Париж
Приблизительно через тринадцать часов и шесть часовых поясов меня накрыло. Когда я вышла в зал прибытия аэропорта имени Шарля де Голля. Всех остальных пассажиров встречают и обнимают родственники или хотя бы ждут таксисты с табличками. Но не меня. Меня никто не встречает. Я знаю, что в этом мире есть люди, которые меня любят, но прямо сейчас я чувствую себя как никогда одинокой. У меня опять появляется мигающая табличка над головой, там, где раньше было написано «ТУРИСТКА». Только теперь к этому добавляется вопрос: «ЧТО ТЫ НАДЕЛАЛА?»
Я затягиваю идущий через грудь ремешок рюкзака покрепче, как будто бы хоть он меня обнимает. И вдыхаю поглубже. Поднимаю одну ногу и выставляю ее вперед. Шаг сделан. Я делаю еще один. И еще. Достаю план действий, составленный в самолете. Номер один: обменять деньги.
Я иду в один из многочисленных обменников и, запинаясь, по-французски спрашиваю, можно ли поменять доллары. «Конечно, это же банк», – отвечает мне сотрудник также на французском. Я отдаю ему сотню и, получив евро, испытываю такое облегчение, что даже не пересчитываю их.
Следующий пункт в списке: найти хостел. Я отметила на карте маршрут – на поезде до города, потом на метро до станции «Жорес». Я следую указателям к «РЕР» – это поезд, который должен довезти меня до центра Парижа, но выясняется, что до вокзала, откуда он идет, надо еще добираться на аэропортовом экспрессе. Я уезжаю не в ту сторону, оказываюсь в другом терминале, мне приходится возвращаться обратно, так что в итоге целый час уходит на то, чтобы добраться до вокзала в аэропорту.
Когда я подхожу к автомату, продающему билеты, понимаю, что это как встретиться лицом к лицу с врагом. Я выбираю английский язык, но инструкция все равно совершенно непонятная. Мне нужен билет на метро? На поезд? Или оба? Неоновая табличка над головой горит все ярче. Теперь там написано: «ЧТО ТЫ НАДЕЛАЛА, БЛИН?»
Я открываю путеводитель, раздел, где рассказывается, как добраться до Парижа. Так, по одному билету я доеду до города и могу пересесть в подземку. Я смотрю на карту метро. Линии сплелись, как змеи. Наконец мне удается найти свою станцию, «Жорес». Я оцениваю весь маршрут: поезд из аэропорта, пересадка – я вдруг осознаю, что это будет на Северном вокзале. Знакомое место, связанное с событиями того дня.
– Так, ладно, Эллисон, единственный способ пройти через это – это пройти через это, – говорю я себе. И снова подхожу к автомату, выпятив грудь – как будто нам предстоит драться на дуэли. Я тыкаю пальцем в экран, скармливаю автомату десятку, он же выплевывает сдачу и билетик. Это всего лишь маленькая победа над бесчувственным противником, но меня просто переполняет радость.
Вместе с кучей народу я иду к турникетам, они устроены так же, как и в метро, но оказывается, что пройти через них без огромного чемодана куда проще. Ха-ха! Еще один враг сражен.
На узловой станции, где надо пересаживаться с поезда на метро, как раз под Северным вокзалом, я, пытаясь найти нужную ветку метро, снова теряюсь, а потом понимаю, что не знаю, куда дела билетик – а он нужен и для того, чтобы выйти со станции, где остановился поезд, и чтобы попасть в метро. Потом я опять чуть не уезжаю не в ту сторону, но соображаю за секунду до того, как двери закроются, и выскакиваю из вагона. На свою станцию я приезжаю уже полностью изможденная, и никак не могу сообразить, куда идти. Мне минут пятнадцать приходится рассматривать карту, просто чтобы понять, где я нахожусь. Потом я еще раз десять сворачиваю не туда, прежде чем добраться до какого-то канала, – и это первый признак, что я наконец оказалась в нужном районе.
Но я все еще не понимаю, где мой хостел, я уже жутко устала, расстроена и готова расплакаться. Даже этого не могу найти. Хотя у меня есть адрес. И карта. С чего я вообще взяла, что смогу отыскать его?
Когда нервы уже на пределе, я останавливаюсь, смотрю на каналы, дышу. И паника отступает. Потому что место кажется знакомым. То есть оно действительно мне знакомо, я тут уже была.
Я сворачиваю и убираю карту. Дышу. Осматриваюсь вокруг. Вижу все такие же серые велики. Все таких же стильных женщин, они, пошатываясь, идут на каблуках по мощеной дороге. Кафешки все так же забиты, словно никому не надо работать. Еще один глубокий вдох, и верх берет какая-то физическая память. Я вдруг каким-то образом понимаю, где я. Слева от меня парк с озером, где мы встретились с Жаком и датчанами. Справа, всего в нескольких кварталах, кафе, где мы ели блинчики. Я снова достаю карту. Нахожу свое местоположение. И уже через пять минут я в хостеле.
Меня селят в комнату на шестом этаже, лифт сломан, и я поднимаюсь по винтовой лестнице. Парень, у которого на плече вытатуирован какой-то греческий бог, показывает на комнату, где будут подавать завтрак, общие ванные комнаты (для обоих полов), а потом и мою спальню, в которой стоит семь кроватей. Он также дает мне замок и показывает, где хранить вещи. Уходя, он желает мне «bonne chance», то есть удачи, и я гадаю, говорит ли он это всем или почувствовал, что мне она пригодится.
Я сажусь на кровать и отцепляю от рюкзака спальник, и, падая на матрас с пружинами, думаю, не останавливался ли тут и Уиллем. Может, он спал на этой самой кровати. Маловероятно, но и не невозможно. Он же приводил меня в этот район. К тому же сейчас возможным кажется все, вместе с сердцебиением пульсирует и уверенность, что все правильно, она успокаивает меня, и я засыпаю.
Просыпаюсь я через несколько часов – подушка у меня влажная от слюней, голова гудит. Я иду в душ, вода едва теплая, но я надеюсь, что шампунь вымоет и послеперелетный дурман из головы. Потом я сушу волосы полотенцем и наношу гель, как учила Танья – «помыл и намазал», сказала она. Стрижка необычная, лесенки да пряди, мне очень нравится.
Я спускаюсь вниз. На часах, которые висят в фойе, на стене за огромным нарисованным краской пацификом, семь вечера. Я ничего не ела после той черствой булочки и йогурта, которые мне дали в самолете из Лондона, и у меня голова кружится от голода. В маленьком кафе, которое находится тут же, в фойе, подают только напитки. Я понимаю, что, поскольку я поехала одна, мне придется и питаться одной, и заказывать все на французском, так что на уроках мадам Ламбер я много в этом практиковалась. И, в общем, я же за прошедший год много раз обедала одна в столовке. Но я все же считаю, что на сегодняшний день побед уже достаточно. Так что я куплю бутерброд и съем его в своей комнате.
У входа в хостел тусуются какие-то ребята, хотя идет небольшой дождик. Они разговаривают по-английски, по-моему, с австралийским акцентом. Вдохнув поглубже, я подхожу к ним и спрашиваю, где тут поблизости можно купить хороший сэндвич.
Мускулистая румяная девчонка с мелированием на каштановых волосах весело улыбается.
– На той стороне канала есть местечко, где делают просто божественные сэндвичи с копченым лососем, – она показывает мне направление и продолжает беседу с подружкой – о каком-то бистро, где все вроде как по двенадцать евро, пятнадцать, если с бокалом вина.
У меня от одной мысли слюнки текут – поесть, да еще и в компании. Навязываться мне кажется слишком уж нахальным, я так никогда бы не поступила.
Но, опять же, я одна в Париже, возможностей – непочатый край. Я похлопываю австралийку по загорелому плечу и спрашиваю, нельзя ли мне к ним на хвост сесть.
– Я просто только сегодня приехала, не знаю, куда пойти, – объясняю я.
– Хорошо тебе, – отвечает она. – А мы уже сто лет разъезжаем. У нас ЗП.
– ЗП?
– Заморские Приключения. Из Австралии чертовски дорого куда-нибудь улететь, так что раз уж выехал, то это надолго. Меня, кстати, Келли зовут. Это Мик, это Ник, это Нико, сокращенно от Никола, а это Шеззер. Она из Англии, но мы ее все равно любим.
Шеззер показывает Келли язык, а мне улыбается.
– А я Эллисон.
– У меня так маму зовут! – радуется Келли. – Я только что говорила, как по ней скучаю! Правда же? Это карма!
– Кисмет, – поправляет Нико.
– Ну и это тоже.
Келли смотрит на меня, я на миг замираю – она же еще не ответила «да», а если скажет «нет», я буду чувствовать себя как дура. Хотя, может, благодаря курсу французского я как-то уже не боюсь показаться дурой. Они все отходят, а я поворачиваюсь в ту сторону, где должны быть сэндвичи. Но тут Келли разворачивается.
– Эй, идем же, – зовет она. – Не знаю, как ты, но я лошадь готова съесть.
– Можешь и съесть, их тут подают, – отвечает Шеззер.
– Нет, – возражает кто-то из парней. Мик или Ник. Я не особо уверена, кто из них кто.
– Их в Японии едят, – добавляет Нико. – У них это деликатес.
Мы отправляемся ужинать, я слушаю, как они спорят о том, едят ли французы конину, а сама иду легким шагом, и меня вдруг осеняет, что вот оно. Я иду ужинать. В Париже. С людьми, с которыми познакомилась пять минут назад. И, как ни странно, у меня именно от этого – сильнее, чем от всего, что произошло за последний год, – сносит крышу.
По пути в ресторан мы останавливаемся, и я покупаю симку для телефона. Потом, сперва немного заблудившись, мы находим то место и ждем, когда освободится большой стол, чтобы мы все уместились. Меню на французском языке, но я понимаю. Я заказываю салат со свеклой, он и вкусный, и такой красивый, что я посылаю маме фотку. Она немедленно высылает мне куда менее эстетичный на вид локо-моко, который ест на завтрак папа. В качестве основного блюда мне подают какую-то таинственную рыбу с острым соусом. Мне так хорошо, мои новые знакомые рассказывают просто поразительные истории о своем путешествии, и только когда приходит время десерта, я вспоминаю обещание, которое дала Бэбс. Я смотрю в меню, но макаронов в нем нет. И уже десять, магазины закрылись. Первый день, а я уже не держу свое слово.
– Вот дерьмо, – ругаюсь я. – Или пусть будет merde!
– Что случилось? – спрашивает Мик/Ник.
Я рассказываю про макароны, и все с интересом слушают.
– Спроси официанта, – советует Нико. – Я работала в одном местечке в Сиднее, у нас было целое отдельное меню из блюд, которые не числились в основном. Для особо важных персон, – мы все смотрим на нее. – Ничего не будет, если просто спросить.
Я так и делаю. Говорю – на таком французском, что мадам Ламбер гордилась бы – ma promesse de manger les macarons de tous les jours. Официант внимательно слушает, как будто речь идет о чем-то жутко важном, и уходит на кухню. Он приносит десерты всем остальным – крем-брюле, «mousses au chocolat», и – о чудо – великолепный мягкий макарон для меня. Прослойка коричневая, сладкая, с твердыми вкраплениями, я думаю, из фиг. Он посыпан сахарной пудрой и красив, как картинка. Его я тоже фотографирую. И съедаю.
В одиннадцать я уже готова заснуть в своей тарелке. Ребята доводят меня до хостела, а сами уходят слушать какую-то французскую группу, в которой одни девушки. Я же засыпаю мертвым сном, а когда просыпаюсь, вижу, что Келли, Нико и Шеззер живут со мной в одной комнате.
– Сколько времени? – спрашиваю я.
– Много! Уже десять, – говорит Келли. – Ты долго спала. И в таком шуме. Тут есть русская, которая каждое утро целый час сушится феном. Я решила дождаться тебя и спросить, пойдешь ли ты с нами. Мы сегодня идем на кладбище Пер-Лашез. Планируем пикник. По-моему, это чертовски жутко, но, похоже, французы так всегда делают.
Это очень соблазнительно: пойти с Келли и ее друзьями, провести все две недели как туристка, развлекаться. Не придется по этим жутким ночным клубам ходить. Не придется с Селин встречаться. Не придется рисковать, что мое сердце снова будет разбито.
– Может, я позже присоединюсь, – отвечаю я. – У меня на сегодня есть планы.
– Ага. У тебя сверхважная миссия по поеданию макаронов.
– Точно, – говорю я, – она самая.
За завтраком я разглядываю карту, дорогу от хостела до Северного вокзала. Можно дойти пешком, так что я отправляюсь в путь. Маршрут кажется знакомым, большой широкий бульвар с дорожками для велосипедистов и пешеходов посередине. Но, когда я приближаюсь к вокзалу, у меня начинается расстройство желудка, отрыжка, выпитый утром чай лезет обратно с кислотным привкусом страха.
Попав на Северный вокзал, я начинаю тянуть время. Захожу внутрь. Подхожу к пути, с которого уходит «Евростар». Вон он как раз стоит, как конь, ждущий, когда откроют стойло. Я вспоминаю, как я бежала отсюда к мисс Фоули, разбитая, запуганная.
Я заставляю себя выйти из вокзала и полагаюсь на свою память. Поворот. Еще один. И еще. Через железнодорожные пути, в промышленный район. И вот он. Я просто в шоке – я так долго искала его в Сети, а теперь он так легко нашелся. Его не было в «Гугле» или я тогда так плохо говорила по-французски, что меня никто не понял?
А может, не в этом дело. Может, меня прекрасно поняли, просто ни Селин, ни Великан там больше не работают. Год – это большой срок. Многое может измениться!
Я открываю дверь и вижу за барной стойкой парня помоложе, с хвостиком, я так разочарована, что чуть не плачу. Где Великан? А если его тут нет? Что, если и ее тут нет?
– Excusez moi, je cherche Céline ou un barman qui vient du Senegal.
Он молчит. Вообще не отвечает. Так и моет свои бокалы в мыльной воде.
Я вообще что-то сказала? По-французски? Я пытаюсь еще раз, добавляя на этот раз «s’il vous plaît». Он бросает на меня взгляд, достает телефон, пишет что-то и возвращается к посуде.
– Con, – бормочу я, это еще одно французское словечко, которому научил меня Натаниэль. Я толкаю дверь, вся на адреналине. Я так зла и на этого придурочного бармена, который мне даже не ответил, и на себя за то, что приехала сюда – и ради чего?
– Ты вернулась!
Я поднимаю глаза. Это он.
