Книга: Белый квадрат. Лепесток сакуры
Назад: Глава 7. Первый урок
Дальше: Глава 9. Клавушка

Глава 8. Дороги разлук

Стараясь отвлечься от назойливых воспоминаний, Спиридонов углубился в работу и в какой-то мере отвлекся. Когда время приблизилось к полудню, он набросал с десяток страниц черновика, иллюстрируя текст рисунками на глазок. Рисовать Спиридонов почти не умел, но все же из его стиля «палка-палка-огуречик» можно было понять последовательность и траекторию движений, а большего и не нужно было для его цели.
«Эдак я и без фотографа обойдусь», – подумал Виктор Афанасьевич и улыбнулся.
Начав писать, Спиридонов не останавливался, не прерывался и не перечитывал написанное. Этим он занимался тогда, когда поток мысли, словно река, натолкнувшаяся на порог, останавливался и прекращал свое непрерывное течение. Но сейчас остановиться было равнозначно тому, чтобы вновь оказаться в тех днях, которые он давным-давно заставил себя забыть, и потому Виктор Афанасьевич писал несколько часов кряду, прерываясь лишь на то, чтобы подкурить очередную папиросу и отхлебнуть из стакана остывшего чаю.
И все-таки воспоминания, словно тонкая струйка иприта в щели наспех построенного блиндажа, просачивались в его память. Мы можем не хотеть вспоминать о чем-то, но заставить себя забыть – не в нашей власти. Забвение – это дар свыше, иногда куда более ценный, чем жизненный успех, например.
…Когда Виктор шел на эту встречу с Акэбоно, он еще не знал, что она будет последней. Но поведение возлюбленной ему сразу показалось странным. Нет, она вела себя почти как всегда, лишь казалась немного более напряженной, какой-то более торжественной, что ли…
Спиридонов знал, что незадолго до этого в Талиенвань приезжал высокопоставленный чиновник из Токио, и боялся, что по этому поводу у Акэбоно будут проблемы, но та заверила его, что ничего страшного не случилось. В остальном все было как всегда, и лишь перед уходом Акэбоно достала из поставца коробочку для бенто. На крышке коробочки были нарисованы двое дзюудоку в поединке, причем дзюудоку слишком явно напоминали Спиридонова и Фудзиюки, чтобы это было простым совпадением.
– Я сама это сделала, – подтвердила его мысль Акэбоно. – Точнее, не коробочку сделала, а раскрасила крышку.
Спиридонов с восхищением посмотрел на нее:
– Да ведь у тебя настоящий талант! По какому поводу подарок?
– Я хочу, чтобы вы, мой господин, кое-что в ней хранили, – сказала Акэбоно, шаря маленькой ручкой по полу, где лежала одежда. Наконец она подняла развязанный Спиридоновым пояс, достала из поставца нож, вроде танто, только поменьше и с закругленным, как у ланцета, концом, и быстрым движением рассекла пояс на две половинки. Одну положила в шкатулку, другую – опустила в свой поставец. Шелковая ткань заструилась алым водопадом. Водопадом из крови.
– Это вам, мой господин, – проговорила она, протягивая ему коробочку. – Знаете, я не совсем понимала слово «мечта», но теперь поняла и скажу – у меня есть мечта. Я хотела бы, чтобы никто никогда не развязывал этот пояс. И теперь его не развязать уже никому. Моя мечта исполнится, пусть и наполовину лишь.
– Погоди, а чем ты подпоясываться будешь? – простецки поинтересовался Спиридонов.
– У меня есть другой, – чуть улыбнувшись, ответила Акэбоно. – А этого пояса никогда не коснется ничья рука, кроме вашей. Вы мне поможете его завязать?
– Если тебя устраивает то, как я это делаю… – Спиридонов уже завязывал на ней пояс, но очень неумело, что она и сама отмечала со смехом.
Но на этот раз он услышал:
– Лучше вас никто это не сделает, и я никому этого не доверю. Этой ткани будете касаться только вы и я.
Она достала из поставца широкую ленту белого шелка и протянула ему. Виктору лента показалась похожей на фату, и он счел это добрым знаком. Почти торжественно завязав на Акэбоно пояс, он нежно поцеловал ее в губы (для него было шоком, когда он узнал, что японцы считают поцелуй едва ли не интимнее полового акта) и вышел, еще не зная, что видит Акэбоно в последний раз.
* * *
На исходе был август. В госпитале царила кутерьма. Большая часть раненых отправлялась в Далянь, где их ждал санитарный транспорт. На месте оставались лишь те, кто пока не мог перенести подобное путешествие.
Спиридонов фактически уже был свободен: в далеком английском Портсмуте остзейский немец Витте и японский даймё Комуро подписали мирный договор. Унизительный для России, но прекращавший еще более унизительную войну.
Наутро Виктор зашел к Фудзиюки, но того не оказалось на месте. Спиридонов огорчился: он рассчитывал провести тренировку, потом помыться и отправиться в Талиенвань. Ему хотелось теперь, когда появилась такая возможность, бывать у Акэбоно почаще. Но уйти, не поставив учителя в известность, он не мог, а Фудзиюки, по словам его денщика, куда-то отбыл еще поутру.
Раздосадованный, Спиридонов отправился в их «тренировочный зал» и занялся самоподготовкой. Одному тренироваться было скучно, и, не закончив занятия, Спиридонов вышел из фанзы на свежий воздух, чтобы покурить.
Он еще не докурил, когда увидел учителя, бредущего в направлении своей палатки. Фудзиюки был каким-то не таким, как обычно. Он казался старше, словно с момента их расставания прошло больше десятка лет.
Виктор окликнул его:
– Фудзиюки-сама, а вы опоздали! Я без вас начал. Думал закончить побыстрее да и наведаться к Акэбоно.
Фудзиюки остановился и грустно посмотрел на него. Спиридонов чувствовал смутную тревогу: кажется, с его учителем происходит что-то нехорошее. Разглядывая Фудзиюки, Спиридонов заметил небольшое пятнышко крови у него на рукаве кимоно.
– Сегодня не стоит ходить в Талиенвань, – сказал наконец Фудзиюки необычно глухим голосом.
