, два стервятника-урубу.
Руфино немедля отправляется в путь, но уже через полчаса страшная усталость наваливается на него, ноги становятся как деревянные, и он падает там, где стоит. Когда он просыпается, его руки, шея, лицо сплошь искусаны москитами. Впервые за все то время, что он идет из Кеймадаса, охватывает его горькая досада: все напрасно, все впустую. Он поворачивает обратно, но каждый шаг по земле, которую с тех пор, как выучился ходить, он пересекал множество раз, на которой он знает все тропинки, все родники и источники, все места, где лучше всего расставить силки, дается ему теперь с трудом, через силу: он еле-еле передвигает ноги, и путь кажется ему нескончаемым, и земля, как в недавнем сне, грозит обернуться зыбкой трясиной-в любую минуту она провалится под ступней, поглотит его. Никем не замеченный, он минует Монте-Санто: до Калумби теперь не больше десяти часов хода. Он идет всю ночь без отдыха, время от времени пускается бегом. Вот и фазенда, где он родился и вырос; Руфино не замечает, в каком запустении поля, как мало вокруг людей, какой повсюду царит упадок. Встречные пеоны здороваются с ним, но он не отвечает, не слышит ни их приветствий, ни расспросов. Пеоны не задерживают его, некоторые следуют за ним в отдалении.
У господского дома, под пальмами и тамариндами снуют между сараями, корралями и прочими службами работники, рядом-кучка вооруженных людей. Они покуривают, разговаривают. Окна в доме прикрыты жалюзи. Руфино, осторожно приглядываясь к телохранителям барона, продвигается вперед. Капанги молча, без приказа, загораживают ему дорогу. Они не угрожают, не бранятся, не произносят ни слова. Молчит и Руфино. Его хватают за руки. Капанги стараются не причинить ему боли, ему оставляют карабин, мачете и нож, но дальше не пускают. Капанги здороваются с ним, похлопывают по плечу, шепчут, чтобы не дурил. Лицо Руфино покрывается крупными каплями пота. Он не отбивается, но пытается вырваться. Двоих он отталкивает, но двое других снова оказываются у него на пути, заставляют остановиться. Так продолжается до тех пор, пока обессиленный Руфино не перестает сопротивляться. Тогда его отпускают. Он смотрит, сникнув, на черепичную крышу, на увитое плющом крыльцо, на окно кабинета. Он снова делает шаг вперед и снова натыкается на живую стену. Из дома выходит хорошо знакомый ему Аристарко, старший над телохранителями барона.
– Если желаешь видеть барона, он тебя примет хоть сейчас, – говорит он дружелюбно.
Грудь Руфино высоко вздымается.
– Он отдаст мне чужеземца? Аристарко мотает головой:
– Он отдаст его солдатам. Они отомстят за тебя.
– Он мой, – шепчет Руфино. – Барон знает, что он принадлежит мне.
– Тебе не отдаст, не надейся, – повторяет Аристарко. – Хочешь, он сам тебе все объяснит?
Побледнев, Руфино качает головой. На лбу и на шее у него вздулись жилы, лоб покрыт потом, глаза вылезают из орбит.
– Передайте барону, что я ему больше не слуга! – хрипло и раздельно произносит он. – А рыжему скажите, что сейчас я пойду и убью ту, кого он у меня украл.
Он плюет на землю, поворачивается и уходит туда, откуда пришел.
Стоя у окна, барон де Каньябрава и Галилео Галль смотрели, как уходит прочь Руфино, как расходятся кто куда капанги и пеоны. Галль был выбрит, одет в чистую рубаху и штаны взамен тех лохмотьев, что были на нем раньше. Барон снова уселся за свой письменный стол, над которым висела коллекция оружия, взял чашечку дымящегося кофе и, рассеянно устремив взгляд в пространство, отхлебнул глоток, а потом снова стал разглядывать Галля с любопытством энтомолога, изучающего неизвестную ему особь. Так глядел он на него с той минуты, когда Галль, худой и изможденный, под конвоем людей Аристарко появился в дверях его кабинета, а когда шотландец произнес первые слова, интерес барона усилился.