– Я знал, что ты вернешься, – Великан берет меня за руку и целует в обе щеки, как и в прошлый раз. – За чемоданом, non?
Я не могу вымолвить ни слова, так что просто киваю. А потом обнимаю его. Я так рада снова его видеть. И говорю ему об этом.
– Как и я. Я так рад, что храню твой чемодан. Селин говорит убрать его, а я говорю: нет, она вернется в Париж и захочет свои вещи.
Ко мне возвращается голос.
– Погоди, а как ты узнал, что я тут? Ну, сейчас?
– Марко писал, что меня ищет девушка из Америки. Я понял, что это будешь ты. Идем.
Я захожу обратно вслед за ним, Марко теперь моет пол, а на меня даже не смотрит. Мне неловко после того, как я обозвала его дебилом.
– Je suis très désolé, – извиняюсь я и проскакиваю мимо него.
– Он латыш. По-французски едва знает и стесняется, – сообщает Ив. – Он уборщик. Идем вниз, там твой чемодан. – Взглянув на Марко, я вспоминаю Ди, Шекспира, напоминаю себе, что все редко бывает именно таким, каким кажется с первого взгляда. Так что я надеюсь, что и моего французского оскорбления он тоже не понял. Я еще раз прошу прощения. Великан зовет меня вниз, в кладовую. Мой чемодан прячется в углу за стоящими друг на друге ящиками.
Все осталось на месте. Пакетик со списком. Сувениры. Дневник, в который вложены неподписанные открытки. Я была готова к тому, что все это уже запылилось. Я провожу пальцем по дневнику. Трогаю сувениры. Они оказались не важны, в памяти сохранилось другое.
– Очень хороший чемодан, – говорит Великан.
– Нужен? – спрашиваю я. Не хочу таскать его за собой. Сувениры я могу отправить домой по почте. А сам чемодан – только лишний груз.
– Нет, нет, нет. Это твое.
– Я не смогу его забрать. Возьму только самое важное, но возить за собой это все я не могу.
Он смотрит на меня серьезно.
– Но я хранил это тебе.
– Мне очень приятно, что ты сохранил, но он мне больше не нужен.
Он улыбается, сверкая белыми зубами.
– Я поеду в Рош Эстер весной, брат заканчивает, будем праздновать.
Я достаю то, что для меня важно, – дневник, любимую футболку, сережки, по которым скучала, – и убираю в сумку. Сувениры и открытки перекладываю в картонную коробку, которую отправлю домой.
– Возьми его в Рош Эстер, когда поедешь на выпускной брата, – говорю я. – Я буду очень рада.
Великан торжественно кивает.
– Ты вернулась не за чемоданом.
Я качаю головой.
– Ты его видел?
Он долго смотрит на меня. Снова кивает.
– Один раз. На следующий день.
– Знаешь, где мне его искать?
Великан поглаживает свою эспаньолку и смотрит на меня с состраданием, которое кажется мне излишним. После долгой паузы он говорит.
– Может, тебе лучше говорить с Селин.
В его голосе я слышу намек на то, что я уже знаю. Что Уиллема с ней что-то связывает. Что я могла быть права, когда сразу в нем усомнилась. Но если Великан об этом и знает, он все равно молчит.
– Сегодня у нее выходной, но иногда она приходит вечером на концерт. Сегодня у нас «Андрогинии», она с ними хорошая подруга. Я узнаю, будет ли она, и скажу тебе. И ты тогда все выяснишь. Можешь мне позже звонить, я скажу, будет ли она.
– Хорошо. – Я достаю свой парижский телефон, и мы обмениваемся номерами. – Ты, кстати, так и не сказал, как тебя зовут.
Он смеется.
– Да, не сказал. Я Моду Ме́оди. А я так и не знал, как зовут тебя. Я смотрел на чемодане, но не нашел.
– Знаю. Меня зовут Эллисон, но Селин знает меня как Лулу.
Это его удивляет.
– Какое правильное?
– Я уже думаю, что и то, и другое.
Он легко пожимает плечом, жмет мне руку, целует в обе щеки и говорит «до свидания».
Я ухожу от Моду в районе обеда, совершенно не представляя, когда увижусь с Селин. Я, как ни странно, чувствую себя спокойнее, как будто получила передышку. Я вообще-то не планировала отдыхать в Париже как туристка, но сейчас думаю, что стоит этим заняться. Я отваживаюсь спуститься в метро, выхожу в квартале Маре и захожу в одну из многочисленных кафешек на площади Вогезов, заказываю себе салат и «citron pressé», но в этот раз насыпаю в него побольше сахара. Я сижу очень долго, жду, когда официант меня погонит, но он меня не трогает до тех пор, пока я не прошу чек. Потом я захожу в кондитерскую и покупаю до абсурда дорогой макарон – на этот раз бледно-оранжевый, словно последний шепоток заката. Я ем его на ходу, гуляя по узким улицам еврейского квартала, тут полно ортодоксальных евреев в черных шапочках и стильных обтягивающих костюмах. Я делаю несколько кадров, отправляю их маме и прошу переслать их бабушке, она порадуется. Потом прохожу мимо бутиков, пялюсь на одежду, даже потрогать которую у меня не хватит денег. Одна продавщица спрашивает меня на французском, не помочь ли мне, а я отвечаю, что просто смотрю.
Купив несколько открыток, я возвращаюсь к площади Вогезов и сажусь в парке. Я нахожу место на скамейке, среди женщин, играющих со своими детьми, и стариков с газетами и сигаретами, и принимаюсь их подписывать. Мне предстоит отправить много открыток. Одну родителям, одну бабушке, одну Ди, одну Кали, одну Дженн, одну в «Кафе Финлей», одну Кэрол. В последнюю минуту я решаю отправить открытку и Мелани.
День как будто бы идеальный. Мне совершенно спокойно, хотя я, несомненно, туристка, я в то же время чувствую себя и парижанкой. Моду не позвонил, и я этому почти рада. Келли присылает мне эсэмэску и предлагает поужинать вместе, я собираюсь отправиться обратно в хостел, но тут пиликает телефон. Это Моду. Селин будет в клубе после десяти.
Приятное послеобеденное расслабленное состояние исчезает словно за грозовой тучей. Пока только семь. Мне предстоит убить несколько часов, можно поужинать с ребятами из Оз, но я слишком разнервничалась. Так что я с этой нервозностью продолжаю ходить по городу. К клубу я подхожу в половине десятого и жду снаружи, внутри уже гремят басы живой музыки, и сердце начинает неистово колотиться. Она, наверное, уже там, но если я приду рано, это будет faux pas. Так что я жду на улице, наблюдая за заходящими в клуб ультрамодными парижанами с «рваными» стрижками и в асимметричных нарядах. Я смотрю на себя саму: юбка цвета хаки, черная футболка, кожаные шлепки. Как мне в голову не пришло принарядиться перед дуэлью?
В десять пятнадцать я вхожу, заплатив за билет (десять евро). Клуб битком набит, на сцене музыканты, в колонках слышится визгливый отзвук «тяжелых» гитар и скрипок, на вокале абсолютно миниатюрная азиаточка с высоким скрипучим голосом. Оказавшись одна среди этих многочисленных хипстеров, я чувствую себя как никогда не к месту, все мое нутро настаивает на том, чтобы уйти, пока я не выставила себя на посмешище. Но я остаюсь. Я такой путь проделала не для того, чтобы струсить в самый последний момент. Я пробираюсь к барной стойке и, увидев Моду, приветствую его как родного брата, тысячу лет назад пропавшего с радаров. Он улыбается и наливает мне бокал вина. Я достаю деньги, но он отмахивается, и мне сразу становится лучше.
– А вон Селин, – говорит он, показывая на столик перед самой сценой. Она сидит там одна и смотрит на выступление в каком-то странном напряжении, вокруг нее вьется колдовской дымок сигареты.
Я подхожу к ее столику. Она меня как будто бы не замечает, хотя непонятно, это она нарочно демонстрирует пренебрежение или просто так внимательно слушает музыку. Я встаю около свободного стула и жду, когда она пригласит меня сесть, но потом сдаюсь. Молча выдвигаю стул и сажусь. Она едва заметно мне кивает и выпускает сигаретный дым мне в лицо – наверное, это надо засчитать как приветствие. Потом Селин снова поворачивается к сцене.
Я сижу, слушаю. Поскольку мы находимся прямо возле колонок, звук абсолютно оглушающий; у меня уже начинает звенеть в ушах. Сложно сказать, получает ли она удовольствие от концерта. Ногами она не топает, не раскачивается в такт, никак не двигается. Просто смотрит и курит.
Наконец музыканты расходятся на перерыв, и она смотрит на меня.
– Тебя зовут Эллисон, – она говорит «Элисисьон», и звучит это как-то смешно, американское имя с прицепом из лишних слогов.
Я киваю.
– Значит, не французское.
Я качаю головой. Я никогда и не говорила такого.
Мы пристально смотрим друг на друга, и я понимаю, что ничего от нее не добьюсь. Придется самой вытягивать.
– Я ищу Уиллема. Знаешь, где его можно найти? – Я-то думала, что буду тараторить по-французски, как стрелять из пулемета, но, разволновавшись, я сбегаю на знакомую территорию и говорю на родном языке.
Селин снова закуривает и выдувает дым на меня.
– Нет.
– Но он сказал, что вы друзья.
– Сказал? Нет. Я такая же, как ты.
Не могу представить, в каком смысле она считает себя такой же, как я, разве что у нас с ней обеих по две Х-хромосомы.
– Что именно, что у нас общего?
– Я одна из его девчонок. Нас таких очень много.
Не сказать, чтобы я этого не знала. И не то чтобы он сам это скрывал. Но когда я слышу это от Селин, высказанное вслух, на меня вдруг наваливается усталость, я начинаю ощущать разницу в часовых поясах, как будто оказалась в лифте с оборвавшимся тросом.
– Значит, ты не знаешь, где он?
Она качает головой.
– И не знаешь, как его найти?
– Нет.
– А если бы знала, сказала бы?
Ее брови взмывают, изгибаясь безупречными дугами, она выпускает кольца дыма.
– Можешь хоть сказать его фамилию? Хотя бы это?
И тут она улыбается. В игре, которую мы сейчас ведем, которую начали еще прошлым летом, мне только что пришлось раскрыть карты. И Селин видит, что карты фиговые. Она достает ручку и клочок бумаги и что-то записывает. Толкает бумажку в мою сторону. Там его имя. Полное имя! Но я не покажу ей, насколько сильно хочу его найти, не доставлю сопернице такого удовольствия. Так что я как бы небрежно прячу бумажку в карман, даже не взглянув.
– Еще что-нибудь нужно? – Ее надменный торжествующий голос перекрывает даже музыку – группа снова вышла на сцену. Я уже слышу, как она посмеется надо мной со своими дружками-хипстерами.
– Нет, вполне достаточно.
Она смотрит мне в глаза целую секунду. У нее они даже не голубые, а фиалковые.
– И что теперь будешь делать?
Я стараюсь улыбнуться постервознее, хотя, полагаю, выглядит это скорее так, будто у меня запор.
– А, да так, пойду достопримечательности посмотрю.
Она снова выпускает дым на меня.
– Да, можешь побыть touriste, – говорит она так, словно «турист» – это какой-то обидный эпитет. Потом Селин начинает перечислять всякие места, куда ходят такие отбросы, как я. Эйфелева башня. Сакре-Кёр. Лувр.
Я пытаюсь усмотреть какой-то скрытый подтекст в этих словах по ее лицу. Уиллем рассказал ей, что мы с ним делали? Могу себе представить, как они хохотали над тем, как я швырнула книжкой в скинхедов, как обещала, что буду о нем заботиться.
Селин все еще перечисляет, чем я могу заняться в Париже.
– Можешь походить по магазинам, – говорит она. Купить новую сумку. Какие-нибудь украшения. Новые часы. Туфли. У меня даже в голове не укладывается, как человек, раздающий советы в духе мисс Фоули, может при этом смотреть на меня так снисходительно.
– Спасибо, что уделила мне время, – говорю я по-французски. От раздражения я стала двуязычна.
Тридцать один
Уиллем де Ройтер
Его зовут Уиллем де Ройтер. Я бегу в интернет-кафе и начинаю искать. Но оказывается, что в Голландии это распространенное имя. Есть голландский кинематографист с таким именем. Еще некий известный дипломат. И сотни других людей, неизвестных, но у которых есть причины регистрироваться в Интернете. Я просматриваю сотни страниц – и на английском, и на голландском, но ни одной ссылки на него, никаких подтверждений тому, что он вообще существует. Я ищу его родителей. Брам де Ройтер. Яэль де Ройтер. Натуропат. Актер. Все, что на ум приходит. Увидев ссылку на сайт какого-то странного театра, я начинаю немного волноваться, но, перейдя по ней, вижу, что он не работает.
Неужели найти человека может быть настолько сложно? Я начинаю думать, что Селин могла нарочно дать мне неправильную фамилию.
Но потом я вбиваю в «Гугл» и собственное имя – «Эллисон Хили», и саму себя я тоже не могу найти. Моя страница в «Фейсбуке» всплывает, только если добавить название моего колледжа.
До меня доходит, что недостаточно знать имя человека.
Надо знать еще и что это за человек.
Тридцать два
На следующий день Келли зовет меня с ними в музей Родена, а потом по магазинам. Я чуть было не соглашаюсь. Потому что мне хотелось бы с ними пойти. Но есть еще одно место. Я даже не думаю, что что-нибудь там найду; просто если я решила побороть своих демонов, то надо идти и туда.
Я не точно все помню, но знаю название перекрестка, с которого звонила мисс Фоули. Оно как-то въелось в мозг. Авеню Симон Боливар и рю де Лекер, перекресток Унижения и Поражения.
Я выхожу из метро и ничего не узнаю. Может, потому, что в прошлый раз я тут просто металась в панике. Но я знаю, что не очень много пробежала, прежде чем нашла телефон-автомат, так что тот сквот художников должен быть недалеко. Я следую методически: сначала по одной улице. Обратно по параллельной. Вперед, назад. Но ничего не узнаю. Я бы спросила, как пройти, но как сказать «сквот художников» по-французски? Старый дом с художниками? Бессмысленно. Я припоминаю китайские рестораны, которые были поблизости, спрашиваю их. Один парень как-то, по-моему, очень оживляется и рекомендует вроде как хорошее местечко напротив рю де Бельвиль. Я его отыскиваю. И неподалеку я нахожу иероглиф «двойное счастье». Может быть, это один из многих других, но мне кажется, что тот самый.