– Это еще почему вдруг? – недоумевал Спиридонов. – В город начальство с ревизией нагрянуло? Знаю уж, даже видел вашего бонзу…
– И вообще не стоит, – не слушая его, продолжил учитель, – Акэбоно вы там не найдете.
Спиридонов побледнел:
– То есть как это?
– Чиновник из Эдо… – Фудзиюки, отводя взгляд, поправился: – простите, из Токио, приехал с предписанием. Вы никогда не спрашивали, как Акэбоно и другие девушки оказались в Талиенване?
Спиридонов отрицательно покачал головой, вспомнив, что она хотела что-то такое ему рассказать, но так и не успела.
– После победы над Китаем в нашей стране изменилось многое, – стал объяснять Фудзиюки. – Раньше мы преклонялись перед Западом, но теперь стали считать себя ничуть не хуже. Возможно, это и правильно, но для караюки-сан это было началом конца. Дзёсигун перестала быть нашей гордостью и стала нашим позором. И чиновники двора Муцухито приложили все усилия, чтобы вернуть караюки-сан на родину. Бордель в Талиенване был последним оплотом дзёсигун. Но война вот-вот закончится, и до него тоже дошли руки. Армии он больше не нужен, а гайцзыны не должны услаждаться ласками дочерей Нихон…
– Вы хотите сказать, что… – медленно произнес Спиридонов и не договорил.
– …их всех депортировали на родину, – закончил его мысль Фудзиюки. – Акэбоно не могла ослушаться. Она…
Фудзиюки отвернулся и глухо продолжил:
– Она сказала, что умерла в этот день. Что больше ее нет, от нее ничего не осталось. Что душа ее останется с вами, а тело заберет неминуемая старость. И просила напомнить, что ее белый пояс никогда никто не развяжет – кроме вас.
Фудзиюки замолчал, не глядя на Спиридонова. Потом сказал, еще более глухо:
– Но вы не бойтесь – она сумеет пережить это.
– А если нет?! – вскричал Спиридонов. Внутри у него словно разорвалась начиненная шимозой шестидюймовая граната, и вспышка не имеющей физических причин боли выжигала, казалось, саму его душу.
– Викторо-сан, – мягко сказал Фудзиюки. – Давайте не поднимать эту тему, хорошо? Иначе вы рискуете вновь услышать сказку про лягушку и самурая.
Виктор почувствовал, что на глаза ему наворачиваются слезы, но непростые – от них резало веки, будто под них щедро сыпанули песку. Нет, не песку, алмазной крошки. Виктору казалось, он вот-вот заплачет кровью.
– Никогда больше не называйте меня Викторо-сан, – попросил он невнятно, севшим голосом. – И ничего не рассказывайте больше о тиграх и лягушках.
Фудзиюки посмотрел ему прямо в глаза. Они смотрели друг на друга и молчали. Затем Фудзиюки склонил голову, и Спиридонов ответил ему, отшвырнув давным-давно догоревшую папироску в серую, хилую траву. Между ними начался Поединок. Не на белом квадрате татами, просто под небом, по которому ветер нес облака. И ветер, и облака имели красивые японские имена. Но Спиридонов не хотел знать, каковы эти имена.
* * *
Все совершенное прекрасно, даже в тех случаях, когда несет смертельную опасность. Прекрасна изготовившаяся к броску кобра, прекрасна выходящая из шахты ракета. Межконтинентальным бомбардировщикам и могучим боевым кораблям дают прекрасные имена, посвящают стихи и даже признаются в любви.
Буйствующая стихия тоже прекрасна – необычной красотой дышит небо во время грозы, когда его пронзают гигаваттные молнии; удивительно грациозны сносящие все на своем пути циклопические колонны смерчей, а уж извергающийся вулкан – просто поэма, сложенная природой.
Поединок двух дзюудоку прекрасен. Он завораживает, он кажется танцем, но это смертельно опасный танец. И все-таки какой необычайной плавностью, какой потрясающей силой наполнено каждое движение соперников! Глядя на двух мастеров «мягкого пути», ты невольно втягиваешься в их поединок, растворяешься в нем до тех пор, пока один из противников не будет повержен, распростерт на белом квадрате татами.
Когда же ты сам участвуешь в поединке, с тобой происходит странное превращение. Ты словно теряешь себя, словно сбрасываешь часть своей личности, стряхиваешь мишуру, наносное, чуждое. Обнажаются настоящие эмоции, открываются настоящие желания, усиливаются все чувства.
И разум, часто бывающий пленником будничной суеты, очищается, как туманная долина, по которой пронесся свежий ветер. Как слепец, прозревший от касания Бога, ты все видишь четко, ясно, без мглы обмана, тайн и недоговорок. Но важнее всего то, что отступает, уходит самый страшный враг любого человека – самообман. Жалость к себе, желание оградить свой комфорт, не допускать того, что может потревожить, – все это остается за пределами белого квадрата, и, лишившись этого груза, отрекшись от себя, открывшись миру и будучи готовым принять любую судьбу – победу, поражение и даже смерть, в момент боя ты обретаешь какую-то совершенно недоступную ясность сознания.
Виктор ощущал боль от потери Акэбоно и видел все ее острые грани. Видел и то, что во многом он сам виноват. Он, его невоздержанность, нежелание вслушиваться, анализировать и понимать привели к тому, что он не только сам страдал от потери, но и Акэбоно сделал несчастной. Это была его ошибка, ошибка, которую он себе никогда не простит.
Акэбоно поступила мудрее, решив с ним расстаться. Даже если бы у него все удалось из его фантазий и прожектов – какое будущее ждало бы их? Ведь Акэбоно была тропическим цветком и в промерзлой почве Центрально-Черноземного региона России замерзла бы, как тепличная фиалка, чей запах способен оставаться на коже и в самый лютый крещенский мороз.
Фудзиюки осторожно проверил его защиту. Раньше Виктор поспешил бы воспользоваться этим, чтобы совершить бросок или захват. Ему это еще ни разу не удавалось, а потому он просто блокировал наступление Фудзиюки. Тот снова попытался вывести его на активные действия и едва не поплатился за это, ловко избежав захвата.
