Глава 10. Между часом шестым и девятым
В тот вечер Виктор Афанасьевич больше не занимался ни своей книжкой, ни делом Ощепкова. Рукопись под пресс-папье, блокнотик и папка с делом лежали на столике, между ними – наполненная окурками пепельница. Спиридонов сидел у окна, невидящим взглядом обозревая проносящиеся пейзажи, и вспоминал. Память бережно сохраняла каждую минуту, проведенную рядом с Клавушкой. Поток этих минут неумолимо стремился к августовскому водопаду, когда выстрел в Сараево стал первым из миллионов выстрелов великой войны.
Ему достаточно было прикрыть глаза, чтобы увидеть ее, сидящую на подоконнике в эркере их маленькой, уютной квартиры. Почему-то она запомнилась ему такой – в легком ситцевом платьице, с распущенными волосами, по которым утреннее солнце щедро рассыпало золотистые блестки рыжинок. Ее кожа всегда была бледна и прохладна, но румянец на щеках иногда все-таки появлялся, а по весне проступали почти незаметные веснушки. И серые, с легким оттенком зелени глаза искрились радостью, когда они были вместе.
Но час разлук приближался, как поезд, везущий сейчас Спиридонова, приближался к Новосибирску – неотвратимо, неудержимо, стремительно…
Обыватели еще гадали, будет ли война с «кузеном Вилли» или бог милует, но по всей Руси от дальнего Владивостока до Варшавы и Ковно потянулись эшелоны солдат. Мобилизация, какой еще не знала матушка-Русь, собирала под черные крылья грядущей войны миллионы солдат, часть которых уже была отмечена незримым знаком смерти. Уезжал и штабс-капитан Спиридонов, уезжал с тяжелым сердцем, оставляя Клавушку в Москве одну.
Детей у них так и не случилось. Врачи объясняли это слабой, болезненной конституцией Клавдии Григорьевны, они считали, что ее организм просто не в состоянии выносить ребенка. Это лишь немного омрачило счастье Спиридоновых. Конечно, им бы хотелось, чтобы у них был малыш, но раз Бог не дает, то и горевать не о чем. Разве им плохо вдвоем? Ничуть не бывало: за три года брака в их семье не произошло ни единой размолвки. Такое, конечно, редко, однако бывает, и очень жаль, что и впрямь нечасто. А рецепт семейного счастья прост: не сложнее химической формулы воды. Надо просто любить того, кто рядом с тобой, хотя бы как самого себя, чувствовать его или ее своей частичкой, частичкой своей души.
Для Спиридонова Клавушка была самой ценной, самой дорогой частицей его души; хрупкой, беззащитной, нуждающейся в заботе и охране от всего злого. А Виктор Афанасьевич для Клавдии Григорьевны был как солнышко для цветочка, источником тепла, света, самой жизни…
Но это солнышко вынуждено было, надев военную форму, уйти на запад, и для Клавдии Григорьевны наступала долгая холодная ночь. Она не просила, тем более не требовала, чтобы он остался, поскольку понимала, что он не сможет. Но ее застывшая в глазах тоска ранила Спиридонова куда больше, чем все те вражеские осколки и пули, которые еще предстояло ему получить на этой войне.
Он не мог остаться; он знал, что может защитить Клавушку только там, на передовой. Военная судьба не оставила Спиридонову выбора. Но то, что мы знаем, не может утешить скорби наших чувств; недаром же создатель псалмов, утратив некогда любовь своей жизни, сказал, что многие знания приносят множество печалей. Может быть, сами и не приносят, но защитить уж точно не могут, и что толку с того, если ты знаешь все на свете, когда душа звенит от страшной, неизбывной тоски?
Так начались четыре долгих года разлуки, которая была не самым страшным из того, что им пришлось вынести в дальнейшем. На фронте Виктор Афанасьевич, казалось, полностью отдался во власть фронтовой жизни. Возглавляя разведку сначала полка, затем – стрелковой бригады, он организовывал и сам неоднократно участвовал в лихих рейдах по тылам австрияков, неизменно приносивших щедрый «улов» разведывательной информации и заставлявших дрожать поджилки часовых армии Кайзера и Кёнига. Не раз он был легко ранен, но пулям не кланялся, хотя и на рожон не лез. Специфика военной разведки состояла как раз в том, чтобы ударить там, где не ожидает противник, не столько для того, чтобы причинить вред, сколько для того, чтобы узнать расположение его сил, вскрыть замаскированные огневые точки и батареи, заставить затаившиеся резервы обнаружить себя. А еще – чтобы посеять страх. С этим последним спиридоновцы, как на их участке фронта стали называть подопечных Виктора Афанасьевича, справлялись особенно хорошо. И немудрено, ведь в своих боевых буднях он не раз и не десять использовал свои знания по дзюудзюцу. Сама работа фронтового разведчика предрасполагала к этому – тихо и скрытно нанести удар, «выключить» сознание противника или отбиться от внезапно появившегося врага: дзюудзюцу, казалось, для этого и создано. Конечно, его навыки не укрылись ни от товарищей по службе, начавших с восхищением наперебой проситься в ученики к Спиридонову, ни от высокого начальства, быстро оценившего превосходство спиридоновской системы и ее многочисленные преимущества. Виктору Афанасьевичу даже предложили тыловую службу с повышением, чтобы он мог сформировать регулярные курсы подготовки по дзюудзюцу. Курсы он сформировал, обучал инструкторов и простых солдат и офицеров, но непосредственно на передовой. С фронта он уйти решительно отказался. Да, у него появлялась мысль, что, если он согласится на предложения Ставки Главковерха, он сможет быть с Клавушкой, но…
Но на юго-западном фронте Спиридонов с ужасом увидел нечто, на что многие не обращали внимания. Даже Русско-японская война, несмотря на вероломное нападение флота Микадо на корабли на рейдовых стоянках, велась относительно «по-джентльменски», и противник был, если можно так выразиться, «в рамках приличия». На фронтах же Великой войны все было не так, и Виктор Афанасьевич не мог и вообразить, что у него могла бы возникнуть с кем-то из немецких офицеров такая дружба, как с Фудзиюки. Немцы словно озверели; они не видели перед собой людей, они видели только цели. Мирному населению в зоне боевых действий доставалось так, словно оно поголовно состояло на военной службе, а об ужасах немецких и особенно австрийских концлагерей ходили леденящие душу слухи. Не отставали от своих союзников и младшие партнеры Берлина, «двуединая монархия» и Османская империя. Первая ухитрилась полностью уничтожить целый славянский народ, не желавший покориться Кайзеру и Кёнигу, вторая попыталась сделать то же с извечной занозой в османской истории – армянами.
При этом враги и не скрывали до определенного времени, что подобный геноцид ждет и весь русский народ. «Угро-монгольские варвары» должны были быть отброшены далеко на восток, за Урал, – или истреблены. Пространства от Вислы до Волги, с их богатыми черноземами, с донецким углем и каспийской нефтью должны были принадлежать великой германской нации. Так что в случае победы Тройственного союза никаких шансов для России не было.