Побродив там еще минут пятнадцать, на пересечении трех тихих улиц я нахожу этот сквот. Там все те же леса, все те же перекошенные портреты, разве что выцвели уже сильнее. Я стучу в металлическую дверь. Не открывают, но внутри однозначно кто-то есть. Из окна доносится музыка. Я толкаю дверь. Она приоткрывается. Я снова толкаю. Вхожу. Никто не обращает на это внимания. Я поднимаюсь по скрипучей лестнице туда, где это случилось.
Сначала я вижу глину, она ярко-белая, но в то же время золотистая и теплая. В комнате работает человек. Миниатюрный азиат, образец контрастности: белые волосы с черными корнями, одет во все черное, причем костюм такой старомодный, словно он шагнул со страниц романа Чарльза Диккенса, но весь в белой пыли, в которой и я была в ту ночь.
Он обрабатывает кусок глины скальпелем, видно, что он всецело погружен в работу, и я боюсь, что он подскочит от любого звука. Я откашливаюсь и тихонько стучу в дверь.
Мужчина смотрит на меня и трет глаза, уставшие от такого напряжения.
– Oui.
– Bonjour, – начинаю я. И запинаюсь. Моих ограниченных познаний во французском недостаточно для того, чтобы объяснить ему все. Я как-то вломилась в ваш сквот, с парнем. В ту ночь я была с ним близка, как ни с кем и никогда более, но проснулась совершенно одна. – Гм. Я ищу друга, предполагаю, что вы его можете знать. Ой, простите – parlez-vous anglais?
Он поднимает голову и легонько кивает, с грацией, присущей балерунам.
– Да.
– Я ищу друга, может, вы знаете его. Уиллем де Ройтер. Он голландец, – я жду, что на его лице загорится огонек узнавания, но он остается так же бесстрастен, как окружающие нас глиняные скульптуры.
– Нет? Ну, мы с ним ночевали тут один раз. Ну, то есть не совсем ночевали… – Я смолкаю и начинаю осматриваться вокруг, меня охватывают воспоминания: запах дождя на измученном жаждой асфальте, вихрь пыли, гладкий деревянный стол, к которому я прижималась спиной. И возвышающаяся надо мной фигура Уиллема.
– Как, ты сказала, тебя зовут?
– Эллисон, – я словно сама себя слышу с какого-то расстояния.
– Ван, – представляется и он, теребя старые карманные часы на цепочке.
Я смотрю на стол, вспоминаю, как его край давил мне в спину, ту легкость, с которой Уиллем посадил меня на него. Сейчас этот стол, как и тогда, безупречно чист, аккуратная стопка бумаг, незаконченные работы на углу, сетчатый стаканчик с угольными карандашами и ручками.
– Это моя ручка!
– Извини?
Я протягиваю руку и беру из стаканчика ручку. Капиллярную, с надписью «ДЫШИТЕ ЛЕГКО С ПУЛЬМОКЛИР».
– Это моя ручка! С папиной работы.
Ван ошеломленно смотрит на меня. Он не понимает. Ручка лежала у меня в сумке. Я ее не доставала. Она просто пропала. Она была со мной на барже. Я рисовала ею иероглиф «двойное счастье». А на следующий день, когда я звонила мисс Фоули, не смогла ее найти.
– Прошлым летом я со своим другом Уиллемом, ну, мы пришли сюда, думая, что нас пустят переночевать. Он сказал, что в сквоты пускают, – я умолкаю. Ван едва заметно кивает. – Тут никого не было. Но мы увидели, что окно открыто. Мы спали тут, в вашей студии, а когда я на следующее утро встала, моего друга Уиллема уже не было.
Я готовлюсь к тому, что Ван будет недоволен, но он все смотрит на меня, пытаясь понять, почему я вцепилась в эту ручку с «Пульмоклиром», как в меч.
– Эта ручка была у меня в сумке, а потом пропала, и вот я ее нашла, может, была какая записка или еще что…
Ван все так же невозмутим, я уже готова извиниться и за то, что мы тогда сюда влезли, и за то, что я снова пришла, но тут я кое-что замечаю – словно первые предрассветные лучи, какое-то воспоминание освещает его лицо. Он постукивает указательным пальцем по переносице.
– Я действительно что-то находил; но подумал, что это список покупок.
– Покупок?
– Там было что-то про, про… не помню, может, хлеб с шоколадом?
– Хлеб с шоколадом? – Это же основной рацион Уиллема. Сердце готово выскочить из груди.
– Не помню. Я думал, что это мусор. Я уезжал на праздники, потом вернулся, все было в беспорядке. Я выбросил. Мне очень жаль, – он действительно расстроен.
Мы пробрались в его студию, насвинячили, а он чувствует себя виноватым.
– Нет, не переживайте. Вы очень помогли. А как список покупок тут вообще мог оказаться? В смысле, может, вы их пишете?
– Нет. А если бы и писал, хлеба с шоколадом в нем не было бы.
Я улыбаюсь.
– А не могла это быть записка?
– Возможно.
– Мы собирались есть хлеб с шоколадом на завтрак. Да и моя ручка тут нашлась.
– Забирай ручку, пожалуйста.
– Нет, ее можете оставить, – говорю я, и у меня из горла вырывается нервный смех. Записка. Неужели он мог оставить мне записку?
Я обнимаю Вана, от удивления он на миг замирает, но потом, расслабившись, тоже обнимает меня. Я тронута, и от него приятно пахнет масляной краской, брезентом, пылью и старым деревом – эти запахи, как и все, что случилось в тот день, пропитали все мое существо насквозь. И впервые за такое долгое время это не кажется мне проклятьем.
Я ухожу от Вана уже после обеда. Ребята из Оз, наверное, еще в музее; я могла бы с ними встретиться. Но я делаю другой выбор. Я захожу в ближайшее метро, закрываю глаза, кручусь и выбираю станцию наугад. Это «Жюль Жоффрен», и я просчитываю, как мне туда попасть.
Район, в котором я оказываюсь, очень парижский на вид, тут много узких, идущих в гору дорог и повседневных магазинов: обувной, парикмахерская, маленькие бары. Я блуждаю, сворачивая наугад, совершенно не представляя, где я, но, как ни странно, мне нравится чувство, что я заблудилась. В какой-то момент я подхожу к широкой лестнице, вырезанной в крутом пригорке, она как небольшой каньон между многоквартирными домами и зеленой листвой деревьев, нависающих с обеих сторон. Понятия не имею, куда она ведет. Но я буквально слышу голос Уиллема: тем более надо подняться.
Я так и делаю. Иду вверх и вверх. Я дохожу до очередной площадки, а там снова ступени. Когда лестница наконец кончается, я перехожу через небольшую мощеную средневековою улочку, и раз – я как снова оказываюсь в том туре. Автобусы лениво ждут своих туристов, кафе все забиты, кто-то играет песни Эдит Пиаф на аккордеоне.
Я иду в толпе, сворачиваю за угол, и в конце улицы, где на каждом шагу – кафе с меню на английском, испанском, французском и немецком языках, возвышается огромный собор с белыми куполами.
– Excusez-moi, qu’est-ce que c’est? – спрашиваю я у мужчины, стоящего возле одного из кафешек.
У него глаза на лоб лезут.
– C’est Sacré-Coeur!
А, Сакре-Кёр. Конечно же. Я подхожу поближе и вижу три купола, большой в самом центре и два поменьше по бокам, они царственно возвышаются над крышами Парижа. На холме перед собором, который светится золотом в свете предзакатного солнца, лежит газон, разрезанный пополам мраморной лестницей, ведущей на другую сторону холма. Вокруг много людей: туристы снимают видео, ребята с рюкзаками валяются на травке, сидят художники с мольбертами, парочки жмутся друг к другу, нашептывая на ухо какие-то секреты. Париж! Жизнь!
В конце прошлогоднего тура я дала себе слово, что ноги моей больше не будет ни в каких полуразрушенных церквях. Но по какой-то причине сейчас я вместе с другими туристами захожу вовнутрь. Несмотря на золотую мозаику, огромные статуи и толпу, все равно почему-то кажется, что это простая окрестная церквушка, в которой тихо молятся прихожане, перебирая четки, или же просто блуждают в своих мыслях.
Я вижу стойку со свечами, можно купить за несколько евро и зажечь. Я не католичка и ритуал не очень хорошо знаю, но ощущаю потребность как-то отметить этот момент. Я отдаю несколько монеток, мне вручают свечу, и когда я ее зажигаю, мне приходит в голову, что я должна прочесть молитву. Молиться ли мне за умершего, например за дедушку? Или за Ди? Или за маму? Или попросить бога помочь мне найти Уиллема?
Но все это кажется каким-то неправильным. Правильно же вот это. То, что я здесь. Опять. Но в этот раз одна. Я не знаю, как правильно это назвать, но я все равно молюсь за него.
Подкрадывается голод, к тому же начинаются длинные сумерки. Я решаю спуститься по лестнице в тот же типично французский район и попробовать найти там недорогое бистро, чтобы поужинать. Но сначала мне надо найти макарон, пока кондитерские не закрылись.
Спустившись, я прохожу несколько перекрестков и только тогда нахожу кондитерскую. Поначалу я подумала, что там закрыто, потому что на двери висят жалюзи, но я слышу, что оттуда доносятся голоса, народу там много, так что я нерешительно толкаю дверь.
Такое ощущение, что тут что-то празднуют. Гостей набилось много, воздух влажный, стоят бутылки с алкоголем и букеты цветов. Я начинаю пятиться обратно, но собравшиеся внутри протестуют, так что я снова открываю дверь, и они машут руками, приглашая меня войти. В магазинчике человек десять, кто-то еще в фартуках, другие в уличной одежде. У всех в руках стаканчики, а на лицах радостное возбуждение.
Запинаясь, я спрашиваю на французском, возможно ли сейчас купить макарон. Начинается большая суета, потом они находят, что я просила. Я достаю кошелек, но от денег отказываются. Я иду обратно к двери, но мне вдруг вручают бумажный стаканчик с шампанским. Я поднимаю его, все со мной чокаются и пьют. Потом крепкий мужчина с усами хэндлбар начинает плакать, и все похлопывают его по спине.
Я совершенно не понимаю, что происходит. Я вопросительно смотрю по сторонам, одна женщина начинает говорить, очень быстро и с сильным акцентом, так что я почти ничего не понимаю, за исключением слова «bébé».
– Ребенок? – восклицаю я по-английски.
Мужчина с усами протягивает мне свой телефон. На экране фотка сморщенного красного создания в голубом чепчике.
– Реми! – объявляет он.
– Ваш сын? – спрашиваю я. – Votre fils?
Усач кивает, и его глаза снова наполняются слезами.
– Félicitations! – говорю я. Усач вдруг крепко меня стискивает, а остальные хлопают и восторженно кричат.
По кругу передают бутылку с каким-то алкоголем янтарного цвета. Когда бумажные стаканчики наполнены, все по кругу говорят различные тосты или просто добрые пожелания. Когда очередь доходит до меня, я выкрикиваю стандартное еврейское: «Лехаим!»
И объясняю, что это означает «за жизнь». И сказав это, понимаю, что, может, именно за нее и молилась в той церкви. За жизнь.
– Лехаим, – вторят мне тучные пекари. И все пьют.
Тридцать три
На следующий день я принимаю приглашение Келли присоединиться к тусовке из Оз. Сегодня они отважились на поход в Лувр. А завтра – в Версаль. А послезавтра на поезде уезжают в Ниццу. Они зовут меня с собой и туда, и туда. У меня осталось десять дней, и, кажется, я уже нашла все, что могла найти. Узнала, что он оставил мне записку. Это, можно сказать, больше, чем я могла надеяться. Так что я обдумываю вариант поехать с ребятами в Ниццу. А после прекрасно сложившегося вчерашнего дня я могла бы поехать куда-нибудь и одна.
После завтрака мы садимся в метро и направляемся в Лувр. Нико и Шезза показывают наряды, купленные на уличном рынке, а Келли прикалывается над ними – покупать в Париже китайскую одежду?
– Я-то хоть что-то местное приобрела, – она резко протягивает руку, хвастаясь новыми электронными часами в стиле хай-тек, сделанными во Франции. – У Вандомской площади огромный магазин, в котором ничего, кроме часов, нет.
– Зачем тебе часы в поездке? – спрашивает Ник.
– Блин, сколько раз мы опаздывали на поезд, потому что будильник в телефоне не срабатывал?
С этим Ник не спорит.
– Тебе стоит туда сходить. Магазин просто офигенно громадный. Там собраны часы отовсюду; некоторые стоят сотни тысяч евро. Представь себе, столько за часы отдать. – Келли все не унимается, но я уже не слушаю, потому что мне внезапно вспомнилась Селин. Ее слова. Что я могу купить новые часы. Новые. Как будто она знала, что я те потеряла.
Поезд подъезжает к станции.
– Простите, – говорю я Келли и ее друзьям, – мне надо по делам.
– Где мои часы? И где Уиллем?
Я застаю Селин в ее кабинете в клубе, среди груды бумаг, на ней очки с толстыми стеклами, из-за которых она как-то становится одновременно и более и менее страшной.
Она поднимает на меня глаза, взгляд у нее заспанный и, что меня просто бесит, совершенно не удивленный.
– Ты посоветовала мне купить новые часы, значит, ты знала, что те у Уиллема, – продолжаю я.
Я жду, что она будет все отрицать, обломает меня. Но Селин просто пожимает плечом, как будто это пустяк.
– Зачем ты это сделала? Отдала ему такие дорогие часы, вы же знакомы были всего один день? Не слишком ли отчаянный шаг?
– Такой же отчаянный, как врать мне?
Она снова пожимает плечами и принимается лениво стучать по клавиатуре.
– Я не врала. Ты спросила, знаю ли я, где его найти. Я не знаю.
– Но ты ведь не все рассказала. Ты его видела после… после того, как он ушел от меня.
Она делает такой жест – не кивает, не качает головой, а нечто промежуточное. Идеальное выражение двусмысленности. Инкрустированная бриллиантами каменная стена.
И именно в этот момент мне вспоминается один из уроков Натаниэля.
– T’es toujours aussi salope? – спрашиваю я.
Селин поднимает одну бровь, но сигарету откладывает в пепельницу.
– Ты теперь говоришь по-французски?
– Un petit peu.
Она роется в бумагах, тушит дымящую сигарету.
– Il faut mieux d’être salope que lâche, – отвечает она.