Спиридонов улыбнулся. Он начинал понимать.
Все приходит вовремя к тому, кто умеет ждать. Как часто мы с нетерпением пытаемся переломить ситуацию в свою пользу, не понимая, что, принуждая других исполнять нашу волю, мы лишь ухудшаем свое положение, закрываем для себя «окно возможностей» и в конечном счете проигрываем. До этого дня Спиридонов не умел ждать. Не умели ждать адмирал Рожественский, адмирал Макаров, адмирал Витгефт. Генерал Куропаткин и генерал Стессель тоже не умели ждать – но по-другому. Они ждали слишком долго. А во всем должна быть мера.
Спиридонов попытался атаковать Фудзиюки почти так, как в тот памятный вечер, когда израненные корабли Небогатова под конвоем японских крейсеров и миноносцев со спущенными флагами шли в японский плен. Почти – потому что он, казалось, был готов к ответным действиям Фудзиюки. Вот только сам Фудзиюки видел это и отреагировал совершенно иначе. Спиридонов почувствовал, что теряет равновесие, ухватил Фудзиюки за пояс, делая шаг назад, заваливая не готового к такому повороту дел учителя на себя. Мгновение – и Фудзиюки, кувыркнувшись через торс Спиридонова, оказался на полу. Он попытался было вывернуться, откатиться, но вместо освобождения попал к ученику в захват. Спиридонов не помнил, как называется его бросок, и не знал названия примененного им захвата, но знал, что любая попытка учителя высвободиться только ухудшила бы его положение.
Это была победа. Первая победа Спиридонова на татами. Хотя самого белого квадрата не было, да он и не нужен был…
– Ну что за молодежь пошла, – проворчал Фудзиюки, поднимаясь с земли, – никакого уважения к старшим… сначала ура-нагэ, потом еще и уммэй-джимэ… я вас этому не учил.
Спиридонов, хоть и вышел победителем, поднялся на ноги чуть позже побежденного и тут же поклонился учителю, скрывая улыбку. Фудзиюки шутил, шутил с по-японски непроницаемым лицом.
– Не учил… – повторил Фудзиюки с ноткой грусти. – И впредь уже не буду.
– Почему это вдруг? – опешил Виктор.
– Потому что вы сами уже дзюудоку, – серьезно посмотрел на него Фудзиюки. – Вы победили меня, обладателя высшего дана дзюудзюцу. И это не было случаем, улыбкой судьбы – вы продемонстрировали свое мастерство, и мне хватает мудрости, чтобы поприветствовать рождение дзюудоку-сэнсэй. В Японии вы давно имели бы дан, но здесь вам некому сдавать экзамен и не с кем сразиться, кроме меня. Конечно, вам есть еще чему учиться…
– Да уж, – пробурчал Спиридонов. – У меня впечатление, что все сложилось помимо моей воли, я ведь и названий тех, что вы сказали, не знаю…
– Если бы мастерство заключалось в знании названий, то самым славным дзюудоку был бы писарь Кодокана, – улыбнулся Фудзиюки. – Теперь у вас есть главное. Вы сказали «все произошло помимо моей воли». Это так. А знаете почему?
– Потому что я в дзюудзюцу совсем салага, – рискнул предположить Виктор.
Фудзиюки улыбнулся:
– Я обожаю ваш юмор. Но нет, что вы, совсем не поэтому.
Он задумчиво посмотрел на Спиридонова, но у того сложилось впечатление, что смотрит Фудзиюки Токицукадзэ куда-то дальше… в вечность.
– Просто теперь вы не занимаетесь дзюудзюцу, – сказал он. – Вы живете в нем, а оно живет в вас. Вы знаете, как лучше всего поступить, атаковать, защититься. Вы – дзюудоку!
* * *
После полудня в дверь его купе постучали. Спиридонов с досадой отложил ручку и пригласил стучавшего войти. Это оказался всего-навсего проводник, сообщивший, что через полчаса будет остановка в Челябинске.
– Стоянка полчаса, – добавил он. – Нам меняют паровоз.
– …и что? – не понял Виктор Афанасьевич.
– В вокзале есть недурной буфет, – объяснил проводник. – Не «Яръ», конечно, но покушать прилично можно за сущие копейки.
– Угу, – кивнул Спиридонов. – Спасибо за информацию, товарищ.
– Это, конечно, не мое дело, – заметил проводник, – но я подметил, что у вас, товарищ уполномоченный, прошедшие сутки маковой росинки во рту не было, если не считать пустого чаю. А ведь это дело не пустяшное, как говорит наркомснаб товарищ Микоян, гражданин Союза Советских Социалистических Республик обязан хорошо питаться. Желудок недостатком пищи испортить недолго. Мало нешто мы наголодались в годы разрухи?
Виктор Афанасьевич отложил ручку, которую задумчиво вертел в пальцах, и взглянул на проводника с некоторым интересом. Проводник был пожилым, статным мужчиной с роскошными – как теперь выражались, «буденовскими» – усами. Лет ему было не меньше шестидесяти, но держался он бодрячком, так что годы не чувствовались.
– Ну, с Анастасом Ивановичем не поспоришь, – улыбнулся ему Спиридонов. – А я так привык мало есть, что и не замечаю, когда поел, когда нет. В Гражданскую, бывало, и по месяцу еды не видел.
Проводник энергично закивал:
– Нешто я не помню! Времечко-то было… Сам я на бронепоезде беляков бил, да ранен был под Царицыном. Вернулся в девятнадцатом, значит, в родной Брянск, год промыкался, а потом Центроброни потребовались те, кто до войны на пульманах гонял, вот я и пошел. Эх…
Спиридонов улыбнулся, вспомнив, как сам работал счетоводом в Центроброни. Работал недолго, полгода, а потом перешел под крыло товарища Дзержинского, который успел убедиться в той пользе, какую приносит в битвах с контрреволюционным элементом борьба японских крестьян «Дзюудзюцу» (в стенгазете ВЧК написали именно так, сопроводив короткую и нафаршированную грамматическими ошибками, как утка мелкой дробью, заметку его, Спиридонова, фотографией).
