Книга: Всего один день. Лишь одна ночь (сборник)
Назад: Восемнадцать
Дальше: Тридцать один
Апрель
Майами-Бич
Родители встречают меня в аэропорту Майами, мама организовала все так, что их самолет прилетел на полчаса раньше моего. Я-то надеялась в этом году избежать Пасхального Седера, я ведь за несколько недель до него ездила к родителям на каникулы, а приехать на Седер – это значит пропустить день занятий. Но удача мне не улыбнулась. Традиции есть традиции, и только на Песах мы ездим к бабушке.
Я ее люблю, хотя Седер – это всегда умопомрачительно скучно, и есть столько бабушкиной стряпни – опасно для жизни, но я не хотела ехать не поэтому.
Бабушка выводит маму из себя, а это означает, что в каждую поездку мама доводит нас. Когда бабушка приезжает к нам, с этим справиться еще реально. Мама может куда-нибудь выйти, выпустить пары у Сьюзан, поиграть в теннис, заняться планированием моего графика, сходить в торговый центр и купить новые ненужные мне тряпки. Но когда мы оказываемся в Майами-Бич, в пансионе, где с другими стариками живет бабушка, это все равно что застрять на острове престарелых.
Мама принимается за меня сразу же, я еще даже багажа не дождалась, а она уже пилит меня за то, что я не послала открытки с благодарностями за подарки на день рождения, а это означает, что она спрашивала бабушку и Сьюзан, получали ли они их. Потому что в этом году, кроме Дженн с Кали, которые испекли мне торт, и Ди, который сводил меня поужинать в свой любимый бостонский фургон с фастфудом, ну и мамы с папой, естественно, благодарить мне было некого. Мелани мне ничего не прислала, только на стене в «Фейсбуке» написала поздравление.
Когда мы садимся в такси (во второе, первую машину мама отвергла, потому что там был недостаточно мощный кондиционер – когда она едет к бабушке, никто пощады не жди), мама принимается за мои планы на лето.
Впервые она подняла эту тему еще в феврале, спросив меня, что я собираюсь делать летом, я сказала, что понятия не имею. А через несколько недель, в конце весенних каникул, она объявила, что разузнала кое-что для меня, воспользовалась некоторыми связями, и теперь у нее есть два многообещающих предложения. Одно – поработать в лаборатории фармацевтической компании недалеко от Филадельфии. Второе – помощником одного из папиных друзей, проктолога доктора Алана Спеткора (Мелани звала его Анальным Инспектором). По ее словам, ни за один вариант мне не заплатят, но они с папой это обсудили и готовы сами предоставить мне щедрую компенсацию. Мама была так довольна собой. И то и другое будет отлично смотреться в моем резюме и в достаточной мере затмит «катастрофу», которую я потерпела в первом семестре, как она это называет.
Я была так раздражена, что чуть сразу не сказала ей, что эта интернатура мне не подходит, потому что у меня нет достаточной квалификации; я же в подготовке к меду не продвинулась. Просто чтобы позлить ее. Посмотреть на ее лицо. Но потом испугалась. У меня пятерка по Шекспиру. Пятерка с минусом по китайскому, такое со мной впервые. И твердая четверка по биологии, как по теории, так и за лабораторные, а по керамике тоже пятерка. Я поняла, что на самом деле горжусь своими достижениями, и мне не хотелось, чтобы мамино неизбежное и нескончаемое разочарование отравило мою радость. Все равно, конечно, это произойдет, но я все же придерживалась своего плана А – признаться, когда покажу ей оценки в конце года.
Но до экзаменов еще три недели, а мама уже капает мне на мозги с этой работой. Когда мы подъезжаем к высотному дому, где живет бабушка, я говорю ей, что все еще обдумываю варианты, и выскакиваю из машины, чтобы помочь папе достать чемоданы.
Это так странно. Моя мама – самый страшный человек, которого я знаю, но когда бабушка открывает дверь, она так съеживается, будто перед ней предстает огромный людоед, а не полутораметровая крашеная блондинка в желтом спортивном костюме и фартуке с надписью: «Поцелуй мешуга повара». Бабушка стискивает меня в крепких объятиях, от нее пахнет «Шалимаром» и куриным жиром.
– Элли! Дай я на тебя посмотрю! Ты что-то необычное с волосами сделала! Я видела фотографии на «Фейсбуке»!
– Ты пользуешься «Фейсбуком»? – спрашивает мама.
– Мы с Элли там друзья, да? – бабушка подмигивает мне.
У мамы кривится лицо. Не знаю почему – из-за того, что мы с бабушкой дружим на «Фейсбуке», или потому что она настойчиво сокращает мое имя.
Мы входим. На диване в цветочек спит бабушкин друг Фил. Перед ним стоит огромный телевизор, где на полной громкости идет баскетбольный матч.
Бабушка касается моих волос. Они сейчас до плеч. С лета я не стриглась.
– Раньше были короче, – говорю я. – А теперь серединка на половинку.
– Сейчас лучше. Боб был просто ужасный! – говорит мама.
– Мам, но это был боб, а не ирокез.
– Я знаю, что это было. Но ты выглядела как мальчишка.
Я поворачиваюсь к бабушке.
– Мама перенесла какую-то детскую травму из-за стрижки? Она все никак забыть об этом не может.
Бабушка всплескивает руками.
– Знаешь, Элли, возможно, ты права. Когда ей было десять, она посмотрела «Ребенка Розмари» и умоляла меня сводить ее в детскую парикмахерскую. Она заставляла отстригать волосы все короче и короче, пока совсем ничего не осталась, и, когда мы выходили, чья-то мама показала на нее, сказав своему сыну: «Не подстричь ли нам и тебя как этого милого мальчика?» Она с улыбкой смотрит на маму. – Эл, я и не знала, что ты так из-за этого расстроилась.
– Я не расстроилась, мама, потому что этого не было. Я не смотрела этого фильма. А если бы и смотрела – он совершенно не подходит для десятилетнего ребенка.
– Я могу показать фотографии!
– Нет необходимости.
Бабушка осматривает мамину голову.
– Знаешь, может, тебе снова попробовать сделать пикси? Мне кажется, ты не меняла прическу с тех пор, как Клинтон стал президентом, – бабушка снова ехидно ухмыляется.
Мама касается рукой волос – они у нее прямые, каштановые, собраны в низкий хвост – и как будто бы становится еще на пару сантиметров ниже. Бабушка решает на этом оставить ее и тащит меня в кухню.
– Печенья хочешь? У меня есть макаруны.
– Макаруны – это не печенье, бабуль. Это кокосовые заменители печенья. Они отвратительны. – Во время Пасхи у бабушки ничего мучного в доме нет.
– Тогда посмотрим, что есть еще, – я иду за ней в кухню. Она наливает мне диетического лимонада. – Твоей маме так сложно приходится, – говорит она. Когда мама не рядом, бабушка относится к ней с сочувствием, даже почти защищает, как будто это я на нее наезжала.
– Не понимаю. Она же забот не знает.
– Забавно, она то же самое говорит о тебе и считает, что ты неблагодарна, – бабушка проверяет духовку. – Ей сложно приспособиться к твоему отсутствию. У нее, кроме тебя, ничего нет.
Мне становится нехорошо. Я снова расстраиваю маму.
Бабушка ставит передо мной тарелку этих кошмарных мармеладок, перед которыми я никогда не могу устоять.
– Я говорила ей, что надо завести еще одного ребенка, чтобы было чем себя занять.
Я делаю глоток лимонада.
– Ей сорок семь.
– Можно усыновить, – отвечает бабушка, махнув рукой. – Какую-нибудь сиротку из Китая. У Люси Розенбаум теперь очень симпатичная китайская внучка.
– Бабушка, это же не собаки!
– Знаю. Но можно взять сразу постарше. Была бы настоящая мицва.
– Ты маме это говорила?
– Конечно.
Бабушка всегда поднимает такие темы, которые больше никто в нашей семье не затрагивает. Например, она зажигает свечку в тот день, когда у мамы много лет назад случился выкидыш. Это тоже сводит ее с ума.
– Ей же надо чем-то заняться, если она не собирается работать, – говорит она, бросая взгляд в сторону гостиной. Мама с бабушкой ругаются из-за этого. Однажды она даже прислала маме вырезку из журнала о том, в каком затруднительном положении оказываются бывшие жены врачей после развода. После этого они несколько месяцев не разговаривали.
Мама входит в кухню. Смотрит на мармеладки.
– Мам, не могла бы ты ее нормальной едой накормить?
– Ой, сбавь обороты. Она и сама поесть может. Ей уже девятнадцать лет, – подмигнув мне, бабушка поворачивается к маме: – Ты не достанешь нарезку?
Мама лезет в холодильник.
– А где грудинка? Уже почти два. Скоро пора ставить.
– Да уже печется, – отвечает бабушка.
– Во сколько ты поставила?
– Не переживай. Я в газете отличный рецепт вычитала.
– Так когда поставила? – Мама заглядывает в духовку. – Небольшая. За три часа должна успеть. И надо в фольге запекать. К тому же у тебя температура слишком высокая. Грудинка готовится на медленном огне. Мы начнем в пять? Ты во сколько поставила?
– Не беспокойся об этом.
– Мясо будет жесткое.
– Я тебя на твоей кухне учу готовить?
– Да. Постоянно. Но я тебя не слушаю. И скольких отравлений мы благодаря этому избежали?
– Хватит острить.
– Я, пожалуй, пойду переоденусь, – объявляю я. Но на меня они обе уже не обращают внимания.
Я захожу в гостевую комнату – там уже прячется папа, он задумчиво смотрит на футболку для гольфа.
– Как ты думаешь, есть шансы сбежать на один раунд?
– Сначала тебе придется наслать чуму на Фараона. – Я выглядываю из окна, смотрю на серебристо-синюю полоску моря.
Папа убирает футболку в чемодан. Как быстро мы ей поддаемся. Этот Седер для папы ничего не значит, он даже не еврей, хотя отмечает с мамой все праздники. Бабушка типа разозлилась, когда мама с ним обручилась, но после смерти дедушки сама начала встречаться с Филом, а он тоже не еврей.
– Да я просто пошутила, – неискренне говорю я. – Почему бы тебе просто не собраться да не пойти?
Папа качает головой:
– Маме нужна поддержка.
Я фыркаю: как будто маме хоть что-то хоть от кого-то нужно.
Папа предпочитает сменить тему:
– Мы в прошлые выходные Мелани видели.
– Да, правда?
– Ее группа неделю выступала в Филадельфии, так что она в кои-то веки объявилась.
Она теперь в какой-то группе? Ей уже можно становиться Мел 4.0, а я для надежности должна оставаться собой? Я натянуто улыбаюсь папе, делаю вид, что я в курсе.
– Фрэнк, я никак не могу найти блюдо для Седера! – кричит бабушка. – Я доставала его почистить.
– Вспомни, где ты видела его в последний раз, – советует папа. Потом, глядя на меня, легонько пожимает плечом и идет помогать. Когда блюдо находится, он помогает бабушке достать посуду для сервировки, потом я слышу, как мама рекомендует ему составить компанию Филу, так что папа садится на диван и смотрит баскетбол, пока тот спит. Вот и весь гольф. Я выхожу на балкон, где смешиваются звуки маминого с бабушкой спора и матча по телику. Мне кажется, что моя жизнь мала мне до зуда, как будто бы слишком тесный шерстяной свитер.
– Я пойду прогуляюсь, – объявляю я, хотя на балконе никого, кроме меня, нет. Я тихонько выхожу и отправляюсь на пляж. Там я разуваюсь и начинаю бегать по берегу. Кажется, что с ритмическими шлепками ног по мокрому песку из меня что-то выскакивает, выходит с потом. Через какое-то время я останавливаюсь и сажусь, смотрю на горизонт. На той стороне океана – Европа. Где-то там он. А еще где-то там другая я.