Когда-то Спиридонов говорил Фудзиюки, что Россия – это много маленьких домов вроде его вятского дома. Теперь для Виктора Афанасьевича у России было имя – Клавушка. Но сколько их – Клавушек, Наденек, Настенек, Аннушек, Машенек, Оленек – нуждалось в защите? Сколько их было обречено на горе, если Спиридонов и другие не сдюжат? И солдаты вновь и вновь подымались в атаку, залегали, наступали, отступали, сходились в бешеных схватках с «ордами гуннов» – за своих Клавушек, Машенек, Настенек, Наденек…
Видя и зная все это (а разведка, как известно, глаза и уши армии), Спиридонов не мог уйти в тыл, на теплую печку. Он должен был защищать страну, где жила его Клавушка, и единственной ниточкой, связывавшей их, были письма и переводы, которые он посылал ей с фронта.
С Клавушкой Виктор Афанасьевич переписывался – писал ей так часто, как позволяла военная обстановка, а точнее – из рук вон плохо работавшая полевая почта. Он заверял ее, что занят штабной работой и не подвергается ни малейшей опасности; она отвечала ему, что у нее все хорошо и она только ждет, когда он, после победы над вероломными бошами, вернется к ней. Он обманывал ее, чтобы она не волновалась, и это заставляло его подозревать, что она точно так же обманывает его, с тою же целью. Тревога за Клавушку делала его злей, яростней и сильней. Но война тянулась, как кордовая резинка, и казалось, ей не будет конца.
Правда, ему все-таки удалось коротко повидаться с любимой женой. Поводы, однако, были самыми грустными – сначала смерть Спиридоновых-старших, одного за другим с промежутком в несколько месяцев, затем – и родителей Клавдии Григорьевны. Афанасий Дмитриевич с женой так и не успели перебраться в Италию, хотя отец еще до войны продал большую часть своего предприятия, чтобы купить там небольшое имение. Однако начавшиеся боевые действия поставили крест на этой затее: легче было добраться до Северного полюса, чем до вожделенной Кампании, путь к которой намертво преграждала растянувшаяся от полярного круга до Карса и Ардагана линия фронта. А Светлане Николаевне становилось все хуже. Сказать прямо, она угасала, с каждым днем становилась слабее и тихо, во сне, отошла. Через полгода после нее отдал богу душу и отец Спиридонова. Затем скончались и Клавушкины родители. Так что поводы для встреч у Спиридоновых были самые печальные, но даже сквозь эту печаль, словно подснежник сквозь корку твердого наста, пробивалась радость, радость от недолгих часов, проведенных наедине. Затем Виктор Афанасьевич надолго вернулся к «штабной работе» в тылу у врага, а Клавдия Дмитриевна посвятила себя ожиданию. Она ждала и верила его успокоительным письмам, запрещая себе сомневаться.
«Вы не умрете, – писала она ему, – вы не можете умереть, пока я жду вас. Верьте, какие бы ни были тяготы, я буду ждать. Даже если будет казаться, что вас уже нет. Просто я знаю, что вас не может не быть, пока есть я…»
И Виктор Спиридонов с удвоенной силой бил врага, бил без малейшей пощады, а невидимый серафим зорко охранял его от военных опасностей, прикрывая своими крылами. Одним крылом была Система, комплекс знаний и умений, не раз спасавший Спиридонова от, казалось бы, неминуемой гибели и плена, другим – любовь Клавушки, ее надежда на то, что с ним ничего не случится, ее вера в то, что с ним ничего не может случиться.
Для Клавдии Григорьевны Виктор Афанасьевич был всей Вселенной, самой жизнью. Она не могла не ждать его, не могла не верить, что он обязательно вернется. И эта вера невидимым щитом защищала Спиридонова, храня от пули, штыка, картечи, от тифа и гангрены. Наверное, больше, чем что бы то ни было, солдату на войне нужно именно это – любовь и вера тех, кто ждет его дома, кто не спит у детских кроваток и чьи глаза и улыбка вспоминаются в часы коротких затиший.
Великая война была страшнее всех предыдущих. Грохочущие танки, несущие с неба смерть самолеты, клубы отравляющих газов надломили психику многих, и революционное безумие в России, очень может быть, родилось потому, что привыкший к тихой, размеренной патриархальной жизни вчерашний крестьянин оказался не готов ко всему этому.
Но те, кто, как Спиридонов, чувствовал на себе далекий взгляд любимых глаз, не сломались и перенесли все. И когда, по законам логики, надежд на спасение быть не могло – невидимый ангел-хранитель спасал их от неминуемой гибели.
Наверно, ангелы всегда берегут любящие души…
* * *
Что-то стало меняться только в начале шестнадцатого. По фронту поползли странные слухи – говорили, что Россия вот-вот высадит десант в Царьград, что союзники вовсю перебрасывают через Архангельск и Астрахань войска, что-де на фронте видели английские, французские и японские части. Все это было не более чем слухами, но что Виктор Афанасьевич знал точно, так это то, что снарядный голод наконец-то закончился, войска насыщаются боеприпасами и оружием, из тыла прибывает свежее подкрепление. У Спиридонова чесались руки; дай ему былинный меч-кладенец – он бы напролом дошел до Берлина, только бы поскорее вернуться к Клавушке.
Разведка все узнает в первую очередь, и о том, что вот-вот начнется большое дело, Спиридонов узнал загодя. Его разведэскадрону дали особое задание, и с первых дней мая люди Спиридонова навели шороху по тылам австрияков, под шумок захватив несколько высокопоставленных офицеров. Самым ценным приобретением эскадрона стал чешский оберст Земан, не только не сопротивлявшийся захвату, но даже, казалось, ему обрадовавшийся. За этого гуся Спиридонову было обещано производство в следующий чин и не меньше чем орден Святого Владимира, а то так и Александра Невского. Ни того, ни другого, впрочем, Спиридонов не успел получить до февраля следующего года, когда все это совершенно утратило смысл.
В жизни все связано весьма странным образом. Виктор Афанасьевич, который старался набирать в свой эскадрон людей с боевым опытом Русско-японской войны, наверное, удивился бы, если б узнал, что слухи о японцах на фронте распространились благодаря ему. Его люди во время налетов перебрасывались японскими командами, ибо он предусмотрительно рассудил: знатоки русского среди балканских славян – подданных Франца-Иосифа – наверняка найдутся, но вряд ли сыщутся знающие язык далеких островов. Слыша вместо «ура» «банзай» и ощущая на себе приемы дзюудзюцу, которым Спиридонов обучил каждого в своем эскадроне, австрийцы не без основания полагали, что имеют дело с японскими частями, направленными Антантой на помощь русским войскам. А слухи через линию фронта летают не хуже, чем пули…
И вот оно началось: в четыре пополуночи двадцать второго мая фронт грянул таким «концертом», какого Великая война еще не знала; передовая австрияков превратилась в сплошную полосу разрывов, протянувшуюся с севера на юг на десятки километров. Те, кто выжил в этом аду, в панике бросали оружие, оставляли окопы и мчались на запад, спасая свои жизни.
