Книга: Белый квадрат. Лепесток сакуры
Назад: Глава 8. Дороги разлук
Дальше: Глава 10. Между часом шестым и девятым

Глава 9. Клавушка

Катание на коньках на Руси, и в частности в Москве, известно испокон веков. В Москве по льду катались, наверное, еще в первую зиму, когда, несмотря на непривычно сильные морозы, здесь решил задержаться князь Юрий по прозвищу Долгорукий. И когда-то в Москве на человека, не умеющего кататься на коньках, смотрели так, будто он не умеет, скажем, самостоятельно одеваться. То есть со смесью удивления и сочувствия.
Виктор Афанасьевич хоть москвичом и не был, но на коньках кататься умел и любил. К тому же катки того времени, как и танцплощадки, для молодежи бывали местом знакомств и кокетства, а в тысяча девятьсот восьмом году поручик Спиридонов, год назад разменявший четверть века, будучи холост, вполне законно относился к категории той самой молодежи. При этом, однако, он имел неизменное преимущество перед юными разночинцами в виде погон поручика, что вкупе с неизменно бравым внешним видом и прекрасным владением телом – он охотно демонстрировал это в процессе катания – не оставляло конкурентам никаких шансов.
Откровенно говоря, Виктор Афанасьевич в кругу друзей часто высказывался в том ключе, что повенчан с армией. Он мечтал дослужиться до генеральских чинов. Вот тогда-то, говорил Спиридонов, можно будет подумать и о женитьбе. Друзья его вышучивали – никуда, мол, не денешься, влюбишься и женишься, а Виктор с притворным ужасом отвечал: храни-де меня бог от такой печали.
С теми, кто был со Спиридоновым накоротке, тот был чуть более откровенен:
– Жена не рукавица, за пояс не заткнешь, – говорил он. – Сейчас я думаю только о службе, а там придется думать, как ее пристроить, одеть, обуть и накормить. Пока я в Москве, все как-то сообразно – а заткнут наш полк куда-нибудь подальше, на Балканы или на Кавказ, что делать? Оставлять ее на долгую разлуку в Москве или везти с собой в неведомые края, считай – в чисто поле? И случись война? А война наверняка будет.
Лишь один Сашка Егоров был в курсе всего. Только ему Спиридонов рассказал, что произошло с ним в Маньчжурии. Спиридонов не забыл Акэбоно, боль от расставания с ней все еще жила в его сердце.
– Нет уж, брат, уволь, – сказал он Егорову. – Не хочу я больше таковых треволнений. Опять кому-то доверюсь, опять обожгусь, а то и вовсе разочаруюсь… Нет-нет, похожу пока в одиночках; да и для службы оно полезнее.
В общем, подход к вопросу у Спиридонова был вполне в его духе – ответственный и размеренный. И был в этом подходе только один недостаток. Дисциплинированные от природы люди, крепко держащие в узде «страстную и ленивую человеческую натуру», как любил говаривать на проповедях полковой священник отец Евлампий, склонны недооценивать ту мощь, какую до поры скрывают в себе чувства. Маленькие страсти легко приструнить, но так же обращаться с большим чувством – все равно что с утиной дробью охотиться на слона в период гона. Вот только человек, всю жизнь удачно стрелявший уток и о слонах не имеющий определенного представления, знать об этом не может…
Виктор ходил на каток примерно с тою же целью, что и другие молодые офицеры расквартированных в Москве частей. Имея от природы стать и осанку породистого прусского офицера, да еще и обладая невероятной грациозной плавностью движений (спасибо дзюудзюцу), Спиридонов имел вполне предсказуемый успех у дам. Следует сказать, что эмансипированных дочерей Евы в московской среде всегда хватало, а после пятого года только прибавилось. Эти девицы втайне обожествляли порочность и наслаждались своим «падением» как формой революционной борьбы и модной в европейских кругах идеи эмансипации. Вот такой бульон идей плескался в их достойных кисти Грёза симпатичных головках, и идеями этими охотно пользовались и с удовольствием их подхватывали молодые люди столицы, в особенности – младшие штабс-офицеры, в основной своей массе еще не женатые.
Так что Виктор Спиридонов, не будучи ловеласом, не оставался без приключений, когда ему этих приключений хотелось. Но, в отличие от других, он не поддакивал суфражистским идеям (по его мнению, к реальности они имели чуть меньше отношения, чем сентенции страдающего белой горячкой). Как ни странно, его амурным делам это практически не вредило. Редкая суфражистка проходила проверку на прочность своей идеологической базы, когда за эту проверку принимался молодой офицер. И, что говорить, его позиция облегчала последующее неизбежное расставание, хотя некоторые назойливые особы, как правило, холеро-меланхолического темперамента, фанатки западноевропейской сентиментальной литературы, по ошибке заплывавшие в ставные сети Виктора Спиридонова, делали попытки его преследовать (естественно, безуспешно). Вскоре он научился определять этих очаровательных хищниц заранее, и его милое увлечение не грозило дальнейшей жизни.
Как уже было сказано, подобное времяпрепровождение не являлось в то время чем-нибудь исключительным. В России вообще происходило нечто странное, на что мало кто обращал внимание. У страны словно раздвоилась личность – она стремительно двигалась в противоположных направлениях. Например, с ростом народного благосостояния росло недовольство народа своим материальным положением. Будучи в черном теле, ходя зимой и летом босиком, русский пролетарий, вчерашний оторви-и-выброси незаможник из деревни Кривоклюкино Тьмутараканского уезда Тамбовской губернии не чувствовал себя ущемленным. Ему было не до борьбы с «паразитами на теле общества» – пределом его мечтаний были яловые сапоги со скрипом.
Но, обретя искомые сапоги, впервые наевшись до сытости и на следующее утро проснувшись с пониманием, что за эту сытость не придется платить трехнедельным постом до зарплаты, русский пролетарий почему-то в массе своей не поблагодарил тех, кому всем этим обязан, а строго наоборот: в лучших традициях пушкинской Старухи он принялся честить всех, от Бога до городового, и требовать себе титул Владычицы морской и чтобы рыбка была у него на посылках. Вот только у Старухи не было тех, кто стал бы ее уверять, что она получит желаемое, стоит только «сменить рыбку на более демократичную», а у пролетария таких был очень широкий выбор, любых цветов политической палитры. По венам растущей и укрепляющейся России несся медленно накапливающийся яд новой революции. Но как больной в состоянии ремиссии не видит симптомов своей болезни и искренне верит в то, что выздоровел, так и властные структуры империи были охвачены патриотической лихорадкой, не понимая, что сама эта лихорадка – симптом происходящего в организме воспаления.