 

Когда я возвращаюсь, мама велит мне принять душ и накрывать на стол. В пять мы усаживаемся, нас ждет длинный вечер, когда мы будем праздновать освобождение евреев из рабства в Древнем Египте, по идее, это праздник свободы, но из-за ругани между мамой и бабушкой в итоге я всегда чувствую себя так, будто тирания только растет. Взрослые хоть напиться могут. Предполагается, что за вечер надо выпить бокала четыре вина. Мне, конечно же, наливают в мой хрустальный бокал виноградный сок. Ну, обычно. В этот же раз, сделав маленький глоток после первого благословения, я чуть не подавилась. Это вино. Я сначала думаю, что мне его налили по ошибке, а потом замечаю, как бабушка мне подмигивает.
В остальном Седер идет как обычно. Мама, которая во всех остальных жизненных ситуациях предельно вежлива, ведет себя как непокорный подросток. Когда бабушка зачитывает отрывок о том, как евреи сорок лет скитались по пустыне, мама острит, что, мол, Моисей просто стеснялся спросить, как пройти. Потом речь заходит об Израиле, и мама заводит пластинку о политике, хотя знает, что бабушку это выводит из себя. Когда мы едим суп с кнедлями из мацы, они начинают спорить, сколько в них холестерина.
Папа знает, что лучше не встревать, а Фил подкручивает свой слуховой аппарат так, чтобы ничего не слышать. А я все подливаю и подливаю себе «сока».
Через два часа дело доходит до грудинки, а это значит, что разговор об Исходе на время прекращается и можно расслабиться, хотя грудинка и не дает. Она такая сухая, что больше похожа на подгоревшие чипсы из вяленой говядины. Я вожу кусок мяса по тарелке, пока бабушка болтает о своем клубе, где они играют в бридж, и о том, что они с Филом собрались в круиз. Потом она интересуется, поедем ли мы, как обычно, в Рехобот-Бич, – она, как правило, присоединяется к нам на некоторое время.
– А у тебя что еще на лето запланировано? – мимоходом спрашивает она у меня.
Это же ничего не значащий вопрос. Наряду с «Как дела?» и «Что новенького?». Я собираюсь сказать: «Да так, кое-что», но за меня отвечает мама – что я буду работать в лаборатории. И рассказывает бабушке в подробностях. Исследовательская лаборатория при фармацевтической компании. Видимо, сегодня я согласилась на эту работу.
Я не то чтобы не ожидала такого. Она всю мою жизнь это делала. А я ей позволяла.
Но меня переполняет ярость, горячая и холодная, как жидкость и металл, она растекается внутри, формируя второй скелет, более мощный, чем настоящий. Может, именно благодаря этому я говорю:
– Нет, я не буду этим летом работать в лаборатории.
– Уже поздно, – резко отвечает мама. – Доктору Алану Спектору я уже позвонила и отклонила его предложение. Если у тебя были какие-то предпочтения, за три недели ты могла бы дать мне о них знать.
– У доктора Спектора я тоже работать не буду.
– У тебя что-то еще наметилось? – интересуется папа.
Мама фыркает, словно это просто немыслимо. Возможно, так оно и есть. Я раньше никогда не работала. Мне не приходилось. Не приходилось вообще ни с чем справляться самостоятельно. Я беспомощна. Никчемна. Я не оправдываю ожиданий. Мое бессилие, зависимость и пассивность сплетаются в маленький огненный шарик, и я удерживаю его в руках, где-то в глубине души не понимая, как оружие, созданное из слабости, может быть таким сильным. Но шарик жжет все сильнее, и уже единственное, что я могу сделать, это швырнуть его. В мать.
– Все равно, думаю, в эту твою лабораторию меня взять не захотят, поскольку я почти перестала заниматься точными науками, а следующей осенью вообще все брошу, – говорю я сочащимся желчью голосом. – Понимаешь ли, я больше не собираюсь в мед. Извини, что разочаровываю.
Мой сарказм повисает во влажном воздухе – а потом растворяется, как дым, и я вдруг осознаю, что впервые в жизни мне вовсе не стыдно, что я ее разочаровываю. Может, это во мне говорит злоба или бабушкино вино, но я почти что рада. Я так устала избегать неизбежного, мне и без того кажется, что я уже давно ее разочаровываю.
– Не собираешься в мед? – Ее голос тих, в нем звучит это фатальное сочетание ярости и обиды, которое всегда поражало меня, как пущенная в сердце пуля.
– Эл, ведь это ты об этом всегда мечтала, – защищает меня бабушка. Она поворачивается ко мне. – Ты мне еще не ответила. Ты что собираешься делать летом?
Мама кажется такой хрупкой и разгневанной, я чувствую, что моя воля начинает слабеть, чувствую готовность сдаться. Но потом какой-то голос – мой голос – говорит следующее:
– Я снова поеду в Париж.
Это вырывается как взвешенное решение, которое я обдумывала месяцами, хотя на самом деле слова просто слетели с языка, так же, как все те признания, которые я делала Уиллему. Но, высказав это, я чувствую себя на триста килограммов легче, злость моя теперь полностью рассеялась, теперь меня, как воздух и солнечный свет, наполняет радостное возбуждение.
Именно так я чувствовала себя в тот день в Париже с Уиллемом. И поэтому я знаю, что поступаю правильно.
– Да, а еще я буду учить французский, – добавляю я. После этого заявления наше застолье почему-то превращается в ад. Мама начинает орать на меня, обвиняя во лжи и в том, что я перечеркиваю все свое будущее. Папа кричит, как неудобно менять профиль, и спрашивает, кто будет оплачивать мою стажировку в Париже. Бабушка вопит на маму за то, что снова испортила Седер.
Так что очень странно, что во всей этой суматохе кто-то еще слышит Фила, который после того, как мы начали есть суп, почти ни слова не сказал, а теперь подал голос:
– Элли, снова поедешь в Париж? Хелен вроде бы говорила, что в прошлый раз он отменился из-за забастовки, – он качает головой. – Они там, по-моему, всегда бастуют.
Все стихают. Фил берет кусочек мацы и начинает жевать. Мама, папа и бабушка ошеломленно смотрят на меня.
Я легко могу выкрутиться. У Фила скручена громкость в слуховом аппарате. Он ошибся. Могу сказать, что хочу туда поехать, потому что в прошлый раз не попала. Я уже столько врала. Какое значение будет иметь еще одна ложь?
Но я больше не хочу обманывать. Не хочу выкручиваться. Не хочу больше притворяться. Потому что в тот день с Уиллемом я, возможно, и притворялась кем-то по имени Лулу, но я никогда в жизни не была честнее.
Может, тут дело в свободе. За нее надо платить. Сорок лет скитаться по пустыне. Или принять на себя родительский гнев.
Я вдыхаю. Собираюсь.
– Я снова поеду в Париж, – говорю я.