Проводник махнул рукой:
– Так то война, а сейчас, в мирное время, чего себя добровольно-то голодом мучить, ровно в плену у колчаковцев? А не хотите в буфет, я вам могу бутербродов справить, сосисок отварить, благо кипяток в титане не переводится. Только скажите, я вижу, человек вы занятой, вам, поди, от работы и отрываться не хочется, даже и смолите в купе.
– Mea culpa, – согласился Спиридонов и быстро пояснил латынь: – Виноват… Имею такую дурную привычку. Вы уж не обессудьте, но мне махорка для умственной работы нужна.
– Да что там, смолите себе на здоровье, – отмахнулся проводник, приятственно улыбаясь. – Я и сам самокрутки покручиваю, когда махорку раздобуду. Папиросы я как-то не уважаю, баловство, а не табак, а вот самосаду потянуть так, чтобы горло перехватило, – самое оно.
Он встал и предложил:
– Может, вам чайку принести, пока суд да дело? А то Мишка-машинист говорит, что полчаса до Челябинска, а там как карта ляжет – ежели придется пропускать совнаркомовские эшелоны, то и два часа можем на сортировочной проваландаться. Сейчас на Дальний Восток движение идет! – Он поднял кверху желто-коричневый от никотина указательный палец и важно добавил: – Индустриализация!
– Если вас не затруднит, то, конечно, принесите, – ответил Виктор Афанасьевич. – Кстати, а в буфете папиросами-то можно разжиться?
Проводник пожал плечами:
– Как когда. Махорка у них не переводится, а с папиросами – как подвезут.
* * *
Однако появление проводника сбило у Спиридонова волну вдохновения. Он достал из саквояжа чернильницу с крышкой, отвинтил и набрал чернил в ручку, затем закрыл то и другое, чернильницу спрятал обратно в саквояж, а ручку отложил. Снял с исписанных листов пресс-бювар и принялся перечитывать написанное, то и дело вычеркивая то, что ему казалось лишним. За этим занятием он едва не пропустил прибытие поезда на станцию, но проводник, дотоле принесший ему чаю, не преминул за ним зайти. Виктор Афанасьевич придавил рукопись пресс-бюваром и отправился в сопровождении проводника в вокзальный буфет.
Кормили там действительно недурно, особенно хороша оказалась наваристая ушица из местного миасского налима. Под ушицу проводник взял графин водки, и Спиридонов, обычно равнодушный к спиртному, составил ему компанию, хоть выпил немного. Вероятно, проводнику, которого звали Алексеем Львовичем, просто было скучно, и он решил развеять скуку беседой с пассажиром; впрочем, беседой это назвать было сложно, скорее монологом: Алексей Львович говорил, Виктор Афанасьевич слушал, поддакивал и вставлял время от времени ничего не значащие реплики. Темы разговора интересовали его не особенно, зато для Алексея Львовича они были насущными и касались большей частью прошлого и настоящего Транссиба. Для Спиридонова же Транссиб всегда ассоциировался только с двумя событиями – переброской в Порт-Артур и возвращением из плена.
Фудзиюки проводил его до Харбина, дождался, пока он оформит документы, после чего они пообедали в местном русском ресторане. Обменялись адресами для корреспонденции, а затем учитель провел его на вокзал.
– Не знаю, когда смогу приехать, – сказал он. – Окамото, мой ученик, зовет меня в Токио. Говорит, что старый лис Дзигоро Кано наконец признал, что мое место в Кодокане. Сами понимаете, от такого не отказывается никто, даже я.
Он вздохнул.
– Но как освобожусь, обязательно приеду к вам, мой друг.
– Вы меня впервые назвали другом, учитель, – заметил Виктор. – Почему?
– Вы больше не мой ученик, Викторо-кун, – улыбнулся Фудзиюки, – я научил вас всему, чему должен был, самое важное то, что я научил вас главному. Пока вы этого еще не поняли, но на родину вы вернетесь другим человеком. Вы теперь сэнсэй, как и я, и вскоре у вас будут свои ученики.
– Я не уверен, – ответил Виктор. – Чтобы учить кого-то, надо сперва самому во всем разобраться, все расставить по своим местам.
– Взгляд очень правильный, – продолжал улыбаться доктор, – но в корне неверный. Ни вы, ни я, ни кто-либо еще, кроме, наверно, Будды, никогда не сможет разобраться во всем и все расставить по своим местам. Вы воспринимаете жизнь как дом, где нужно навести порядок, но жизнь – это не дом, жизнь – это дорога. Откуда она идет – неизвестно, куда приведет – тем более, но, кроме этой дороги, у человека ничего нет. Все его новые места жительства – лишь полустанки на этой долгой дороге.
– Я… – Виктор не мог подобрать нужных слов; красноречие не было его сильной стороной, особенно в молодости, – хотел бы поблагодарить вас за все, Фудзиюки-сама.
– Оставьте, Викторо-кун, – отмахнулся доктор, не став, как прежде, поправлять ученика. – Токицукадзэ в переводе с японского «благоприятный ветер», и я был для вас всего лишь попутным ветром в ваших странствиях. Не более того.
– И все-таки… – начал было Спиридонов, но осекся и полез в карман за куревом. Он вспомнил, что Акэбоно называла его Судзукадзэ и предрекала, что вскоре он будет проноситься над другими землями. Акэбоно ушла из его жизни. Теперь уходил и Фудзиюки. Его дорога была дорогой разлук, но не он расставался – с ним расставались.
Ему было неловко. Он не умел прощаться и не желал этого прощания. Но забрать с собой Фудзиюки не мог и сам остаться в Японии не мог тем более.
– А что означает Фудзиюки? – неожиданно спросил он.
– Снег с вершины Фудзи, – улыбнулся доктор. – Мой род происходит из префектуры Судзуока, и священная Фудзи была первым, что я увидел, появившись на свет. А ваше имя значит «победитель», если я не совсем позабыл латынь. Но, напомню, в каждой победе есть зерно поражения, а в каждом поражении – начаток победы. Вы сами это увидели, и этот урок сделал вас дзюудоку. И это колесо вращается всю жизнь, останавливаясь только со смертью.