Граждане страны получили ряд свобод и этим «новым корытом» оказались недовольны. Особенно в этом плане преуспевала молодежь. Пользуясь строгими ограничениями, которые были введены для полиции, она повсеместно вела себя вызывающе. Сильнее это было заметно в столице, в городах европейской части империи вроде Варшавы и Вильно, в южнорусских промышленных и торговых центрах – Николаеве, Мариуполе, Одессе, Екатеринославле, Ростове, Царицыне, Нижнем; Москва в этом отношении казалась более спокойной. Здесь на катках и в прочих местах скопления народу все-таки не было той разнузданности, какую можно было наблюдать в более европейских городах, и две линии жизни, старорежимно-патриархальная и новомодно-эмансипированная, шли параллельно, словно разделенные невидимой непроницаемой стеной. На одном и том же ледяном поле катались бонны с воспитанницами и веселые гимназистки, кокетничавшие с каждым обладателем брюк, и это соседство ни тем ни другим не мешало, тем более что строгие бонны в другое время, без своих подопечных, вполне могли оказаться в числе смешливых кокеток, а в стайке бойких гимназисток-старшеклассниц с не меньшим успехом можно было найти благовоспитанных скромниц.
Естественно, к посещению катка Виктор Спиридонов относился несерьезно. Ему и в голову бы не пришла мысль завязать какие-то отношения с кем-нибудь из своих ледовых знакомиц. Друзьям-приятелям он бы никогда не признался (чтобы не ославиться замшелым ретроградом), что настоящей причиной, почему он не искал «отношений» и не интересовался матримониальными перспективами, была отнюдь не материальная неустроенность и не неопределенное будущее офицера императорской армии.
Для Спиридонова идеалом отношений мужчины и женщины были те, что связывали его отца и мать. Отец его, хоть и был человеком насквозь штатским, для Виктора всегда был примером – сильный, надежный, ответственный. Эти качества он и усвоил.
А образец женской красоты для него сложился весьма далекий от модного в то время типа хорошо физически развитой, уверенной в себе, независимой mademoiselle. Его привлекала красота хрупкая, болезненная, такая, какая войдет в моду позже, во время и после войны. Сам того не подозревая, он искал себе женщину, о которой мог бы заботиться, которая нуждалась бы в нем, как цветок нуждается в солнечном свете.
Не случайно поэтому его привлекла внешняя хрупкость и беззащитность Акэбоно. Ему казалось, он нашел свой идеал, нашел неожиданно, в чужой земле, среди дочерей чужого народа. Но Акэбоно приняла свое решение, она ушла, не простившись. Наверное, полагал Виктор, она думала, что так защитит его от боли.
Но она сделала боль от разлуки только сильнее. Спиридонов хотел защитить ее от всего враждебного мира, но она не позволила ему сделать это. Она отказалась принять его защиту, не доверилась ему, и от этого сердце болело еще больше. Конечно, умом Спиридонов понимал, что ею двигало: он был гайцзын, да к тому ж и военнопленный. Но сердце нечасто прислушивается к резонам рассудка…
После расставания с Акэбоно он еще больше нуждался в том, чтобы рядом с ним был хрупкий цветок, предмет постоянной заботы. Но таких девушек на пути ему не попадалось, оттого его сердце пребывало в смятении. Увы. И Спиридонов, сам того не зная, как четырьмя годами позже «Титаник» к своему айсбергу, неотвратимо приближался к тому, что ему уготовило провидение.
* * *
В Ярославской губернии на высоком берегу Волги стоит город Мышкин. Этот маленький уездный город, до тысяча семьсот семьдесят седьмого года бывший селом, издавна имел неожиданно большое значение в хлебной торговле. Крестьяне Ярославской губернии вполне заслуживают того, чтобы именоваться «солью земли»: толковые хозяйственники, доподлинно знающие свою землю, они всегда были кормильцами обеих столиц. Неудивительно, что Мышкин дал России несколько видных купеческих династий.
Среди купцов города Мышкина особенно выделялась династия Чистовых. В Мышкине Чистовы поселились в тысяча восемьсот двадцать пятом году, и здесь их состояние – трудились без срока и отдыха – стало расти как на дрожжах. Чистовы для Мышкина были всем: администраторами, работодателями, щедрыми благотворителями и меценатами.
Выходцы из крепостных, Чистовы отличались взглядами патриархальными, почти архаическими, хотя и не косными, что, кстати, для России было скорее правилом – издавна у нас наибольшая прогрессивность в делах сочеталась со строгой консервативностью в приватной жизни не только в среде купеческой. Так что домостроевское воспитание Чистовых вполне позволяло им воспринимать выгоды новшеств технического прогресса и ими пользоваться. Братья Чистовы среди первых стали эксплуатировать на Волге паровые кабестаны, а затем пароходы, и православная вера им не мешала, напротив, благодаря таким людям честное купеческое слово на Руси часто котировалось наравне с нотариально заверенными документами.
Земле своей они принадлежали всецело, были ей истово преданы и искоса смотрели на всех приезжих и отъезжающих даже из числа своих родственников, что перебирались в губернский Ярославль, воспринимая их с подозрением. Впрочем, этот незначительный недостаток, если это был недостаток, не разрушал цельности образа труженика на любимой земле.
Со временем род Чистовых стал весьма многочислен. Его члены всегда были горой друг за друга, так что вскоре этой горе в Мышкинском уезде уже было мало места. Так появились Чистовы ярославские, петербургские и, конечно, московские.
Федор Иваныч Чистов перебрался в Москву в восьмидесятых. Незначительный капитал, что выделил ему отец, он вложил в прибыльное по тем временам дело – мыловарение. Мыло на Руси спросом пользовалось еще с апостольских времен, а фамилия Чистов как нельзя более подходила для такого товара.
И все бы ничего, но скудный начальный капитал не позволял быстро расширить производство, а тут еще в Россию хлынули иностранные, прежде всего французские, конкуренты. Федор Иваныч крутился как белка в колесе, но заметных результатов ему достигнуть не удалось. За год до смерти Императора Александра III Федор Иваныч преставился после апоплексического удара, передав дело сыновьям Михаилу и Григорию, которым прежде позаботился дать приличное образование и, несомненно, хорошее отцовское напутствие. С этого момента семейное предприятие стало именоваться мыловаренным заводом братьев Чистовых.
Оба брата были людьми образованными, с разносторонними интересами. Старший, Михаил, был юристом и сочетал коммивояжерскую деятельность в интересах фирмы с юридической практикой в Москве. Младший, Григорий, в день смерти отца еще не достиг совершеннолетия и учился на химика-технолога. Еще до окончания обучения он стал руководить семейной фабрикой в доме Маркова на Сретенке, а его брат заведовал торговыми домами, представлявшими интересы Чистовых от Варшавы и Гельсингфорса до Астрахани и Уральских гор.
Григорий женился рано, по достижении совершеннолетия. С будущей супругой он познакомился на музыкальных курсах: купец третьей гильдии, он обладал прекрасным слухом и, по примеру выдающегося Бородина, сочетал увлечение химией с музыкой. Его избранницей стала дочь регента церковного хора одной из церквей на Сретенке. Александра Николаевна обладала классическим колоратурным сопрано, но, как и многие девицы из не слишком зажиточных семей, отличалась слабым здоровьем, ибо ее семья была богата только детьми. А где бедность, там открыты двери болезням.