Двадцать шесть

Май
Дома
Я составляю новый список.
• Билет до Парижа: $1200.
• Курс французского в общественном колледже: $400.
• Расходы на двухнедельную поездку в Европу: $1000.
Итого $2600. Такая сумма нужна мне, чтобы слетать туда. Мама с папой, ясное дело, меня не поддержат, они также не разрешают мне брать что-либо с моего счета – мне все эти годы дарили деньги, но на образовательные цели, и за ними пока остается право распоряжаться этим счетом, так что спорить тут бесполезно. Более того, только благодаря бабушкиному вмешательству и моим угрозам уехать жить к Ди мама вообще разрешила мне вернуться домой. Вот как она зла. Зла, хотя даже всего и не знает. Я сказала, что уже ездила в Париж. Но не сказала зачем. И с кем. И почему мне надо ехать туда снова, за исключением того, что у меня там кое-что важное осталось – они верят, что я о чемодане.
Я даже не знаю, что злит ее больше – то, что я обманула ее прошлым летом, или то, что не рассказываю все сейчас. После Седера она перестала со мной разговаривать, за четыре недели я от нее почти ни слова не услышала. Началось лето, я вернулась домой, и мама меня буквально избегает. Мне от этого и хорошо, и страшно, потому что раньше она так со мной не обходилась.
Ди говорит, что скопить две шестьсот за два месяца – это трудно, но не невозможно. Он предлагает отказаться от французского. Но мне кажется, что он мне нужен. Я всегда хотела выучить его. Ну, и я не поеду в Париж без знания языка – мне же предстоит встреча с Селин.
Значит, нужно две шестьсот. Достижимо. Если найти работу. Но дело-то в том, что я никогда раньше не работала. Ничего даже похожего на работу не делала, разве что нянчилась с детьми и помогала папе раскладывать рабочие документы, хотя в резюме, бланки которого я распечатала на красивой бумаге, это не впишешь. Может быть, как раз поэтому после того, как я разнесла его во все офисы города, где имелись вакансии, никто так и не откликнулся.
Тогда я принимаю решение продать свою коллекцию часов и везу их в Филадельфию к антиквару. За все он предлагает мне полторы тысячи. Пока я их собирала, я потратила как минимум вдвое больше, но он смотрит на меня равнодушно и говорит, что, может быть, на «иБэе» и выйдет дороже. Но на это уйдет несколько месяцев, а я хочу избавиться от них поскорее. Так что я отдаю ему все будильники, кроме одного – Бетти Буп я посылаю Ди.
Узнав, что я сделала, мама качает головой с глубочайшим омерзением на лице, словно я продала собственное тело, а не часы. Она осуждает меня все сильнее, дома все равно что висит радиоактивное облако. И нигде не спрячешься.
Мне просто необходимо найти работу. Не просто заработать на поездку, а уйти жить в другое место. К Мелани я сбежать не могу. Во-первых, мы с ней не общаемся, а во-вторых, она на пол-лета уехала в Мэн, у нее какая-то музыкальная программа – это я узнала от папы.
– Не сдавайся, – говорит Ди, которому я звоню попросить совета, как найти работу. Приходится пользоваться домашним телефоном, потому что в качестве наказания меня лишили сотового, запаролили Интернет, так что мне приходится либо просить их ввести пароль, либо идти в библиотеку. – Разнеси резюме вообще всем, а не только туда, где есть вакансии, – если кто-то находится в столь безнадежном положении, что готов нанять человека вроде тебя, это обычно означает, что времени давать объявления у них просто нет.
– Ну, спасибо.
– Тебе работа нужна? Тогда проглоти свою гордость. И разнеси резюме по всем компаниям.
– Даже на мойку машин? – шучу я.
– Да. Даже туда, – а вот Ди не шутит. – Скажи, что ты хочешь поговорить с менеджером, и относись к нему как к Королю всех автомоек.
Я представляю себе, как я тру колеса машин. Но потом думаю о Ди, который все лето будет работать на фабрике, где производят подушки, после того как весь год мыл посуду в столовке. Он делает что приходится. Так что на следующий день я печатаю еще пятьдесят резюме и хожу от двери к двери – в книжный магазин, магазин с принадлежностями для шитья, продуктовый, бухгалтерскую контору, винный магазин, и да, на мойку тоже захожу. И не просто оставляю у всех свое резюме, а прошу поговорить с менеджером. Иногда они выходят. Спрашивают, какой у меня опыт. Надолго ли я хочу устроиться. Я слышу собственные ответы: опыта реальной работы нет. На два месяца. Понимаю, почему никто не хочет меня взять.
Раздав уже практически все резюме, я дохожу до «Кафе Финлей». Это маленький ресторанчик на окраине города с декором в стиле пятидесятых, пол в черно-белую клетку, хаотично стоят пластиковые столы. Когда я проходила мимо него раньше, мне всегда казалось, что тут закрыто.
Но сегодня там так грохочет музыка, что стекла дрожат в окнах. Я толкаю дверь, она открывается. «Здравствуйте!» – кричу я. Никто не отвечает. Стулья стоят на столах вверх ногами. На одной из перегородок лежит стопка чистых скатертей. На стене висит доска, на которой мелом написаны вчерашние «блюда дня». Например, «палтус под соусом белое масло на апельсиновой текиле и хапаленьо с киви». Мама говорит, что меню тут «эклектичное» – это ее вежливый синоним слову «дебильное», так что мы сюда ни разу не ходили. Я вообще не знаю никого, кто бы тут бывал.
– Ты хлеб привезла?
Я резко разворачиваюсь. И вижу женщину – она высокая, как амазонка, и примерно такая же в ширину, из-под синей банданы торчат рыжие волосы.
– Нет, – отвечаю я.
– Вот урод! – она встряхивает головой. – Чего тебе тогда? – Я протягиваю ей резюме. Женщина отмахивается. – В кухне работала? – Я качаю головой.
– Тогда извини, – отвечает она.
И смотрит на висящие на стене часы с Мэрилин Монро.
– Йонас, я тебя убью! – и потрясает кулаком в направлении двери.
Я разворачиваюсь, собираясь уходить, но потом останавливаюсь.
– А какой хлеб нужен? – спрашиваю я. – Я сбегаю куплю.
Она снова смотрит на часы и театрально вздыхает.
– Я беру в «Гримальдиз». Нужно восемнадцать французских багетов и шесть буханок «Урожая». И парочку вчерашних бриошей. Запомнила?
– Кажется, да.
– «Кажется» на хлеб не намажешь.
– Восемнадцать багетов, шесть буханок «Урожая», парочку вчерашних бриошей.
– И смотри, чтобы бриоши были черствыми. Из свежего хлеба пудинг не сделаешь. Спроси там Йонаса. Скажи, что заказ для Бэбс, и чтобы за бриоши вообще не брал, а с остального скинул двадцать процентов, потому что его поганый разносчик опять не появился. И смотри, чтобы на закваске ничего не было. Ненавижу это дерьмо.
Она достает наличность из старинного кассового аппарата. Я беру деньги и со всех ног мчу в пекарню, спрашиваю Йонаса, выпаливаю ему свой заказ и возвращаюсь обратно с тридцатью буханками – это тяжелее, чем кажется.
Пока Бэбс проверяет заказ, я пытаюсь отдышаться.
– Посуду мыть умеешь?
Я киваю. Уж с этим я справлюсь.
Она смиренно встряхивает головой.
– Иди в подсобку и попроси Натаниэля познакомить тебя с «Хобартом».
– С Хобартом?
– Ага. Вам придется много общаться.