А я понятия не имею, что это значит. Я изо всех сил стараюсь сохранить невозмутимое выражение лица, разбирая ее фразу по ключевым словам, которые помогут разгадать ее смысл, как учила нас мадам. Salope, стерва; mieux, лучше. Lâche. Молоко? Нет, это lait. И тут я вспоминаю любимую поговорку учительницы про то, что заходить на неизвестную территорию – смело, и она, как всегда, написала нам и антонтим слова courageux: lâche.
Селин что, трусихой меня назвала? Возмущение поднимается по шее, до ушей, потом до самой макушки.
– Ты не смеешь меня так называть, – шиплю я на английском. – Не имеешь права. Ты меня даже не знаешь!
– Я знаю достаточно, – отвечает Селин тоже по-английски. – Знаю, что ты спасовала. – Спасовала. Я уже буквально размахиваю белым флагом.
– Спасовала? Как это я спасовала?
– Убежала.
– Что еще было в записке? – Я уже буквально кричу. Но чем больше расхожусь я, тем более холодной становится Селин.
– Мне об этом ничего не известно.
– Но что-то же тебе известно.
Она снова закуривает и обдувает меня дымом. Я отмахиваюсь.
– Селин, прошу тебя, я целый год предполагала самое худшее, а теперь думаю, что это было неправильное худшее.
Снова молчание.
– Ему, как это сказать, надо-жили…
– Надо-жили?
– Когда кожу зашивают, – она показывает на щеку.
– Наложили? Ему швы наложили?
– И лицо распухло, был синяк.
– Что произошло?
– Он отказался объяснить.
– Но почему ты вчера мне этого не сказала?
– Вчера ты не спрашивала.
Я хочу на нее разозлиться. И не только за это, но и за то, что она так стервозно себя повела в мой первый день в Париже, за то, что обвинила в трусости. Но я наконец понимаю, что дело не в Селин; дело никогда не было в ней. Это я сказала Уиллему, что влюбилась в него. Я обещала, что буду о нем заботиться. И я ушла.
Я смотрю на Селин, она со мной осторожна, как кошка со спящей собакой.
– Je suis désolé, – я прошу прощения. А потом достаю из сумки макарон и отдаю Селин. Малиновый, я собиралась вознаградить себя им за встречу с ней. Получается, что я нарушаю правило Бэбс, но мне почему-то кажется, что она одобрила бы.
Селин смотрит на него с подозрением, потом берет двумя пальцами, как будто он заразный. И осторожно кладет на стопку дисков.
– Так что произошло? – спрашиваю я. – Он пришел сюда избитый?
Она лишь кивает.
– Но почему?
Селин делает недовольное лицо.
– Он не захотел объяснять.
Молчание. Она опускает глаза, потом бросает взгляд на меня.
– Он открывал твой чемодан.
Что там было? Список вещей. Одежда. Сувениры. Неподписанные открытки. Багажная бирка? Нет, она отскочила в метро еще в Лондоне. Дневник? Он теперь у меня. Я поспешно достаю его из сумки, перелистываю несколько записей. Что-то про Рим и диких кошек. Вену и Дворец Шёнбрунн. Оперу в Праге. Но про меня ничего, совсем ни слова. Ни имени. Ни адреса. Ни электронной почты. Никаких координат людей, с которыми я познакомилась во время поездки. Мы даже не стали притворяться, что хотим оставаться на связи. Я сую дневник обратно в сумку. Селин смотрит на меня сощурившись, хотя старается не показывать мне, что наблюдает.
– Он взял что-нибудь из чемодана? Нашел что-нибудь?
– Нет. Но от него пахло… – она смолкает, словно от боли.
– Как пахло?
– Ужасно, – торжественно говорит она. – Он сохранил часы. Я говорила ему оставить их. У меня дядя ювелир, я знаю, что они дорогие. Но он отказался.
Я вздыхаю.
– Селин, как мне его найти? Прошу тебя. Хоть в этом ты можешь мне помочь.
– Хоть в этом? Я тебе уже много помогла, – ее просто распирает от самодовольства. – И я не знаю, где его искать. Я не вру. – Она сурово смотрит на меня. – Я говорю тебе правду, а правда в том, что Уиллем из тех, кто приходит как придется. Как правило, не приходит.
Хотелось бы мне сказать ей, что она не права. Что у нас с ним все было по-другому. Но если уж его влюбленность в Селин прошла, почему я думаю, что после того одного дня он еще не отмыл мое пятно, даже если я ему и понравилась?
– Значит, тебе не повезло? С Интернетом? – спрашивает Селин.
Я начинаю собираться.
– Нет.
– Уиллем де Ройтер – распространенное имя, n’est-ce pas? – говорит она. А потом – я даже не думала, что Селин на это способна – она краснеет. И я понимаю, что она тоже пыталась его найти. И тоже не смогла. И я сразу предполагаю, что я неправильно поняла и ее – если не полностью, то хотя бы в какой-то мере.
Я достаю лишнюю открытку, купленную в Париже. Пишу на ней свое имя, адрес, другие важные вещи и отдаю Селин.
– Если снова увидишь Уиллема. Или если окажешься в Бостоне и тебе надо будет где-нибудь переночевать – или вещи оставить.
Селин берет открытку и читает. Потом бросает в ящик.
– Бос-тон. Думаю, мне Нью-Йорк интереснее, – фыркает она. Мне даже, можно сказать, лучше становится, когда к Селин возвращается ее высокомерие.
Я думаю о Ди. Он с ней справится.
– Это, наверное, тоже можно организовать.
Когда я подхожу к двери, Селин окликает меня по имени. Я разворачиваюсь. И вижу, что она откусила кусок от макарона и круглое печенье превратилось в месяц.
– Извини, что назвала тебя трусихой, – говорит она.
– Ничего. Иногда я и правда такая. Но я стараюсь стать смелее.
– Bon. – Она делает паузу, и если бы я не была уже достаточно с ней знакома, подумала бы, что она мне улыбнется. – Если снова увидишь Уиллема, смелость тебе понадобится.
Я сажусь на краю фонтана и обдумываю слова Селин. Не могу до конца понять, это была поддержка или предупреждение, может, и то и другое. Но все равно это кажется отвлеченной теорией, потому что я уже зашла в тупик. Она не знает, где он. Я могу попробовать еще поискать в Интернете или отправить очередное письмо на адрес «Партизана Уилла», но других выходов у меня нет.
Смелость тебе понадобится.
Может, оно и к лучшему. Наверное, на этом я остановлюсь. Завтра пойду с тусовкой из Оз в Версаль. Мне кажется, что это нормальное решение. Я достаю карту, подаренную Сандрой и Ди, чтобы посмотреть, как дойти до хостела. Тут недалеко. Доберусь пешком. Проводя по своему маршруту пальцем, я натыкаюсь не на один, а сразу на два больших розовых квадратика. Ими на этой карте обозначены больницы. Я подношу карту поближе к глазам. Эти розовые квадратики повсюду. В Париже безумно много больниц. Я начинаю водить пальцем вокруг сквота художников. На ширине моего пальца там несколько больниц.
Если с Уиллемом что-то случилось рядом со сквотом и ему наложили швы, велика вероятность, что это было сделано в одной из этих больниц.
– Спасибо, Ди! – кричу я в послеполуденное парижское небо. – И тебе спасибо, Селин, – добавляю я потише. А потом поднимаюсь и иду.
На следующий день Келли прохладно приветствует меня, и я понимаю, что ей это тяжело дается. Я извиняюсь за то, что сорвалась вчера вот так.
– Все нормально. Но сегодня-то ты пойдешь с нами в Версаль?
У меня лицо вытягивается.
– Не могу.
Она тоже напрягается, видно, что обиделась.
– Если не хочешь с нами гулять, так и скажи, не надо мучиться и что-то выдумывать.
Я не знаю, почему я ей ничего не сказала. Просто это кажется глупым – приехать сюда, претерпеть столько мучений ради какого-то парня, которого я знала всего один день. Но теперь я рассказываю Келли сокращенную версию этой длинной истории, включая безумные планы на сегодня, и она слушает очень серьезно. Когда я заканчиваю, она легонько кивает.
– Понимаю, – торжественно говорит она. – Увидимся за завтраком.
Когда я спускаюсь в зал, где подают завтрак, вижу, что Келли и все ее друзья сгрудились за одним деревянным столом, разложив на нем карты. Я беру круассан, йогурт и чай и подхожу к ним.
– Мы идем с тобой, – объявляет она. – Все.
– Что? Зачем?
– Потому что тебе для этой задачи нужна целая армия. – Все остальные невпопад мне салютуют, и все начинают что-то говорить. Вместе и громко. На нас косо посматривают, но ребят уже не удержать. Только бледная миниатюрная девчонка, расположившаяся на самом краю нашего стола, не участвует в разговоре, а сидит, уткнувшись в книгу.
– Вы точно уверены, что не хотите идти в Версаль?
– Версаль – это реликвия, – убеждает меня Келли. – Он никуда не денется. А это – настоящая жизнь. Настоящая романтика. Разве можно найти что-нибудь более французское?
– Мы идем с тобой, нравится тебе это или нет. Даже если придется обежать все французские больницы отсюда до Ниццы, – добавляет Шеззер.
– Думаю, этого не потребуется, – говорю я. – Я посмотрела на карту и сократила список до трех больниц.
Девочка-эльф поднимает на меня взгляд. Глаза у нее такие бледные, как будто одна вода.
– Прости, ты сказала, что вы идете в больницу? – спрашивает она.
Я смотрю на австралийцев – свою разношерстную и полную восторженного энтузиазма армию.
– Видимо, да.
Девочка-эльф смотрит на меня как-то странно и пристально.
– Я с больницами хорошо знакома, – тихо говорит она.
Я тоже смотрю на нее. Честно говоря, не могу представить себе ничего более скучного, разве что пройтись по французским биржам труда. Даже и не думаю, что ей может захотеться пойти с нами. Разве что ей одиноко. Это я могу понять.
– А ты? И ты хочешь с нами пойти? – спрашиваю я.
– Не особо-то хочу. Но думаю, что надо.
Ближайшая больница на карте оказывается частной, нас целый час посылают из кабинета в кабинет, и лишь потом мы узнаем, что у них хоть и есть пункт первой помощи, людей с улицы они почти не берут, их чаще отправляют в государственные больницы. Нас посылают в больницу Ларибуазьер. Там мы сразу отправляемся в «urgences», «неотложка» по-французски, нам дают номерок и велят ждать, нам бесконечно долго приходится сидеть на неудобных стульях рядом с людьми со сломанными локтями и кашлем, который и звучит нехорошо, и кажется заразным.
Первоначальный энтузиазм моей группы поддержки начинает угасать, когда они понимают, что в кабинетах неотложной помощи во Франции так же скучно, как и в любом другом месте. От безысходности они развлекаются пулянием друг в друга шариков из жеваной бумаги и играют в карты в «войну», что совсем не располагает к ним медсестер. Рен, эта странная бледная эльфесса, которую мы тоже взяли с собой, в этих глупостях не участвует. Она все читает книгу.
К тому времени, как подходит наша очередь, сестры нас уже ненавидят, и это чувство, в общем, взаимно. Шеззер, которая, похоже, лучше всех владеет французским, назначена нашим послом, и я уж не знаю, чего именно ей недостает – знания языка или дипломатических навыков, но через пять минут между ней и медсестрой завязывается ожесточенный спор, а через десять нас выпроваживают на улицу.
Уже три часа. Полдня прошло, и видно, что ребята изнервничались, устали, проголодались и жалеют, что не пошли в Версаль. Подумав обо всем этом, я понимаю, насколько оно было смешно. У моего папы в приемной сидит медсестра Леона, она меня даже в его кабинет пускает, только когда отец ждет там именно меня. И она ни за что не показала бы мне архив – мне, дочери ее босса, которая разговаривает на том же языке, что и она сама, – а уж что говорить про незнакомого иностранца.
– Затея провалилась, – говорю я, когда мы выходим на улицу. Пока мы сидели в больнице, облака, затягивавшие небо Парижа последние несколько дней, расплавились, и теперь погода жаркая и ясная. – Но остаток дня вы еще можете спасти. Купите чего-нибудь и устройте пикник в Люксембургском саду.
Видно, что идея их привлекает. Никто ее не отвергает.
– Но мы же твоя группа поддержки, – говорит Келли. – Мы не можем бросить тебя одну.
Я вскидываю руки, показывая, что сдаюсь.
– Вы меня бросаете. Я завязываю. Это дохлый номер.
Ребята достают карты, обсуждают, как ехать, что купить на пикник.
– Знаешь, люди иногда путают своих святых заступников.
Я поднимаю взгляд. Рен, летающая за нами эльфесса, молчавшая весь день, наконец заговорила.
– Да?
Она кивает.
– Святой Антоний помогает тем, кто потерял вещи. А святой Иуда – тем, кто потерял направление. Тебе бы убедиться, что ты к тому покровителю обращаешься.
Все смотрят на Рен. Она что, религиозная фанатичка?
– А с кем говорить, если потерял человека? – спрашиваю я.
Рен задумывается.
– Это зависит от обстоятельств. В каком смысле потерял?
Я не знаю. Я вообще не знаю, потерялся ли он. Может быть, он именно там, где ему и хочется быть. Может, это я заплутала, бегая за человеком, которому и не хочется, чтобы его отыскали.
– Не могу точно сказать.
Рен начинает крутить браслет и перебирать висящие на нем фигурки.
– Может, стоит помолиться обоим, – она показывает мне на своем браслете лики обоих святых. Помимо них, на нем есть какая-то дата, лист клевера, птичка.
– Но я еврейка.
– Им же все равно, – Рен смотрит на меня. Цвет ее глаз кажется даже не голубым, а отсутствием голубого. Как предрассветное небо. – Попроси их помочь. И сходи в третью больницу.
Больнице Сен-Луи уже четыреста лет. Мы с Рен заходим в современное крыло, примыкающее к старой части здания. Остальных я отправила в Люксембургский сад, и они особо не спорили. Через стеклянный атриум льется свет, рисуя на полу призмы.
В пункте первой помощи тихо, много пустых стульев, а людей мало. Рен подходит к стойке, за которой стоят два медбрата, и обращается к ним на идеальном французском, ее голосок на удивление сладок. Я стою чуть позади и слушаю, понимая, что она пересказывает мою историю, которая их просто заворожила. Даже сидящие на стульях посетители подались вперед, прислушиваясь к ее тихому голосу. Я даже не знаю, откуда Рен все это знает – я ей не рассказывала. Может, за завтраком услышала или когда Келли рассказывала остальным. Когда она заканчивает, повисает молчание. Медбратья смотрят на нее пристально, а потом начинают набирать что-то на компьютере.
