Книга: Китаист
Назад: Пятая
Дальше: Седьмая

Шестая

I
Припозднившись к завтраку, он не застал начала семейного скандала. – Уж ты бы да-а-а! Бока-то лучше отлеживать! Мать съездит, мать купит, мать-то у тя кобыла!
– Я чо, просил? В шуле оборжут!
– Дык идиоты!
– Они… они… в галерее кауфают. А ты… Дура! – с грохотом отодвинув стул, Ральф вышел из кухни, шарахнув дверью.
– Видал, чо делат! Я для него… в лепешку… – Люба всхлипнула. – Выламыватся. Куртка ему дешевая. У, галерейщик сраный! – она крикнула в закрытую дверь. – Бродом ищо бросается… Блокады на вас нету! Всё, – она встала решительно. – Не хошь, как хошь. Алеше куплю. Чо сидишь, поехали. А то ходишь в пальте в своем. Чисто покойник в гробу.
– А это далеко? – он спросил, держа в голове важное дело, которое вчера так и не успел закончить: допрос старика.
– Не, – она выдвинула нижний ящик. – До Героев Люфтваффе, а там автобусом.
Достала из ящика мешок – холщовый, с длинными постромками. «Совсем как у мамы». Мама всегда носит с собой – на случай, если выбросят что-нибудь дефицитное, например, гречу.
То, что сестра назвала «Героями Люфтваффе», оказалось конечной станцией метро. У остановки автобуса колыхалась огромная толпа.
– Видал, чо деется! – ухватив за рукав, сестра поволокла его к маршрутному такси.
– А сколько тут?.. – он пошарил в кармане.
– Да заплачу я! Иди, мля, садись, – она кинула на поддон горстку мелких монет.
Желтый водитель рассортировал мелочь, ловко и споро рассовав по разным кармашкам. С гордым видом первоклассника, только-только освоившего устный счет от единицы до ста.
– Приедем, гляди не отставай. «Я ей что – маленький!» – но перечить не стал: сестра и так на взводе, даже на водителя прикрикнула:
– Эй ты! Чо дергаешь? Не картошку везешь! Транспортным средством водитель и впрямь управлял неаккуратно: то и дело шарахался, уступая дорогу огромным черным машинам. От этих опасных маневров его слегка подташнивало, но, к счастью, маршрутка уже выезжала на шоссе.
Над приземистым строением, напоминающим стеклянный сарай (если бывают сараи, набитые новенькими автомобилями), колыхался огромный лозунг:
МЕНЯЕМ ПРОШЛОЕ НА БУДУЩЕЕ.
Глядя в окно, он думал: «У нас – наоборот». Однажды мать сказала: «Ты и представить себе не можешь, как же быстро распадается мир, когда из него исчезают самые привычные вещи…» Покупая, она всегда сверялась с прошлым: не просто дуршлаг, а «дуршлаг вместо того», не шкаф, а «вместо того шкафа» – будто каждая из утраченных когда-то вещей занимала особую, довоенную клеточку ее памяти. Казалось, покупая что-нибудь новое, мать пыталась воссоздать потерянный мир.
– Ремонт доделаю, ауто куплю. Достало на себе таскать. Прикинь, щас багажник бы набили…
– Снова кредит возьмешь? – он уже знал, каким образом здесь все устроено.
– Я чо, рёхнутая! Под тридцать-то процентов. Ралька черный пасс получит, на ево оформлю. Черным – под пять дают. Есть разница?.. Не, ну вы гляньте, – сестра обращалась к пассажирам. – То гонит, то ползет еле-еле. Эй, желтожопый! Кончай ночевать!
– Не кричите, пожалуйста, – мужчина интеллигентного вида, сидевший рядом с водителем, обернулся. – Желтый не виноват. Не видите, авария.