Оказывается, что это название огромной посудомоечной машины, и, когда ресторан открывается, я действительно провожу с ней много времени – споласкиваю тарелки из огромного шланга, потом загружаю их в «Хобарта», выгружаю, хотя они еще обжигающе горячие, и повторяю все сначала. Как ни странно, я справляюсь с нескончаемым потоком посуды, ничего не уронив, да и пальцы не сжигаю насмерть. Когда случается затишье, Бэбс велит нарезать хлеб или взбить сливки вручную (она уверяет, что так вкуснее), вымыть пол или принести вырезку из огромного холодильника, где я помещаюсь в полный рост. Я весь вечер на взводе, боюсь облажаться.
Натаниэль, младший повар, поддерживает меня, как может, рассказывает, где что лежит, помогает отмывать сотейники, когда у меня завал.
– Ты еще выходных дождись, – предупреждает он.
– Я-то думала, что сюда никто не ходит, – я тут же прикрываю рот рукой, инстинктивно понимая, что Бэбс разозлится, если услышит такое.
– Ты шутишь? Все филадельфийцы, знающие толк в еде, просто молятся на Бэбс. Ездят сюда только ради нее. Если бы она переехала в город, зарабатывала бы куда больше, но она говорит, что ее собакам там не понравится. Под собаками она, по-моему, нас подразумевает.
Когда уходят последние посетители, кажется, что все работники кухни и официанты выдыхают разом. Кто-то включает старых «Роллингов». Сдвигают несколько столов, и все садятся вместе. Уже за полночь, а мне далеко до дома. Я начинаю собираться, но Натаниэль подзывает меня за стол. Я сажусь, мне как-то неловко, хотя я весь день терлась с этими людьми бок о бок.
– Пива хочешь? – спрашивает он. – За него надо платить, но без наценки.
– Или можешь взять никому не нужного вина, которое притащили дистрибьюторы, – говорит официантка по имени Джиллиан.
– Лучше вина.
– В твоих объятиях как будто кто-то умер, – острит другой официант. Я смотрю на себя. Моя хорошая юбка и топик – я специально принарядилась в поисках работы – заляпаны различными соусами, отдаленно напоминающими различные человеческие выделения.
– У меня такое ощущение, что это я сама умерла, – отвечаю я. По-моему, я ни разу в жизни так не уставала. У меня все мышцы болят. Руки красные от горячей, чуть не кипящей воды. А ноги? Лучше даже не начинать.
Джиллиан смеется:
– Слова истинного кухонного раба.
Появляется Бэбс – с огромными тарелками дымящейся пасты и небольшими порциями из того, что осталось от рыбы и мяса. У меня урчит в животе. Раздают тарелки. Не знаю уж, насколько это «эклектично», но потрясающе вкусно, соус лишь едва оранжевый, а вкус скорее подкопчённый, чем острый. Я съедаю все подчистую, а остатки соуса собираю хлебом Йонаса – без закваски.
– Ну и? – спрашивает Бэбс.
Все смотрят на меня.
– Это был почти самый вкусный ужин за всю мою жизнь, – говорю я. И это правда.
Все ахают, словно я оскорбила хозяйку. Но она ухмыляется.
– Уверена, что под самым вкусным подразумевается какой-нибудь парень, – говорит она, и я краснею, как свекла.
Бэбс велит мне приходить завтра к пяти, и все начинается сначала. Я вкалываю, как не вкалывала никогда раньше, изумительно вкусно ужинаю и валюсь в постель. Я даже не знаю, поставили ли меня временно на чье-то место или пока просто взяли на пробу. Бэбс постоянно на меня орет – за то, что помыла ее чугунный сотейник с мылом или не смыла помаду с чашек прежде, чем загрузить их в Хобарта, за слишком или недостаточно густые взбитые сливки, или что ванильного экстракта чересчур много или мало. Но к четвертому дню я перестаю принимать это на собственный счет.
А на пятый вечер, перед тем как народ повалит ужинать, Бэбс меня подзывает. Она стоит возле холодильника и пьет водку из бутылки – она всегда так делает перед самым наплывом. На горлышке остаются следы помады. На миг меня охватывает страх – все, она меня сейчас уволит. Но вместо этого она сует мне стопку документов.
– Это налоговые бланки, – объясняет Бэбс. – Я плачу по минимуму, но будешь получать чаевые. Кстати. Ты же еще не брала, – она достает из-под кассы конверт с моим именем.
Я открываю. Там неплохая пачка денег. Сотня наверняка есть.
– Это мне?
Она кивает.
– Чаевые мы делим на всех.
Я провожу пальцем по краю стопки, цепляясь за банкноты испорченным ногтем. Руки у меня теперь выглядят ужасно, но мне плевать, потому что это от работы, которая принесла мне эти деньги. Меня просто распирает – но не из-за того, что я смогу купить билет на самолет до Парижа, да и вообще не из-за денег.
– Осенью будет больше, – добавляет Бэбс. – Летом у нас тихо.
Я запинаюсь.
– Отлично. Но осенью меня не будет.
Она хмурит рыжие брови.
– Я же тебя только взяла.
Мне не по себе, стыдно, но ведь это было сказано в резюме, в самой первой его строчке: «Цель – найти краткосрочную работу». Но Бэбс его, конечно, не прочитала.
– Я в колледже учусь, – объясняю я.
– Подстроимся под твой график. Джиллиан тоже учится. И Натаниэль. Время от времени.
– Я в Бостоне.
– А, – она смолкает. – Ну, ладно. После Дня труда, наверное, приедет Гордон.
– Я планирую уехать в конце июля. Но это только если накоплю к тому времени две тысячи долларов. – Сказав это, я провожу подсчет. Если чаевых будет больше ста за неделю, плюс официальная зарплата – вообще-то, может, и получится.
– На машину копишь? – рассеянно спрашивает она и делает еще глоток водки. – Могу свою тебе продать. Не то эта скотина меня прикончит, – у Бэбс древний «Форд Тандерберд».
– Нет. На поездку в Париж.
Она ставит бутылку.
– В Париж?
Я киваю.
– А что там?
Я смотрю на нее. И впервые за какое-то время задумываюсь о нем. В суете кухни он как-то стал абстракцией.
– Ищу ответы на свои вопросы.
Она с таким чувством встряхивает головой, что рыжие волосы вырываются из-под банданы.
– Кто ездит в Париж за ответами? Туда надо ехать за вопросами – ну или, по крайней мере, есть макароны.
– Макаруны? Эти кокосовые штучки? – Я вспоминаю эти ужасные заменители печенья, которые мы едим на Пасху.
– Не макаруны. Макароны. Это печенье из безе пастельных цветов. Съедобные поцелуи ангелов, – она смотрит на меня. – И когда тебе нужно две тысячи?
– К августу.
Бэбс щурится. Глаза у нее всегда красные, хотя, как ни странно, обычно в начале рабочего дня, а к концу они начинают как-то маниакально светиться.
– У меня к тебе предложение. Если ты не против поработать дополнительно в обеденную смену по выходным, я гарантирую, что у тебя будут твои две штуки к двадцать пятому июля – тогда ресторан закрывается, потому что отпуск у меня. Но на одном условии.
– Каком?
– Каждый день съедай там макароны. Но только свежие, так что пачку не покупай, – она закрывает глаза. – Впервые я их попробовала в Париже во время медового месяца. Я сейчас в разводе, но какая-то любовь – вечная. Особенно если влюбился в Париже.
У меня по шее пробегает холодок.
– Вы действительно так думаете?
Бэбс делает еще глоток водки, глаза у нее вспыхивают, как будто она все понимает.
– Ах, так вот какие ответы тебе нужны. Ну, с этим я помочь не могу, но если ты сгоняешь в холодильник и принесешь пахту и сливки, я отвечу тебе на легендарный вопрос, как сделать идеальный крем-фреш.