Последнее обстоятельство, отсутствие сколько-нибудь значимого приданого, впрочем, Григория Федоровича нимало не беспокоило, а вот слабое здоровье супруги едва не сделало его вдовцом. Беременная Александра Николаевна заболела болезнью Боткина и чуть было не умерла родами, но, слава Господу, пронесло. За жизнь младенца-первенца тоже были опасения, до полугода доктора не давали гарантий, что девочка не умрет, однако и тут обошлось. Родившуюся второго августа тысяча восемьсот девяносто второго года крошечную наследницу спешно окрестили на восьмой день и нарекли в честь святой, чью память праздновали накануне, Клавдией.
* * *
В тысяча девятьсот восьмом году день апостола Андрея выпал на воскресенье, и на катке на Сретенке было многолюдно. Виктор Спиридонов снимал неподалеку небольшую и уютную квартирку в доме бывшего вятского мещанина, ныне купца второй гильдии, разбогатевшего на продаже земельных участков. Квартирный хозяин Спиридонова был накоротке с его батюшкой, потому пустил на квартиру за сущие копейки и готов был и вовсе не брать с него никакой платы, но на это не согласился сам Виктор Афанасьевич.
Он исправно оплачивал топливо и газ для рожка, а время от времени едва ли не насильно всучал квартирному хозяину сумму, не составлявшую и половины московской коечной платы, имея при этом отдельную квартиру из комнаты с удобствами в бельэтаже, но на большее его нетипичный арендодатель не согласился бы и под угрозой расстрела. В конце концов Спиридонов нашел выход, через третье лицо сняв у своего квартирного хозяина комнатушку в антресоли, где поселил своего денщика, так что теперь он просто арендовал две квартиры по цене одной.
Что ни говори, природа человеческая не меняется, и все люди в разные эпохи были разными – одни стремились выжать из ближнего максимум соков в виде ассигнаций, другие готовы были расстаться с последней рубахой, отдав ее нищему. Но и жадный нищий, и щедрой души богач – не такое редкое явление, тем более на Руси. Квартирный хозяин Спиридонова считал недостойным брать деньги с земляка, пролившего кровь за Отечество. Вот только на положение Спиридонов не жаловался, его материальное довольствие вполне соответствовало своему наименованию, поскольку Виктор Афанасьевич был им доволен.
Жизнь Спиридонова протекала спокойно. Он организовал небольшой кружок дзюудзюцу по месту службы, исполнив таким образом пророчество Фудзиюки. Он и сам не понял, как это произошло: несколько раз продемонстрировав на стрельбище товарищам по службе свое искусство, он уже не смог от них отвертеться – все хотели научиться тому же, что умел он, и дело пошло. Все случилось так быстро и органично, что он не удивился, будто событие совершилось без его воли. Но он тут же остро почувствовал, что ему необходимо поделиться своим искусством с другими, открыть для других дверь в свой мир.
Дзюудзюцу воздействует не только на тело, но и на разум, оттачивает не только рефлексы, но и понимание.
Всякий раз, когда он оказывался в этом мире, его охватывал восторг, восхищение тем богатством, каким он владел. Но самым восхитительным было то, что он мог менять этот мир, делая его еще более совершенным. Это началось еще в Маньчжурии – как-то раз Спиридонов заметил, что некоторые приемы Фудзиюки даются ему с трудом. Попытавшись разобраться, почему так происходит, он пришел к выводу, что эти приемы рассчитаны в большей мере на физическую конституцию японца. Тогда он задумался, можно ли их изменить «под себя», и вскоре преуспел в этом.
Он не преминул продемонстрировать свою находку учителю, рискуя наткнуться на строгий выговор, ведь Фудзиюки неоднократно ему говорил, что приемы дзюудзюцу основаны на многолетней практике, а потому в них важен канон. К его удивлению, учитель похвалил его за находку. Заодно Виктор узнал, какая кошка пробежала меж Дзигоро Кано и его другом: мэтр дзюудзюцу считал, что у Фудзиюки слишком большая фантазия и он безответственно относится к канонам дзюудзюцу. Фудзиюки отрицал это, но не фанатично.
– Да, дзюудзюцу не может остаться навсегда неизменным, – рассуждал он. – Боевое искусство отражает душу народа, его создавшего, черты национального характера. А народы меняются, и новое поколение не похоже на предыдущее. Конечно, «костяк» любой системы остается неизменным, как неизменна душа народа, его характер, но остальной организм должен соответствовать эпохе. Вы это понимаете, а Кано-сама нет. Но канон, канон…
Откровенно говоря, все, что Виктор тогда понимал, – это то, что приемы дзюудзюцу не совсем подходят ему, но их можно преобразовать «под себя», приспособить. Спорить с учителем он не стал, а уже в России понял, что Фудзиюки был прав. Это означало, что Система, несмотря на канон, нуждается во вдумчивой доработке, но Спиридонова это не пугало, даже наоборот – от каждой находки захватывало дух.
Так что на тот период Виктора Афанасьевича можно было считать счастливым человеком, и единственное, что заботило молодого офицера, – это ухудшившееся здоровье матушки. Все-таки переживания времен войны сильно ее подкосили, и вот тут-то и замаячил для Спиридоновых-мужчин образ солнечной и теплой Италии. Это стоило бы немалых денег, и после небольшого семейного совета мужчины приняли решение расстаться с частью семейного дела, чтобы приобрести в Италии имение. Афанасий Дмитриевич с грустью распрощался с вяткинским заводиком и значительно сократил свои дела в Москве. На все потребовалось время, а пока он возил жену на минеральные воды в Кисловодск, который тоже был неплохим местом.
* * *
В то воскресенье Спиридонов-младший отправился на каток пораньше, подозревая, что по обеду там будет многолюдно – был праздник. Никаких амурно-куртуазных планов на тот день у него не было, хотелось просто покататься на коньках. Во вторую половину дня собирался его «кружок» дзюудзюцу. Кружок был пока небольшим, всего в дюжину младших офицеров и унтеров. Вот и решил Виктор Афанасьевич покататься перед этим собранием, пока есть время.
Час был еще ранний, но народу на катке набралось уже довольно прилично, в основном, правда, чинно-благопристойного: бонны с детьми, семьи, пожилые люди поодиночке и парами – в общем, все, кто был неравнодушен к здоровому досугу на льду, но не особенно приветствовал шумные компании «разнузданной» молодежи.
Виктор не обращал внимания на чехарду, происходившую на катке, – как известно, где дети, там шалости, и на льду царила веселая суета и неразбериха. Среди всей этой суеты, словно шхуна Нансена среди ледяных торосов, чинно плыл Виктор Спиридонов. Он хорошенько покатался, всласть отдохнул и думал уж собираться домой, как его внимание привлекла кутерьма неподалеку. Центром ее была русая молодая особа, по виду типичная институтка. С растерянным видом она стояла над кем-то распростертым на льду.