Фудзиюки замолчал, потом хотел что-то добавить, но его прервал паровозный гудок. Пора было прощаться.
* * *
Уезжая в Харбин, Спиридонов опасался относительно своего статуса – как-никак он попал в японский плен и оставался там без малого год. К его удивлению, этот факт ему ничуть не повредил, даже наоборот. Причина такого странного положения вещей отыскалась довольно быстро – Фудзиюки поспособствовал и еще в самом начале их общения передал по линии Международного Красного Креста, где у него были давние знакомства, информацию об обстоятельствах пленения поручика Виктора Спиридонова. Так что в Харбине его встречали едва ли не как героя. Отчасти помогло и то, что незадолго до освобождения он подхватил какую-то лихорадку, уложившую его в постель на две недели, что неудивительно – хоть уроки Фудзиюки и укрепили его физически, последствия контузии нет-нет да и давали о себе знать. После лихорадки у него болели суставы и ныли раны, так что ходить ему первое время после болезни приходилось, опираясь на палочку. И весьма кстати, если можно так сказать. У военной разведки никаких вопросов к нему не было, даром что свое сотрудничество с госпитальными властями он утаивать не собирался, да и вообще это было секретом Полишинеля, ведь он помогал Фудзиюки в его работе с больными и ранеными военнопленными. Как бы то ни было, Виктор получил за все время пребывания в плену жалованье и издержки, а также билет в классный вагон поезда, вывозившего из бывшей русской столицы Маньчжурии последних военнопленных. Классный вагон шел полупустым, и соседом по купе Спиридонова оказался только один человек, пожилой ротмистр со следами вездесущей оспы на лице и паршивым характером. Ротмистр был настроен нигилистически – с особым тщанием крыл матом начальство от Стесселя до самого Государя Императора, доставалось от него и японцам. В плен бедняга попал в полном здравии и оспу подхватил уже там, да так удачно, что его даже соборовали. Кстати, единственные, для кого в своей мизантропии ротмистр делал исключение, были православные священники и японские врачи – первые не гнушались, по мере возможности, ухаживать за больными в госпиталях, без оглядки на инфекционность; вторые его буквально чудом выходили, да еще и вырвали годами мучавшие ротмистра коренные зубы. Ротмистр смолил махорку почище Спиридонова, который после расставания с Фудзиюки, бывшим для него источником французских папирос, тоже вынужден был перейти на самосад, поскольку по пути следования разбитой армии найти какое бы то ни было внятное курево было практически невозможно.
Ротмистр сошел с поезда в Чите, где собиралась его часть; путь Спиридонова лежал дальше, в Первопрестольную. В Новониколаевске в его купе подсел некий чиновник, попытавшийся было рассказывать Спиридонову фантасмагорические версии о том, что Рожественского разгромил союзный англо-французский флот, но тот только заметил, что это совершенно не важно и сейчас следует думать не о том, кто виноват, а о том, что делать дальше. Чиновник еще пару раз пытался втянуть Спиридонова в разговор, но ему это не удалось: в отсутствие Фудзиюки на Виктора навалилась какая-то меланхолическая апатия, и он проводил время, разглядывая однообразные заоконные пейзажи и травя попутчика дешевой махоркой. Когда поезд прибыл в Москву, тот, вероятно, был просто счастлив, а воздух столицы против атмосферы, царившей в спиридоновском купе, должен был показаться ему чистым, как в горах Кавказа.
В Москве Спиридонова встречали родители. За время, проведенное Виктором в армии, дела у отца пошли в гору, на военных заказах его механические мастерские наварили неплохой барыш, и он переехал с матерью в Москву, оставив вяткинское производство на приказчиков. В столице он открыл магазин, где, кроме изделий своего вятского завода, торговал швейными машинками в концессии с немецкой фирмой «Зингер», представитель которой стал его партнером. Для проживания отец приобрел небольшой домик, бывшую дачу, у села Татарово, в знаменитом дачном месте, и настойчиво звал сына квартировать у них, но Спиридонов отказался – не хотел стеснять родителей, да и до Татарова от места службы было далековато.
– Вы уж не обессудьте, – говорил родителям Спиридонов, – но от вас до полка не наездишься. Зимой да летом еще куда ни шло, а как весенний разлив придет?
Родители скрепя сердце вынуждены были согласиться. Спиридонов бывал у них с оказией, благо в окрестностях Татарова очень кстати находился стрелковый полигон, где упражнялись в стрельбе и кремлевцы.
Несмотря на радость встречи, было видно, что известие о ранении и плене сына сильно ударило по его родителям, особенно по матери. В последнюю их встречу седины у нее не было вовсе, теперь же она была седа, словно снег. Отец держался лучше, но было заметно, что он тоже переживал.
Виктор проследовал в расположение своей части, отдал документы, получил приказ ждать назначения и отпуск на две недели с послезавтрашнего дня. На следующий же день его с родителями пригласили в офицерское собрание полка. Присутствовал сам шеф, который лично, в подобающе торжественной обстановке, вручил Спиридонову недостающие у него награды – ордена Святого Станислава четвертой степени и Святой Анны третьей. Шеф поблагодарил его родителей за воспитание достойного сына Отечества, а начальник штаба при вручении зачитал выдержки из приказов о награждении, так что к концу церемонии Виктор, не особенно склонный к смущению, пунцовым цветом лица напоминал отварных раков, украшавших поданный по случаю галантин из поросенка. Обстановка в офицерском собрании оказалась очень домашней, хотя две трети офицеров были Спиридонову не знакомы; зато он рад был встретиться с несколькими своими однокашниками, которые хоть и служили в других частях, но на его награждение прибыли нарочно. В их числе, к его огромной радости, был и Саша Егоров, в чине поручика лейб-гвардии Эриваньского полка, очень кстати прибывшего в Москву для перевода в штаты одного из военных училищ с повышением в чине.
– То есть тебя можно поздравлять с штабс-капитаном? – уточнил Виктор с улыбкой.