– Вы приказали бы убить Руфино? – спросил Галль по-английски. – Если бы продолжал настаивать, если бы не подчинился? Да что я спрашиваю! Конечно, приказали бы.
– Мертвецов незачем убивать, господин Галль, – ответил барон. – Руфино мертв, а убили его вы, когда отняли у него Журему. А если бы я распорядился убрать его, то оказал бы ему милость: избавил бы от снедающего его позора и бесчестья. Для сертанца нет более лютой пытки.
Он открыл коробку с сигарами, достал и раскурил одну, вдруг представив себе крупно набранный заголовок на первой полосе «Жорнал де Нотисиас»: «Наемник барона де Каньябравы-проводник английского шпиона». Задумано неплохо: можно ли лучше доказать причастность барона ко всей этой истории, чем втянув в нее Руфино?
– Я одного не понимал, – сказал барон, растирая пальцы, словно они у него онемели. – Я не понимал, чем Эпаминондас прельстил этого так называемого агента. Мне и в голову не могло прийти, что бог послал ему в вашем лице настоящего идеалиста. Забавные вы люди, идеалисты. Мне раньше не доводилось иметь с ними дела, а тут за несколько дней-сразу двое. Вы и полковник Морейра Сезар. Да, он тоже мечтатель и фантазер, хоть вы с ним мечтаете о разном.
Шум на дворе не дал ему договорить. Поднявшись из-за стола, он подошел к окну и сквозь решетку увидел, что его телохранители окружили вовсе не Руфино, как он подумал сначала, а четверых вооруженных карабинами людей. «Это Меченый из Канудоса», – раздался голос человека, про которого и сам барон не мог бы сказать, в плену он у него или в гостях. Он стал разглядывать пришельцев. Трое стояли молча, четвертый-приземистый, коренастый, уже немолодой, изжелта-смуглый, со шрамом через все лицо– о чем-то разговаривал с Аристарко. Да, должно быть, это и есть Меченый. Аристарко закивал и пошел к дому.
– Скучать сегодня не приходится: одно происшествие за другим, – пробормотал барон, посасывая сигару.
Аристарко казался как всегда невозмутимым и непроницаемым, но барон почувствовал, что он сильно взволнован.
– Пришел Меченый, – доложил телохранитель лаконично. – Хочет поговорить с вами.
Вместо ответа барон повернулся к Галлю.
– Пожалуйста, сейчас подите к себе. Мы увидимся за ужином в шесть часов, по-деревенски.
Проводив Галля, он спросил у Аристарко, привел ли Меченый еще людей, кроме этих троих? Да, в окрестностях усадьбы их не меньше полусотни. «А ты уверен, что это и есть Меченый?» – «Уверен, он самый».
– Ну, а если им вздумается напасть на Калумби, мы сумеем отбиться?
– Мы сумеем сложить тут головы, – отвечал Аристарко не задумываясь, так, словно уже задавал себе этот вопрос. – Я почти никому не могу доверять. Все они, того и гляди, уйдут в Канудос.
Барон вздохнул.
– Приведи его, – велел он. – И побудь здесь. Я хочу, чтобы ты присутствовал при нашем разговоре.
Аристарко вышел и через минуту появился в дверях вместе с человеком из Канудоса. Остановившись в полутора шагах от барона, он снял шляпу. Барон пристально глядел в упрямые глаза, скользил взглядом по загорелому лицу Меченого, как будто пытался уверить себя, что перед ним и впрямь стоит тот знаменитый душегуб и преступник, которому молва приписывала бесчисленные злодеяния. О прежней жизни напоминал только страшный шрам, оставленный пулей, ножом или лапой зверя: в остальном Меченый ничем не отличался от любого крестьянина, однако крестьяне, стоя перед бароном, моргали, опускали голову, а он спокойно и с достоинством выдерживал его взгляд.
– Так это ты Меченый? – спросил наконец барон.
– Да, – ответил тот.
Аристарко стоял у него за спиной неподвижно, как статуя.
– Своими налетами, грабежами и убийствами ты опустошал край почище засухи, – сказал барон.