Тренированные рефлексы Спиридонова сработали быстрее его восприятия. Он еще не понял, что произошло, но бросился к странной паре. На льду без чувств лежала девочка-подросток – барышня не старше лет шестнадцати. На ее внешность в первый момент Виктор не обратил ровно никакого внимания, он просто понял, что юной барышне стало плохо, и, используя знания по акупунктуре, являвшиеся частью системы дзюудзюцу, поспешил привести ее в чувство. Не обращая внимания на растроганные danke компаньонки потерявшей сознание, он посчитал пострадавшей пульс и установил, что он слабый, как говорят врачи, «нитевидный». Только теперь он разглядел подопечную, испытывая при этом странные, пока непонятные ему чувства.
Барышня была юной, пожалуй, моложе шестнадцати. Хрупкостью фигуры она напоминала немецкую фарфоровую балерину или фигурку из papier mâché, и это впечатление только дополняла молочно-бледная кожа цвета мелованной бумаги. Черты лица имели болезненную заостренность, но были правильными, на манер греческой камеи. Как и у всякого болезненного существа, глаза барышни казались больше и отличались особым блеском; они были серовато-стальные, с едва заметным зеленым оттенком, как у зимнего Азовского моря. Волосы каштановые, с рыжинкой, были собраны в целомудренный пучок, рыжинка проступала и в бровях, а поскольку день был солнечным, она красиво золотилась, словно по волосам пробегали искорки.
А главное, при всей несхожести с Акэбоно, она была на нее удивительно похожа – хрупкостью, белизной кожи, хотя белизна эта была у нее естественной, а не достигнутой с помощью белил из рисовой пудры…
Барышня порывалась встать, но Виктор удержал ее:
– Погодите, не спешите. У вас опять может закружиться голова, если вы встанете слишком резко. Обнимите меня.
Несмотря на слабость и молочную бледность, при последних словах барышня зарделась как маков цвет. Виктор этого не заметил, а его подопечная выполнила приказ. Спиридонова поразила какая-то птичья хрупкость ее рук; в ее прикосновении было что-то детское, так дети обнимают своих родителей. От ее кожи пахло теплой свежестью и весенними цветами, но запах был легкий и ненавязчивый, без порядком осточертевших Спиридонову тяжелых восточных нот, присущих модным на то время духам, но самое интересное – удивительно знакомым. Этот запах будил в нем какую-то странную, болезненную тоску.
Он осторожно встал и поднял молодую особу.
– Обопритесь на мою руку и потихоньку идите. Дойдем до лавочек, – сказал он каким-то чужим, хриплым голосом и неожиданно добавил: – У вас удивительные духи. Что это?
– Наши, чистовские, – тихо ответила девушка. – Папенька композицию сам изобрел. Говорит, это будет рэволюция…
Она замолчала, неловко улыбаясь. Пока она говорила, Виктор довел ее до лавочки и осторожно усадил, присев рядом. Руки она разомкнула не сразу, словно не хотела лишаться надежной опоры.
Бонна, все еще твердившая свое «данке», беспорядочно кружила у лавочки. В конце концов Виктор был вынужден ей сказать:
– Не мельтешите, mademoiselle. Лучше пока присядьте и подержите нашу больную, пока я кликну извозчика. Вы далеко живете?
– В квартале отсюда. – Несмотря на слабость, барышня соображала быстрее, чем ее суетливая бонна. – Марковские дома знаете?
Виктор кивнул:
– Хорошо, подождите меня, я быстро.
Барышня попыталась было отказаться от помощи:
– Не надо, я сама как-нибудь… мне уже и получше.
– Вот еще, – отмахнулся Виктор. – А вдруг с вами что-то по дороге приключится? Нет уж, я прослежу, чтобы вас довезли до самого дома. И настоятельно советую вызвать врача.
Барышня послушно кивнула, и Виктор мгновенно исчез: пока они говорили, он успел снять коньки с ботинок. Теперь у него было время, чтобы привести в порядок чувства и оценить произошедшее. Он не мог не отметить, что эта девочка-подросток как-то по-особому подействовала на него. Возможно, будь на ее месте кто-то другой, и реагировал бы он по-другому. Точнее, не так: помощь он оказал бы в любом случае, но при этом вряд ли чувствовал бы такую ответственность и такой трепет.
Извозчика Виктор нашел быстро и, вернувшись к лавочке, вместе с ожившей бонной помог барышне дойти до коляски. Та выглядела заметно лучше, на белой коже проступил слабый румянец. Она обнимала его за талию, и он шел, боясь поскользнуться и чувствуя рядом ее живое тепло. Макушкой рыжеволосой головки барышня едва доставала ему до ключицы. Только в коляске Виктор наконец-то узнал ее имя. Юная особа звалась Клавдией Григорьевной Чистовой и была дочерью купца второй гильдии Григория Чистова. Жила она на Сретенке, училась в шестом классе Арсентьевской женской гимназии на Пречистенской. Правда, училась с трудом: здоровье, как она трогательно призналась ему, у нее было слабым, и она по болезни пропускала много занятий, даже вынуждена была четвертый класс проходить два года.
– Боюсь, в этом году меня ждет то же самое, – грустно вздохнула она. – Некоторые науки мне не даются, а французский язык стал просто моим кошмаром…
Виктор машинально кивнул, хотя сам на французском говорил, пожалуй, лучше какого-нибудь гасконца или уроженца Прованса. Ехать и впрямь оказалось недолго, и хитрый извозчик наверняка знал об этом, заломив хорошую цену за трехминутную поездку едва ли не шагом, но Виктор в таких случаях не скандалил и не торговался. Отдав рябому извозчику условленную плату, он помог Клавдии Григорьевне выйти из коляски, некстати вспомнив, что коньки забыл на катке.
Дом, в котором жило семейство Чистовых, был новый и удивительно напоминал Спиридонову дома Талиенваня. Он даже подумал, что, забери балконы этого дома бамбуковой решеткой, так его от талиенваньского борделя и не отличишь – и тут же отогнал эту дурацкую мысль. Их встречали: из парадной, словно обуреваемая неким предчувствием, выскочила красивая женщина средних лет, похожая на более взрослую Клаву, а следом вышел мужчина, в чертах которого тоже можно было уловить сходство с привезенной им барышней. Поэтому Виктор решил, что перед ним купец второй гильдии Чистов собственной персоной и, назвав его по имени-отчеству, по-военному четко доложил о происшествии на льду. Клаву увели мать и бонна, а отец семейства, выслушав Спиридонова, рассыпался в благодарностях и пригласил в гости. Виктор отнекивался, ссылаясь на занятость, но купец настаивал, что премного ему обязан и ждет спасителя непременно к себе на обед. Не в силах устоять перед столь искренним и горячим гостеприимством, Виктор капитулировал и дал слово, что непременно будет – следующей же субботой.