Он привстал, заглядывая за ветровое стекло. Поперек полосы, моргая выпученными фарами, стояла маршрутка со вздыбленным капотом. Ее водитель, не подававший признаков жизни, лежал у переднего колеса. Поодаль, рядом с черной машиной, торчали нацики с длинными палками в руках.
Где-то впереди надсадно завыла сирена. К месту ДТП подъехала «скорая помощь» с синей полосой на боку. Из нее вышел человек в белом халате и синей полотняной шапочке. Но вместо того чтобы заняться пострадавшим, направился к полицаю.
– От мудак, синюю вызвал! Ну всё, считай, застряли, – сестра расстегнула сумку и, вынув какой-то длинный список, принялась внимательно его изучать.
Он заглянул. «Греча – 6 кило, макароны – 8 кило…»
– Кто вызвал?
– Да этот, – сестра указала пальцем на стража порядка: тот разговаривал по рации. – Жди теперь. Пока желтая труповозка притащится.
Поговорив с полицаем, синий доктор сел в машину и был таков.
– Он что… умер? – хотел спросить потихонечку, но вышло громко.
– Не, так лежит, загорает, – женщина, сидевшая через проход, проворчала недовольно. Ее замечание открыло дискуссию, в которую включились другие пассажиры.
– Желтый сам виноват, не уступил дорогу.
– Можа, не успел.
– Захотел бы, успел!
– Ага, на тот свет.
– Торопился, график ить у них.
– Знатно отделали!
– А чо? Биты-то железные. Черепушка – хрясь!
– Да чо их жалеть-то. Война бует, желтым всё одно писец. Сын у меня, академию танковую заканчивает, собрание, грит, у них было…
– Вы бы, женщина, болтали поменьше. – Вежливый человек, тот самый, сидевший рядом с водителем, обернулся. – Между прочим, желтые тоже люди.
– С каких это пор? – Вопрос поступил с заднего ряда.
Вежливый мужчина привстал, ища глазами вопрошающего:
– Со вчерашнего дня. Разве вы не слышали, Рейхстаг принял новый закон.
– Какой такой закон? – мамаша будущего танкиста высунулась.
– Желтый, проливший кровь за Россию, имеет право на синий паспорт. Посмертно. – Казалось, вежливый ответил женщине, но замолкли все.
Грузовичок с желтой полосой на борту подъехал минут через десять. Два мужика в оранжевых куртках – как у дорожных рабочих, – запихнули труп в клеенчатый мешок на молнии, подтащили волоком и, раскачав, швырнули в кузов.
– Ну слава те ос-споди, – полная блондинка, сидевшая через проход, выдохнула с облегчением. – А я ить как чувствовала. Пораньше, думаю, надо. Да с киндерами рази выйдет, то одно, то другое.
– Ага, непруха. – Люба кивнула. – Типа, жидовское счастье.
Они обменялись с теткой короткими взглядами.
– Гречи, – Люба зашуршала списком. – Килограмм пять.
– Греча дорого, не напасесси. Макарон, – тетка шептала, с опаской поглядывая на вежливого пассажира. – Мужу грю. Давай вместе сходим. Консервов же ищо. Ржет. Сам-то с Архангельска, тамошние не голодали. Они, эта… – быстрый взгляд на вежливого, – жидовское подъедали. Жиды с собой привозили, питаться надеялись…
Люба достала ручку и, что-то чиркнув в своем списке, крикнула:
– Ну чо стал, как хер на завалинке! Давай, командуй! – будто полицай мог расслышать сквозь стекло.
У обочины жались пассажиры покореженной маршрутки.
– А им теперь как, пешком? – он пожалел людей, попавших в неприятную ситуацию.
– Да хыть бы и пешком, – Люба буркнула, но вежливый все равно услышал.
– Правильно говорите, женщина. А то привыкли, что государство о них заботится…
Обогнув широкую площадь, до краев заставленную легковыми автомобилями, маршрутное такси подкатило к стеклянным дверям.