– Ты откуда так хорошо знаешь французский? – шепотом спрашиваю я.
– Я из Квебека.
– А почему ты в той больнице не поговорила?
– Потому что его там не было.
Меня спрашивают, как его зовут. Я диктую имя. По буквам. Стучат клавиши.
– Non, – говорит один из медбратьев. – Pas ici, – и качает головой.
– Attendez, – говорит второй. Подожди.
Набирает еще что-то. Говорит что-то Рен, я теряю нить, но одно слово всплывает на поверхность: число. На следующий день после того, как мы были вместе. Тот день, когда я его уже не увидела.
У меня дыхание перехватывает. Он смотрит на меня и повторяет дату.
– Да, – говорю я. Именно тогда он был здесь. – Oui.
Медбрат говорит еще и еще, я ничего не понимаю. Я смотрю на Рен.
– Они могут сказать, как его найти?
Рен спрашивает, потом переводит мне ответ.
– К архиву нет доступа.
– Но им не обязательно делать выписки. Что-то же о нем они должны знать.
– Говорят, теперь все только в бухгалтерии. Тут почти ничего не хранится.
– Должно же быть что-то. Время обратиться за помощью к Святому Иуде.
– А можно поговорить с врачом? – спрашиваю я у медбратьев на своем ужасном французском. – Может… – Я поворачиваюсь к Рен. – Как по-французски будет «дежурный врач»? Или тот врач, который принимал Уиллема.
Медбрат, наверное, немного понимает по-английски – он потирает подбородок и возвращается к компьютеру.
– А, доктор Робине, – говорит он и снимает трубку с телефона. Через несколько минут распахиваются двустворчатые двери, и такое ощущение, что в этот раз Святой Иуда решил послать нам бонус – врач оказывается красивым, как в сериале: вьющиеся волосы с проседью, а лицо одновременно утонченное и мужественное. Рен начинает объяснять, но я понимаю, что, утратила там я направление или нет, мне надо самой постоять за себя. Так что я с огромным напрягом пытаюсь объяснить по-французски: «Друг пострадал. Был в этой больнице. Потерялся. Надо его найти». Я на грани отчаяния, и с такими примитивными фразами, наверное, похожа на пещерную женщину.
Доктор Робине какое-то время смотрит на меня. А потом зовет за собой, мы проходим через те же двойные двери в пустую приемную, он показывает нам, что можно сесть на стол, а сам усаживается на стул с колесиками.
– Я понимаю ваше положение, – говорит он на безупречном английском с британским акцентом. – Но мы не имеем права никому показывать записи о пациентах. – Он смотрит прямо на меня. Глаза у него ярко-зеленые, взгляд пронизывающий и добрый. – Я понимаю, что вы приехали издалека, из Америки, но увы.
– Вы хотя бы можете сказать мне, что с ним случилось? Не глядя в карточку? Или это тоже нарушение протокола?
Доктор Робине терпеливо улыбается.
– Я принимаю по нескольку десятков человек в день. А это было когда – год назад?
Я киваю.
– Да, – и закрываю лицо руками. Меня заново накрывает осознание собственной глупости. Один день. Один год.
– Может быть, если ты расскажешь мне, как он выглядел, – доктор Робине бросает мне спасительную веревку.
Я хватаюсь за нее.
– Он голландец. Очень высокий, метр девяносто. Семьдесят пять килограммов. Волосы светлые, как солома, а глаза очень темные, почти как угли. Тощий. Длинные пальцы. На ноге зигзагообразный шрам, – я описываю, вспоминаю подробности, которые считала уже забытыми, и перед глазами встает его образ.
А у доктора Робине – нет. У него озадаченный вид, и я понимаю, что для него это просто высокий блондин, один из тысяч.
– Может, у тебя фотография есть?
Мне кажется, что созданный мной образ Уиллема находится в этом кабинете, живой. Он был прав, когда говорил, что для важных воспоминаний фотоаппарат не нужен. Я все это время носила его внутри.
– Нет, – говорю я. – Но ему швы накладывали. И еще у него был синяк.
– Это можно сказать о большинстве наших пациентов, – говорит доктор. – Мне очень жаль.
Он встает со стула, и что-то падает на пол. Рен поднимает с пола монетку в одно евро и протягивает ему.
– Подождите! Он вот так с монеткой делал, – говорю я. – Он мог перекатывать ее по костяшкам. Можно? – Я беру монету и показываю.
Потом отдаю ее доктору Робине, он рассматривает ее, словно она какая-то необычная. Подбрасывает и ловит.
– Commotion cérébrale! – говорит он.
– Что?
– Сотрясение мозга, – переводит Рен.
– Сотрясение?
Врач поднимает указательный палец и начинает медленно им вращать, словно вытаскивает воспоминания из глубокого колодца.
– У него было сотрясение. И, если я правильно помню, разрыв тканей на лице. Мы хотели понаблюдать за ним подольше – сотрясение мозга может иметь серьезные последствия, – а также хотели сообщить в полицию, ведь на него напали.
– Напали? Почему? Кто?
– Мы не знаем. В таких случаях заявляют в полицию, но он отказался. Он был очень взволнован. Я вспомнил! Он пробыл у нас лишь несколько часов. Хотел сразу же уйти, но мы настояли, что нужно сделать томограмму. Но когда мы его зашили и увидели, что кровоизлияние в мозг отсутствует, он сказал, что ему крайне необходимо идти. Что это очень важно, иначе он что-то потеряет, – он поворачивается ко мне и смотрит на меня огромными глазами. – Тебя?
– Тебя, – соглашается Рен.
– Меня, – перед моими глазами начинают плясать черные пятна, мозг словно разжижается.
– Кажется, она сейчас в обморок упадет, – говорит Рен.
– Опусти голову между колен, – советует врач. Он зовет медсестру, она приносит мне стакан воды. Я выпиваю. Внешний мир прекращает кружиться. Я потихоньку разгибаюсь. Доктор Робине смотрит на меня, как будто бы отодвинув шторку профессионализма.
– Но это было год назад? – спрашивает он, и его голос мягкий, как одеяло. – Вы потеряли друг друга год назад?
Я киваю.
– И ты его все это время искала?
Я снова киваю. В каком-то смысле, да.
– Думаешь, и он искал тебя?
– Не знаю. – И это правда. То, что он пытался найти меня год назад, не означает, что хочет и до сих пор. Или чтобы я его нашла.
– Но ты должна это знать, – отвечает он. Поначалу мне кажется, что он упрекает меня за незнание, но он берет телефонную трубку и звонит. А потом снова смотрит на меня: – Должна знать, – повторяет он. – Подойди ко второму окошку в кассе. Карточку показать не можем, но я сказал им дать тебе его адрес.
– Он у них есть? У них есть его адрес?
– Какой-то адрес есть. Иди возьми. И найди его, – он снова смотрит на меня. – Как бы там ни было, ты должна знать.
Я выхожу из больницы, иду мимо больных, которые во время процедуры химиотерапии греются в лучах вечернего солнца. Распечатку с адресом Уиллема я стискиваю в кулаке. Я на нее даже еще не смотрела. Я говорю Рен, что мне на минуточку надо остаться одной, и направляюсь к старым стенам этой больницы.
Я сажусь на скамейку, стоящую около прямоугольника травы, между старыми кирпичными строениями. В цветущих кустах танцуют пчелы, неподалеку играют дети – в этих больничных стенах течет насыщенная жизнь. Я смотрю на листок. На нем может быть любой адрес. Он сам может быть в любой точке света. Насколько далеко я готова зайти?
Я думаю про Уиллема, которого избили – избили! – и он все равно пытался найти меня. Я вдыхаю поглубже. Запах свежескошенной травы смешивается с ароматом пыльцы и выхлопными газами грузовиков, ждущих у обочины. Я смотрю на свое родимое пятно.
Разворачиваю распечатку, я еще не знаю, куда мне придется ехать, но знаю, что поеду.
Тридцать четыре
Август
Утрехт, Голландия
В моем путеводителе Утрехту уделяется аж целых две страницы, так что я жду увидеть крошечное или страшное промышленное местечко, но оказывается, что это красивый средневековый город с извивающимися узкими улицами, домами ленточной застройки с щипцовыми крышами и многочисленными каналами с плавучими домами, и трудно понять, живут ли здесь люди или это кукольный город. Хостелов тут немного, и когда я нахожу тот единственный, на который мне хватит денег, оказывается, что раньше это был сквот. И у меня возникает такое чувство, словно какая-то секретная часть мироздания посылает мне сообщение: «Да, именно сюда ты и должна была попасть».
Ребята в этом хостеле очень дружелюбны и готовы помочь, да еще и прекрасно говорят на английском, как и Уиллем. Один из них даже похож на него – такое же лицо с угловатыми чертами, такие же пухлые красные губы. Я спрашиваю, не знает ли он Уиллема; но оказывается, что нет, и когда я объясняю ему, что он похож на человека, которого я разыскиваю, он со смехом говорит, что половина голландцев на него похожи. Он дает мне карту Утрехта и объясняет, как добраться до того дома, адрес которого мне выдали в больнице. Это в нескольких километрах от хостела, так что он предлагает взять в аренду велик.
Но я решаю ехать автобусом. Дом не в центре, в районе, где много музыкальных магазинов, ресторанов с кухнями разных стран, где на шомполах жарится мясо, и граффити. Свернув пару раз не туда, я наконец нахожу нужную улицу, она расположена напротив каких-то железнодорожных путей, на которых стоит заброшенный товарный вагон, почти полностью изрисованный граффити. Через дорогу от него стоит простенький узкий дом, согласно моей распечатке, это и есть последний известный адрес Уиллема де Ройтера.
К входной двери цвета электрик мне приходится протискиваться мимо шести велосипедов. На звонок, похожий на глазное яблоко, я даже не сразу рискую нажать. Но, сделав это, я ощущаю странное спокойствие. Я слышу, как он звенит. Потом тяжелые шаги. С Уиллемом я общалась всего один день, но понимаю, что это не он. Его шаги были бы более легкими. Дверь открывает высокая симпатичная девушка с длинной каштановой косой.
– Здравствуй. Ты говоришь по-английски? – спрашиваю я.
– Да, конечно, – отвечает она.
– Я ищу Уиллема де Ройтера. Мне дали этот адрес, – словно в подтверждение своих слов я протягиваю листок.
Я каким-то образом знала, что его тут нет. Может, потому что не особо нервничала. Так что, увидев, что ее лицо не изменилось, я не особо удивляюсь.
– Я с ним незнакома. Я просто снимаю тут жилье на лето, – отвечает она. – Извини, – и пытается закрыть дверь.
Но теперь я уже знаю, что «нет», «извините» и «ничем не могу вам помочь» – это лишь начало разговора.
– А тут есть кто-нибудь, кто может его знать?
– Саския! – кричит девушка. Наверху очень узкой лестницы появляется девушка и спускается вниз. Она светловолоса, с розовыми щеками и голубыми глазами, в ней есть что-то от хуторянки, такое ощущение, что она только что скакала на лошади или пахала в поле, хотя у нее рваная короткая стрижка и черный свитер, совершенно непохожий на традиционный наряд.
Я снова объясняю, что мне нужен Уиллем де Ройтер. Саския, хоть мы и незнакомы, приглашает меня войти и выпить чаю или кофе.
Мы втроем садимся за деревянный стол, на котором валяются груды журналов и конвертов. Всюду разбросана одежда. Видно, что тут проживает много народу. Но не Уиллем.
– Он никогда тут и не жил, – говорит Саския, угостив меня чаем с конфетами.
– Но вы знакомы?
– Встречались несколько раз. Я дружила с Лин, а она встречалась с одним из друзей Роберта-Яна. Но Уиллема я почти не знаю. Как и Анамик, я сюда только на лето вселилась.
– А вы знаете, почему он мог назвать этот адрес?
– Может, из-за Роберта-Яна, – говорит Саския.
– А это кто?
– Он учится в Утрехтском университете, как и я. И раньше тут жил, – объясняет Саския. – Но потом уехал. Я теперь снимаю его бывшую комнату.
– Ну конечно, – про себя бормочу я.
– Тут студенты живут, они появляются и исчезают. Но Роберт-Ян в Утрехт еще вернется. Не сюда, а в новую квартиру. К сожалению, не знаю, куда именно. Я просто в его бывшей комнате живу, – она пожимает плечами, словно чтобы показать, что больше ей сказать нечего.
Я стучу пальцами по старой деревянной столешнице. Смотрю на гору почты.
– А не разрешите мне просмотреть письма? Может, я найду какую-нибудь подсказку?
– Давай, – соглашается Саския.
Я перебираю все стопки. Там в основном счета, журналы и каталоги на имена различных людей, которые проживают или когда-то проживали по этому адресу. Я насчитываю около шести имен, включая Роберта-Яна. Но для Уиллема тут ничего нет.
– А ему сюда вообще что-нибудь приходило?
– Что-то было, – отвечает Саския. – Но несколько дней назад кто-то все разбирал, может, его почту выкинули. Как я говорила, он уже несколько месяцев не показывался.
– Подожди, – говорит Анамик. – Кажется, я видела что-то на его имя в новой почте, которая еще в ящике.
Она приносит конверт. Это не реклама. Настоящее письмо, адрес подписан вручную. Марки голландские. Я хочу его найти, но не настолько, чтобы открывать личную корреспонденцию. Я кладу этот конверт в общую кучу, но потом снова его беру. Ведь адрес в правом верхнем углу, написанный незнакомым витиеватым почерком, – мой.
Я подношу конверт к лампе. Внутри – другой конверт. Я раскрываю первый, и из него выпадает мое письмо, которое я отправляла в Англию на адрес «Партизана Уилла» на имя Уиллема. Судя по маркам и вычеркнутым адресам, его пересылали несколько раз. Я открываю самое первое письмо – посмотреть, добавили ли к нему что-нибудь, но нет. Его просто прочитали и переслали дальше.
Но меня все же почему-то переполняет чрезмерная радость. Все это время мое крошечное бессвязное письмо тоже пыталось его отыскать. Мне даже поцеловать его хочется за такое упорство.
Я показываю письмо Саскии и Анамик. Они читают и озадаченно смотрят на меня.
– Это я писала, – объясняю я, – пять месяцев назад. Это была моя первая попытка его найти. Я послала его в Англию, а оно как-то добралось досюда. Как и я, – после этих слов у меня снова появляется то чувство. Что я на правильном пути. И я, и письмо оказались в одном и том же месте, хотя и в неправильном.
Саския и Анамик переглядываются.