Сказать начистоту, по гостям он был не ходок, иное дело дружеская компания офицеров. Но в душе он радовался еще одной встречей с Клавдией, а потому должен был признаться себе, что отнекивался лишь по привычке. Распрощавшись с Чистовым, он, не особенно надеясь обнаружить коньки там, где он их оставил, тем не менее вернулся на каток.
Когда он приближался к месту ледового увеселения, его голову посетила весьма странная для него идея. В отличие от большинства атеистов, Виктор был несуеверен, но тут у него в мозгу, словно за ветхостью рухнула стенка загона, куда он сгонял всяческие неразумные идеи, вспыхнула мысль…
«Если моим конькам уже приделали другие ноги, – подумал он, – никакого продолжения эта история иметь не будет. Но если я найду коньки в целости и сохранности – эта милая барышня предназначена мне судьбой».
…Его коньки лежали ровно там, где он их оставил, у лавочки, а меж ними на льду синела варежка. Маленькая, почти детская. От умиления он чуть не задохнулся, увидев ее. И даже если бы он не помнил, что в таких варежках была Клава, по тонкому, странно знакомому запаху чистовских духов он опознал бы принадлежность предмета своей новой знакомице.
* * *
Образ Клавы всю неделю не шел у него из головы. Однако возникшая поначалу решимость принять приглашение на обед постепенно уступила место сомнениям. Он опасался, что может невольно скомпрометировать девушку во время визита. «Ей всего пятнадцать, и она еще не окончила гимназии, – размышлял Спиридонов. – Мой интерес к ней, а я его скрыть не смогу, могут неправильно истолковать…»
В общем, он почти решил, что под благовидным предлогом откажется от приглашения, но в пятницу, возвращаясь со службы к себе на квартиру, неожиданно столкнулся с Григорием Чистовым, что называется, нос к носу.
– Вот где вы живете, – приветливо проговорил тот, поздоровавшись. – От нас-то совсем недалеко. Так мы ждем вас завтра, вы не забыли?..
Забыл ли Виктор! Какое там… Хоть он и собирался послать денщика с запиской к Чистовым, но как-то так вышло само собой, что на субботу он ничего не планировал. И после этой внезапной встречи отказываться было уже решительно невозможно, точнее сказать, если отказываться, то нужно было делать это прямо сейчас. Но Григорий Чистов обладал толикой непосредственности, какую Виктор подметил у его дочери, так что у него язык не повернулся сказать ему сейчас «нет».
Он еще не был произведен в штабс-капитаны, дело находилось в производстве, но уже числился на штабс-капитанской должности, а именно был заместителем командующего разведкой батальона, в силу наличия в этом деле положительного боевого опыта. В связи с этим он не только с Филиппова дня получал повышенное жалованье – еще не за чин, а за место, но и располагал собственным денщиком, малороссом со смешной фамилией Тигипко. Тигипко сей, как и было сказано, обитал в небольшой, похожей на чулан комнате в антресоли того же дома. Ему эта собачья конура казалась дворцом: сын солдатки, он был определен в полк с семи лет и иной жизни, кроме казарменной, не знал. Впрочем, Виктор Афанасьевич, сам будучи неприхотливым в быту, также находил условия проживания Тигипко вполне сносными. Своего денщика он обременял крайне мало, и тот, надо сказать, несколько разленился. Впрочем, в тот вечер праздновать лентяя ему не довелось – штабс-капитан по должности вызвал его и велел приготовить выходной мундир, одеванный им от силы раз пять, начистить сапоги до зеркального блеска и вычистить изрядно запылившиеся награды, которые хранились у Виктора в шкатулке для бенто, подаренной ему Акэбоно. Там же лежали ее пояс, «наган» и брошюрка по дзюудзюцу, а с Андреева дня – еще и маленькая синяя варежка, которую Виктор Афанасьевич бессовестно присвоил.
Когда он, впервые после поселения в квартире, достал с полки успевшую запылиться коробочку, он был весьма удивлен, что не испытывает той грусти, какая прежде накатывала на него, когда он брал этот подарок. Удивился он и другому – отрез пояса от кимоно, лежавший в коробочке, отчего-то пах чистовскими духами. Решив, что ему это чудится, он положил в коробочку варежку и вновь взял ее уже для того, чтобы вынуть из нее свои награды.
Затем бенефициант – так он себя чувствовал – сначала наведался в баню, потом в цирюльню при ней же, где привел в порядок голову и усы, а после того, вернувшись домой, оценил результаты прилежания Тигипки, жаловал ему за труды две полушки и занялся чисткой сабли и табельного револьвера.
Приведя оружие в надлежащий порядок, Виктор Афанасьевич решил, раз такое дело, почистить и второй свой «наган», так сказать, трофейный. В процессе чистки он думал не об Акэбоно, а о своем учителе. Тот, хоть и обещал, не давал о себе знать и тем более не спешил приехать. Виктор полагал, что в Кодокане у него много работы, новые ученики и тому подобное. Да и визит японца в Россию сразу после Портсмутского мира мог обернуться для него чем угодно, вплоть до гибели – русские, кажется, всерьез и надолго записали сыновей Нихона в число «проклятых бусурман», разговор с которыми лучше вести на интуитивно понятном каждому нехристю языке трехлинейки.
Спал Виктор Афанасьевич в ту ночь неспокойно, проснулся рано и не знал, чем себя занять, пока не придет час визита. Время тянулось мучительно долго, Виктор коротал его за кофе с папиросами. Наконец за час до назначенного времени он оделся в подготовленную с вечера одежду, надушился одеколоном, что делал нечасто, и пешком отправился к Чистовым. По дороге он купил два букета цветов – для хозяйки и ее дочери, а также пачку папирос, поскольку в открытой накануне осталось только две.
Все купеческое семейство, включая незадачливую бонну, встречало его на крыльце, но Виктор Афанасьевич видел только Клавдию Григорьевну. Все время, пока он гостил у Чистовых, ему стоило определенных усилий не терять нить разговора и впопад отвечать хозяину дома и его супруге – в беседе участвовали только они, их дочь все больше скромно молчала, бонна, присутствовавшая за столом, тем более не встревала в беседу. Виктор Афанасьевич, совершенно дотоле незнакомый с миром подобных чувств, безмерно от этого мира далекий, был премного удивлен тем, что с ним происходило.
Клавдия Григорьевна с момента их последней встречи, казалось, еще похорошела. Говорят – расцвела. Виктор Афанасьевич вскоре понял, почему у него возникло такое впечатление – здоровье барышни заметно улучшилось, и возникшая от этого живость была ей очень к лицу. Впрочем, она по-прежнему была бледна, однако не столь болезненной бледностью; сохранился блеск очей, но и он стал более здоровым.