…и нарывались на сабли спиридоновского эскадрона. Начало Луцкой операции Спиридонов встретил в тылу врага, у галицкого местечка Лашев. Его задачей было усиливать хаос, срывать попытки противника контратаковать, сеять панику пусть не очень болезненными, но внезапными, стремительными налетами в гущу многонационального столпотворения, именуемого австро-венгерской армией. У него была постоянная связь с наступающим полком и поддерживающим его дивизионом полевых гаубиц; в некотором роде Спиридонов был ангелом-хранителем своего полка – стоило противнику сконцентрировать силы для контратаки, как спиридоновцы установленными сигналами вызывали на противника огонь своей батареи.
Австрийская армия, конечно, была не чета русской, но то была европейская армия, хорошо подготовленная, обученная и экипированная современнейшим оружием чешских и немецких заводов. В этой ситуации глупо было бы ожидать, что австрияки будут только в панике разбегаться, как зайцы, по полям Волыни и Галиции. Счастье в войне переменчиво, и на исходе, кажется, вторых суток наступления уставшая и вымотанная группа Спиридонова была окружена такими же уставшими, еще более вымотанными, но значительно более многочисленными войсками противника. Спиридонов лихорадочно пытался прорваться из окружения, но лишь бессмысленно терял людей. В конце концов, понимая, что вокруг один враг и никакой возможности прорваться к своим нет, он, рефлекторно перекрестившись, велел указать батарее координаты, где сейчас находились остатки его группы.
Теперь у штабс-капитана оставалось не более двух дюжин донельзя вымотанных людей. Вооружены они были в основном трофейным оружием – винтовками Манлихера, револьверами Раста-Гассера: тем, для чего легче было подобрать боеприпасы противника. Но и при этом боеприпасов не оставалось. Приходилось рассчитывать только на шашки и неизменное дзюудзюцу. Видя, что огонь артиллерии задерживается, Спиридонов оглядел своих подопечных…
…он сам подбирал этих людей – отважных и отчаянных, таких, как он. И бросал их в горнило войны, но всегда старался беречь, и в его эскадроне потери всю войну были минимальными. Он каждого заслонил бы грудью, умер бы за каждого…
…и скомандовал:
– Шашки наголо! Песню запевай!
Что они пели, никто из уцелевших сказать бы не мог, но Спиридонов припоминал, что это была не патриотическая, а какая-то вдохновляющая похабная песенка вроде куплетов про подполковника Кудасова. Откуда у спиридоновцев взялась гармошка – одному богу известно; лошадей они потеряли еще поутру и все это время сражались в пешем строю. Но музыкальное сопровождение придало всему особенный колорит – происходящее представлялось безумным. Обалдевшие австрийцы, разинув рты, глядели, как, горланя непристойности, с обнаженными саблями выходили на них грязные, израненные русские. Удивление многим стоило жизни – удары, броски и подсечки, отработанные давно и далеко от галицких сенокосов, делали свое дело…
Конечно, все в любом случае закончилось бы не в пользу русских: враг значительно превосходил их в численности, и вскоре австрияки взяли бы не умением – так числом, не числом – так измором. Но военная судьба распорядилась по-другому: еще до того, как австрияки поняли, что перед ними не демоны ада, а всего лишь две дюжины измученных русских, разверзлись с треском небеса, и из грохочущих клубов разрывов сорокасемилинейных гаубичных снарядов, не разбирая, где свои, где чужие, с воем обрушился на землю смертельный ливень картечи.
Артиллерия ударила туда, куда указал Спиридонов.
* * *
Как часто бывает, то, что нам кажется более опасным, оказывается не столь страшным, а то, на что мы не обращаем внимания, угроза, о существовании которой мы не подозреваем, неожиданно становится причиной катастрофы!
Стодвадцатидвухмиллиметровый снаряд русской гаубицы образца тысяча девятьсот десятого года содержит пятьсот шрапнелей калибра двенадцать целых семь десятых миллиметра. Это калибр крупнокалиберного пулемета, но контактная скорость шрапнели выше, чем у пулеметной пули, потому выше и энергия. Шрапнельная пуля гаубичного снаряда, попадая сверху, насквозь пробивает всадника вместе с лошадью. Не зря солдаты разных армий, не сговариваясь, называют шрапнель косой смерти: там, где эта коса махнет, ничего живого не остается – лишь кровавый фарш из того, что раньше было людьми, лошадьми…
Вид поля боя, по которому прошлась коса смерти, ужасен, и не каждый привычный к войне человек выдержит подобное зрелище. Впрочем, война всегда отвратительна и всегда чудовищна.
Батарея гаубиц из шести орудий выпускает в минуту двенадцать снарядов. Кажется, немного, но это шесть тысяч пуль. По координатам Спиридонова «отработала» не одна батарея, а целый четырехбатарейный дивизион, двадцать четыре ствола, то есть за минуту на небольшой пятачок около двухсот метров в поперечнике небеса обрушивали двенадцать тысяч смертоносных железных градин. Можно ли было уцелеть в этом аду? И тем не менее Спиридонову шрапнель не принесла смерти – в него попало лишь несколько излетных, рикошетирующих пуль. Казалось, ангел-хранитель распростер над ним свои крылья: из подконтрольных штабс-капитану солдат уцелел лишь один рядовой, по удивительному стечению обстоятельств оказавшийся обладателем той самой гармошки, ростовский мещанин по фамилии Ганжа, сапожник. Гармошку, правда, он потерял, да и не смог бы он больше на ней играть – разрыв барабанных перепонок оглушил его навсегда. Видно, ангел-хранитель Ганжи тоже знал свое дело – шрапнельных ранений тот счастливо избежал.
Все остальное вокруг было вспахано сталью. Австрийцы, не успевшие в панике разбежаться от гнева русских небес, лежали кровавыми кучами, и среди их фельдграу редкими зелеными пятнами виднелись пропитанные кровью мундиры русских солдат. Посреди всего этого в полной тишине глухоты бродил, забросив за плечо обрывок гармошки, Ганжа. Редких стонов раненых он не слышал, и потому каждый раз нагибался, заметив среди мышиной серости австрийских мундиров родной русский, и проверял – а вдруг кто-то жив? На войне самое место для чуда. Добросовестность Ганжи была вознаграждена. Последним, кого он нашел, был штабс-капитан Спиридонов. Он лежал без движения и казался мертвее мертвого, был холодным, но слабый пульс прощупывался на его горле, и Ганжа, разгребая кровавое месиво, отбрасывая в сторону куски чьих-то тел, аккуратно выволок его на ровное место и осмотрел. А русская пехота тем временем поднялась в атаку и промчалась мимо. К Ганже подлетело несколько солдат слабосильной команды. Они что-то спрашивали его, но он не слышал, не слышал и собственного голоса, о чем им и объявил. Солдаты разложили парусиновые носилки, осторожно уложили на них Спиридонова, знаками указали Ганже следовать за ними и отправились в тыл, на сборно-перевязочный пункт.