Двадцать семь

Июнь
Дома
Вводный курс французского длится шесть недель, по три дня в неделю, с половины двенадцатого до часу – еще один повод поменьше времени проводить в Доме Порицания. Хотя теперь я вечерами в «Кафе Финлей», а по выходным – целый день, но по будням я хожу только к пяти, а в понедельник и вторник ресторан закрыт, так что все равно полно свободного времени, когда нам с мамой приходится друг друга избегать.
В первый день занятий я прихожу на полчаса раньше, покупаю в киоске чай со льдом, отыскиваю нужный кабинет и начинаю рассматривать учебник. Там много фотографий с видами Франции, в первую очередь Парижа.
Потом начинают подтягиваться и другие ученики. Я думала, тут будут ребята из колледжа, но все остальные скорее ровесники моим родителям. За соседний стол садится женщина с мелированием на светлых волосах, говорит, что ее зовут Кэрол, и предлагает мне жвачку. Я с радостью пожимаю ей руку, но отказываюсь от угощения – жевать на уроке кажется как-то не по-французски.
Большими шагами входит похожая на птицу женщина, седая и с короткой стрижкой. Создается впечатление, что она сошла со страницы журнала: ее обтягивающая льняная юбка-карандаш и простая шелковая блузка идеально отглажены, что кажется совершенно невозможным с учетом того, что на улице влажность девяносто процентов. Более того, на шее у нее шарфик, что при такой погоде тоже странно.
Очевидно, она француженка. Даже если бы шарф ее не выдавал – она вышла перед всеми и заговорила. По-французски.
– Мы что, не туда попали? – шепчет Кэрол. Потом преподавательница подходит к доске и записывает свое имя – мадам Ламбер и название курса – «Французский для начинающих» и добавляет то же самое на французском. – Нет, не повезло, – говорит Кэрол.
Мадам Ламбер поворачивается к нам и говорит на английском, но с сильнейшим французским акцентом, что это начальный курс французского, но что лучший способ выучить язык – слушать его и говорить на нем. И все, больше английской речи за следующие полтора часа я почти не слышала.
– Je m’appelle Thérèse Lambert, – говорит она, произнося: «Те-рез. Ламб-бер». – Comment vous appelez-vous?
Мы все смотрим на нее с изумлением. Она повторяет вопрос, показывая на себя, а потом на нас. Но все равно никто не отвечает. Учительница закатывает глаза и щелкает зубами. Потом показывает на меня. Снова щелкает зубами и показывает рукой, что я должна встать.
– Je m’appelle Thérèse Lambert, – медленно выговаривает она, хлопая себя по груди. – Comment t’appelles tu?
Я на миг застываю, мне кажется, что я снова вижу перед собой Селин, которая болтает что-то на своем языке и смотрит на меня с презрением. Мадам Ламбер еще раз повторяет вопрос. Я понимаю, что она спрашивает, как меня зовут. Но я же не говорю по-французски. Если бы говорила, меня бы тут не было. Это же курс для начинающих.
Но она просто стоит и ждет. И не собирается разрешить мне сесть.
– Je m’appelle Allyson? – Пробую я.
Преподавательница довольно улыбается, словно я ей только что рассказала о предпосылках Французской революции на этом языке.
– Bravo! Enchanté, Allyson.
После чего она обходит весь класс, знакомясь подобным образом со всеми остальными.
Это был первый раунд. После него идет второй: Pourquoi voulez-vous apprendre le français?
Она повторяет новый вопрос, записывает его на доске, некоторые слова обводит, подписывая их значение на английском. Pourquoi: почему. Apprendre: учить. Voulez-vous: вы хотите. А, ясно. Она спрашивает, почему мы хотим учить французский.
Однако я понятия не имею, как отвечать. Я поэтому сюда и пришла.
Но она продолжает:
– Je veux apprendre le français parce que… Je veux: я хочу. Parce que: потому что. – Она повторяет это трижды. А потом показывает на нас.
– Я могу сказать, я знаю это слово из фильма, – шепчет Кэрол и поднимает руку. – Je veux apprendre le français parce que, – говорит она, спотыкаясь на каждом слове и с ужасным акцентом, но мадам лишь смотрит на нее, ожидая. – Parce que le divorce!
– Excellent, – говорит мадам Ламбер, слово точно такое же, как и в английском, но на французском оно звучит еще лучше. Она записывает. Le divorce. – Развод. La même, – говорит она. И подписывает: «то же самое». Потом записывает «le mariage» и объясняет, что это антоним.
Кэрол наклоняется ко мне.
– Когда мы с мужем развелись, я пообещала себе, что позволю себе растолстеть и выучу французский. Если с языком пойдет так же хорошо, как с весом, к осени я буду говорить уже свободно!
Мадам Ламбер опять обходит весь класс, и все сбивчиво объясняют, почему решили выучить французский. Двое собираются провести во Франции отпуск. Кто-то собирается учить историю искусств, для чего не помешает хоть немного знать этот язык. Кто-то считает, что он красивый. Мадам записывает все нужные слова, перевод и антоним. Отпуск: vacances. Работа: travail.
В прошлый раз я была первая, в этот раз последняя. Я к этому времени уже начинаю паниковать, стараясь придумать, что сказать. Как по-французски будут «случайности»? Или что я предполагаю, что совершила ошибку. Или из-за «Ромео и Джульетты». Или найти то, что потеряла. Или потому, что не хочу соперничать, а просто говорить по-французски. Но я не знаю, как это все сказать. Если бы я знала, я бы тут не сидела.
Потом я вспоминаю Уиллема. «Нутеллу». Про разницу между влюбленностью и любовью. Как он говорил? Как по-французски будет «пятно»? Sash? Tache?
– Эллисон, pourquoi veux-tu apprendre le français?
– Je veux apprendre le français, – начинаю я, повторяя кусок, который произнесли уже все остальные. Я его записала. – Parce que… – я задумываюсь. – La tache, – наконец говорю я.
Странное заявление, если я сказала то, что нужно. Из-за пятна. Ничего не понятно. Но мадам Ламбер строго кивает и записывает на доске «la tache». И подписывает перевод: «задание». Я, наверное, что-то не то вспомнила. Она смотрит на меня и видит, в каком я замешательстве. И записывает еще одно слово: «la tache – «пятно».
Я киваю. Да, это оно. Антонима она не записывает. У пятна его нет.
Когда сказали все, мадам улыбается и хлопает.
– C’est courageux d’aller dans l’inconnu, – говорит она и записывает. Потом заставляет нас переписать это предложение и разобрать его со словарем. Courageux – это «смелый». Dans – это «в». L’inconnu – «неизвестное». D’aller. У нас уходит минут двадцать, но наконец мы понимаем: заходить на неизвестную территорию – смело. Справившись с задачей, мы так же горды, как и мадам.
Тем не менее в первую неделю занятий я все время нахожусь в каком-то полуужасе, что меня спросят – потому что нас всех спрашивают часто; учеников всего шестеро, а мадам любит, чтобы все работали активно. Когда мы начинаем робеть, она напоминает: «C’est courageux d’aller dans l’inconnu». В конце концов мне как-то удается себя преодолеть. Я все время допускаю грубые ошибки, я знаю, что я коверкаю слова, что произношение у меня ужасное, но мы все в одной лодке. Чем больше я говорю, тем меньше стесняюсь, и становится легче делать попытки.
– Я себя такой дурой чувствую, но, возможно, этот метод работает, – однажды после урока призналась Кэрол.
Мы с ней и еще несколькими однокурсниками начали собираться после уроков, вместе обедать или пить кофе – чтобы позаниматься, отойти от словесных потоков мадам Ламбер, разобраться, что она имеет в виду, что она хотела сказать своим «пффф» – кажется, что это у нее целый отдельный язык.
– Мне вроде как снился сон на французском, – делится Кэрол. – Я говорила своему бывшему какие-то совершенно ужасные вещи, но на превосходном французском, – с ухмылкой вспоминает она.
– Не знаю, настолько ли я продвинулась, но мне определенно кажется, что я стала меньше тупить, – отвечаю я. – Или просто уже привыкла к тому, что постоянно туплю как идиотка.
– Un idiot, – говорит Кэрол по-французски. – Да в половине случаев надо просто говорить с французским акцентом, и прокатит. Просто надо преодолеть ощущение, что ты un idiot, и полдела сделано.
Я представляю, как окажусь одна в Париже. Мне там предстоит столько сделать – ездить самой, найти Селин, разговаривать на французском – все это меня так обескураживает, что иногда я просто поверить не могу, что отважусь на этот шаг. Но Кэрол, возможно, права – чем больше я спотыкаюсь и поднимаюсь в классе, тем более готовой к поездке я себя чувствую. И не только по части языка. В остальных вопросах тоже. C’est courageux d’aller dans l’inconnu.
Бэбс разбалтывает всем работникам ресторана, что я коплю деньги на поездку в Париж, где собираюсь встретиться со своим любовником, что я занимаюсь французским, потому что он по-английски не понимает, так что Джиллиан с Натаниэлем теперь тоже взялись за мое обучение. Бэбс в свою очередь добавляет в особое меню кучу французских блюд, в том числе макароны, похоже, готовить их очень долго, но, однажды попробовав… боже, я сразу поняла, почему с ними все так носятся. Нежный розовый цвет, поверхность тверденькая, а внутри пористые, легкие и нежные, да еще и вкуснейшая малиновая прослойка.
И помимо уроков, я очень много если не говорю по-французски, то думаю о нем – вместе с однокурсниками или на работе. Привозя посуду в кухню, Джиллиан забрасывает меня глаголами. «Есть!» – кричит она. «Je mange, tu manges, il mange, nous mangeons, vous mangez, ils mangent», – отвечаю я. Натаниэль сам языка не знает, но как-то встречался с француженкой и теперь учит меня ругаться. В особенности с девушками.
«T’es toujours aussi salope?» Ты всегда будешь такой стервой?
«T’as tes règles ou quoi?» У тебя что, месячные?
И «Ferme ta gueule!» Он уверяет, что это означает «закрой хлебало!».
– Французы не могут говорить «закрой хлебало», – возражаю я.
– Ну, может, это не дословный перевод, но офигенно точный.
– Но это же так грубо. А французы – люди со вкусом.
– Подруга, эти люди Джерри Льюиса боготворили. Они такие же, как и мы с тобой, – Натаниэль смолкает и улыбается. – Хотя это женщин не касается. Они сверхлюди.
Я вспоминаю Селин, и мне становится как-то нехорошо.
Еще один официант дает мне свои обучающие компьютерные диски, я начинаю заниматься и по ним. Через несколько недель я замечаю, что делаю успехи, и когда мадам Ламбер просит меня рассказать, что я ем на обед, я справляюсь с задачей. Я начинаю строить фразы, потом предложения, и мне не приходится их продумывать, прежде чем сказать, как на китайском. Все складывается как-то само собой. У меня получается.