Стол был постным, однако богатым, по-хорошему простым, сытным. Никаких ресторанных экзерсисов, а только исконно русская, крестьянская кухня, неизменно наваристая и душистая: ушица, запеченная осетрина, рыбник… лишь на десерт было подано мороженое, которое хоть и не числилось в списке русских народных блюд, но «Клавушка его очень любит», как пояснила супруга Чистова. Впрочем, Клавдия Григорьевна ела мало даже по меркам современной молодежи, повально увлекшейся новомодным французским изобретением под названием «диэта». Виктор Афанасьевич, решивший есть немного, чтобы не показаться проглотом, вкусив чистовских яств, не смог в точности исполнить своего замысла. В отместку он не раз похвалил стряпню, узнав при этом, что чистовская кухарка – из их малой родины, Мышкина, но Александра Николаевна, мать Клавушки, и сама не гнушается куховарить, да и дочь к тому привлекает, когда та здорова, конечно.
Вообще говоря, разговор за обедом получился весьма содержательным: Виктор Афанасьевич узнал о причинах, почему Клавдия Григорьевна растет столь болезненным ребенком, а также о том, что после воскресного приключения…
– Это мы виноваты, – сообщила по этому поводу Александра Николаевна, – позвали Клавушку с утра на службу, а она, знать, уже занемогла, да ничего нам не сказала; к тому же народу было много, а церковь наша небольшая, когда там многолюдно, становится душно и чадно, а еще и дьяки кадят так, словно завтра светопреставление…
А дальше разговор коснулся того, что теперь Клавдия Григорьевна, к вящему удивлению всех, включая доктора, с каждым днем чувствует себя все лучше, словно не на каток сходила, а съездила в Пятигорск, а то так и в Баден-Баден. Было очевидно, что сие чудо матушка барышни склонна была, не имея на то никаких внятных причин, приписывать благотворному его влиянию, хоть она и знаком не намекнула на такое свое убеждение. Но в какой-то момент Виктор Афанасьевич уловил за словами, а главное – интонациями, что в этом доме ему будут рады и впредь. Что ж, стало быть, следует соответствовать такому доверию… а также подумать, под каким предлогом он сможет бывать у Чистовых.
Есть вещи, которые сильнее нас, сильнее всех коренных убеждений, всех врожденных или благоприобретенных черт – всего того, что мы зовем своей личностью. Воспитание нашептывало Спиридонову, что ему не следует быть навязчивым и злоупотреблять благорасположением этих прекрасных людей, но нечто в его душе властно противоречило этим здравым доводам. Впрочем, недаром говорят, что судьба благоволит влюбленным (а Виктор Афанасьевич хоть и не решался себе в том признаться, но уже очевидно перешел в эту блаженно-благословенную категорию): повод сам собой сыскался к концу беседы.
До этого хозяева также много узнали о Спиридонове. О том, что он купеческий сын из Вятки, что выбрал для себя военную службу еще в юности, дослужился почти до штабс-капитана. Узнали они и о японской эпопее Спиридонова, и о плене, хоть и в общих чертах. Григорию Федоровичу особенно понравилось, что Виктор Афанасьевич не ругал огульно японцев и не считал их дикарями и варварами. Как и сам Виктор Афанасьевич, купец Чистов был убежден, что не существует плохих народов, есть лишь дурно воспитанные люди. В целом взгляды главы семейства были весьма прогрессивны, но прогрессивность органично сочеталась с укорененной в этом купце «русскостью», которую в другом случае можно было бы назвать консерватизмом. Григорий Чистов ходил в церковь каждое воскресенье и соблюдал пост в среду и пятницу, но при том сочинял парфюмерные композиции…
– …да только не очень-то большой спрос на них, – со вздохом сообщил он. – Сейчас в моде тяжелые и резкие ароматы, а у меня – легкие, свежие. Надо надеяться, мода все ж таки переменится, не любо мне работать с тяжелыми запахами. Зато Клавушке мои ароматы пришлись по душе, значит, уж не зря потрудился…
Выяснилось, что Чистов пытался и писать музыку, на этом поприще, впрочем, в отличие от парфюмерии особых успехов не достигнув.
В конце концов в силу того, что биография Спиридонова излагалась им не в виде монолога, а в процессе разговора к слову или как ответ на вопрос, скажем, об орденах, речь зашла о Казанском училище. К тому времени с обедом было покончено, и мужчины вышли на веранду, здесь можно было и подымить, и отхлебнуть из рюмки спиртного. К слову, выпито за столом было немного, что тоже импонировало Спиридонову – в употреблении крепких напитков он до сих пор отличался сдержанностью.
Здесь, на веранде, расспросив Спиридонова о его академических достижениях, Чистов осторожно полюбопытствовал: а не мог ли бы уважаемый Виктор Афанасьевич подтянуть его дочь Клаву по некоторым предметам из гимназического курса?..
– Вот бонну пришлось взять, – рассуждал он. – Трудди, остзейская немка. Она, конечно, большая умница, но, во-первых, молода и неопытна, а во-вторых, в некоторых науках разбирается, ровно крестьянин Ярославльской губернии в догматическом богословии… и то, пожалуй, ярославльский крестьянин разбирается больше. А вы офицер, человек образованный, небось в истории с географией представление имеете побольше остзейской-то немки…
Виктор Афанасьевич подтвердил, что – во всяком случае, в истории и географии – достаточно сведущ, да. И отчего же не поделиться знаниями? Если надо, то он готов. И то ли алкоголь, весьма умеренный, все-таки подействовал, то ли взгляд серых глаз Клавдии Григорьевны пьянил его не хуже ямайского рома, но он чувствовал себя способным не то что преподать историю на уровне гимназического курса, он, пожалуй, и латынь с греческим завернул бы…
– Ну, с латынью у Клавушки и так слава богу, – приязненно улыбался Чистов, – а вот если бы вы ее во французском наставили…
– Со всем моим удовольствием, – раздухарился молодой офицер, – я, к слову сказать, имею во французском хорошую практику, довелось много беседовать с окончившим курс в Сорбонне.
О том, что этот «окончивший курс» был японцем, Спиридонов предусмотрительно умолчал. Да было то и не важно: главное, что он отшлифовал в этих беседах свободу общения на неродном языке и теперь отдавал себе отчет, что от его науки толк непременно будет.
– Что ж, тогда по рукам, – обрадовался Григорий Чистов. – Давайте договоримся о плате…
– Оставьте, сударь, – быстро, но категорически отвечал Виктор. – Полноте, ну какая оплата, я, чай, не студент, а без пяти минут штабс-капитан, и деньги у меня водятся. А вот от вашего стола я не откажусь, нет. Будем считать, что договорились.
– В таком случае я несказанно рад, как вам угодно, – с довольным видом ответил Чистов. – Должен вам заметить, что вы явно благотворно влияете на Клавушку. Вон как она расцвела после знакомства-то с вами.
Теперь пришел черед Спиридонову преисполниться удовольствия. Но он постарался приглушить откровенную радость, которая выплеснулась на его лицо из самого сердца.