Для Ганжи война этим закончилась. Двумя неделями позже его наградили Георгиевским крестом второй степени (третья и четвертая у него были), выдали денежную премию и списали в тыл. Ганжа вернулся в родной Ростов, где, несмотря на увечье, женился. Умер он в тридцать четвертом, от холеры, вспыхнувшей тогда в Южной России. Со Спиридоновым судьба более их не свела.
Да, выжить в смертоносном ливне шрапнели было истинным чудом. Но и у чудес есть пределы…
Считается, что контузия – это несерьезно. На войне много опасностей куда худших. На фоне проникающих ранений брюшной полости, ожогов, осколочного раздробления черепных костей, газовой гангрены, отравления ипритом или хлором контузия действительно выглядит как-то не очень серьезно. Но нервная система человека – это та паутина, по которой движется наше сознание. И встряска этой паутины ничем хорошим кончиться не может, а в ряде случаев может окончиться чем-то плохим.
Шли дни, но Виктор Афанасьевич не приходил в сознание. Вернее, сознание, если можно назвать так полубредовое состояние, возвращалось к нему на краткие мгновения, чтобы вновь исчезнуть, порой надолго.
Спиридонов был жив, но жизнь эта была близка к смерти.
* * *
От ранения контузия отличается тем, что при контузии практически невозможно дать прогноз выздоровления. Контуженный может выйти из комы через несколько дней в добром здравии, а может и вовсе не выйти, оставшись в «вегетативном состоянии» до конца своих дней. Спиридонов пролежал в коме более полугода, выйдя из нее накануне Дня святого Андрея. И вот что сему предшествовало и явилось причиной: Киевский госпиталь, где лежал штабс-капитан, посетила недавно переболевшая тифом великая княжна Ольга Николаевна. Тифом дочь императора заразилась, будучи сестрой милосердия, во фронтовом госпитале, но по выздоровлении, вместо того чтобы держаться подальше от опасных повторным заражением больниц, решила продолжить свою нелегкую деятельность. Отклоняя настойчивые просьбы великой княжны, во фронтовые госпитали ее пока не пускали, и она стала посещать с инспекцией тыловые.
Удивительное дело, но, вопреки расхожему мнению, сословное деление в России на поверку оказалось не такой уж страшной системой. Великие князья в грязных глинистых окопах делили последнюю краюху хлеба со вчерашними крестьянами; государевы дочери, привыкшие к великолепию дворцов и уюту ливадийских парков, не гнушались омывать гангренозные раны и выносить утки за теми, кто до войны стоял в самом низу лестницы, на которой они занимали верх. Зная это, невольно задумываешься, как сильно лгали критики этой системы, говоря об общественном неравенстве.
Нет, не титул, не чин и не место в обществе делают человека порядочным или превращают в чудовище, а что-то совсем иное. Сегодня все знают о «генеральских сынках», которых золотопогонные родители «отмазывают» от воинской службы – но далеко не каждому известно, что дети восемнадцати высших офицеров России (от генерал-майора до генерал-полковника) погибли во время чеченских кампаний. Никакие звезды, чины и регалии не помешают человеку быть человеком, и наоборот – никакое общественное положение не гарантирует, что он не выберет для себя малопочетную, но очень комфортную роль сволочи и подлеца…
К прибытию дочери государя в госпитале провели тщательную уборку, даром что к инфекционным отделениям Ольгу Николаевну было велено не подпускать на ружейный выстрел. И без того провонявшее карболкой помещение госпиталя стало благоухать ею так, что хоть всех святых выноси. Тогда кому-то из старших начальников пришла в голову дельная мысль покурить помещения ладаном. Но ладан в православном Киеве был в дефиците, ибо требовался в церквях и на кладбищах: множество раненых гибло, как врачи ни старались, и умерших требовалось отпеть и похоронить по христианскому обряду. Зато у какого-то купца на Бассейной нашелся запас восточных ароматических свечей, закупленных еще до Русско-японской войны и, по понятным причинам, в русском городе Киеве после Цусимы, мягко говоря, не пользовавшихся спросом. Свечи, к вящей радости негоцианта, были закуплены на нужды военного ведомства и за казенный счет, и вскоре госпиталь благоухал, в придачу к карболке, ароматом буддистского монастыря. Это сочетание запахов заставило Спиридонова очнуться: он начал беспокойно метаться на своем одре, скрипя зубами всякий раз, как терся пролежнями о жесткие простыни. Вскоре прибыла великая княжна и в процессе обхода остановилась у его кровати.
Незадолго до начала войны тесть Спиридонова, уставший от борьбы с более успешными конкурентами и покупателями, не ценящими его парфюмерные композиции, отчасти под давлением брата, продал дело торговому дому «Брокар и Компания». Все вырученные деньги были вложены в ценные бумаги вновь созданного «Русско-Восточного акционерного общества», которое должно было закупать на Ближнем Востоке косметические товары – хну и басму в Персии, лечебные грязи на Святой земле. Вместе с предприятием Григорий Чистов продал и все свои наработки, в том числе – рецепт любимых Клавушкиных духов. Брокары были в восторге от чистовских находок и вскоре на основе Клавушкиного парфюма, несколько изменив рецептуру в пользу более изысканных оттенков, создали неповторимый аромат, который преподнесли в дар государыне. Получившиеся духи тут же обрели имя – «Любимый букет императрицы».
Война войной, но женщина всегда женщина, и великая княжна, при всей ее самоотверженности в служении ближним, не была исключением. Тонкий флер «Любимого букета императрицы» следовал за ней, и хоть этот аромат и отличался от чистовского, но Спиридонов, с его обонянием, лишь обострившимся после контузии, не мог его не распознать. Этот запах вывел его из забытья, но не в один миг, а постепенно, так что к тому моменту, как Спиридонов очнулся, аромат успел полностью рассеяться.
Очнулся Спиридонов с ретроградной амнезией. Какое-то время ему казалось, что он в японском плену, и свою прошлую жизнь вспомнил не сразу. Вспомнил же чисто случайно, и вот по какому поводу.
Как выздоравливающий он пользовался значительной свободой и днем выходил в город, бесцельно бродя по улицам Нового Строения и пытаясь вспомнить хоть что-то после тысяча девятьсот пятого года. То и дело что-то привлекало его внимание, вызывая вспышку памяти, яркую, но, увы, короткую, не оставляющую следов. Незадолго до Рождества он забрался дальше обычного, дойдя почти до Демеевки, рабочего предместья Киева. Здесь, между сахарными заводами и огромным, разрастающимся Байковым кладбищем, текла былинная речка Лыбидь, по зиме покрывшаяся прочным панцирем льда.