– Можно-то можно, – ответил Егоров, – да только без толку. Вот недолга, всю войну просидел у черта на куличках под горой Арарат. Пять прошений о переводе на высочайшее имя подал, пять, Витя! А они заладили одно и то же: «ввиду напряженной международной обстановки вообще и обострения отношений с Османской империей в частности перевод в армию Куропаткина считаем невозможным и, более того, нецелесообразным». Бюрократы, рака им в галифе!
И Егоров со злостью хрустнул костяшками пальцев, задумчиво глядя на одного из украшавших галантин раков, коему только что пожелал попасть в подштанники какому-то из генералов Генштаба.
– Не жалей, брат, – хлопнул его по плечу Виктор. – Немного ты потерял. С такими полководцами, как Стессель и Куропаткин, уж лучше в самом тыловом гарнизоне.
– Что, брат, досталось? – сочувственно спросил Егоров. Вопрос был риторический: конечно, досталось, вся Россия знала.
– Не то слово, – махнул рукой Виктор, доставая курево. – Наши под Артуром дрались, как суворовские чудо-богатыри, а что толку?
– Да-с, братец, – задумчиво отозвался Егоров. – России нужны перемены. Но не рэволюция, будь она неладна, а перемены исподволь, постепенные.
После чего они некоторое время молчали, пока Спиридонов курил.
– Кстати, о рэволюции… – Виктор погасил тлеющий мундштук (в Москве он вновь перешел на папиросы, благо французские, к которым он пристрастился в плену, здесь водились в изобилии, да и русских приличного качества хватало). – Рассказал бы ты мне, что тут у вас было, а то, сам понимаешь, в плену какие новости? Слыхал, была какая-то заварушка?
– Заварушка, – фыркнул Егоров. – Не заварушка… можно сказать, потрясение. Это не минутный рассказ, братец. Ты к своим завтра уезжаешь?
– Мои в Москву перебрались, – сообщил Виктор, – так что я в полном вашем распоряжении, милостивый государь.
– Тогда как ты смотришь, чтобы прогуляться по обеду к «Яру»? – Александр по-дружески пихнул Спиридонова в плечо. – Посидим по-человечески, про жизнь погутарим…
– И то дело, – немедленно согласился Виктор. – Ты где остановился?
– Давай я сам за тобой заеду, – смутился Егоров. – А то я тут, братец, у вдовы купеческой столуюсь, а она гостей принимать не велит.
Спиридонов рассмеялся и понял, что искренне смеется впервые за три года.
– Гостей, говоришь, принимать не велит, – повторил он нарочито серьезно. – Небось еще стара, как Мафусаил, и страшна, как Баба-яга?
– Тьфу на тебя. – Александр цветом лица постепенно приобретал сходство с аннинской лентой, украшавшей грудь Спиридонова. – Скажешь еще… московские купцы кого попало в жены не берут. Да и не стара она еще, на два года нас с тобой старше будет.
Спиридонов задумчиво кивнул, вспомнив Акэбоно. Она говорила, что старше его на десять лет… или больше? Он не знал, можно ли этому верить: ее тело было молодым, едва не юным, и потом, она уж раз обманула его, обещав вверить ему свою судьбу – и сбежав неизвестно куда.
Егоров его молчание расценил по-другому:
– Э, брат, вижу, ты меня за такие вольности и осудил уже?
– Окстись, – увещевал его Спиридонов. – С чего это? Или ты думаешь, что я на войне был произведен в монашеский чин? Отнюдь, поручик в монастырской иерархии пока не числится.
Егоров уставился на Спиридонова:
– Вить, ты что же, на войне успел…
– Будешь мне морали читать, охальник, до вдов купеческих охочий? – сдвинул брови на переносице Спиридонов.
– Буду, – кивнул Егоров с совершенно невинным видом, – если ты, шельмец, мне завтра же не выложишь как на духу о своих амурных похождениях на сопках Маньчжурии.
Спиридонов некстати вспомнил Гаева. Эх, жаль, что тот дзюудзюцу не владел. Ведь так просто было бы эту японскую мелкоту положить, скажем, о-ути гаэси…
– Расскажу, брат, – ответил он. – Как полковому батюшке. Заготовь платок носовой, история у меня таковская, что и наплачешься, да и насмеешься.
* * *
По возвращении в купе Виктор Афанасьевич хотел продолжить работать над книгой, но у него ничего не вышло, настроение было совсем не рабочим. С досадой отложив рукопись в папочку, предварительно отделив набело отредактированный текст от нуждающегося в правке листом бюварной бумаги, он спрятал папку в саквояжик и достал оттуда другую, с бумагами Ощепкова, а также небольшой блокнот, в котором делал пометки вчера и намеревался делать сегодня.
Раскрыв папку, он достал фотографию Ощепкова и стал ее разглядывать. Несмотря на общескептическое отношение ко всему сверхъестественному, Виктор Афанасьевич верил в то, что лицо человека или выражение его глаз могут отражать его характер. Верил, несмотря на многочисленные примеры обратного, когда почтенные и респектабельные господа оказывались прожженными канальями, а совершенно невзрачные особы вроде Сашки Егорова или рябого Иосифа Джугашвили, ныне первого секретаря ЦК, – вполне порядочными людьми. Потому он вглядывался в лицо своего подопечного так, словно был способен за невзрачным, непримечательным внешним обликом разглядеть душу.
То ли вкусная уха под водочку, то ли сентиментальные воспоминания так подействовали, но сегодня Ощепков уже не казался Спиридонову «арестантской харей», как вчера. Неожиданно для себя он пришел к выводу, что, для того чтобы что-то решить, ему сначала надо попытаться найти для Ощепкова оправдания, выступить его адвокатом перед самим собой. С этой мыслью Виктор Афанасьевич принялся перечитывать материалы ощепковского дела.
Парню с самого начала пришлось в жизни невесело. Трудно представить, каково это – быть сыном каторжанки, с детства (а дети все замечают и понимают намного раньше, чем думают взрослые) знать, что окружающие уже смотрят на тебя косо. Ты в жизни еще ничего не сделал, ни хорошего, ни плохого, но для них у тебя на лбу уже выжжено невидимое клеймо. Сын преступницы. Дурная кровь. Попросту говоря – подонок, выродок. Какие перспективы у сына каторжанки, да еще и из простого сословия? Ровным счетом никаких. Точнее, одна перспектива найдется – можно с детства попытаться влезть в среду себе подобных отщепенцев. Плыть по течению, несущему тебя в воровскую стремнину. Что говорить о каторжанах, если многие свободные люди из низших сословий добровольно ступали на кривую дорожку, не выдержав противоборства с несправедливостью жизненных реалий?