* * *
В наше просвещенное время люди, кажется, находят особое удовольствие в том, чтобы подвергать сомнению незыблемые, казалось бы, истины. На первый взгляд это будто бы способствует прогрессу, но некоторые умудренные жизнью циники сомневаются в этом. Прогресс, утверждают они, подогревается исключительно войнами. Война – это топливо и кровь прогресса, и нигилизм в этом отношении имеет разве что ту ценность, что нигилистически настроенные общества легче решаются на войну.
Среди многих исторически сложившихся понятий, кои поставило под сомнение поколение ниспровергателей старого мира, затерялось представление о таком чувстве, как любовь с первого взгляда. Сейчас считать, что она есть, столь же нелепо, как верить в то, что человек вылеплен из глины. Дескать, то, что сентиментальные натуры зовут любовью с первого взгляда, есть не что иное, как незрелое влечение, и ничего хорошего от него ожидать не приходится. Даже если это чувство в момент зарождения нежное и уязвимое.
И нет бы рассудить беспристрастно, но это не в чести у тех, кто сокрушает устои. А беспристрастное рассуждение говорит о том, что все люди разные и смотрят на вещи тоже по-разному. Натуры увлекающиеся, конечно, с первого взгляда могут поддаться эмоциям лишь для того, чтобы так же быстро остыть, но таким нередко и второй, и последующие взгляды не слишком помогут. А есть натуры цельные, и взгляд у них совершенно иной, ему и нужны-то всего одна-две детали, которые без искажений проникают в дисциплинированный разум. И вот если такая натура влюбляется с первого взгляда, то эту любовь человек способен пронести через всю жизнь и через смерть, и врата ада не одолеют ее…
Таким цельным и требовательным, взыскательным к себе во всех мелочах и был Виктор Афанасьевич Спиридонов. С ним произошло то, что он полюбил, полюбил, как кажется, вопреки всему. Памятуя о былой своей торопливости, он не сразу признался себе в том, что это любовь; долгое время он просто избегал думать на эту тему, просто пребывая в обществе Клавдии Григорьевны, знакомясь с ней все более коротко и понимая, насколько близки их, казалось бы, совершенно не похожие одна на другую души.
Но они были словно рождены друг для друга, были как две половинки одного целого. Казалось, они знали друг друга еще до того, как познакомились. И когда Клавушка впервые оказалась в объятиях Виктора (это случилось летом тысяча девятьсот девятого; была гроза, и раскат грома полыхнул прямо над крышей дома Чистовых; перепуганная, Клавушка бросилась на грудь к Спиридонову – и в один миг успокоилась), оба почувствовали невероятное умиротворение. Такое состояние испытывает человек, после долгих странствий достигший родного дома…
Виктор Афанасьевич должен был убедиться, что в этом чувстве нет ничего такого, что могло бы впоследствии привести к столь же печальному финалу, каким закончилась его история с Акэбоно. Камнем преткновения для Спиридонова стало удивительное сходство Клавы с его бывшей возлюбленной. Потому он долго медлил, прежде чем сам для себя все определил. А когда решился признать то, что стало уже очевидным и для Клавы, и для всех окружающих, то далее не колебался.
Красавец поручик, герой войны вряд ли мог бы оставить равнодушным сердце девушки, но одного этого было бы мало для настоящей любви. Чувства Клавдии Григорьевны, вспыхнув еще на катке, тем больше крепли, чем больше она общалась со Спиридоновым. Признания в любви как такового меж ними не прозвучало; долгое время эта любовь оставалась для них фигурой умолчания, чем-то таким, о чем знаешь, но не говоришь, отчасти от страха сглазить, нарушить, повредить, отчасти от какого-то благоговейного трепета перед возникшим чувством. А затем эти чувства стали настолько привычны, что признаваться в них не было смысла. И тогда (с зимы тысяча девятьсот девятого) они стали строить планы на будущее, причем Виктор Афанасьевич предавался этому увлекательному занятию с не меньшим энтузиазмом, чем его невеста, напрочь позабыв слова Фудзиюки о том, как легко рассмешить Будду.
Новое чувство поставило Спиридонова перед сложным решением. Едва получив штабс-капитана, он не мог более оставаться в своем влившемся в третий Сибирский Нерчинский резервный полк батальоне. Полк перебрасывался к границе в связи с очередным обострением международной обстановки. Война, в которую не хотелось верить, стояла на пороге и настойчиво вскрывала двери Российской империи отмычками из крупповской стали. Попытки перевестись куда-то из своей части ничего, кроме раздражения начальства, не дали, а он не чувствовал себя вправе ни расстаться с Клавушкой, ни тащить ее с собой к черту на кулички куда-то на родину ее бонны. Как ему категорически объяснили – у него было два выхода: или оставить службу вовсе, перечеркнув открывающиеся блестящие перспективы карьерного роста (а Сашка Егоров тем временем уверенно шел к подполковничьим звездочкам), или не выдумывать и ехать с полком, куда Главковерх повелел.
Для Спиридонова военная служба была больше чем профессией, больше чем жизненным выбором – она была самой его жизнью. От каблуков до макушки Виктор Афанасьевич был человеком военным и без армии жизни своей не мыслил. Такой человек, да еще с характером Спиридонова, словно вырезанным из куска кремня, просто не мог отказаться от воинской службы. Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Даже под угрозой смертной казни.
Но он подал в отставку. В тот день к Чистовым он не пошел. Зашел в трактир на Пятницкой, в первый попавшийся. Нет, он не напился, хотя по своим меркам выпил изрядно. А сидел и думал. О будущем. О том, как устроится в гражданской жизни. Он чувствовал себя в этой гражданской жизни примерно так, как рыба посреди пустыни, однако…
Он думал о том, чем будет заниматься на «гражданке», и решил, что больше времени будет посвящать занятиям дзюудзюцу. В некотором роде это было даже хорошо, ведь армейская служба больше не будет ему в этом мешать. Мысли об этом погасили чувство утраты: да, военной карьеры он не сделал, но, может быть, не в этом его предначертание? Возможно, главное в его жизни – как раз дзюудзюцу? Виктор Афанасьевич никогда не рассматривал свое увлечение как источник средств к существованию… с другой стороны, он подумал, а можно ли называть дзюудзюцу только лишь увлечением? Для него это было намного больше, он уже смотрел на все словно сквозь невидимую призму формирующейся философии своего нового стиля (хотя по-прежнему считал, что мыслит категориями дзюудзюцу). А потому, возможно, сама рука Провидения подталкивает его на этот путь?