 

Однажды утром, уже ближе к концу месяца, я, спустившись по лестнице, застаю за кухонным столом маму. Перед ней лежит каталог из общественного колледжа и ее чековая книжка. Я говорю ей «доброе утро» и лезу в холодильник за апельсиновым соком. Она молча наблюдает за мной. Я собиралась выйти на задний двор, мы теперь всегда так делаем, когда папы, разряжающего атмосферу, нет дома – расходимся по разным комнатам. Но мама вдруг говорит мне сесть.
– Мы с отцом решили возместить твои затраты на изучение французского, – говорит она и отрывает чек. – Но это не значит, что мы смирились с твоей поездкой. Или с твоим обманом. Это совершенно не так. Но французский – это образование, видно, что ты серьезно к этому подходишь, поэтому не должна платить за него сама.
Она отдает мне чек. На четыреста долларов. Это большая сумма. Но у меня уже есть почти тысяча, даже с учетом того, что я заплатила за языковой курс и внесла залог за билет. Бэбс обещала выплатить мне авансом за одну неделю, так что на следующей я выкуплю билет полностью. И еще у меня остается месяц работы. Возможно, имея еще эти четыре сотни, я смогу расслабиться. Но дело в том, что, возможно, я не хочу расслабляться.
– Не нужно, – говорю я, возвращая маме чек. – Хотя спасибо.
– Что, не хочешь брать?
– Не в этом дело. Просто мне не нужны деньги.
– Конечно же, нужны, – резко возражает она. – В Париже все дорого.
– Знаю, но я нормально зарабатываю и почти ничего не трачу. Даже на бензин, – пытаюсь пошутить я.
– Да, это другой вопрос. Если ты собираешься и дальше работать допоздна, бери вечером машину.
– Ничего страшного. Не хочу вас напрягать.
– Ну тогда звони мне, я за тобой заеду.
– Я поздно заканчиваю. К тому же меня обычно кто-нибудь подвозит.
Мама забирает чек и с неожиданной для меня яростью разрывает его.
– Больше я для тебя ничего не могу сделать, да?
– В смысле?
– Денег тебе от меня не надо, машина моя не нужна, чтобы я тебя подвозила – тоже не хочешь. Я пыталась помочь тебе найти работу, но и это тебе не понадобилось.
– Мне уже девятнадцать лет, – отвечаю я.
– Эллисон, я помню, сколько тебе. Я тебя родила! – Это звучит так резко, как удар хлыста, и она сама будто вздрагивает от звука собственного голоса.
Иногда чувство можно осознать только по его отсутствию. По пустоте, которая после него остается. Я смотрю на маму, вижу, как она раздражена и уязвлена, и наконец понимаю, что она не злится. Она обижается. Меня накрывает волна сочувствия, смывая гнев. И когда его не остается, я понимаю, сколько его у меня было. Как я на нее злилась. Весь последний год. А может, и того дольше.
– Я знаю, что ты меня родила, – говорю я.
– Просто я растила тебя девятнадцать лет, а теперь ты исключаешь меня из своей жизни. Я не могу ничего про тебя выяснить. Не знаю, чему ты учишься. Не знаю, с кем дружишь. Не знаю, зачем тебе в Париж, – она как-то вздрагивает со вздохом.
– Но я-то знаю. Может, пока этого достаточно?
– Нет, не достаточно, – ее голос снова становится резким.
– Придется пока как-то этим обойтись, – дерзко отвечаю я.
– Значит, теперь ты будешь правила диктовать, так?
– Нет никаких правил. И ничего я не диктую. Но сейчас тебе остается лишь положиться на то, как ты меня воспитала.
– Воспитала. В прошедшем времени. Я бы не хотела, чтобы ты говорила так, будто отстраняешь меня от моей работы.
Меня это удивляет – не то, что она считает меня работой, а намек на то, что в моей власти ее увольнять.
– Я думала, что ты хочешь вернуться в пиар.
– Я хотела, ага, – хохочет мама. – Говорила, что вернусь, когда ты закончишь начальную школу. Потом – когда перейдешь в старшие классы. Когда получишь права, – она трет глаза тыльной стороной ладони. – Тебе не кажется, что, если бы я хотела снова выйти на работу, я бы уже это сделала?
– Так почему же не вышла?
– Я не этого хотела.
– А чего ты хочешь?
– Чтобы все было как раньше.
Это меня почему-то злит. По той причине, что это одновременно и правда – она хочет, чтобы я не менялась, – и в то же время вранье.
– Да даже когда все «было как раньше» – тебе было мало. Тебе всегда было меня мало.
Мама смотрит на меня, ее взгляд и усталый и удивленный одновременно.
– Конечно же, не было, – говорит она. – И сейчас не мало.
– Знаешь, что меня беспокоит? Вы с папой всегда говорили, что решили «остановиться, пока вам везет». Но такого не бывает! Люди останавливаются, когда не везет. Именно поэтому вы перестали пытаться!
Мама хмурится, она раздражена; она опять смотрит на меня, как на чокнутого подростка, за последний год я очень часто это замечаю, хотя, по сути, после следующего дня рождения я официально уже не тинейджер. Как ни странно, до этого таких взглядов не было. Как я теперь понимаю, возможно, проблема отчасти в этом.
– Вы хотели больше детей, – продолжаю я, – а пришлось довольствоваться мною одной. И ты всю жизнь потратила, стараясь сделать меня такой, чтобы тебе хватало меня одной.
Она прислушивается.
– О чем ты говоришь? Мне хватает тебя.
– Нет! Такого и быть не может! Я у вас одна, и старшенькая и младшенькая одновременно, так что тебе нужно следить, чтобы вклад принес дивиденды, потому что замены у тебя нет.
– Это смешно. Ты не вклад.
– Относишься ты ко мне как ко вкладу. Все свои ожидания вы возложили на меня. И мне приходится нести груз ответственности за всех детей, которые у вас не родились.
Мама качает головой.
– Ты не соображаешь, о чем говоришь, – тихо говорит она.
– Правда? Медицинский факультет в тринадцать лет. Бог ты мой! Какой тринадцатилетней девчонке хочется в мед?
У мамы мелькает такое выражение на лице, словно ей под дых дали. Она кладет руку на живот, как будто прикрывая место удара.
– Вот этой девчонке.
– Что? – Я уже ничего не понимаю. Но потом вспоминаю, что, когда я училась в школе и мне нужна была помощь с химией или биологией, папа всегда отправлял меня к ней, хотя врач – он. Вспоминаю, как она наизусть читала требования для подготовки к меду, когда пришел каталог из колледжа. Вспоминаю ее работу – в рекламе, но в фармацевтической компании. И вспоминаю, что ей сказала бабушка на том ужасном Седере: «Ведь это ты об этом всегда мечтала».
– Ты? Ты хотела стать врачом?
Она кивает:
– Я готовилась к поступлению в медицинский колледж, когда познакомилась с твоим отцом. Он тогда был на первом курсе, но все равно находил время помогать и мне учиться. Я сдала экзамены, подала заявки в десять колледжей, но меня ни в один не взяли. Папа объяснил это тем, что у меня никакого лабораторного опыта не было. Я устроилась в «Глаксо», думала, что потом снова попытаюсь поступить, но мы с отцом поженились, я начала работать в пиаре, так прошло несколько лет, мы задумались о детях, а я не хотела, чтобы малыш появился, пока мы оба еще учимся, а потом возникли проблемы с зачатием. Когда мы перестали пытаться родить второго, я ушла с работы – папа уже зарабатывал достаточно, и мы могли себе это позволить. Я думала, что тогда-то попробую снова поступить, но поняла, что мне нравится заниматься с тобой. Я не захотела расставаться.
У меня голова кругом идет.
– Ты же всегда говорила, что вас с папой кто-то свел.
– Да. Обучающий центр на кампусе. Просто я тебе этого не рассказывала, не хотела, чтобы ты думала, что я из-за тебя от всего отказалась.
– Ты не хотела признаться, что остановилась, когда поняла, что проигрываешь, – уточняю я. Разве не именно это она сделала?
Мама хватает меня за руку.
– Нет! Эллисон, ты неправильно понимаешь фразу. Речь о благодарности. О том, что надо остановиться, когда получил уже достаточно.
Я не до конца ей верю.
– Если это так, может быть, тебе стоит и сейчас остановиться, пока выигрываешь, – пока мы окончательно не испортили отношения.
– Ты хочешь, чтобы я перестала быть тебе матерью?
Поначалу мне кажется, что вопрос риторический, но потом я ловлю ее взгляд, она смотрит на меня огромными полными страха глазами, и у меня начинает щемить сердце. Неужели она действительно могла подумать такое?
– Нет, – тихо говорю я. Потом делаю короткую паузу, собираясь с духом. Мама как-то напрягается, может быть, тоже старается крепиться. – Но я хочу, чтобы ты стала другой матерью.
Она снова плюхается на стул, я не могу понять, что она чувствует – облегчение или поражение.
– А что получу я?
У меня в голове мелькает образ: мы пьем чай, я рассказываю ей обо всем, что случилось со мной прошлым летом в Париже, о той поездке, которая мне только предстоит. Однажды это случится. Но не сейчас.
– Другую дочь, – отвечаю я.