– Это было давно, – ответил Меченый не обижаясь, но с тайным сожалением. – Я грешил и буду за это держать ответ. Но теперь я служу не сатане, а господу.
Тон его показался барону знакомым: в точности так-без капли сомнения в правоте своих слов, с непререкаемой уверенностью-говорили капуцины-прорицатели из миссий, бродячие проповедники, иногда попадавшие на фазенду по пути в Монте-Санто, полковник Морейра Сезар, Галилео Галль. Впервые за все это смутное время барону захотелось увидеть Наставника, посмотреть на человека, который сумел превратить головореза в фанатика.
– А зачем ты пожаловал?
– Сжечь Калумби, – ответил недрогнувшим голосом Меченый.
– Сжечь Калумби? – от изумления барон переменил позу, не совладал со своим лицом, повысил голос. – Но зачем?
– Чтобы очистить его от скверны, – медленно произнес Меченый. – Земля заслужила отдых, она слишком давно не знала покоя.
Аристарко стоял не шевелясь, а барон, уже оправившись, поглядел на человека со шрамом так, как в лучшие времена глядел через увеличительное стекло на бабочку или на засушенный в гербарии листок. Ему вдруг захотелось выведать у него всю подноготную, проникнуть ему в душу, понять истинную суть того, о чем он говорил. На миг он увидел перед собой Себастьяну, в кольце бушующего пламени расчесывающую блестящие волосы Эстелы, и побледнел.
– Неужели твой скудоумный Наставник не понимает, что делает? – Он пытался сдержать свой гнев. – Неужели не понимает, что это обречет сотни семей на голод и смерть? Его сумасбродство уже ввергло Баию в войну.
– Так сказано в Писании, – невозмутимо ответил Меченый. – Придет Республика, а за ней Живорез, начнется смута. Но бедные спасутся в Бело-Монте.
– Так ты читал Библию? – пробормотал барон.
– Не я, а он, – сказал Меченый. – Вы с семьей можете уходить, никто вас не тронет. Здесь побывал Живорез, получил проводников и скотину. Калумби отныне проклято и принадлежит дьяволу.
– Я не позволю разорять фазенду, – сказал барон. – И дело тут не во мне. На этой земле кормятся сотни людей. Что будет с ними?
– Господь наш Иисус Христос позаботится о них лучше, чем вы. – Было видно, что Меченый старается быть сдержанным и почтительным, но неспособность барона понять такие очевидные вещи ставит его в тупик. – Вы уедете, а все остальные придут в Бело-Монте.
– К тому времени полковник Сезар сметет его с лица земли, – сказал барон. – Как ты не понимаешь, что ножами и дробовиками нельзя победить регулярную армию?
Ах, все это впустую: ничего Меченьш не поймет, и убеждать его так же бессмысленно, как Морейру Сезара или Галля. Барона передернуло: похоже, что весь мир сошел с ума, что управляет им теперь одна лишь слепая, нерассуждающая вера.
– Так-то вы мне отплатили за то, что я посылал в Канудос провизию, пригонял гурты скота, привозил зерно? – спросил он. – Антонио Виланова обещал мне, что в обмен на это вы не тронете Калумби, не причините вреда моим людям. Так-то держит Наставник свое слово?
– Он должен повиноваться воле Отца, – пояснил Меченый.
– Значит, это господь приказал сжечь мой дом, – пробурчал барон.
– Не господь, а Отец, – поправил Меченый поспешно, словно торопясь исправить грубейшую ошибку собеседника. – Наставник не хочет, чтобы вы или кто-нибудь из ваших близких пострадали. Всякий, кто пожелает, волен уйти.
– Очень любезно с вашей стороны, – отозвался барон. – А я не дам сжечь Калумби. Я никуда не пойду.
Лицо Меченого потемнело, судорожно задергался шрам.
– Если вы не уйдете, мне придется убить тех, кто мог бы спастись, – с трудом проговорил он. – И вас тоже. Я не хочу, чтобы ваша кровь пала на мою голову. Здесь и боя-то не будет. – Он ткнул пальцем за плечо. – Пусть Аристарко скажет.