Выбравшись из маршрутки, сестра устремилась вперед. Замешкавшись, он потерял ее из виду. Пока озирался, людской поток подхватил его и понес. На случай, если начнут оттеснять, он напряг мышцы, но никакой давки не возникло: покупателей, и его вместе со всеми, втянуло потоками горячего воздуха – после уличного морозца воздушные струи казались раскаленными, словно их выдували не механизмы, скрытые между дверных створок, а само адское пекло.
Однако внутри ему открылся сущий рай.
Вверх, сколько хватало глаз, бежали эскалаторы, плотно заставленные людьми. Им навстречу, под тихую музыку, похожую на лепет невидимых фонтанов, съезжали счастливцы, успевшие отовариться. Сетчатые тележки, доверху набитые свертками и пакетами, говорили сами за себя. «Нашим рассказать – не поверят», – от ярусов, уходивших в небо, кружилась голова.
Эскалатор неожиданно кончился. Из-под ног порскнули разноцветные стрелки: красные, зеленые, синие – точь-в-точь как на штабных картах. Он – офицер, отвечающий за привязку к местности, – топтался, путаясь в населенных пунктах, гадая, в какую сторону идти.
«Да что я, право слово! Как штабная крыса. – Решил: – Вперед, а там посмотрим».
Не встретив сопротивления со стороны беспорядочно отступающего противника, его танк Т-34 вырвался на оперативный простор. Местное население встречало воинов-освободителей. Бледные, обескровленные долгой оккупацией люди стояли за стеклянными витринами. Некоторые без рук, а то и без головы.
Медленно поводя башенным орудием, боевая машина сворачивала направо. «Глуши мотор!» – он успел крикнуть своему механику.
Танк замер напротив отдела шуб.
Женщина лет сорока крутилась перед зеркалом, озабоченно оглядывая себя со всех сторон. Продавщицы всплескивали руками. Набираясь решимости, он смотрел сквозь стекло. Скорчив недовольную гримасу, женщина сбросила шубу на руки продавщице и направилась в соседнюю секцию обуви, обдав его ароматом каких-то местных духов.
«Я – победитель, имею право…» – с трудом отжав тяжелый люк, он вылез на танковую броню.
– Чо надо? – продавщица, та, что помоложе, уставилась на его пальто.
– Вали, вали, щас охрану вызову, – растопырив руки, другая двинулась наперерез, оттесняя его к дверям. – Вниз иди, там для вас, там!
– Для нас это для кого? – он сунул руку во внутренний карман.
– Ай! – младшая взвизгнула. Старшая остолбенела.
Он хотел их успокоить: дескать, Советская армия не воюет с женщинами, это вам не дранг нах вестен. Но и красная корочка произвела должное впечатление.
– Дак ты чо, из Совка? – поймав взгляд старшей товарки, младшая осеклась.
– Из Советского Союза, – он поправил, чувствуя приятный кураж. – Вот, зашел. Интересуюсь шубами.
– Так эта… Так бы и… Прошу, прошу, все в вашем распоряжении. Норочка, соболь, лисичка, – молодая затараторила. – Вам для супруги или…
– Мне, – он говорил с достоинством, присущим советскому офицеру. – Для сестры.
– Се…стра… – молодая растерялась. – Васисдас?
– Ну ты совсем! – старшая фыркнула. – Сестра. Швестер. Чо стала-то? Арбайтай давай.
Молодая кинулась к вешалкам.
– Вы уж простите за это неприятное недоразумение, – старшая старательно улыбнулась и оглядела его пальто: мол, пальто как пальто, самое обыкновенное. – Поверьте, мы очень любим советских покупателей. Серьезные такие, состоятельные. Вон, мущинка вчера. Зибен штюк взял. Для супруги…
– А этот мужчина заплатил? – Кого он терпеть не мог, это мародеров. Будь его воля – немедленно пускал бы в расход, перед строем, чтоб другим неповадно.