Двадцать восемь

Июль
Дома
Я купила билеты. Оплатила французский, и все равно после празднования Дня независимости, который оказался на удивление загруженным и прибыльным, у меня осталось пятьсот баксов. «Кафе Финлей» закрывается двадцать пятого июля, но, если не случится катастрофы, у меня к тому времени будет достаточная сумма.
Приезжает Мелани. От родителей я узнала, что после лагеря она неделю проведет дома, а потом они сплавляются на плотах по Колорадо. Когда она вернется оттуда, уже не будет меня. А после Европы мне будет уже пора ехать в колледж. Значит ли это, что все лето пройдет так же, как и последние шесть месяцев – как будто мы с ней никогда и не были подругами? Увидев машину Мелани у их дома, я молчу. Мама тоже ничего не говорит, из чего я делаю вывод, что они со Сьюзан уже говорили о нашем разладе.
Курс французского подходит к концу. В последние дни каждый из нас должен сделать презентацию чего-то французского. Я рассказываю о макаронах – как они появились, как готовятся. Я наряжаюсь в фартук и колпак Бэбс, а закончив презентацию, угощаю всех макаронами, которые она специально для нас приготовила, а также раздаю открытки из ее ресторана.
Я подъезжаю к дому на маминой машине – я взяла ее, чтобы довезти реквизит для презентации, и вижу Мелани у ее дома. Она тоже меня замечает, мы переглядываемся, словно спрашивая: так и будем друг друга игнорировать? Словно мы и не подруги.
Но мы же дружили. По крайней мере, раньше. И я машу ей рукой. Потом выхожу на тротуар, на нейтральную территорию. Мелани тоже выходит. Подойдя поближе, она изумленно смотрит на меня. Я смотрю на свое нелепое одеяние.
– Я была на уроке французского, – объясняю я. – Макарон хочешь? – Я угощаю ее, у меня осталось несколько, и я решила отвезти их маме с папой.
– О, спасибо, – Мелани откусывает, и глаза у нее распахиваются широко-широко. Я чуть было не сказала: «Да, я знаю». Но столько месяцев прошло, и я молчу. Может, и не знаю ничего. Теперь-то.
– Значит, ты была на французском? Мы обе решили этим летом поучиться, да?
– Да, ты в Портленд ездила. На какую-то музыкальную программу?
У Мелани загораются глаза.
– Да. Было так насыщенно. Учили не только играть, но и сочинять, рассказывали о различных аспектах мира музыки. С нами работали профессионалы. Я сочинила мелодию на пробу, в следующем году покажу ее в школе, – у нее просто лицо светится. – Наверное, я в итоге пойду на теорию музыки. А ты?
Я качаю головой.
– Еще не уверена. Кажется, мне нравятся языки, – с начала нового учебного года я, помимо китайского, продолжу изучение французского и пойду на очередной шекспировский курс профессора Гленни. На введение в семиотику. И африканские танцы.
Мелани смотрит на меня нерешительно.
– Значит, в Рехобот-Бич ты в этом году не едешь?
Мы ездили туда с моих пяти лет. Но теперь все меняется.
– Папу пригласили на конференцию на Гаваи, он уговорил маму ехать с ним. Наверное, ради меня постарался.
– Потому что ты в Париж собралась.
– Да. Я лечу туда.
Возникает пауза. Краем уха я слышу, как соседские детишки прыгают в струях поливалок. Мы с Мелани тоже в детстве так играли.
– Его искать.
– Мне надо знать. Вдруг что-то все же случилось. Я должна это выяснить.
Я готовлюсь к тому, что Мелани будет надо мной смеяться, глумиться. Но она молча обдумывает услышанное. А потом говорит, не ехидствуя, а по сути:
– Но даже если ты его найдешь. Даже если он не бросил тебя намеренно, он все равно не сможет быть таким человеком, каким ты его нарисовала.
Не то чтобы мне эта мысль в голову не приходила. Я осознаю, что шансов его отыскать – немного, а то, что он окажется именно таким, каким остался в моей памяти, – еще меньше. Но я все равно постоянно думаю о том, что так часто говорит мой папа: когда потеряешь что-то, надо представить то место, где видел это в последний раз. А в Париже я так много нашла – а потом снова потеряла.
– Знаю, – отвечаю я Мелани. Странно, что я не занимаю оборонительную позицию. Мне даже становится легче, потому что я уже готова поверить, что она за меня переживает. И потому, что я сама уже так не переживаю. По крайней мере, из-за этого. – Но это и неважно.
У нее распахиваются глаза. Потом она щурится, осматривает меня с ног до головы.
– Ты как-то по-другому выглядишь.
Я смеюсь.
– Нет. Я все так же выгляжу. Просто костюм такой.
– Дело не в нем, – говорит она как-то резковато. – Ты просто кажешься другой.
– О. Ну… спасибо?
Я смотрю на Мелани, и только сейчас замечаю ее саму. Она кажется такой привычной. Снова как раньше. Волосы отрастают, у нее снова свой естественный цвет. Обрезанные джинсы, приятная футболка с вышивкой. Колечка в носу нет. Татуировок тоже. Нет разноцветных прядей. Нет вызывающего наряда. Конечно же, то, что она выглядит как тогда, не значит, что она и в остальном как тогда. И меня вдруг осеняет, что у Мелани, возможно, тоже был трудный год, как и у меня, и я тоже не все про нее понимаю.
Она все еще смотрит на меня.
– Извини, – наконец говорит она.
– За что? – спрашиваю я.
– За то, что заставила тебя подстричься в Лондоне, когда ты не была готова. Мне было так неловко, когда ты плакала.
– Все нормально. Я рада, что сделала это, – это правда. Может, он бы ко мне и не подошел, если бы у меня не было стрижки, как у Луизы Брукс. А может быть, и подошел бы, и узнал бы мое настоящее имя. Этого мне никогда не узнать. Если уж что-то произошло случайно, обратного пути нет.
Мы стоим на тротуаре опустив руки, не зная, что еще сказать. Соседские детишки все кричат. Я вспоминаю, какими мы были несколько лет назад, как стояли на вышке в бассейне в Мексике. Мы всегда прыгали вместе, держась за руки, но выныривали уже по отдельности. Как мы ни старались, но, когда начинаешь плыть, приходится расцеплять руки. Но, вынырнув, мы вылезали из бассейна, взбирались по лестнице, снова брались за руки, и все сначала.
А теперь мы плывем каждая сама по себе. Вот оно. Может, именно это и нужно делать, чтобы не потонуть. Но как знать? Может быть, однажды мы выйдем из воды, возьмемся за руки и снова прыгнем.