Барон умоляюще взглянул на своего телохранителя, но утешительного ответа не последовало.
– Мне нужна неделя, – сказал он наконец. – Я не могу…
– Один день, – прервал его Меченьш. – Можете забрать с собой что захотите. Больше суток я ждать не буду. Сатана приближается к Бело-Монте, мое место там. – Он надел шляпу, повернулся и, выходя вместе с Аристарко за дверь, произнес на прощанье: – Благословен будь Иисус Христос.
Барон увидел, что его сигара погасла. Он стряхнул пепел, снова раскурил ее и, глубоко затянувшись, решил, что просить помощи у Морейры Сезара нет никакой возможности – не поспеет. Смирившись с этим-он ведь тоже все-таки был сертанцем и привык покорно сносить удары судьбы, – барон подумал о жене: как-то воспримет она весть о скорой гибели усадьбы, которая так много значила в судьбе их обоих?
Через полчаса все трое – Эстела по правую руку от барона, Галль – по левую-сидели в столовой на венских стульях с высокими спинками. Было еще светло, но слуги уже зажгли лампы. Барон поглядывал на шотландца: тот ел без аппетита, и на лице его застыла привычная страдальческая гримаса. Ему не запрещали выходить наружу, но Галль, если не считать нескольких бесед с бароном, не покидал комнаты-той самой, куда поместили когда-то полковника Сезара, – и все время что-то писал. Барон попросил его изложить все, что случилось с ним после памятного свидания с Эпаминондасом Гонсалвесом. «В обмен на это я получу свободу?» – спросил тогда Галль. Барон покачал головой: «Вы-мое оружие, которым я смогу одолеть всех врагов». Шотландец долго молчал, и барон усомнился в том, что он будет писать свою исповедь. Так что же он пишет день и ночь? Барон был и раздосадован и заинтригован.
– Вы считаете полковника идеалистом? – вывел его из задумчивости голос Галля. – Но о его жестокости ходят ужасные слухи.
Барон понял, что шотландец решил возобновить начатый в кабинете разговор.
– Вас это удивляет? – ответил он по-английски. —
Полковник Морейра Сезар – самый настоящий идеалист. Ему не нужны ни деньги, ни почести, и даже власть для него-не самое главное. Он руководствуется абстракциями, им движет болезненно обостренный национализм, он обожествляет технический прогресс и верит, что только армия может навести в стране порядок, вывести ее из хаоса, очистить от коррупции. Конечно, он идеалист. Нечто вроде Робеспьера…
Лакей начал собирать тарелки, и барон замолчал. Он поигрывал кольцом для салфетки и думал, что завтра все, что окружает его, превратится в обугленные развалины. На мгновение он пожелал, чтобы случилось чудо и полковник Сезар – его непримиримый враг– оказался здесь и предотвратил преступление.
– Как и многие идеалисты, он безжалостен и неумолим, когда начинает осуществлять свои мечты, – добавил барон, и по лицу его невозможно было догадаться, о чем он сейчас думает. – Знаете, что сделал полковник в крепости Аньято-Мирам, когда федералисты подняли восстание против маршала Флориано? Казнил сто восемьдесят пять человек. Они сложили оружие, но его это не остановило. Ему надо было выжечь крамолу дотла.
– Он отрубил им головы, – сказала баронесса. Она говорила по-английски не так свободно, как ее муж, медленно и неуверенно выговаривая каждый слог. – В народе его прозвали Живорезом.
Барон, невидящим взглядом уставившись на блюдо, засмеялся коротко и невесело.
– Теперь представьте себе, что произойдет, когда этот идеалист получит возможность распоряжаться жизнью и смертью бунтовщиков-монархистов и английских агентов из Канудоса, – мрачно сказал он. – Полковник прекраснейшим образом осведомлен, что они ни то и ни другое, однако для его якобинской идеи нужно, чтобы они были бунтовщиками и англофилами, – значит, они ими будут. Он истребит их всех. Для чего? Для блага нации, разумеется. Он всей душой верит, что так оно и есть.