Но Ощепков, как видно из материалов дела, не собирался сворачивать на этот широкий, но скользкий путь. Вот тебе и первый плюс. Впрочем, отец Ощепкова по сахалинским меркам был зажиточным. Как ни странно, числился он плотником и, насколько можно было понять, промышлял этим. Что ж, на Сахалине хватало разного рода «сливков общества», а вот с талантливыми мастеровыми, скорее всего, как-то не срослось. Для разнообразия поверим. Только есть еще один странный нюанс – до самой своей скоропостижной смерти отец уделял сыну вопиюще мало внимания. Настолько мало, что даже фамилию свою не дал, и вообще, товарищ… точнее, гражданин Плисак во всех анкетах числился бездетным бобылем, как говорили на Сахалине, холостым и одиноким. Перед смертью, правда, что-то там у ощепковского папы в душе то ли надломилось, то ли, наоборот, настроилось, и он указал сына в своем завещании, которое, по непонятным причинам, обнародовано было почти пятью годами спустя. Брака между родителями Ощепкова, ясное дело, не было, ни церковного, ни гражданского, так что наследовать по отцу Вася мог только согласно завещанию. А оно затерялось где-то в дебрях изруганной некогда Сашкой Егоровым бюрократической машины Российской империи. Неудивительно – от Москвы до Сахалина, говорят, семь с половиной тысяч верст, и все тайгой…
Но первые годы после смерти родителей Васе определенно пришлось несладко, даром что он учился в реальном училище. Кстати, тоже плюс: попасть на Сахалине в реальное училище – все равно что вяткинскому гимназисту в Сорбонну поступить. Отец Васи умер в тысяча девятьсот втором году, но вот что удивительно – мать Ощепкова не была указана в завещании наследницей, только Вася. При этом он до совершеннолетия пользоваться этим наследством не мог. Выходит, его отец с матерью были в неясных, плохих отношениях. Отсюда вопрос: помогал ли гражданин Плисак своему сыну при жизни или нет? И какое тогда у Васи было детство? Вряд ли сытое и благополучное…
А потом, перед самой войной, умерла мать, и остался Вася Ощепков на белом свете один-одинешенек. Тут-то ему бы и пуститься во все тяжкие, да и обстановка позволяла: война как-то очень удачно для верных зарубежных друзей России совпала с первой революцией, и с Сахалина на Большую землю не ушли только те, кто и там неплохо устроился.
Какие при этом перспективы открывались для двенадцатилетнего сироты на каторжном острове? Вопрос чисто риторический: перспектива на первый взгляд была ровно одна – к злодеям причесться. Вася поступает строго наоборот – садится на транзитный пароход и уезжает в Японию, чтобы поступить в семинарию.
Виктор Афанасьевич задумался. Интересное решение. Особенно набожным Ощепков не был, священником в итоге так и не стал. По окончании семинарии служил переводчиком в Забайкальском военном округе. Что же его подвигло поступить в семинарию, да еще и в Японии? Ответ нашелся чуть позже – выяснилось, что другом Ощепкова был не кто иной, как Трофим Юркевич. Это объясняло многое, если не все: Юркевич был агентом военной разведки Забайкальского округа и к тому же учился в той же семинарии, поступив туда на пару лет раньше Ощепкова, еще до войны.
Выходит, на вояж в Японию его подвиг приятель, а потом, вероятно, и завербовал в агенты. С какого времени Ощепков стал сотрудничать с военной разведкой, непонятно, но явно еще до революции. К тому же Юркевич был на хорошем счету у Забайкальского ОГПУ, вот потому-то к его ставленнику Ощепкову ни у кого и нет никаких вопросов.
Ни у кого, кроме Виктора Спиридонова. Бес сомнений вернулся к нему и нагло расселся на багажной полке, суфлируя, хотя никто его о том не просил. Слишком все гладко выходило у бедного сироты: захотел в семинарию – поступил, захотел в Кодокан – нате-с, пожалуйста. Семинарию окончил, но кадилом махать не хочется – милости просим прямо в разведку Забайкальского округа. Грянула революция – и мы уже работаем на ДВР.
Какая-то лубочная складывалась картинка. Даже когда меркуловцы разгромили большевистское подполье на Дальнем Востоке, агент Вася Ощепков остался цел и невредим… Думая над причинами такого везения, Виктор Афанасьевич рассеянно перебирал скудные материалы дела.
Многие материалы, которым он вчера не придал значения, сегодня привлекли его внимание. Среди них было три газетных вырезки. Одна – из японской газеты «Ниппон». Едва заметив знакомый шрифт, Виктор Афанасьевич испытал уже напрочь забытую ненависть: как заметил как-то ротмистр Шейченко, бывший некогда попутчиком Спиридонова на этом пути, только в другом направлении, вид газеты «Ниппон» у ветеранов Русско-японской вызывает единственное, но стойкое желание: подтереться ею. Действительно, столько гадостей о русских и о России, сколько писало это уважаемое издание, не позволяла себе даже знаменитая англичанка, третий век не перестающая гадить.
По-японски Спиридонов читал с грехом пополам, а говорить так толком и не начал. Тем не менее статья была написана простым, нарочито грубым языком, понятным всякому умеющему худо-бедно различать иероглифы. Иллюстрирована она была топорной работы рисунком двух дзюудоку – один, принимающий у другого черный пояс, был похож на Ощепкова примерно как Спиридонов на князя Потемкина-Таврического. Тем не менее подразумевался именно он.