Война для общества – все равно что болезнь для организма. Она вторгается во все жизненные процессы, подчиняя их своей губительной, извращенной воле. Но даже война не в силах полностью остановить естественное течение жизни, и лучше всего это заметно, когда ты видишь детей войны. Дети всегда остаются детьми. Пусть их игрушками становятся ружейные гильзы и осколки снарядов, а играми – штурм или оборона крепости, детство все равно продолжается.
Вот и в тот день, не слыша доносящихся с Байкова кладбища заупокойных молитв, где православное «Со святыми упокой» соседствовало с католическим «Прах к праху, тлен к тлену» и еврейскими отходными молитвами, на льду Лыбеди, радуясь рождественским гимназическим выходным, гуляла киевская детвора. Что с того, что где-то грохотали пушки и стрекотали пулеметы, клубились ядовитые газы и невиданные дотоле аэропланы сбрасывали на задымленные траншеи свой смертоносный груз? Что с того, что хирурги госпиталей падали с ног от усталости после нескончаемых операций, а их пациенты чаще всего перемещались из госпиталя на Зверинецкое или Байково кладбище? У киевских детей были каникулы.
Опираясь на тросточку, Виктор Афанасьевич смотрел с берега на мельтешащую по льду детвору и внезапно замер, словно его достал-таки столбняк, хоть это было и нереально. Однако причиной остолбенения была не инфекция, а одинокая худенькая девичья фигурка, неуверенно скользящая на коньках по неровному льду реки.
Контуженный штабс-капитан в момент вспомнил все. Ключом к его памяти стал лед. И одно имя – Клавушка…
* * *
Спиридонов помчался к начальнику госпиталя. Впрочем, помчался – это сильно сказано; нарушения опорно-двигательного аппарата вкупе с последствиями контузии позволяли ему перемещаться очень небыстро, а госпиталь, словно в насмешку, находился на довольно высоком холме. Так что Виктор Афанасьевич за сорок минут проделал путь, который в здоровом состоянии занял бы у него не больше четверти часа, но и это было еще быстро. В госпиталь он вернулся более обессиленным, чем после любой из своих тренировок, однако сил его лишила не физическая нагрузка. Он ввалился в приемную начальника госпиталя и потребовал уделить ему внимание с такой решительностью, словно речь шла о немедленной капитуляции Германии на милость победителя.
Его приняли, просто не могли не принять героя штабс-капитана, про которого тут знали все. Медицинский начальник, полковник военно-медицинской службы, сам оперировал и потому в своем кабинете по большей части отдыхал. Спиридонову, можно сказать, повезло – он застал его как раз в короткие минуты отдыха.
– Мне срочно нужно в Москву, – задыхаясь после «пробежки» в гору от Демеевки к госпиталю, выдохнул Спиридонов. – Вопрос жизни и смерти.
– Зачем? – устало спросил полковник. Он отнюдь не перечил, просто уточнял.
– У меня там жена! – Спиридонов сказал это так, словно это все объясняло.
Полковник тяжко вздохнул. Спиридонов прекрасно понял, что он имеет в виду. Не у него одного жена дожидалась мужа с фронта. У многих жены никогда не дождутся своих мужей. Со стороны случай его отнюдь не казался каким-нибудь исключением, наоборот: такое для войны было типичным.
– Вы не понимаете, – проговорил Спиридонов с трудом, ворочая языком «горячую кашу» – последствия контузии. – Она у меня… болезненная. Я… боюсь, не случилось бы с ней чего. Я давно не давал о себе знать.
– Вы же понимаете, я такие вопросы не решаю, – каким-то сухим, серым голосом ответил полковник. – Это надо согласовать с кадровым отделом армии. Вообще говоря, вам предстоит комиссия по определению степени пригодности к дальнейшей службе…
– Комиссию я могу и в Москве пройти, – упрямо гнул свое Спиридонов. – Я из московского резервного полка, так что в Московском военном округе мне… сам бог велел.
– Я запрошу начальство, – пообещал полковник. – А вы пока сбегали бы на телеграф и дали бы телеграмму жене своей – жив, мол, здоров. Не хотелось бы вас пугать, но органы тыла могли и не сообщить ей о том, что с вами случилось. Крысы тыловые, только гадить умеют, тьфу…
Спиридонов подумал, что полковник и сам вряд ли был на фронте, по крайней мере в эту войну, хотя, судя по возрасту, он вполне мог оперировать героев Шипки или хотя бы ассистировать при операциях. Но его работа в тылу, конечно же, давала ему право причислять себя к фронтовикам. Еще неизвестно, что сложнее – ходить в атаки и отражать атаки противника или принимать решения, способные сохранить человеку жизнь или сделать его калекой. Для начальника Киевского госпиталя война была такой же реальностью, как и для каждого солдата, оттого вполне понятно было его отношение к «тыловым крысам».
Виктор Афанасьевич ничего не ответил, лишь кивнул и поспешил воспользоваться предложением. Извозчиков в Киеве было немного, лошадей, вероятно, реквизировали на нужды фронта, так что Спиридонову пришлось тащиться по обледенелой дороге до Бессарабки и потом через весь Крещатик. По дороге он несколько раз присаживался передохнуть, но зато очень кстати прикупил у разносчицы пачку относительно дешевых, смолистых и мерзких на вкус папирос (выданную ему в пайке пачку он приговорил с тех пор, как вспомнил о Клавушке). На почтамте ему пришлось отстоять очередь и в придачу пропустить перед собой какого-то фертика – поручика с «аллюром три креста». Кипя душой, Виктор Афанасьевич старался сохранять спокойствие. От того, что он будет нервничать, ничего не изменится. Ждать и догонять – самое плохое, что может быть в жизни, но из этих «ждать» и «догонять», увы, и состоит вся наша жизнь.
Он дал Клавушке телеграмму. Просил ответить как можно скорее. После чего потащился обратно в госпиталь. Сказать, что на душе было тяжело, – значит ничего не сказать. Тяжело? Нет, внутри у него бушевал океан тревоги. Он не знал, куда себя деть…
Вернувшись в палату, Спиридонов повалился на жесткую койку – и тут же вскочил. Лежать неподвижно было сверх его сил. Рывком, едва не срывая пуговицы, он сбросил больничную рубаху и начал проделывать приемы дзюудзюцу, от более простых к более сложным, воспроизводя процесс обычной своей тренировки – впервые после того, как пришел в себя.
Тренировка несколько его усмирила, притупила тревогу, но под вечер ему стало плохо, ночь он провел беспокойно, однако наутро был на ногах и физически чувствовал себя лучше, чем накануне. Ответа он ожидал весь день и понимал, что, может быть, придется ждать еще дольше. Тянущееся, как патока, время он убивал по примеру вчерашнего дня – в тренировке. За это даже поцапался с наблюдающим его фельдшером, худым рыжим юнцом. Тот не одобрил нагрузки, и Спиридонов высказал ему резко, что не ему-де боевым офицерам указывать. Это был один из немногих случаев в жизни штабс-капитана, когда он вышел из себя и поступил некорректно, и уже вечером, столкнувшись с рыжим фельдшером, перед ним извинился.