С трудом проглотив кусочек, он снова представил себе объятое пламенем Калумби, увидел, как огонь, потрескивая, пожирает все вокруг.
– Я хорошо знаю этих недоумков из Канудоса, – снова заговорил он и почувствовал, что ладони его увлажнились. – Они невежественны и суеверны: любой шарлатан может убедить их, что грядет светопреставление. Но вместе с тем они бесстрашны, выносливы и обладают врожденным чувством собственного достоинства. Ну, не абсурд ли это? Людей, которые путают императора Педро Второго с апостолом Петром, которые понятия не имеют, где находится Англия, которые ждут пришествия короля Себастьяна из морских глубин, перебьют как монархистов и англофилов!
Он снова проглотил кусочек, и ему показалось, что он пахнет гарью и копотью.
– Полковник сказал мне: «Бойтесь интеллигентов». Я считаю, что идеалисты еще опасней, господин Галль.
Голос шотландца донесся до него словно из дальней дали:
– Отпустите меня в Канудос. – Глаза Галля блестели, было видно, что эта мысль захватила его целиком. – я хочу умереть за то лучшее, что есть во мне, за то, во что верю, за то, во имя чего я сражался. Я не могу умереть как обманутый дурак. Эти, как вы сказали, недоумки воплощают в себе честь Бразилии. Они страдали, они восстали. Нас с вами разделяет пропасть, но все же вы можете меня понять.
Баронесса жестом велела лакею собрать посуду и выйти.
– Зачем я вам нужен? – продолжал Галль. – Может быть, я рассуждаю наивно, но слов на ветер не бросаю. Поверьте, я вас не шантажирую. Если вы выдадите меня властям Баии или полковнику Сезару, это ни к чему не приведет: я не скажу ни слова. А если будет нужно, я солгу и под присягой заявлю, что был подкуплен вами, чтобы оклеветать Эпаминондаса Гонсалвеса. Он низкий негодяй, а вы человек чести, но, если надо выбирать между якобинцем и монархистом, я выбираю якобинца. Мы с вами враги, барон, не забывайте этого.
Баронесса отодвинула стул, собираясь встать.
– Останься, – удержал ее барон. Он слушал Галля, но думать мог только о том пламени, которое через несколько часов охватит Калумби. Как сказать об этом Эстеле?
– Отпустите меня в Канудос, – повторил Галль.
– Но почему вы так настаиваете? – воскликнула баронесса. – Ведь они убьют вас как врага! Не вы ли говорили, что вы атеист и анархист? Что вам в Канудосе?
– У нас с ними очень много общего, хоть они этого и не знают, – ответил Галль и, помолчав, добавил: – Отпускаете?
Барон, не притворяясь, а в самом деле почти не слыша его, сказал жене по-португальски:
– Нам нужно уехать, Эстела. Они собираются сжечь Калумби. Ничего другого нам не остается. Оборонять фазенду не с кем, а отдавать за нее жизнь– глупо.
Он увидел, что жена застыла на месте, потом побледнела, закусила губу, и, испугавшись, что она лишится чувств, повернулся к Галлю:
– Вы понимаете, что нам с женой предстоит решить серьезный вопрос. Ступайте к себе, мы поговорим позднее.
Галль подчинился беспрекословно. Хозяева некоторое время сидели молча; Эстела ждала. Барон передал ей свой разговор с Меченым. Он заметил, что она изо всех сил старается сохранить спокойствие, но это ей плохо удается: лицо ее мгновенно осунулось, она дрожала всем телом. Барон всегда относился к своей жене с нежнейшей любовью, а в подобные минуты неизменно изумлялся: она никогда не выказывала слабости; у этой изящной, нарядной, хрупкой женщины был твердый характер. Барон подумал, что и на этот раз найдет в ней опору. Он объяснил, что взять с собой ничего не удастся и потому самое ценное надо упаковать и спрятать в укромном месте, а еще лучше-раздать слугам и пеонам.
– И ничего нельзя сделать? – проговорила баронесса, еле слышно, точно боялась, что враги уже рядом.
Барон только покачал головой: «нет».