Двадцать девять

Нью-Йорк
Родители предлагают отвезти меня в аэропорт имени Кеннеди, но я запланировала перед отлетом провести день с Ди, так что меня довозят до вокзала на Тридцатой улице в Филадельфии. Я планирую сесть на поезд – впервые за год – до Манхэттена, а Ди встретит меня на Пенн-стейшн. Уже завтра вечером я лечу в Лондон, а оттуда – в Париж.
Объявляют мой поезд, мы выходим на платформу. Папа нервничает и постукивает носками ботинок, уже мечтая о полях для гольфа на Мауи. Они вылетают в понедельник. Мама ходит из стороны в сторону. Когда показываются огни моего поезда, она достает из сумки коробочку.
– Я думала, что в этот раз мы обойдемся без подарков. – В прошлом году мы поужинали в ресторане, в самую последнюю минуту мне надарили много полезных приспособлений. Вчера все было скромнее. Мы ели домашнюю лазанью. И я, и мама, едва ковырялись в тарелках.
– Это скорее для меня, чем для тебя.
Я открываю коробку. Там лежит маленький мобильник с зарядкой и адаптером.
– Вы купили мне новый телефон?
– Нет. То есть да. То есть твой старый телефон мы разморозим, когда ты вернешься. Это другой. Он точно будет работать в Европе. Просто купишь эту… как они называются? – спрашивает она у папы.
– Сим-карту.
– Точно, – мама суетливо снимает крышку. – Видимо, они недорогие. Так что в любой стране можно завести местный номер и при необходимости пользоваться. Можешь звонить или писать нам в случае чего – это если захочешь. Он скорее для тебя, чтобы ты могла с нами связаться. Если понадобится. Но если нет…
– Мам, – перебиваю я, – успокойся. Я буду тебе писать.
– Правда?
– Ну да! И ты ответишь мне с Гаваев. Он фотографирует? – я смотрю на камеру. – Буду тебе и фотки посылать.
– Будешь?
– Конечно, буду.
У нее такое выражение на лице, как будто это я ей подарок сделала.

 

На Пенн-стейшн полно народу, но я сразу же нахожу Ди: он стоит у табло с информацией об отправляющихся поездах, на нем желто-зеленые шорты из нейлона и майка с надписью: «ЕДИНОРОГИ СУЩЕСТВУЮТ». Он сжимает меня в объятиях.
– Где твой чемодан? – спрашивает он.
Я разворачиваюсь и показываю ему рюкзак оливкового цвета, который я купила в Филадельфии, в магазине, где распродаются излишки армейского обмундирования.
Ди присвистывает.
– А как же там бальное платье умещается?
– А оно сворачивается до очень маленького размера.
– Я-то думал, что у тебя побольше вещей будет, и сказал маме, что мы сначала забросим их, а потом пойдем по городу, так что она обед приготовила.
– Обед – это хорошо.
Ди вскидывает руки.
– Вообще-то мама хотела удивить тебя праздником в твою честь. Не говори, что я проболтался.
– Праздником? Мы же даже незнакомы.
– Я столько о тебе рассказываю, она считает, что уже знает тебя, к тому же она использует любой предлог, чтобы наготовить еды. Придут мои родственники, в том числе кузина Танья. Я тебе о ней рассказывал?
– Парикмахерша?
Ди кивает.
– Я спросил, сделает ли она тебе прическу. Она с белыми девушками тоже умеет, она работает в крутом салоне на Манхэттене. Я подумал, может, тебе снова подстричься, как Луиза Брукс. Такой же боб, как когда вы познакомились. С этим надо что-то делать, – он показывает на мои волосы, которые забраны наверх с помощью крабика, как обычно.
Мы садимся в метро и едем в его спальный район – на самую последнюю станцию. Потом пересаживаемся на автобус. Я смотрю из окна, ожидая увидеть неблагополучные улицы Южного Бронкса, но мы все едем мимо красивых кирпичных домов, стоящих в тени больших деревьев.
– Это и есть Южный Бронкс? – уточняю я.
– Я не говорил, что живу в Южном Бронксе.
Я смотрю на него.
– Ты серьезно? Я сколько раз слышала, что ты оттуда.
– Я говорил, что я просто из Бронкса. И это, по факту, Бронкс. Ривердейл.
– Но ты Кендру сколько уверял, что ты из Южного. Говорил, что учился в «Саут-Бронкс-Хай»… – я смолкаю, вспоминая наш первый разговор. – Которого даже не существует.
– Девочка сама сделала поспешные выводы, и я решил ее не разуверять. – Ди хитро ухмыляется. Нажимает на кнопку, подавая сигнал водителю, что мы выходим. Мы оказываемся на людной улице с многочисленными высотками. Район не роскошный, но приятный.
– Д’Анджело Харрисон, как удачно вы притворяетесь.
– Только профессионал может это оценить. Я правда из Бронкса. И я правда бедный. Если люди начинают думать, что я мальчик из гетто – это их выбор, – с улыбкой говорит он. – Особенно если они при этом берутся оплачивать мое обучение.
Мы подходим к симпатичному кирпичному дому с потрескавшимися горгульями над входом. Ди нажимает на кнопку звонка – «предупредить, что мы идем», – а потом в древнем лифте, похожем на клетку, мы едем на пятый этаж. Перед дверью Ди оценивает мою внешность, убирает выбившиеся пряди волос за ухо.
– Делай вид, что ничего не ожидала, – шепчет он, открывая дверь.
Мы входим, в маленькой празднично украшенной гостиной меня встречает человек десять, над столом, уставленным всякими блюдами, висит баннер с надписью «BON VOYAGE ALLYSON». Я смотрю на Ди – у меня от удивления глаза на лоб лезут.
– Сюрприз! – говорит он, помахивая ручками.
Его мама, Сандра, подходит и крепко меня стискивает. От нее пахнет гарденией.
– Он тебе все рассказал, да? Никогда не видела менее убедительного удивления. Мой мальчик не может хранить секреты, даже если их к нему клеем приклеить. Ну, ладно, тогда проходи, знакомься с народом, угощайся.
Сандра представляет меня всяким тетушкам, дядюшкам и кузенам, потом выдает мне тарелку с куриным шашлыком, макаронами с сыром и какой-то зеленью и усаживает за стол.
– Ну, теперь ты руководишь праздником.
Ди уже всем разболтал про Уиллема, так что меня засыпают советами, как его найти. Потом – вопросами о моей поездке. Как я туда доберусь – лечу из Нью-Йорка в Лондон, оттуда в Париж, где я буду жить – в хостеле в районе Виллет, где мы с Уиллемом гуляли, двадцать пять баксов за ночь в общей спальне, как я буду ориентироваться – я купила путеводитель, и придется рискнуть пользоваться метро. Расспрашивают и о самом Париже, я рассказываю о том, как там было в прошлом году, они интересуются, живут ли там другие национальности, районами, где было много африканцев, тут начинается спор о том, какие африканские страны были французскими колониями, кто-то идет за картой, чтобы во всем разобраться.
Пока все разглядывают атлас, Сандра приносит персиковый коблер.
– У меня для тебя небольшой подарок, – говорит она, подавая мне тонкий сверток.
– Ой, не стоило…
Она отмахивается от моих возражений, как будто в комнате плохо запахло. Я разворачиваю упаковку. Это заламинированная карта Парижа.
– Продавец сказал, что она «незаменима». Тут все станции метро и указатель главных улиц, – Сандра раскрывает карту и показывает. – Мы с Д’Анджело бесконечно долго ее разглядывали, она пропитана нашими благими пожеланиями.
– Тогда я точно больше не потеряюсь.
Свернув карту, она вкладывает ее мне в руки. Глаза у нее такие же, как у сына.
– Спасибо тебе, что так помогала ему в колледже.
– Я помогала? – я качаю головой. – Вы, кажется, перепутали.
– Нет, я-то знаю.
– Я серьезно. Ди столько для меня сделал. Мне почти даже неловко.
– Не говори ерунды. Д’Анджело и сам умен, и обстоятельства сложились в его пользу. Хотя ему было нелегко. Но за последние четыре года в школе и год в колледже ты первая подруга, о ком он мне рассказывал, уж не говоря о том, чтобы пригласить в гости.
– Обо мне разговариваете, да? – спрашивает Ди, обнимая нас обеих. – Восхваляете мой гений?
– Кое-что другое восхваляем, – говорю я.
– Советую вам обеим не верить ни единому слову! – Потом он разворачивается и представляет мне высокую девушку с королевской осанкой и копной волос, уложенных в сложную прическу. – Я рассказывал тебе о Танье.
Мы здороваемся, а Сандра уходит еще за порцией кобблера. Танья снимает мой крабик, распуская волосы, осматривает их кончики и качает головой, недовольно цокая языком. – Ди тоже так часто делает.
– Я знаю, знаю. Год уже не стриглась, – говорю я. И понимаю, что действительно. Уже год прошел.
– Боб был короткий или длинный? – спрашивает Ди и поворачивается к кузине. – Надо, чтобы она точно так же выглядела. Когда его найдет.
– Если найду, – уточняю я. – Было досюда, – я показываю длину, до какой отрезал волосы лондонский стилист, – шея была открыта. Но потом опускаю руку. – Вообще-то, знаете что… По-моему, я не хочу боб.
– Не хочешь стрижку? – переспрашивает Танья.
– Нет, я буду рада подстричься. Но только не боб. Хочу что-нибудь новенькое.

Тридцать

Назад: Восемнадцать
Дальше: Тридцать один