– Ничего, я понимаю. – Парень, должно быть, не так давно протиравший брюки на гимназической скамье, был смущен извинениями бывалого штабс-капитана, пожалуй, поболе, чем его упреками. – И вы меня простите, я лишь… я не хотел, чтоб вы снова слегли.
Он нервно расстегнул сумку, висевшую у него на плече.
– Я, собственно, к вам с оказией, – продолжил он. – Телеграмма на ваше имя пришла, вот…
И протянул Спиридонову лист с расшифровкой. Ответная телеграмма была всего в десяти словах:
«Слава богу, Вы живы! Теперь и я жива. Ваша Клава».
* * *
С медицинским термином «ремиссия» Виктору Афанасьевичу довелось познакомиться много позже. Ремиссия – это явление, при котором смертельно больной человек чувствует себя совершенно здоровым. Увы, это чувство обманчиво и, как правило, является подписью смерти под приговором больного. Это значит, что болезнь уже добралась до мозга, взяла под контроль ту естественную сигнализацию, что с рождения встроена в наш организм, – боль. Потому без боли мы беззащитны, она предупреждает, что организм терпит бедствие, и мы спешим на помощь ему. Так уж устроен мир: неприятные вещи для нас подчас куда более необходимы, чем те, что дарят нам удовольствие.
Это была самая настоящая ремиссия, но ни сам Спиридонов, ни Клавдия Григорьевна еще не понимали этого. Они встретились под дебаркадером Киевского вокзала Москвы, в клубах пара от только что прибывшего паровоза. Виктор Афанасьевич неуклюже спрыгнул с площадки вагона; на этой площадке он проторчал всю ночь, смоля дешевую махорку, которую загодя накрутил в самокрутки, используя для этой цели эсеровскую газетенку. Он мог провести время в вагоне, мог даже поспать, ведь в Москву поезд шел не то чтобы пустым, но и не переполненным. Однако ему не спалось, он чувствовал себя, как в лихорадке, потому ему не сиделось на месте.
Ее хрупкую фигурку он заметил издали, еще до того, как паровоз зашел под дебаркадер. Она тоже его заметила, рванулась было навстречу, но он жестом остановил ее и, едва поезд прекратил движение, прыгнул на перрон.
Ему казалось, что он двигался медленно, как во сне. Она покорно ждала его, ждала, пока он не приблизится, пока не заключит ее в свои объятия. Всегда бледная и худенькая, сейчас она стала почти бестелесной; черты ее обострились, но глаза по-прежнему искрились таким знакомым ему огоньком.
Он пообещал ей, поклялся, что никогда больше с ней не расстанется, и сдержал обещание, но вовсе не так, как ему бы хотелось. Они возвращались домой счастливые, словно окрыленные, еще не зная, что счастья им отведено всего ничего. Пока он был на фронте, родители Клавушки отошли в лучший мир – акционерное общество, куда Чистовы вложились, лишившись возможности доставить из-за границы ранее закупленные товары, разорилось подчистую, и это вызвало у главы семьи апоплексический удар, а его супруга пережила мужа совсем ненадолго, исчахнув с тоски. Клавдия Григорьевна осталась совсем одна, плюс к тому ее снедал страх за мужа, пропавшего без вести в ходе массированного наступления, которое обыватели уже начали именовать «Брусиловским прорывом» – как будто генерал Брусилов провел его лично, по своему хотению, а не руководствуясь подробными распоряжениями Главковерха и скрупулезными проработками Генерального штаба.
Впрочем, Клавдии Григорьевне не было дела до таких тонкостей. Она чувствовала, что с мужем произошло что-то плохое…
– …но ни на минутку, слышите, ни на секундочку я не поверила, что вы могли погибнуть! – взахлеб говорила она со своей неизменной искренностью, не отводя взгляда от усталых глаз Спиридонова. – Нет, мне и в голову такое бы не пришло. Но каждый день без вас был…
Она, должно быть, хотела сказать «пыткой», «мукой», но вовремя спохватилась. Она не хотела его огорчать даже теми своими проблемами, что остались уже позади. Не сразу Спиридонов узнал, что она почти голодала все эти полгода, а о том, сколько она выплакала слез, не узнал и вовсе.
Так что теперь во всей вселенной у Клавдии Григорьевны был только муж. Впрочем, не так ли было и раньше? Евангельские слова «отлепится человек от отца своего и матери и прилепится к суженому или суженой» в точности относились к Клавдии Григорьевне; с самого венчания и даже раньше Виктор Афанасьевич стал ее миром, ее жизнью, ее дыханием. Без него она была как без воздуха и не умерла только чудом. Телеграмма Спиридонова застала ее в таком состоянии, что она долго не могла поверить, что его послание ей не грезится, и заставила даже татарина-дворника прочитать ей текст. Прочитать тот, конечно, не мог, поскольку грамоте был не обучен, и лишь по буквам разобрал ей подпись на телеграмме. И лихорадка ее отступила, рассеялась, как ночной кошмар солнечным утром. Так что, когда Клавдия Григорьевна писала Спиридонову, что «теперь и я ожила» – это было ничуть не преувеличение. Телеграмма Виктора Афанасьевича воскресила ее.
Увы, ненадолго.
* * *
Пасмурно и снежно кончался февраль. Зима не собиралась сдавать своих позиций, словно германские батареи шрапнелью, засыпая город снегом. Продукты были дороги, и их еще надо было достать, то же самое было и с топливом; город затих, словно ожидая чего-то плохого, хотя вот-вот должна была наступить весна и ожидания должны были бы быть самыми лучшими.
Среди этого ледяного города, однако, был островок тепла и света – маленькая квартира Спиридоновых. Им тоже было голодно и холодно, но что такое голод и холод, когда любящие сердца бьются вместе? Мудрецы ломают головы, пытаясь понять, что такое счастье, а счастье – это очень просто. Счастье – это когда тебе есть о ком позаботиться и есть тот, кто не может жить без этой заботы. Вот и все…
Здесь хочется поставить точку. Не продолжать дальше. Оставить Виктора Афанасьевича и Клавдию Григорьевну в этой пустой квартире, в которой с каждым днем становилось все меньше мебели, сгоравшей в печке, закрыть глаза и представить, что у них все будет хорошо. Ведь они вместе, они никогда больше не расстанутся, никогда…
Никогда.