– Мы позвоним кое-кому, – говорит Саския. – Уж Роберта-Яна точно поможем найти.
Девчонки уходят наверх. Я слышу, как включается компьютер, слышу около тысячи односторонних разговоров, Саския кому-то звонит. Минут через двадцать они возвращаются.
– Сейчас август, почти все разъехались, но я уверена, что через день-два я найду контакты Роберта-Яна.
– Спасибо, – говорю я.
У нее загораются глаза. Но мне совсем не нравится этот ее взгляд.
– Хотя, возможно, удастся найти самого Уиллема быстрее.
– Да? Как?
Она отвечает не сразу.
– Через его девушку.
Тридцать пять
Ана Лусиа Аурелиано. Так ее зовут. Девушку Уиллема. Она ходит в какой-то специализированный колледж при Утрехтском университете.
Сколько я его ищу, но никогда не думала, что зайду так далеко. И не позволяла себе воображать, что все же его встречу. И хотя я считала, что у него много девушек, мне в голову не приходило, что он может быть постоянно с одной. Что, если об этом задуматься, было ужасно тупо.
Я вроде бы и не для того приехала, чтобы снова быть с ним вместе. Да и никогда мы не были вместе. Но я подобралась так близко, и если я уеду сейчас, буду жалеть об этом всю оставшуюся жизнь.
Как ни смешно, именно слова Селин все же являются решающими в моем намерении найти его девушку: «Смелость тебе понадобится».
У этого колледжа кампус небольшой и автономный, совсем непохожий на кампус самого университета, который тянется по всему центру города, как сказала мне Саския. Он расположен на окраине, и пока я еду туда на велике – она же настояла, чтобы я взяла его на время, – я репетирую слова, которые скажу ей. Или ему, если найду.
В колледже немного учеников, и все они живут на кампусе. Это международный колледж, студенты собрались со всего света, преподавание ведется на английском. Из этого следует, что уже второй человек, которого я спросила, рассказал мне, где ее комната.
Она похожа не столько на комнату в общаге колледжа, сколько на шоу-рум в «ИКЕА». Я заглядываю через скользящую стеклянную дверь и вижу элегантную деревянную современную мебель – это так далеко от безликого ширпотреба, которым обставлена наша с Кали комната. Света нет, я стучу, но никто не открывает. У двери на бетонных ступеньках лежит несколько расшитых подушек, я сажусь и жду.
Наверное, я задремала, так как очнулась, упав на спину. Кто-то открыл дверь, на которую я откинулась. Девушка – Ана-Лусия, я так полагаю, – красива, у нее длинные волнистые каштановые волосы, губы как бутоны роз, подчеркнутые красной помадой. Судя по ее и Селин внешности, я должна бы быть польщена, что оказалась в такой компании, но почему-то совершенно не это сейчас чувствую.
– Я могу чем-то помочь? – спрашивает она, нависнув надо мной с таким видом, с каким человек смотрит на спящего бродягу, которого нашел у себя на пороге.
Из-за облаков показалось солнце, сейчас оно отражается от стекла. Я прикрываю глаза руками и поднимаюсь.
– Извини. Я, кажется, заснула. Я ищу Ану-Лусию Аурелиано.
– Я Ана-Лусия, – говорит она, подчеркивая правильный шипящий испанский межзубной звук «ссс». Она осматривает меня, скосив глаза. – Мы знакомы?
– Нет. Меня зовут Эллисон Хили. Прошу… прощения. Ситуация странная. Я из Америки, ищу кое-кого.
– Ты на первом семестре? У нас есть список всех студентов в Сети.
– Что? Да нет. Я не учусь тут. Я в Бостоне.
– А кого ищешь?
Мне даже и не хочется произносить его имя. Можно назвать любое другое, и она ни о чем не догадается. И я тогда не услышу, как она со своим волнующим акцентом спросит, зачем мне нужен ее парень. Но тогда мне придется вернуться домой, и получится, что я столько проездила и ничего не узнала. Так что я называю.
– Уиллема де Ройтера.
Она целую секунду смотрит на меня, потом ее красивое лицо скукоживается, губы, как из рекламы косметики, раскрываются, и из этого идеального ротика извергается какая-то брань. Хотя я не уверена. Она говорит на испанском. Но, тараторя, она размахивает руками и краснеет. Vate! Dejame, puta! Потом хватает меня за плечи и скидывает со ступеньки, словно она вышибала, а я пьянчуга. Она швыряет и мой рюкзак, все из него высыпается. Она громко захлопывает дверь – насколько можно громко захлопнуть скользящую дверь. Запирает на ключ и задергивает занавески.
Я сижу разинув рот. Потом, даже не придя в себя, принимаюсь собирать вещи. Я осматриваю руку – на локте царапина от падения, на плечах месяцы от ее ногтей.
– Ты в порядке? – Подняв глаза, я вижу симпатичную девушку с дредами, наклонившуюся ко мне. Она подает мне мои солнечные очки.
Я киваю.
– Лед нужен или еще что? У меня есть, – она направляется к своему порогу.
Я трогаю голову. Там шишка, но ничего страшного.
– Думаю, все в порядке. Спасибо.
Девушка смотрит на меня и качает головой.
– Ты случайно не про Уиллема спрашивала?
– Ты его знаешь? Знаешь Уиллема? – Я подхожу к ее порогу. На нем лежат ноутбук и учебник. По физике. Книга открыта на главе о квантовой запутанности.
– Я его видела. Я только на втором курсе, так что, когда он тут учился, мы не были знакомы. Но только это имя так выводит Ану-Лусию.
– Погоди. Тут? Он учился? В этом колледже? – Я пытаюсь представить Уиллема, странствующего актера, студентом спецколледжа, и снова понимаю, как же плохо я его знаю.
– Год. До того, как я сюда поступила. На экономе, кажется.
– А потом что случилось? – Я спрашивала про колледж, но она начинает рассказывать про Ану-Лусию. О том, как они с Уиллемом в том году снова сошлись, но потом она узнала, что он ей всю дорогу изменял с какой-то француженкой. Она говорит об этом так небрежно, словно все это в порядке вещей.
А вот у меня просто голова кругом идет. Уиллем тут учился. На экономе. Я даже не сразу могу переварить последнее. То, что он «изменял Ане-Лусии с какой-то француженкой».
– Француженкой? – переспрашиваю я.
– Ага. Видимо, у него было назначено с ней какое-то тайное свидание, кажется в Испании. Ана-Лусия проследила, что он с ее компьютера покупал билеты, подумала, что он хочет сделать ей сюрприз и свозить ее туда – потому что у нее там родственники. Она отменила поездку в Швейцарию, рассказала своим о визите, они решили устроить большой праздник, а выяснилось, что билеты вообще не для нее. А для той француженки. Она психанула, наорала на него прямо посреди кампуса – это был мощный скандал. Ну, и с тех пор его не видели, ясное дело. Ты уверена, что тебе льда не нужно?
Я сажусь рядом с ней на ступеньку. Селин? Но она говорила, что не видела его целый год. С другой стороны, она много чего говорила. В том числе и то, что мы обе – лишь гавани, в которые Уилем ненадолго заходил. Может, нас много таких. Француженка. Или две-три. Испанка. Американка. Целая объединенная нация девушек, машущих ему из своих портов. Я вспоминаю, что Селин сказала мне на прощание, и теперь мне эти слова кажутся зловещими.
Я всегда понимала, что Уиллем просто играет и что я была одной из многих. Но теперь я знаю еще и то, что он меня в тот день не бросил. Он оставил записку. Старался меня найти, хоть и не очень сильно.
Я вспоминаю слова своей мамы. Она говорила, что надо быть благодарным за то, что у тебя есть, а не мечтать о том, чего, как ты думаешь, тебе хотелось бы. И пока я стою тут, на кампусе, где он когда-то жил, до меня наконец доходит смысл ее слов. И, кажется, я даже понимаю, что на самом деле значит остановиться, пока выигрываешь.
Тридцать шесть
Амстердам
Только вперед. Таков теперь мой девиз. Ни о чем не жалеть. Не возвращаться в прошлое.
Я отменяю перелет из Парижа до Лондона, полечу прямо из Лондона. Не хочу туда возвращаться. Хочу куда-нибудь еще. У меня осталось еще пять дней, а билеты на самолеты дешевые. Можно отправиться в Ирландию. Или Румынию. Или на поезде в Ниццу, встретиться там с тусовкой из Оз. Можно ехать куда угодно.
Но чтобы попасть хоть куда-нибудь, мне надо вернуться в Амстердам. Так что я еду сначала туда. На розовом велике.
Когда я поехала вернуть велосипед Саскии вместе с коробкой конфет, которую я купила ей в знак благодарности, я сказала, что координаты Роберта-Яна мне не нужны.
– Нашла, что искала? – спросила она.
– И да, и нет.
Она, кажется, поняла. Взяла конфеты, но сказала, что велик я могу оставить себе. Он ничей и пригодится мне в Амстердаме, так что можно взять его с собой в поезд или отдать кому-то еще.
– Розовый «Белый велосипед», – сказала я.
Она улыбнулась.
– Ты знаешь о «Белом велосипеде»?
Я кивнула.
– Жаль, что их больше нет.
Я подумала обо всех своих поездках, о том, что мне дали люди: дружбу, помощь, идеи, поддержку, макароны.
– Мне кажется, еще есть, – ответила я.
Анамик написала, как мне доехать на велосипеде от Утрехта до Амстердама. До него всего сорок километров, дорога не холмистая, везде есть полоса для велосипедов. Когда доберусь до восточной части города, мне надо будет найти трамвай номер девять и доехать за ним до Центрального вокзала, где находятся почти все бюджетные хостелы.
Как только я выезжаю из Утрехта, пейзаж становится индустриальным, потом начинаются фермы. На зеленых полях лениво пасутся коровы, то здесь, то там стоят большие каменные ветряные мельницы, я даже видела фермера в деревянных башмаках. Но сельская пастораль вскоре переходит в офисные парки, и я оказываюсь в пригороде Амстердама, проезжаю мимо огромного стадиона с надписью «Аякс», а потом велосипедная дорожка выводит меня на улицу, и там становится трудновато. Но я слышу, как звенит трамвай, и это девятка, как и говорила Анамик. Я довольно долго еду вслед за ним, мимо Оштерпарка и какого-то вроде бы зоопарка – я вижу стаю розовых фламинго прямо в центре города – но потом, растерявшись на перекрестке возле большого блошиного рынка, я упускаю трамвай из виду. У меня за спиной сигналят мотоциклы, вообще же кажется, что велосипедов тут вдвое больше, чем машин. Я все пытаюсь отыскать трамвай, но все каналы идут по кругу, все похожи друг на друга – с высокими каменными берегами, а на грязноватой воде полно судов – и плавучие дома, и гребные лодки, и туристические лодки со стеклянными куполами. Я проезжаю мимо узких домов ленточной застройки со щипцовыми крышами и уютных кафешек с распахнутыми дверями, через которые видны коричневые, прокуренные за сотню лет стены. Я сворачиваю направо и оказываюсь на цветочном рынке, яркие букеты расцвечивают сегодняшнее серое утро.
Я достаю карту и переворачиваю. Кажется, что весь город построен по кругу, а названия улиц – все равно что куски алфавита, попавшие в автокатастрофу: Оудзайдис, Фурбюуфал, Нивубрустих. Окончательно заблудившись, я подъезжаю к высокому мужчине в кожаной куртке, который пристегивает к велосипеду светловолосого малыша. Увидев его лицо, я опять задумываюсь – это еще один клон Уиллема, хоть и старше.
Я спрашиваю у него, как добраться, он приглашает меня следовать за ним, и мы доезжаем до Площади Дам, там он показывает мне на ужасающий участок дороги с круговым движением, где надо выехать на Вармушстрат. Я еду дальше по улице, на которой полно секс-шопов с бесстыдными кричащими витринами. У перекрестка находится один из наиболее недорогих хостелов.
В фойе шум и суета: народ играет в бильярд и пинг-понг, кто-то – в карты, все с пивом, хотя время только обеденное. Я говорю, что мне нужно место в общей спальне, и темноглазая девушка за стойкой молча переписывает мои паспортные данные и берет деньги. Комната находится наверху, и, несмотря на надпись «НЕ УПОТРЕБЛЯТЬ НАРКОТИКИ», в ней стоит запах гашиша, парень со стеклянными глазами курит что-то, лежащее на кусочке фольги, через трубочку, и я уверена, что это не марихуана и вообще незаконно. Я закрываю рюкзак в ящике для хранения, снова спускаюсь вниз, выхожу на улицу, там отыскиваю интернет-кафе, где тоже полно людей.
Оплатив полчаса, я иду на сайты бюджетных авиалиний. Сегодня четверг. Домой я лечу в понедельник из Лондона. Есть билеты до Лиссабона за сорок шесть евро. В Милан, еще куда-то в Хорватию. Я ищу Хорватию в «Гугле», вижу фотографии скалистых пляжей и старых маяков. Некоторые из них даже переделаны в дешевые отели. Можно пожить на маяке! Можно делать что угодно!
О Хорватии я почти ничего не знаю, так что решаю отправиться туда. Я достаю карточку, чтобы купить билет, но замечаю, что другое окно сигналит о полученных письмах. Я открываю. Вижу сообщение от Рен. Тема такая: «ТЫ ГДЕ?»
Я быстро отвечаю, что я в Амстердаме. Когда на прошлой неделе в Париже я прощалась с ней и ребятами из Оз, она собиралась ехать поездом в Мадрид, а Келли с остальными – в Ниццу, они говорили о том, что, может, встретятся в Барселоне, так что я очень удивлена, когда через тридцать секунд получаю от нее ответ: «НЕ МОЖЕТ БЫТЬ, Я ТОЖЕ!!!!» И номер ее сотового.
Широко улыбаясь, я звоню ей.
– Я знала, что ты тут, – сообщает Рен. – Просто чувствовала! Ты где?
– В интернет-кафе на Вармушстрат. А ты? Я думала, что в Испании!
– Я передумала. Уинстон, до Вармушстрат далеко? – спрашивает она. – Уинстон – это симпатичный парень, который тут работает, – шепотом сообщает мне она. Я слышу мужской голос на фоне. Потом Рен начинает визжать. – Мы минутах в пяти друг от друга! Встречаемся на площади Дам, перед белой башней, похожей на пенис!
Я закрываю окно браузера и через десять минут мы уже обнимаемся, как родственники, которые давно не виделись.
– Боже, святой Антоний быстро работает! – говорит она.
– Да уж!
– Ну, что было?