– В сущности, они ничего не имеют против нас. Они желают уничтожить Сатану и дать земле роздых. Спорить с ними без толку. – Он передернул плечами и, почувствовав, что им овладевает волнение, решил прекратить разговор:-Уедем завтра в полдень. К этому времени истекает срок, который они мне дали.
Эстела кивнула. Черты ее лица заострились, на лбу прорезалась морщинка, зубы слегка постукивали.
– Что ж, нам придется работать всю ночь, – сказала она, поднимаясь.
Барон глядел ей вслед, зная, что она немедленно расскажет обо всем Себастьяне. Вызвав к себе Аристарко, он отдал распоряжения насчет предстоящего отъезда, а потом заперся у себя в кабинете и долго рвал в клочки бумаги, тетради, карты. То, что он собирался взять с собой, уместилось в два чемодана. Направляясь в комнату, отведенную Галлю, он увидел, что жена и Себастьяна уже взялись за дело; весь дом был охвачен лихорадочной предотъездной суетой: бледные, испуганные лакеи и горничные сновали взад-вперед, собирая и упаковывая вещи, носили корзины, ящики, баулы, тревожно перешептывались. Барон без стука вошел к шотландцу. Галль сидел у ночного столика и что-то писал. Услышав шаги, он, не выпуская из пальцев перо, вопрошающе вскинул глаза на барона.
– Я знаю, что отпускать вас-чистейшее безумие, – с улыбкой проговорил барон, но улыбка эта была больше похожа на болезненную гримасу. – Вас следовало бы отвезти в Салвадор, а потом в Рио, как было сделано с вашими волосами, с трупом мнимого агента, с этими проклятыми ружьями…
Он не договорил, словно внезапно обессилев.
– Не обманывайте себя, – сказал Галилео. Барон стоял к нему так близко, что колени их соприкасались. – Я все равно не помог бы вам ни в чем, вам не удалось бы меня использовать. Мы с вами-в состоянии войны, тут годится любое оружие.
В его голосе не было враждебности, и барон увидел его как будто издали: ничтожный, безобидный, нелепый чудак стоял перед ним.
– Любое оружие… – пробормотал он. – Да, этими словами можно определить время, в которое нам довелось жить, и наступающий век. Теперь меня не удивляет, что эти безумцы уверены в близком конце света.
На лице Галля появилось выражение такой муки, что барон внезапно пожалел его. Он даже не представляет, как далеки от яви его мечты. «А кончится тем, что издохнет как пес, никем не понятый и ничего не понимающий. Он-то думает, что умрет героем, а его ждет участь, которой он так боится, – дурацкая, бессмысленная смерть». Весь мир в эту минуту показался барону жертвой чудовищного и непоправимого недоразумения.
– Вы свободны, – произнес он. – Я даю вам проводника, хотя и сомневаюсь, что вы доберетесь до Канудоса.
Глаза Галля вспыхнули от радости, он невнятно поблагодарил.
– Сам не знаю, почему я отпускаю вас, – сказал барон. – Должно быть, у меня слабость к идеалистам, хотя я их терпеть не могу. Впрочем, к вам я испытываю некоторую симпатию: вы-человек конченый, помочь вам нельзя. Ваша смерть будет итогом и результатом ваших заблуждений.
Но Галль уже не слушал его. Он собрал листки, лежавшие на ночном столике, и протянул их барону.
– Я пытался определить для себя, что же я такое. – Глаза его горели, щеки пылали, руки тряслись. – Не вам бы оставлять это, но никого другого тут нет. Прочтите, а потом перешлите, пожалуйста, вот по этому адресу, в Лион. Я буду вам очень благодарен. Эту газету издают мои друзья. Не знаю, впрочем, продолжает ли она выходить. – Он замолчал, смутившись. – Когда мне можно будет уйти?
– Хоть сейчас, – ответил барон. – Полагаю, что нет нужды напоминать вам, как вы рискуете? Скорей всего, вас схватят солдаты полковника Сезара, а уж он покончит с вами в любом случае.
– Вы сами сказали, что мертвецов не убивают, – возразил Галль. – Припомните-ка: ведь я уже был убит в Ипупиаре…