Февраль закончился беспорядочной стрельбой, многотысячными демонстрациями на улицах и слухами об отречении Государя, о каком-то Временном правительстве… Страна, как охваченный пламенем паровоз, на всех парах мчалась к крушению, но Спиридоновы не замечали того, отгородившись от перипетий партийной борьбы своей вспыхнувшей ярким светом любви. Впрочем, этот свет и не угасал никогда, просто под холодными ветрами разлуки он едва теплился. Было много проблем – денег и так не было, а теперь они начали обесцениваться по всей стране; продукты и даже топливо и вода стали еще большим дефицитом. По улицам ходить было небезопасно…
Спиридонов думал отвезти жену в купленное родителями имение в Италии, но для этого надо было дождаться конца войны. Чтобы прокормить семью, он возобновил деятельность своего кружка дзюудзюцу. Охотников записаться с каждым днем становилось все больше, по мере роста разгула преступности, и Виктор Афанасьевич даже шутил, что на этом он может разбогатеть; какое там богатство! Постепенно люди стали платить за уроки кто чем мог – продуктами, дровами, отрезами материи…
Лето семнадцатого было дождливым, холодным, но для Спиридонова все равно было и навсегда осталось светлым. В один из июньских дней Клавдия Григорьевна, смущаясь, попросила его присесть на кровать, когда он вернулся с очередной тренировки. Незадолго до этого Виктор Афанасьевич поделился с ней своей радостью – у него появилось два ученика, которых он прочил в инструкторы. Братья Глеб и Вадим Ломовы, казалось, интуитивно понимали суть борьбы, и не беда, что происхождения они были самого простого, а по политическим убеждениям различались как день и ночь: один был эсером, другой же эсдеком – большевиком.
– Давеча вы поделились со мной своей радостью, милый Витенька, – проворковала она, и такой голос у Клавдии Григорьевны бывал только в минуты высшего счастья. – Теперь мне бы хотелось поделиться с вами моей.
Виктор Афанасьевич с недоумением посмотрел на улыбающуюся чуть смущенной улыбкой жену. Под его взглядом та опустила глаза и покраснела.
– Витенька, у нас с вами все-таки получилось, – тихо сказала она. – Я в этом уверена.
Короткий миг непонимания показался Виктору Афанасьевичу вечностью, но тут его осенило. И, подхватив Клавушку на руки, он закружился с нею по комнате от изразцовой печи до выходящего во двор окошка. Покружив, он вернул ее на диван и сам присел рядом, не выпуская ее из объятий. Он был счастлив…
Он был счастлив, но над его головой невидимым роком висел символ инь-ян, где на сияющем фоне светлого счастья уже появилась и росла черная точка будущего.
* * *
Возможно, в более спокойные времена все и закончилось бы хорошо. Если бы Клавдия Григорьевна с самого начала могла наблюдаться у доктора, если бы она могла хотя бы полноценно питаться. Спиридоновы не голодали, но, вероятно, этого было мало. С каждым днем признаки малокровия все четче проявлялись у Клавушки, черными тенями обозначив глазницы, истончив до прозрачности молочно-белую кожу, вваливая никогда не бывшие пухлыми ее щеки…
Виктор Афанасьевич брался за любую работу, сулившую ему хоть немного продуктов, которых в Москве становилось все меньше. В городе нарастали так и не прекратившиеся с февраля волнения, преступность расцветала махровым цветом, и он был готов разорваться, чтобы проводить как можно больше времени с женой и быть в состоянии ее прокормить. Сам он еды почти в рот не брал, отдавая ей почти всю пищу, которую удалось добыть, но ей врал, что, конечно, он уже ел.
И все равно это не помогало. С ростом срока беременности к непрекращающемуся токсикозу присоединились болезненные конвульсии внизу живота. Виктор Афанасьевич с трудом, но нашел какого-то старичка, сведущего в гинекологии, но по старости почти впавшего в маразм. Старичок констатировал у Клавдии Григорьевны истощение, нарушения сердечного ритма и ее, и младенца, а в качестве совета прописал усиленное питание, полный покой и крововосстанавливающие препараты. Но ничего из этого, особенно покоя, в межреволюционной Москве найти было попросту невозможно, даже если бы у Спиридоновых были деньги…
Виктор Афанасьевич пропустил октябрьский переворот и события, с ним связанные, пытаясь удержать Клавдию Григорьевну от ухудшения ее состояния, но не помогло. Срыв беременности произошел в ночь на первое ноября. Клавушка потеряла много крови, у нее начались горячка и бред. Виктор Афанасьевич побежал искать доктора, но с медиками в Москве было еще хуже, чем с топливом и едой. Кое-как он нашел провизора, посоветовавшего ему какие-то лекарства, заломив за них такую цену, что Виктор Афанасьевич едва не разрыдался.
– Что поделать, все нынче дорого, – философски заметил провизор, протирая пробирку. – Если у вас есть что продать, идите на Устье, там всякое барахло сбыть можно.
– Да что ж мне продать? – безнадежно спросил Спиридонов. Никаких ценностей у него не было, все ценное давно было распродано.
Провизор внимательно глянул на Спиридонова.
– Вы же в отставке? – полуутвердительно спросил он. – Вот форму продайте. Ордена, если есть.
– Ордена? – До войны, а точнее, до Клавушкиной болезни, подобная мысль показалась бы штабс-капитану, хоть комиссованному, кощунством. Сейчас он лишь был несколько удивлен. – Их что, покупают?
– Не все, – серьезно ответил провизор. – Георгии идут по рублю пригоршня, Анну третью тоже торговать бессмысленно, дадут полушку, а вот за Станислава или Владимира выложат уже что-то. На то, что вам нужно, хватит.
– Устье – это Устьинский мост? – на всякий случай уточнил Спиридонов. Провизор кивнул. – Я вернусь через пару часов.
– Берегите карманы, – посоветовал в спину ему провизор. – Шпана злая, только и того, что не кусается.
* * *
Было раннее утро, но оно мало отличалось от ночи. Виктор Афанасьевич, как мог быстро, примчался домой. Клавушка сидела, закутавшись в одеяло, глаза смотрели в никуда, а сама она была бледна, словно не живой человек, а призрак. Мужу она обрадовалась, попыталась улыбнуться:
– Витенька… не ходите никуда, пожалуйста. Мне страшно.
Спиридонов обнял ее, прижал к себе.
– Клавушка, милая, мне нужно еще отойти, ненадолго, – пробормотал он. – Я вернусь, и…
– Что вы остановились, Витенька? – Клавдия Григорьевна выпростала руку из-под одеяла и коснулась его щеки. Рука была очень холодной. «Как у покойницы», – некстати всплыло в мозгу Спиридонова, и он поспешил отогнать страшную мысль. – Вы… хорошо себя чувствуете?
Говорила она как-то отрывисто, странно. В глазах ее Виктор Афанасьевич видел боль.
– …и все будет как раньше, – закончил он. – Только подождите меня, я скоро.
– Хорошо, – послушно согласилась Клавушка. – Только уж вы не задерживайтесь, ладно? Мне без вас так… темно, так страшно!
– Я быстро, – пообещал он с рвущимся от боли сердцем. Второпях сграбастал ордена из коробки для бенто, подумав, достал оттуда и револьвер. В конце концов, его тоже можно продать, если не возьмут ордена. Да и вообще… пригодится.