Я вкратце ей рассказываю, как встретилась с Аной Лусией и почти нашла самого Уиллема, но решила прекратить поиск.
– Теперь я лечу в Хорватию.
Рен, кажется, разочарована.
– Да? Когда?
– Собиралась завтра утром вылетать. Уже хотела билет заказать, но тут ты написала.
– Останься еще на несколько дней. Походим вместе. Можем велики взять в аренду. Или возьмем один и поставим на раму второе седло, как все голландки делают.
– Велик у меня уже есть, – говорю я. – Розовый.
– С багажником?
Она так заразительно улыбается, что невозможно не улыбнуться самой.
– Да.
– Ох. Ты просто обязана остаться. Я поселилась в хостеле у Йордана. Моя комнатушка не больше ванной, но там уютно и кровать двухэтажная. Вселяйся ко мне.
Я смотрю на небо. Опять собирается дождь, для августа очень холодно, а в Интернете писали, что в Хорватии в районе тридцати и солнечно. Но тут я встретила Рен – насколько это было вероятно? Она верит в святых. А я – в случайности. Думаю, на глубинном уровне это одно и то же.
Мы забираем мои вещи из хостела – тот парень уже лежит в отключке – и идем к ней. Ее хостел намного уютнее моего, особенно благодаря смуглому, высокому и улыбчивому Уинстону, который с интересом на нас поглядывает. Когда мы поднимаемся в комнату Рен, я вижу, что ее постель завалена путеводителями, не только по Европе, но и по другим странам мира.
– Это что?
– Это мне Уинстон одолжил. Для списка, что нужно успеть, прежде чем склеить ласты.
– Ласты?
– Что я хочу сделать, пока жива.
Вспоминается загадочная фраза, которую Рен бросила в день нашей первой встречи: «Я с больницами хорошо знакома». Я провела с ней всего полтора дня, но тот факт, что она умрет, уже кажется мне просто непостижимым. Наверное, она об этом по лицу догадалась и нежно коснулась моей руки.
– Не волнуйся, я планирую жить долго.
– А зачем тогда этот список составляешь?
– Потому что, если дождаться, когда будешь при смерти, будет уже слишком поздно.
Я смотрю на нее. «Я с больницами хорошо знакома». Святые.
– Кто? – тихо спрашиваю я.
– Сестра, Францеска, – она достает листок бумаги. Там перечислено множество названий и городов: Красивый ангел (Париж), Урок музыки (Лондон), Воскрешение (Мадрид). И так далее.
– Ничего не понимаю, – говорю я, возвращая листок.
– Францеска почти ничему не успела научиться, но она обожала изобразительное искусство. В больнице она все время проводила с капельницей для химиотерапии в одной руке и альбомом для рисования в другой. Она сделала сотни рисунков карандашом и красками, это ее наследие, как она сама говорила, потому что она сама умерла, а они живут – пусть даже только на чердаке.
– Все непредсказуемо, – говорю я, вспоминая картины и скульптуры, которые видела в сквоте и которые когда-нибудь могут оказаться в Лувре.
– Да, именно так. Ее очень утешала мысль, что художников вроде Ван Гога и Вермеера при жизни практически никто не знал, но после смерти они стали знамениты. Она мечтала сама увидеть оригиналы их картин, так что во время ее последней ремиссии мы отправились в Торонто и Нью-Йорк, мы довольно много там увидели. А после этого она составила более длинный список.
Я снова смотрю на листок.
– А что тут? Что-то из Ван Гога?
– Ван Гог был в списке. «Звездная ночь», но ее мы видели вдвоем в Нью-Йорке, а в этом списке Вермеер, хотя ее любимая – в Лондоне. Но это ее список, после Парижа он отошел на второй план.
– Не понимаю.
– Я люблю Францеску, и я обязательно посмотрю на эти картины за нее – когда-нибудь. Но значительная часть моей жизни прошла на втором плане. Так было нужно. Но теперь ее нет – а я как будто бы еще живу в ее тени, понимаешь?
Как ни странно, в каком-то смысле понимаю. Я киваю.
– Что-то произошло, когда я познакомилась с тобой в Париже. Ты обычная девчонка, которая поставила перед собой безумную цель. Это меня вдохновило. Я изменила свои планы. А теперь начинаю думать, что, может быть, встреча с тобой и была настоящей целью моего путешествия. Может быть, Францеска и святые хотели, чтобы мы с тобой встретились.
У меня по спине пробегает холодок.
– Ты правда так думаешь?
– Кажется, да. Не волнуйся, я не скажу родителям, что это из-за тебя я вернусь на месяц позже. Они немного расстроены.
Мне становится смешно. Это я тоже понимаю.
– Ну а что в твоем списке?
– Он куда менее благородный, чем у Францески. – Рен достает из своего путевого дневника смятый лист бумаги. – «Поцеловаться с парнем на верхушке Эйфелевой башни. Поваляться на поле с тюльпанами. Поплавать с дельфинами. Увидеть северное сияние. Забраться на вулкан. Спеть с рок-группой. Починить собственные ботинки. Приготовить праздничное угощение на 25 друзей. Завести 25 друзей», – он еще не закончен. Я постоянно что-нибудь добавляю, а в чем-то я уже облажалась. Сюда я приехала ради поля с тюльпанами, но они, оказывается, цветут только весной. Так что придется теперь придумать что-то другое. А, да. Кажется, я смогу застать северное сияние в Будё, это местечко в Норвегии.
– А поцеловаться с парнем на Эйфелевой башне тебе удалось?
Ее губы изгибаются в шаловливой эльфийской улыбке.
– Да. Я пошла туда в то утро, когда ты уехала. Там была группа итальянцев. А они, эти итальянцы, бывают очень любезны, – Рен переходит на шепот: – Я даже имени его не спросила.
Я отвечаю также шепотом:
– Иногда это и не нужно.
Тридцать семь
Обедать мы идем поздно в индонезийский ресторан, в котором подают рийстафель и можно есть сколько хочешь, мы набиваем желудки, и, когда едем обратно, сильно виляя, мне в голову приходит идея. В Кёкенхофе не то чтобы поля цветов, но, может быть, подойдет. Моими стараниями мы минут на двадцать заблудились, но потом я нахожу тот цветочный рынок, который проезжала сегодня утром. Палатки закрываются, и торговцы оставляют довольно много уже ненужных цветов. Мы с Рен набираем побольше и раскладываем на изгибающемся тротуаре, который проходит над каналом. И она катается в цветах, невероятно довольная. Я, смеясь, щелкаю ее на телефон и отправляю фотки маме.
Оставшиеся торговцы смотрят на Рен несколько изумившись, но не сильно, будто такое происходит как минимум дважды в неделю. Потом крупный бородач с огромным пузом и в подтяжках подносит нам увядающую лаванду.
– Это тоже можете взять.
– Держи, Рен, – я бросаю ей ароматные фиолетовые цветочки. – Спасибо, – благодарю я мужчину и рассказываю про предсмертный список Рен и что нам приходится довольствоваться этим, потому что поля с тюльпанами сейчас не найти.
Он смотрит на Рен, снимающую со свитера лепестки цветов и листья. Потом достает из кармана визитку.
– Да, в августе найти тюльпаны нелегко. Но если вы готовы рано подняться, может быть, на небольшое поле я вас отвезу.
На следующее утро будильник звенит в четыре, через пятнадцать минут мы выходим на пустынную улицу, где в своем маленьком грузовичке ждет нас Вольфганг. Я вспоминаю, сколько раз мне говорили родители не садиться в машину с незнакомцами, но, как это ни странно, я не воспринимаю его как незнакомца. Втроем мы втискиваемся на передние сиденья и едем в теплицу в Алсмере. Рен буквально прыгает от волнения, что для такого раннего утра кажется несколько неестественным, она ведь даже еще кофе не пила, хотя Вольфганг предусмотрительно захватил с собой термос, а еще варенные вкрутую яйца и хлеб.
Всю дорогу мы слушаем безвкусный европоп и рассказы Вольфганга о том, как тридцать лет он служил в торговом флоте, а потом переехал в Амстердам, в район Йордан.
– По праву рождения я немец, но по праву смерти буду амстердамцем, – говорит он, широко улыбаясь.
Около пяти часов мы подъезжаем к «Биофлору», это совсем не похоже на фотографии садов Кёкенхофа с разноцветными коврами цветов, а скорее на какую-то ферму промышленного масштаба. Я смотрю на Рен и пожимаю плечами. Вольфганг останавливается возле теплицы размером с футбольное поле с рядом солнечных панелей на крыше. Нас встречает розоволицый парень по имени Йос. Когда он открывает перед нами дверь, мы с Рен просто ахаем.
Перед нами простирается множество разноцветных рядов с цветами. Целые акры. Мы идем по узеньким дорожкам между клумбами, воздух тяжелый, влажный и насквозь пропитан запахом навоза. Вдруг Вольфганг показывает на участок, где растут тюльпаны цвета фуксии, пылающего солнца и какой-то взрывной цитрусовый микс, похожий на красный апельсин. Я отхожу, оставив Рен наедине с ее цветами.
Какое-то время она просто стоит. Потом начинает кричать:
– Это невероятно! Ты это видишь?
Вольфганг смотрит на меня, но я молчу – не думаю, что она с нами разговаривает.
Рен бегает возле тюльпанов, потом вокруг ароматных фрезий, а я фотографирую и фотографирую. А потом Вольфганг говорит, что надо возвращаться. Всю дорогу он крутит «АББА», говорит, что на эсперанто название группы означает «счастье», и что на генеральных ассамблеях ООН должны слушать их песни.
Только когда мы приезжаем на склад на окраине Амстердама, я замечаю, что в грузовике у Вольфганга еще ничего нет.
– Вы ничего не купили на продажу?
Он качает головой:
– Нет, прямо на фермах я не беру. Я покупаю на аукционе у поставщиков, которые привозят товар сюда, – он показывает на рабочих, разгружающих машины с цветами.
– Так вы весь этот путь только ради нас проделали? – спрашиваю я.
Он едва заметно пожимает плечами, типа, ну конечно, а ради чего же еще? К этому моменту я уже не имею права удивляться доброте и щедрости людей, но все же удивляюсь. Меня это каждый раз поражает.
– Можно мы вас сегодня пригласим поужинать с нами? – спрашиваю я.
Он качает головой:
– Сегодня не получится. Я иду в парк Вондела, там будут ставить пьесу. Вам тоже следует сходить. Она на английском.
– Зачем в Голландии ставить пьесу на английском? – недоумевает Рен.
– В этом и разница между немцами и голландцами, – отвечает Вольфганг. – Немцы переводят Шекспира. А голландцы оставляют на родном языке.
– Шекспира? – переспрашиваю я, и у меня все волоски на теле становятся дыбом. – А что именно?
И Вольфганг еще не договорил название, а я уже начинаю смеяться. Это просто невозможно. Даже менее возможно, чем найти конкретную иголку на фабрике, где их производят. Менее возможно, чем найти одинокую звезду во Вселенной. Менее возможно, чем найти единственного человека среди миллиардов, которых ты можешь полюбить.
Сегодня в парке Вондела будут ставить «Как вам это понравится». И я уверена, хотя не могу объяснить, почему, но я готова поставить всю свою жизнь на спор, что он там будет.
Тридцать восемь
Итак, год спустя я вижу его снова, как и в первый раз: в парке, в душных сумерках, он читает Шекспира.
Но сегодня, по прошествии этого года, все иначе. Это уже не «Партизан Уилл». А настоящая постановка – со сценой, рядами стульев, светом, толпой. Зрителей собралось много. Так много, что, когда мы пришли, вынуждены были устроиться возле невысокой стены на краю маленького амфитеатра.
И теперь он уже не в роли второго плана. Теперь он звезда. Орландо – я так и знала. Он первым выходит на сцену, и с этого момента становится ее настоящим хозяином. Все взгляды прикованы к нему. Не только мой. Все. Как только он начинает свой первый монолог, толпа стихает, и эта тишина стоит до самого конца пьесы. Небо становится все темнее, в свете прожекторов вьются комары и мошки, и амстердамский парк превращается в Арденнский лес, то волшебное место, где можно найти того, кого потерял.
Я смотрю на него, и мне кажется, что никого, кроме нас, тут нет. Есть только Уиллем и я. А все остальное исчезает: исчезает звон велосипедов и трамваев. Исчезают комары, кружащие у пруда с фонтаном. Исчезает шумная толпа ребят, которые расположились рядом с нами. Исчезают все остальные актеры. Исчезает весь последний год. Исчезают все мои сомнения. Меня всецело заполняет ощущение, что я на правильном пути. Я его нашла. Тут. В роли Орландо. Все вело меня сюда.
Его Орландо не похож на Орландо на наших уроках, не похож на то, как его играл актер в бостонском театре. Он притягателен и уязвим, его страсть к Розалинде так ощутима, что ее чувствуешь просто физически, облако феромонов, исходящих от него, летит через снопы света прожекторов и липнет на мою влажную и ждущую этого кожу. Я же излучаю страсть, желание и да, ее, любовь, она тоже летит к сцене, и я воображаю себе, что он видит эти чувства бегущей строкой, как строки из Шекспира.
Он, конечно же, не может знать, что я тут. Наверняка это звучит безумно, но мне кажется, что он все же понимает. Чувствует меня в своих словах, точно так же, как я чувствовала его присутствие, когда впервые произнесла их вслух на уроке профессора Гленни.
Я многие реплики Розалинды, да и Орландо тоже, запомнила наизусть, и шевелю губами вместе с актерами. И у меня складывается ощущение, что это интимный разговор между мной и Уиллемом.
О, как охотно приложила бы я свои слабые силы к вашим!
Желаю вам удачи и молю небо, чтобы наши опасения не оправдались.
Любите меня, Розалинда.
И ты согласна взять меня в мужья?
Разве вы не хороши?
Надеюсь, хорош.
Скажите: получив Розалинду, как долго вы захотите ею владеть?
Всю вечность и один день.
Всю вечность и один день.
Одной рукой я держу за руку Рен, другой – Вольганга. Мы втроем образуем цепь. Так мы и стоим, взявшись за руки, до самого конца пьесы. До счастливого конца для всех: Розалинда выходит за Орландо, Селия – за Оливера, который мирится с Орландо, Феба – за Сильвия; злого герцога изгоняют, а тот, чье место он занял, возвращается домой.
Розалинда читает финальный монолог, пьеса кончается, зрители просто с ума сходят, они неистовствуют, хлопают, свистят. Я поворачиваюсь к Рен, обнимаю ее, а потом и Вольфганга, прижимаясь щекой к его хлопчатобумажной рубашке и вдыхая запах табачного дыма, смешанного с нектаром цветов и грязью. А потом кто-то обнимает и меня – из тех шумных парней, что стояли рядом с нами.