– Ой, – она всплеснула руками, – дак у него рус-марок немерено, цельный чумадан!
«Чемодан денег?!» Даже растерялся.
– Кофе? Или глоток шампанского? – усадив его в кресло, старшая махнула рукой напарнице: – Гер-да, начинай.
– А тот… покупатель. – Тайный советский миллионер, скупающий российские шубы, все не шел из головы. – Он как выглядел?
– Ну как?.. Лет эдак фирциг. Весь из себя такой, прикинутый… – она замолчала, видно, боясь соскользнуть на чувствительную тему его ватного пальто. – А вы… Я дико извиняюсь, какой суммой располагаете?
Он не успел ответить.
– Вон ты где, оказыватся! А я бегаю, ищу. Куда, думаю, делся… Гречи взяла, – сестра плюхнула на пол мешок. Тот самый, холщовый с длинными постромками. – Оборзели. Вчера три двадцать, а сёдни… – она оглядывалась. – А ты… чо тут?
– Да вот… Шубы смотрю, – он промямлил, неудержимо краснея.
– Шу-убы? У тя – чо, денег немерено? А вы?! Сучки драные! Войны на вас нету! – она напустилась на продавщиц. – Не видите? Нищий, из совка!
– Я не ни… не нищий! – он выкрикнул тоненько, пустив обиженного петуха. – У меня… вот… глядите!
– Эт-та чо такое? А ну-ка, ну-ка… – сестра выхватила у него из рук конверт и, послюнявив палец, принялась считать. – Ага. На воротник хватит, – сунула к себе в сумку.
Он тащился за ней, едва не плача: только что был воином-победителем, а теперь – кто? Мальчишка, над которым все смеются: «Даже эти», – косился на манекенов, которые больше не прикидывались освобожденным населением. – Хи-хи-хи! Ха-ха-ха! – ему чудились их пластмассовые голоса.
– Ну, – она остановилась. – Где взял? Чо зыркаешь? Я те зыркну!
Он вырвал наконец руку:
– Заработал.
– Чево-о? – она протянула недоверчиво. Пришлось рассказывать про совместное научное предприятие.
– Сам, што ли, придумал?
– Нет, – он вынужден был сознаться. – Парень один. Ганс.
– Да… – сестра вздохнула мечтательно. – От родителям-то свезло! Прокормит на старости. Не то што мой, раздолбай… А шубу кому?
Снявши голову, по волосам не плачут:
– Любе, – он признался, как с плеч долой.
– Сразу-то чо не сказал. Давно бы съездили, приценились… – Судя по отрешенному взгляду, сестра держала в голове новую мысль, разрешившуюся неожиданным образом: не дав ему опомниться, поволокла к ближайшему эскалатору. – Ща подберем.
То, что ожидало его в подвальном ярусе, походило на китайскую барахолку: горы одежды, в которых рылись какие-то желтые. Один вид этого человеческого муравейника, пронизанного запахом пота и чего-то приторно-химического, вызывал отвращение – если бы не сестра, сбежал.
– Да зачем? Не хочу я… – Он морщился, неприязненно поглядывая на раскосого парня, который рылся в соседней куче: – Тут же для них, для желтых…
– Зра-асьте пажалста! Второй Ралька нашелся, морду воротит. У того-то хыть папаша. А мы с тобой кто? Дворняжки.
«Мой отец пал смертью храбрых, а ее – предатель, пособник, с фашистами сотрудничал. Как она смеет сравнивать!»
– Во! Вроде ничо, приличная. Мерь. Он снял тяжелое пальто. Хотел пристроить на краешек одежной кучи, но побоялся: вдруг украдут. Как потом отчитываться?
– Да кому он нужен – твой гроб на колесах! – сестра хихикнула.
Лавируя между желтыми (здесь, в подвале, желтые не уступали дорогу), он направился к зеркалу. Глянул и остолбенел: «Ух ты! Как у Ганса… И карманы, и молния…»
– Здорово! – выдохнул восхищенно.