Он думал взять и коробочку – вдруг кто-то купит? – но потом все же оставил. Вряд ли кому-то в голодной, холодной Москве будет любопытна коробочка для японского завтрака. Закрыв за собой двери на ключ, он помчался к Устьинскому мосту.
Удалось продать два ордена из четырех – Анну третьей степени и Станислава четвертой никто не взял, а вот за Владимира и Станислава третьей степени ему дали неплохие деньги, которые, правда, тут же попытались и отобрать. Он не стал вынимать револьвер – приемы дзюудзюцу быстро уложили нападавших на брусчатку. Виктор Афанасьевич потратил на них ровно столько времени, сколько нужно было, чтобы вывести их из строя. Лишнего времени у него не было, ни секундочки.
Он купил лекарства, какую-то спиртовую настойку в большой бутылке и кое-что из продуктов и помчался домой. По дороге, у самого дома, в подворотне, его вновь попытались ограбить, он, не вглядываясь, кто это был, приложил нападавших, кого о стену, кого оземь, и, не задерживаясь, пронесся в квартиру. Клавушке стало хуже, теперь она вся горела, но ладони и ступни ее оставались холодными. Она забилась в дальний угол постели и бормотала что-то бессвязное. Он обнял ее. В его объятиях она затихла.
Чтобы дать ей лекарств, он должен был встать с кровати, но ее начинало трясти, едва он от нее отстранялся, и приходилось, не переставая говорить ей что-то, медленно отходить за водой. Приняв порошок, она немного соснула, но при этом, казалось, потеряла последние силы.
Душой Виктор Афанасьевич надеялся, что ему удастся вылечить Клавушку, но разумом понимал, что это конец. Сильной Клавдия Григорьевна не была никогда, а потому фактически была приговорена с того момента, как у нее начались первые сокращения, предвещающие выкидыш. В спокойное время ее наверняка спасли бы, но мы не вольны выбирать себе время, в котором живем.
Виктор Афанасьевич понимал, что не спасет свою Клавушку, но не сдавался – поил ее порошками, растирал настойками…
Вскоре боль сошла на нет вместе с температурой, уступив место прогрессирующей слабости. Ей было трудно даже поднять руку. Всю свою еду он отдавал ей, и все равно она ела с каждым днем все меньше – не могла выпить и полкружки бульона. К исходу второй недели они оба поняли – все. Это конец.
* * *
На улице слышалась ружейная пальба, но Спиридонов не обращал на нее ровным счетом никакого внимания.
– Почему стреляют? – спросила Клавушка слабым голосом. С уходом температуры ушли и ее видения, и сознание ее оставалось ясным до последнего момента.
– Не знаю, – ответил Виктор. – Может, опять какая-то революция? Какая разница…
Спиридонов хотел бы сказать очень многое. Он хотел проклясть эти революции и войны самыми тяжкими из существующих проклятий. Кто бы ни победил, он, Виктор Афанасьевич Спиридонов, уже проиграл. Война и ее последствия отнимают у него самое дорогое, и, как он ни старался, он ничего не сумел противопоставить этому. Смерть нельзя было бросить через бедро или подсечь, нельзя было надавить на ее болевую точку; ее силу невозможно было использовать против нее самой. Он, Виктор Спиридонов, ничего, ничего не сумел, ни-че-го!
– Вы плачете… – Клавушка с трудом подняла руку и коснулась его давно не бритой щеки. – Право… не стоит. Мы расстаемся… не навсегда.
– Я не хочу, – хрипло прошептал Спиридонов. – Слышите, я не хочу! Лучше я…
Она прижала свои похолодевшие пальцы к его губам:
– Что вы… без вас я умерла бы… совсем. А так я умру… не совсем, понимаете?
Он не понимал, но кивнул утвердительно. К Клавдии Григорьевне словно вернулась часть сил; она слегка присела в постели.
– Я хочу взять с вас слово, – тихо, но твердо сказала она. Спиридонов кивнул. – Витенька, я сейчас умру. Пообещайте мне, что ничего не сделаете с собой после. Пожалуйста, пообещайте, я… хочу умереть спокойно.
Спиридонов отвернулся, по его покрытым седеющей щетиной щекам потекли слезы. Если она умрет, зачем ему жить? Что в этом мире останется, если ее не будет?! Ему хотелось не просто умереть – разорвать себе грудь, вырвать сердце.
«Надо было стянуть у японцев нож для сэппуку, – подумал он. – Как он там называется? Кусунгоба…»
Когда-то давно Спиридонов видел кусунгобу у Акэбоно. Им она разрезала свой пояс. Странно, все эти годы он о ней почти не вспоминал и вот сейчас вспомнил.
«Лучше бы она мне нож подарила вместо своего пояса, – подумал он зло. – На поясе даже и не повесишься!»
Словно прочитав его мысли, Клава внезапно так сильно, как позволял ей ослабленный организм, вцепилась пальцами в его руку, приподнялась и привалилась к его плечу.
– Я мечтала подарить вам ребенка, – прошептала она. – Хоть одного. Моего и вашего. Но Бог мне не дал. Я думаю, потому, что у вас уже есть дети.
Спиридонов решил, что она опять бредит, однако тихий, но ясный голос Клавдии на бред ничуть не походил:
– У вас будет много детей, Витенька. Тех, кого вы научите дзюудзюцу. Это ваша судьба, ваша жизнь. Ваша Система. Если вы уйдете следом за мной, что станется с ними?
Виктор был поражен. Он и не думал, что Клава так внимательна к этой части его жизни. Она, вероятно, поняла это и улыбнулась почти бескровными своими губами.
– Я же люблю вас, – тихо сказала она. – А вы, если любите меня, исполните мою просьбу.
Спиридонов молчал, и, словно желая придать ему твердости, Клава добавила:
– Я не разлучусь с вами, Витенька. Я буду жить в вашем сердце, я буду вашим дыханием, ва… твоей жизнью. Пообещай мне не обрывать эту жизнь, пожалуйста… Я ведь не так часто у тебя что-то просила…
Он посмотрел ей в глаза и сказал коротко, словно извергнув из себя обещание:
– Обещаю.
Для нее этого было достаточно, потому что она верила мужу. А он знал, что слова своего никогда не нарушит. Скоро он навсегда останется один, и в его жизни не будет ничего, кроме его Системы. Его дзюудзюцу.
– Схороните меня рядом с маменькой и папенькой… на купеческом кладбище, – попросила жена, по-прежнему улыбаясь чему-то. – И не убивайтесь по мне. Витенька, вы сделали меня… счастливейшей из смертных. Моя душа… ваша, и всегда будет… вашей. Я отдаю ее… вам. Обнимите меня… скорее.
Он стиснул ее в объятиях, чувствуя на своем лице слезы. Он слышал, как тихонько бьется ее сердце, ощущал ее слабое дыхание, чувствовал ее жизнь, натянутую тонкой струной под тяжким, невыносимым грузом.
А потом струна лопнула. И наступила кромешная тьма, в которой глухо звучал далекий треск трехлинеек.