– Это мой лучший друг! – кричит один из них. У него озорные синие глаза, и он на голову ниже остальных, так что больше похож на хоббита, чем на голландца.
– Кто? – интересуется Рен. Теперь эти шумные голландцы, которые, похоже, пьяны, по очереди обнимают ее.
– Орландо! – отвечает хоббит.
– О! – восклицает Рен, ее бледные глаза распахиваются так широко, что начинают сверкать, как жемчужины. – О, – повторяет она для меня.
– А ты, случаем, не Роберт-Ян? – спрашиваю я.
На лице хоббита мелькает удивленное выражение. А потом он ухмыляется.
– Для друзей я Брудье.
– Брудье, – хохочет Вольфганг. И поворачивается ко мне: – Так мы сэндвичи называем.
– Брудье их очень любит, – объясняет один из его друзей, похлопывая его по животу.
Брудье/Роберт-Ян отталкивает его руку.
– Приходите сегодня на нашу вечеринку. Это будет всем вечерникам вечеринка! Он был великолепен, да?
Мы с Рен киваем. Брудье/Роберт-Ян продолжает болтать, насколько крут Уиллем, а потом его друг говорит что-то по-голландски, кажется, про Уиллема.
– Что он сказал? – шепотом спрашиваю я Вольфганга.
– Что не видел его, Орландо, наверное, таким счастливым с тех пор, как… тут я не расслышал, что-то про отца.
Вольфганг достает из кожаного кисета пачку табака и начинает скручивать сигарету. Не глядя на меня, он громко говорит:
– Кажется, актеры выходят вон там, – он показывает на металлическую дверь в дальней части сцены.
Вольфганг закуривает. Глаза у него сверкают. Он снова указывает на дверь.
Мне кажется, что тело мое перестало быть твердым веществом, а рассыпалось на мельчайшие частицы. И превратилось в чистое электричество. И оно несет меня через весь театр, к боковой части сцены. Актеров ждет целая толпа поклонников. С цветами, шампанским. Когда выходит актриса, которая играла Селию, люди принимаются кричать и кидаются ее обнимать. Потом выходит Жак, за ним – Розалинда, ей дарят целую груду цветов. Сердце у меня колотится неистово. Неужели, подобравшись так близко, я снова его упущу?
Но потом я его слышу. Он, как и всегда, над чем-то смеется. И вот я вижу его волосы – они теперь короче, глаза – такие темные и яркие одновременно, лицо – небольшой шрам на щеке, который делает его еще красивее.
У меня дыхание перехватывает в груди. Я думала, что приукрасила его в своих воспоминаниях. Но скорее верно обратное. Я забыла, насколько он на самом деле прекрасен. Какой он – Уиллем.
Уиллем. Я готова выкрикнуть его имя.
– Уиллем! – громко и четко звучит оно.
Но это не мой голос.
Я даже касаюсь пальцами горла, чтобы убедиться.
– Уиллем!
Снова чужой голос. Потом я вижу какое-то движение. Из толпы выбегает девушка. Цветы, которые она держала в руках, падают на землю, и она бросается в его объятия. Он сжимает ее. Потом поднимает с земли, крепко обнимая. Его пальцы заплетаются в ее каштановых волосах, она шепчет что-то ему на ухо, а он смеется. Они кружатся, переплетаясь в своем счастье. В любви.
Я стою как вкопанная, глядя на это публичное проявление интимных чувств. Наконец кто-то подходит к Уиллему и похлопывает его по плечу, девушка соскальзывает на землю. Она поднимает цветы – это подсолнухи, и я бы выбрала для него именно их – и стряхивает с них пыль. Уиллем изящно обнимает ее за талию и целует руку. Она тоже обхватывает его за талию. И я понимаю, что не ошиблась, от него во время представления действительно исходили любовные флюиды. Но не угадала, кому они предназначены.
Они удаляются, проходя настолько близко ко мне, что меня обдувает ветерок. Мы оказались совсем рядом, но он смотрит на нее и совершенно не видит меня. Держась за руки, они идут к бельведеру, подальше от суеты. А я все стою на месте.
Вдруг кто-то легонько похлопывает меня по плечу. Вольфганг. Он смотрит на меня, склонив голову.
– Все закончилось? – спрашивает он.
Я снова смотрю на Уиллема с его девушкой. Может, это та француженка. Или какая-то новая. Они сидят лицом друг к другу, соприкасаясь коленками, держась за руки. И как будто бы всего остального мира нет. Именно так я чувствовала себя с ним в прошлом году. Может быть, если бы нас со стороны увидел кто-то чужой, подумал бы то же самое. Но теперь чужая я. Даже отсюда я вижу, сколько она для него значит. И что он ее любит.
Я жду, когда опустошение стиснет меня в кулак, когда рухнут надежды, которые я лелеяла целый год, когда рев тоски оглушит меня. И я действительно это чувствую. Мне больно терять Уиллема. Или тот образ Уиллема, который у меня был. Но помимо боли я чувствую и кое-что еще. Поначалу тихое, и приходится напрягаться, чтобы разобрать. Но потом я слышу, как с едва слышным щелчком закрывается дверь. И тут происходит нечто крайне необыкновенное: вечер тих, но я ощущаю порыв ветра, словно сразу же открылась тысяча других дверей.
Я бросаю на них последний взгляд. А потом поворачиваюсь к Вольфгангу.
– Закончилось, – говорю я.
Хотя подозреваю, что все наоборот. Что на самом деле у меня все только начинается.
Тридцать девять
Когда я просыпаюсь, яркое солнце бьет в глаза. Сощурившись, я смотрю на часы. Почти полдень. Через четыре часа я улетаю. А Рен решила остаться еще на несколько дней. Она узнала, что тут есть целая куча странных музеев, в которые ей захотелось сходить, в одном представлены средневековые орудия пыток, в другом – сумочки, а Уинстон еще и пообещал познакомить ее с человеком, который научит ее чинить обувь, так что, может, она еще на неделю тут зависнет. Но у меня осталось три дня, и я решила все же слетать в Хорватию.
Попаду я туда только сегодня вечером, а улетать в понедельник рано утром, чтобы успеть на самолет домой. Так что у меня там будет всего один день. Но я-то знаю, что может произойти за день. Абсолютно что угодно.
Рен считает, что я поступаю неправильно. Она не видела Уиллема с той девушкой, и все убеждает меня, что она может быть ему кем угодно – например, сестрой. Я не говорю ей, что Уиллем, как и я, как и сама Рен теперь, единственный ребенок. Вчера она весь вечер уговаривала меня пойти на ту вечеринку.
– Я знаю, где это. Роберт-Ян мне рассказал. На… нет, название улицы вспомнить не могу, но он говорил, что по-голландски это означает «ремень». Сто восемьдесят девять.
Я подняла руку.
– Хватит! Я не хочу туда идти.
– Но ты только представь, – убеждала меня она. – Скажем, вы с Уиллемом еще незнакомы, Брудье пригласил нас на вечеринку, мы пошли, вы бы встретились впервые и влюбились друг в друга? Может, так и будет.
Хорошая теория. И я не могу не задаваться вопросом, произошло ли бы это на самом деле. Влюбились ли бы мы друг в друга, если бы встретились сегодня? Или начнем с другого – влюбилась ли я в него вообще? Или это было просто слепое увлечение, подпитываемое таинственностью событий?
Но у меня возникает и еще один вопрос. Может быть, все эти безумные поиски на самом деле вовсе не для того, чтобы найти Уиллема. А кого-то другого.
Я одеваюсь, и тут входит Рен с бумажным пакетом в руках.
– Привет, соня. Я тебе завтрак приготовила. Точнее, Уинстон. Сказал, что это традиционное голландское блюдо.
Я беру у нее пакет.
– Спасибо, – я замечаю у нее на лице безумную улыбку. – Значит Уинстон, да?
Она краснеет.
– У него рабочий день закончился, так что, когда ты уедешь, он отвезет меня на велике к тому своему другу, который научит меня чинить ботинки. – Мне кажется, у нее от этой улыбки сейчас лицо расколется. – Еще он настаивает, чтобы завтра я пошла с ним на футбол, «Аякс» играет, – Рен задумывается. – Этого у меня в списке не было, но кто знает.
– Это точно. Ладно, я скоро пойду. Чтобы и ты успела, гм, ботинки залатать.
– Но твой самолет же еще совсем не скоро.
– Ничего страшного. Я хочу без спешки, к тому же я слышала, что аэропорт просто классный.
Я укладываю в рюкзак остальные вещи, и мы с Рен спускаемся. Уинстон объясняет мне, как добраться до вокзала.
– Тебя точно не надо проводить на вокзал или в аэропорт? – спрашивает Рен.
Я качаю головой. Я хочу посмотреть, как она уедет на розовом велосипеде – как будто мы с ней завтра снова увидимся. Она крепко меня обнимает и три раза целует – как голландка.
– Tot ziens, – говорит она. – На голландском это значит «до встречи», мы же не навсегда прощаемся. – Я стараюсь проглотить вставший в горле комок. Уинстон садится на большой черный велик, а Рен – на маленький розовый, и они уезжают.
Я надеваю рюкзак и иду к вокзалу, тут недалеко. Поезда до Схипхола, аропорта, ходят примерно раз в пятнадцать минут, я покупаю билет и стаканчик чая и сажусь под шелестящее табло позавтракать. Увидев, что в пакете, я невольно смеюсь. Уинстон сделал мне хахелслах. Мы о нем столько говорили, но я этой вкуснятины так и не попробовала.
Я кусаю. Хахелслах хрустит, теплый хлеб с маслом тают на языке. И во рту у меня остается его вкус.
И я сразу же окончательно понимаю, в каком смысле время жидкое: передо мной вдруг протекает весь прошедший год, то сжимаясь, то расширяясь, и получается, что я одновременно нахожусь и в Амстердаме, ем хахелслах, и в то же время я в Париже, и его рука лежит у меня на бедре, и в то же время я в том первом поезде, который везет меня в Лондон, и я смотрю, как мелькают за окном сельские пейзажи, и в то же время я стою в очереди и жду «Гамлета». Я вижу Уиллема. У бассейна канала, когда он поймал мой взгляд. В поезде – джинсы еще без пятна, я сама еще без пятна. На поезде до Парижа, тысячи тонов его смеха.
Табло шелестит, я поднимаю на него взгляд и при этом представляю себе другое время. Такой вариант развития событий, в котором Уиллем останавливается, пока выигрывает. В котором он не делает комментариев по поводу моего завтрака. В котором по прибытии в Лондон он просто прощается, а не зовет меня в Париж. Или такой, где он вообще не разговаривает со мной в Стратфорде-на-Эйвоне.
И в этот момент до меня доходит, что на мне все же осталось пятно. Влюблена ли я в него до сих пор, был ли он влюблен в меня вообще, в кого бы он ни был влюблен сейчас – Уиллем изменил мою жизнь. Он научил меня, что можно потеряться, а я сама научилась, как найтись.
Может быть, «случайности» все-таки неверное слово. Правильно будет назвать это чудом.
Хотя, может, это и не чудо. А просто жизнь. Когда ты ей открываешься. Когда вступаешь на незнакомую дорогу. Когда говоришь «да».
Неужели можно, пройдя такой путь, не сказать ему – тому, кто поймет это, как никто другой, что, дав мне тот флаер, спровоцировав меня сбежать с «Гамлета», он помог мне понять, что важно не быть или не быть, а как быть?
Неужели можно пройти такой путь и под конец струсить?
– Извините, – я обращаюсь к женщине в платье в горошек и в ковбойских сапогах. – В Амстердаме есть улица, название которой звучит как «ремень»?
– Сентюурбан, – отвечает она. – Трамвай номер двадцать пять. Остановка прямо у вокзала.
Я выбегаю на улицу, запрыгиваю в трамвай, спрашиваю у водителя, на какой остановке выйти, чтобы попасть на Сентюурбан, сто восемьдесят девять.
– У Сарпатипарка, – отвечает он. – Я покажу.
Через двадцать минут я выхожу возле этого парка. Во дворе находится маленькая площадка с большой песочницей, я сажусь под деревом – набраться смелости. Пара детей заканчивает строительство сложного замка из песка, он около метра в высоту, с башенками, турелями и рвами.
Я встаю и направляюсь к дому. Я даже не уверена, что он тут живет, разве что ощущение, что я на правильном пути, стало сильным, как никогда. Я вижу три звонка. Я нажимаю на нижнюю кнопку. Домофон пищит женским голосом.
– Здравствуйте, – говорю я. Но добавить ничего не успеваю, дверь открывается.
Я захожу в темный пахнущий плесенью коридор. Раскрывается дверь, сердце останавливается, но это не он. Какая-то пожилая женщина, у ног которой тявкает собачка.
– Уиллем? – спрашиваю я. Она показывает большим пальцем наверх и закрывает дверь.
По крутой лестнице я поднимаюсь на второй этаж. В доме еще две квартиры, так что он либо тут, либо выше. Я ненадолго останавливаюсь у двери, прислушиваясь к звукам за дверью. Там тихо, только еле слышно звучит музыка. Но сердце бьется быстро и сильно, пингуя, как радар: да, да, да.
Слегка дрожащей рукой я стучу, сначала едва слышно, как будто по пустому бревну. Потом сжимаю кулак покрепче и стучу снова. И слышу его шаги. Вспоминаю шрам на ноге. На левой или на правой? Шаги приближаются. Ритм моего сердца ускоряется, стуча вдвое быстрее его ног.
Распахивается дверь, это он.
Уиллем.
Он, высокий, отбрасывает на меня тень – как когда мы познакомились, как в тот единственный день. Его глаза, темные-претемные, в которых скрыто столько таинственного, лезут на лоб, челюсть отвисает. Он хватает ртом воздух, он явно в шоке.
Он стоит в дверном проеме и смотрит на меня как на привидение, хотя, наверное, я для него и есть призрак. Но если он понял что-то из Шекспира, то должен знать, что призраки всегда будут тебя преследовать.
Я смотрю в его лицо, на котором происходит столкновение вопросов и ответов. Я так много хочу ему сказать. С чего же начать?
– Привет, Уиллем, – говорю я. – Меня зовут Эллисон.
Он не отвечает. Еще с минуту он смотрит на меня, не двигаясь с места. А потом отходит в сторону, открывает дверь пошире, чтобы я могла пройти.
И я вхожу.