– Ну! – она подтвердила. – А чо с пальто-то? Может, ну его?
– Нет-нет, – он замотал головой, – мало ли, еще пригодится.
– Ага, на случай войны. И броник не нужен… Шубу выберем, одним чохом и заплотим.
Он шел за ней, представляя себе шубный отдел, похожий на тот, покинутый с позором. Но за стеклянной дверью дыбились меховые кучи.
– Тут сиди, – сестра указала ему на стул. «Чем у них тут воняет? – От химического запаха слегка подташнивало и кружилась голова. – Ишь, бегают. Разбегались».
Двое мальчишек, судя по раскосым мордашкам, из желтых. Он следил, не одобряя их шумного веселья. Устав гоняться друг за другом, мальчишки подбежали к женщине и ткнулись ей в подол. «Мамаша их, что ли?»
Желтая, рывшаяся в меховой куче, обернулась.
«Ой! – стрельнуло электрическим разрядом. – Да нет, не может быть… Самой-то ей сколько? Двадцать два, не больше… Ганс говорил, желтые с пятнадцати размножаются».
Мальчишки снова запрыгали, исполняя дикарский танец.
«А я-то, я! Как с честной девушкой. Жениться хотел», – он думал обиженно.
Подметая пол слишком длинной на ее рост шубой, Юльгиза направилась к зеркалу. Он смотрел вслед: «И ноги кривые… Шуба ей, видите ли, понадобилась…» – От этой мысли расстроился окончательно, будто шуба, купленная в подвальном отделе, ставила на одну доску его советскую сестру и эту желтую дворняжку, которую Ганс назвал дешевкой.
– Ну? Как тебе? – сестра вертелась, демонстрируя шубу.
– Может, бог с ней вообще, а? Электричеством бьет.
– Подол пусть приложит. К батарее. Батареи-то у вас есть или печное ищо?
Юльгиза шла обратно. Он нырнул за меховой бруствер. Но поздно.
– Не уехал? – она стрельнула глазками. – А я, эта… С братьями. Мутерша наша заболела.
Смерив ее холодным взглядом, сестра отошла. «Ага, с братьями. Ври больше», – хотел забрать пальто и ретироваться.
– А уезжаешь када?
– Завтра, – буркнул, лишь бы отвязалась.
– Ну тада пока, – Юльгиза махнула рукой и добавила, ему показалось, с надеждой: – Можа, свидимся ищо.
– Не знаю. Вряд ли, – он оглядывался, ища глазами сестру.
– Ждать тя буду, надеяться. – Опершись о перила железной клетки, из которой так и лезли искусственные шубы, карабкались наружу, Юльгиза смотрела ему в глаза. Уголки ее губ слегка приподнялись, как крылья перелетной птицы, – лапки еще касаются земли, но дайте только срок, взлетит…
– Чо за девка-то? – сестра спросила недовольно.
– На конференции познакомились. В университете.
– Знаем мы эти… ниверситеты. Гляди, набегаис-ся по врачам. Тут тебе не эсэсер, обдерут как липку…
Он не понял – при чем здесь СССР, а тем более врачи.
Расплатившись, сестра спрятала конверт – остатки его честного заработка. «Плакали мои денежки…
На макароны свои потратит», – он вспомнил длинный список.
– Девки эти желтые – хитрые. Оглянуться не успеешь. Родит и на тебя повесит.
Кассирша кивнула, будто подтверждая ее дурной прогноз.
– Ну да, – он пристроил пальто на широкий прилавок. – Не мышонка, не лягушку, а неведому зверушку…
– А хыть кого. Алименты все одно платить. Он хотел сказать: не надо, не заворачивайте.
Это же мое, старое. Но желтая упаковщица уже свела рукава пальто на ватной груди. Завернув в плотную бумагу, перевязала кокетливой голубой ленточкой.