Нет, зря Виктор Афанасьевич забыл слова Фудзиюки! Предначертанный ему путь армейской службы, несмотря на его полную в этом уверенность, был еще далек от завершения. В Бога Виктор Афанасьевич по-прежнему не верил, но об этом никому не говорил и в церкви бывал, с Чистовыми, конечно. Самому ему туда заходить не было нужды, ему не о чем было говорить со священниками, и, если бы такой разговор состоялся, Виктор Афанасьевич не был уверен, что не сорвался бы на конфликт. Слушая проповеди священников Сретенской церкви о любви, терпении, прощении, Спиридонов все время вспоминал сопки Волчьих гор и думал о том, как же далеки эти люди в черных рясах от реальности. Иногда ему хотелось схватить кого-то из этих попов и сунуть куда-то под Бицзыво, под град японской картечи, а затем он вспоминал обугленную, покрытую запекшейся грязной кровавой коркой голову полкового батюшки, неприятно пахнувшую жженным волосом и обугленной плотью, и тихонько пожимал плечами. Бог с ними, нравится им питать себя иллюзиями существования кого-то всемогущего, который всегда рядом и всегда готов помочь, – пусть себе. Не больно Он помог ни тому батюшке, ни той сестричке милосердия, а ведь девочка, чай, нецелованная еще была.
Но в то время, пока Спиридонов искренне считал Бога равнодушным и отстраненным или плодом человеческой фантазии и желания стяжать чувство уверенности в завтрашнем дне, Богу Виктор Афанасьевич, вероятно, был совсем не безразличен. Можно, конечно, считать это совпадением, но вскоре за соседним столиком приземлилась компания пожилых офицеров двести тридцать восьмого Клязьминского резервного, остававшегося в Москве. Виктор Афанасьевич, хоть и не был обычно излишне компанейским человеком, незаметно для себя присоединился к ним. Результатом их посиделок стало то, что уже на следующий день он подал документы на вакантную должность в этом самом резервном батальоне. Сказать, что это была удача, значит, ничего не сказать – это, по сути, было чудо, и Виктор Афанасьевич впервые задумался о том, так ли он прав в своем отрицании Провидения. В конце концов, Клавушка определенно считает, что Спиридонова ей послал сам Господь – может, она не так уж и неправа?
В ближайшее воскресенье Виктор Афанасьевич объявил своим будущим родственникам, что срок его епитимии (каковой он объяснял, почему не подходит к Причастию) истек, после чего впервые с тысяча девятьсот пятого года пошел на исповедь, а затем и причастился Святых Тайн.
Действительно, если есть Бог, есть ли у него для человека большая милость, чем вечная любовь? По крайней мере, так думал Виктор Афанасьевич в тот день, впервые за почти четыре года подходя к чаше Причастия.
* * *
Как иногда хочется остановить память, сделать так, чтобы она застыла на каком-то моменте, когда ты был счастлив, словно после этого ничего уже не было. Как в сказке – жили они долго и счастливо и умерли в один день.
Запечатлеть прошлое, как фотографический снимок, зафиксировать счастье, изваять его в мраморе, чтобы оно таким всегда и оставалось. Хочется просто до боли крикнуть памяти: остановись! Дальше нет пути, дальше разверстая пропасть, бесконечный ужас ужасного конца. Но память мчится, словно обезумевшая лошадь к обрыву, и остановить ее невозможно, ее призрачная плоть неподвластна узде. Случилось доброе – ожидай злого; это залог того, что, возможно, получив злое, можно ожидать доброго. Вот только есть такие беды, которые не компенсирует никакое вознаграждение в будущем. Не всякий Иов удовлетворится новыми имениями и другими сыновьями, некоторые из них будут всю жизнь оплакивать тех, с кем их разлучил неумолимый рок.
У Спиридонова при себе всегда была одна фотография. Он носил ее так, как христиане носят нательный крест, но никогда не вынимал для того, чтобы взглянуть на нее. Во-первых, он и так помнил ее в малейших деталях. А во-вторых…
Это был тот день, когда Виктор Афанасьевич хотел бы остановить течение времени. Пусть бы после фосфорной вспышки фотографа мир застыл бы не на фотопленке, а наяву. Пусть больше ничего никогда не шелохнулось бы в мире – он был бы счастлив. Но, увы, застыло время только на фотографии, на которой хрупкая девушка в простом белом платье стояла рядом со статным штабс-капитаном резервного полка, не скрывающим своего счастья. А счастье штабс-капитана заключается как раз в том, что девушка рядом с ним – его законная жена, Клавдия Григорьевна Спиридонова, в девичестве Чистова.
Это было начало мая, праздник – Красная горка; две недели назад отпраздновали Пасху, и, едва закончилась Радоница, Виктор Афанасьевич и Клавдия Григорьевна обвенчались в церкви на Сретенке, где ее покойный дед некогда был регентом хора. Случилось это в понедельник, восьмого мая тысяча девятьсот одиннадцатого года, спустя три года после их знакомства. А сфотографировались они на следующий день, девятого.
Казалось, впереди была вся жизнь, которую, конечно же, они проживут, не разлучаясь ни на мгновенье. Каждую свободную минуту Виктор Афанасьевич и его Клавушка проводили вместе, а когда бывали порознь, чувствовали себя как-то неправильно, словно лишившись чего-то важного.
Есть люди, которые не могли бы ответить на вопрос, были ли они счастливы хоть когда-то. Может, да, может, нет, трудно сказать. Но Виктор Афанасьевич мог сказать вполне уверенно – да, он был счастлив. Вот только счастье, к которому все люди стремятся, имеет свою цену, которую ты должен быть готов заплатить за него: человек, испытавший счастье и его лишившийся, испытывает такую боль, какую не сравнить с каким-нибудь аутодафе. Когда ты понимаешь, что именно ты потерял, когда осознаешь, что потерял это навсегда, хочется раскроить голову о стену, чтобы выключить продолжающееся кино, прекратить ужас без конца хотя бы ужасным, но концом.
Так Иуда, осознав, что сотворил, не нашел другого выхода, как свести счеты с жизнью. Но Иуда сам был палачом своего счастья, и его приговор закономерен; а сколько таких, кто без видимой причины, без понятной вины в один момент теряли свое счастье?
Молодые супруги выходили из фотоателье, не размыкая рук, и не знали, куда в конце концов приведет их путь. Не знали, что судьба отмерила им лишь три таких коротких и таких долгих года совершенного, безмятежного счастья. И им, и всей стране, которая, казалось, тоже с каждым днем становилась все богаче, все прекраснее, все счастливее…
Но этой стране, не опускающей руки после поражений и оскорблений, трудолюбиво обустраивающей свою жизнь и нуждающейся, по словам одного из своих выдающихся сынов, хотя бы в двух десятилетиях мирной жизни, в далеких кабинетах, где решались судьбы мира, уже был вынесен смертный приговор. Хозяева этих кабинетов, те, что считают мир своей плантацией, а народы этого мира – своими пожизненными должниками, не желали, чтобы в том, что они привыкли видеть своей вотчиной, кто-то был богат и счастлив без их на то дозволения. Россия не желала играть по их правилам; Россия имела смелость жить по-своему, а не так, как предписывали ей заокеанские всемогущие хозяева кабинетов с Уолл-стрит и лондонского Сити. Такая Россия была для них как бельмо на глазу, как надоевшая оскомина.
А потому Россия должна была умереть. Любой ценой.
Назад: Глава 8. Дороги разлук
Дальше: Глава 10. Между часом шестым и девятым