Статья была ожидаемо пасквильная, но на фоне типичной ниппоновской сивомеринщины казалась даже доброжелательной. Автор сообщал читателям, что четвертым европейцем, получившим седан, стал «русский медведь» Васири Ощепково, и сетовал, что бака-гайцзына не задушили поясом во время предшествующих финалу испытаний. Виктор Афанасьевич рассеянно потер кадык, представив почему-то, что подобную операцию проделывает с ним Фудзиюки. М-да…
Фудзиюки говорил Спиридонову, что обучение у Дзигоро Кано намного суровее того, что практикует он. Вспоминая не сходящие с его тела синяки и сильные, выбивающие дух удары о татами, Виктор Афанасьевич с трудом представлял себе, что такое возможно. Впоследствии он много слышал о Кодокане, и практически все, кто был мало-мальски знаком с этой школой, подтверждали мнение доктора. Итак, Василий Ощепков прошел сквозь этот ад, получив при том первый дан. А потом, в семнадцатом, вернулся и получил второй. Удивительно, если не сказать больше. Странно, что Спиридонов никогда о нем раньше не слышал: этот человек был феноменален.
Впрочем, его феноменальность, образно говоря, капала с каждого листочка его дела, и это Спиридонова настораживало. Как будто Ощепков был не сыном каторжницы, а сыном Фетиды. Это раздражало Спиридонова. Оторвавшись от чтения, он отвернулся к окну, где редеющая тайга давно сменилась открытыми пространствами Западно-Сибирской равнины, и пробормотал вслух:
– В этом мотиве есть какая-то фальшь…
Сам с собой он говорил крайне редко, в моменты очень сильного интеллектуального напряжения, вот как сейчас. По бумагам Ощепков был безупречен, словно в детстве его прохиндею-папаше и мамочке-каторжанке в колыбельку подкинули ангела. В существовании ангелов Виктор Афанасьевич сомневался, однако пословицу про яблочко с яблоней не отвергал. Сам он был плоть от плоти своих родителей; его характер был частью им от них унаследован, частью сформирован их воспитанием. Во всяком случае, он, их сын, так полагал. А какое воспитание могли дать Васе его родители? Про наследственность так и вовсе следует умолчать. Виктор Афанасьевич не был склонен, как его коллеги, огульно охаивать царский режим и прекрасно помнил, какой была судебная система самодержавной России. Шестьдесят плетей женщине в те годы просто так не давали.
Он отложил дело в папку и закурил. Жизненный опыт научил его никогда не выносить скоропалительных суждений, в особенности – о людях. По его глубокому убеждению, сначала надо разобраться в возможных причинах возникшей у тебя неприязни и лишь потом, исключив какие бы то ни было собственные предположения и мотивы, делать окончательные выводы.
Какие в данном случае у Виктора Афанасьевича могли быть личные поводы для подозрений? Банальная зависть – это первое, что приходило в голову. Он снова подумал, что у Ощепкова все получалось легко и просто. В его жизни, кроме болезни жены (тут Виктор Афанасьевич поставил галочку в своем блокнотике – что-то в этой истории его задевало), – так вот, кроме того, что жену постигла болезнь, все у Ощепкова шло очень гладко, слишком уж гладко, жизнь его скользила, как броненосец по насаленному стапелю или санки с хорошо укатанной горки. Не такое время, чтобы все было так радостно и бравурно. Прибавим сюда второй дан. Из русских его обладателем был только Ощепков (хотя и Фудзиюки имел высший дан дзюудзюцу – но Фудзиюки японец, не русский).
Итак, мог ли он, Спиридонов, завидовать Васе Ощепкову? Чтобы это понять, надо было попытаться представить себе, что ты сам стал объектом собственной зависти. То есть что это у тебя все получается так же легко и просто, все дается тебе, включая вожделенный для всякого дзюудоку высший дан. А вместо этого ты лишаешься своего прошлого. И Виктор Спиридонов это себе представил.
Не было батюшки и матушки, не было гимназии и батальона, пехотного училища, Сашки Егорова, Порт-Артура, ночных рейдов, ранения, плена, учебы у Фудзиюки, любви Акэбоно, возвращения и…
Он вздрогнул, едва удерживаясь на краю, но понимая, что вот-вот все-таки свалится в разверстую бездну воспоминаний. Зато он нашел ответ, точнее, аж два.
Не завидует он Ощепкову, не завидует. Потому что ни за что бы не променял свое прошлое на ощепковское. Даже если бы в этом прошлом не было темных моментов вроде незаконнорожденности, рождения на Сахалине, ранней смерти родителей, будь Ощепков счастливейшим из всех смертных. Не хотел он себе какой-то иной судьбы. Не нужно ему было ничего чужого, а значит – не завидовал он Васе Ощепкову с его вторым даном.
Но это уже не имело значения. Внезапно Спиридонов с особенной ясностью понял, что же все это время так раздражало его в Ощепкове. Занозой оказалось невнятное обстоятельство под названием «женитьба в Харбине». Он мог понять человека, который внезапно влюбляется и с головой бросается в омут чувств. В отличие от многочисленных скептиков, он не сомневался, что любовь с первого взгляда бывает; в отличие от не менее многочисленных романтиков, он не верил в любовь с первого взгляда, а именно знал, что она есть.
И кто, как не он, мог понять внезапную вспышку страсти Ощепкова… Если бы не одно «но» – на момент знакомства со своей нынешней женой Ощепков уже был женат первым браком. Об этом не было известно почти ничего, кроме того, что Ощепкову пришлось задержаться в Харбине, ожидая разрешения на развод.
Спиридонову все это казалось, мягко говоря, неприемлемым.
Однако это понимание, это озарение явилось той самой роковой каплей, которая выплеснула воду через тщательно выстраиваемую им плотину для защиты от воспоминаний. Они сокрушительно хлынули, как бурные воды грозят смыть небрежно выстроенный под ледником аул. Они несли с собой и невероятную радость, и невыносимую боль. Виктор Афанасьевич в жизни боялся только этих своих воспоминаний, но, сдаваясь перед их напором, он отчетливо понял, что жаждал их не меньше, чем боялся…
Все было предопределено. В глубине души Спиридонов с самого начала не мог не понимать, чем все кончится. Ибо вслед за тенью Акэбоно из глубин его памяти выступила она…
Назад: Глава 7. Первый урок
Дальше: Глава 9. Клавушка