Поднимаясь вверх по эскалатору, он ловил на себе косые взгляды манекенов.
– Надо было коляску взять, – лицо сестры светилось тихой радостью. – Гляди, аккуратно неси, не урони.
Обратно они ехали на бесплатном автобусе.
– Разе плохо, а? – сестра склонилась к его уху. – Съездили, купили вон шубу. Другой раз ищо чо-нить. Платье, туфельки, скатерть… А хошь, по почте вам пришлю…
Он положил сверток на свободное сидение.
– Ну чо вам эта война? – сестра шептала горячо. – Ить тока-тока вздохнули, жить начали. Из нищеты выбились. А тут – вы…
Будто война зависит не от их фюрера, а от его, братской, воли: доброй или злой.
– Ну, положим, купили. А дальше что? Не уловив его грозной интонации, она зашептала снова:
– Шкап зеркальный, люстру на кухню… Чо, не достало мыкаться? Сами не живете и нам, мля, мешаете… – смотрела как на врага.
«А все телевизор. Хуже ядерной бомбы – надо же, как действует, особенно на таких идиоток. Прав Ралька. Дура непролазная! Мозги ей полощут, а она и рада стараться…»
Неизвестно, чем бы все закончилось, но автобус подъехал к станции метро.
– Эй, пакет не забудь! – тетка, сидевшая сзади, тыкала пальцем в его сверток.
– Спасибо, – он поблагодарил вежливо. Но тетка не унималась.
– Можа, ваще не твой? Ща полицая вызову, пусь разбираются. Можа, ты террорист? А в пакете бон-ба. Вон, по телику вчерась… – наливаясь бессмысленным ужасом, она пучила глаза.
– Да ты чо! – Сестра спешила на помощь, расталкивая пассажиров. – Террориста нашла! Давай, вызывай! Сама сука желтая!
– Это я-та желтая?! – тетка подбоченилась.
– Ну не я же! – сестра оглянулась, взывая к остальным пассажирам. – То-то, слышу, воняет. Хыть нос затыкай! Сперва мыться научись, потом к людям лезь, – тесня плечом, она подталкивала его к выходу.
Пассажиры принюхивались неприязненно.
– А и впрямь. Пойдем, кляйнер мой. Неча тут. Ихнее нюхать, – молодая женщина тащила сына за руку.
Он шел, повесив голову, все еще во власти отвратительной позорной сцены.
– А чем от нее пахло? – раньше, сталкиваясь с желтыми, он ничего такого не замечал.
– Да эта я так, штобы отстала.
– А… вообще?
– Ну… – сестра задумалась. – Подванивают.
– Про евреев тоже так говорили, – он сказал и снова почувствовал себя советским человеком, на которого не действует нацистская пропаганда.
– За жидов не скажу. Не нюхала. А от желтых – точно. Несет.
«Не-ет. Тут не переспоришь… Только выжигать. Из мозгов, каленым железом!»
Он думал про евреев. Те, кого фашисты гнали на смерть, пытались спасти своих детей. Выталкивали на обочины, полагаясь на милосердие остальных советских народов. Он шел, покачивая свертком. Будь у Юльгизы выбор, наверняка отправила бы в СССР. Хотя бы младшего. Чтобы вырос нормальным человеком. А не захребетником с кривыми мозгами.
«Отец привез мальчишку на лафете, погибла мать, сын не простился с ней…» – пользуясь тем, что в толпе, плывущей к метро, его никто не слышит, бормотал пришедший на ум стишок. Теперь белый сверток казался легким. Будто и вправду спас желтого мальца от неминуемой смерти.
II
Бездыханное тело, лежащее у колеса маршрутки… пристальные глаза вежливого пассажира… визгливый голос автобусной хамки, обозвавшей его террористом, – все, что он увидел и пережил сегодня утром, мелькало кадрами диафильма, бессвязными картинками безумной российской жизни, словно он и вправду оказался в какой-то подземельной стране, населенной маленькими людьми ростом не более как с пол-аршина. Вот только где сказочный министр, который укажет дорогу обратно, – эта мысль не покидала, пока он шел от метро до дома, поднимался по лестнице…
У дверей в квартиру их ждал бригадир.
– На протечку глянуть. Можа, высохла. Завтра и начать.
– То нету их, то являются. В выхи. Нате вам, – зажав мешок с гречей между сапогами, сестра шарила в сумке. – В зонтаг с ими вошкайся.
– Звоню, звоню, – бригадир переминался смущенно. – Папаша ваш не открывает. Чо-то бледный вчерась…
– Бледный, румяный… Тебе какое дело! – она открыла дверь и позвала. – Эй, как ты там?
Из кабинета донесся голос, тихий, едва слышный.
«Жив», – он снял ботинки и поставил на коврик.
Бригадир тоже разулся, стянул высокие сапоги. Стоя на голом полу, шевелил пальцами. От носков ужасно воняло.
«Ну вот, – он подумал, – сейчас разорется. – Но сестра, не сказав ни слова, направилась в кухню. Бригадир – босиком за ней. – Сами пусть разбираются», – решив не вмешиваться в чужие дела, отправился в комнату.
Но и там, казалось, несло: «И вправду, что ли, не моются?.. – размышляя над этим вопросом, он запихнул увесистый пакет с ватным пальто в чемодан. – А если и так, желтые не виноваты. Гигиене учить надо. С самого детства».
Люба, его советская сестра, всегда говорила: главное школа. Хорошие учителя всех учат одинаково. Доброте. Справедливости. Надежды на будущее она связывала с детьми из простых семей. Если дети вырастут образованными, жизнь изменится к лучшему.
В окне напротив торчал какой-то мужик. Делал вид, что поливает цветы. «Вконец их агенты обнаглели. За дурака меня держат. Будто я не знаю – у черных домработницы поливают», – раздраженно задернув занавеску, он вышел в коридор.
Бригадир натягивал вонючие сапоги:
– На матерьялы-то. С утра бы, ага, – распрямился и топнул ногой.
Сестра полезла в карман.
– В сумке, кажись, оставила. – Снова она отправилась в кухню.
– Эй! Ему показалось, что ослышался.
– Это вы – мне? – он смотрел на конверт. Мятый, побывавший в кармане ватника.
– Парнишка. Морда разбитая… – бригадир почесал правую скулу. – Передай, грит…
«У Ганса ссадина на левой. Другой на моем месте не обратил бы внимания. А я вот всё примечаю».
Ты молодец, Алеша, у тебя очень зоркие глаза, – в наступившей тишине он расслышал слова одобрения, донесшиеся с далекой Родины.
«Это вы меня научили», – мысленно он поблагодарил своего пестуна.
Выходит, Ганс его ждал. Но не дождался. «Деловой! Некогда ему…»
– И гляди мне! Чеки штобы принес! – сестра вернулась, сунула бригадиру хрусткую бумажку. – А то знаю вас, хануриков. Пропьешь ить половину.
– Та ни боже мой! – повеселевший бригадир снял ушанку, заложил деньги за подкладку и поклонился. – Покорно благодарим.
– Шнелле, шнелле давай, – сестра замахала руками. – Не отсвечивай!
Бригадир пятился, огромный и неуклюжий – как Герасим из «Муму».
– Кошелек. Не иначе, скоммуниздили. Пока я с этой-то лаялась… У тя взяла. Найду – отдам.
– А… если не найдешь? Его вопрос Люба поняла по-своему:
– Не найду – и хрен с ним! Пусь подавятся. Кошелек жалко. Стошку за него выложила. Думала, лет на десять хватит… Ну чо, руку-то бушь смотреть?
– Какую… руку? – он вспомнил пальцы бригадира: грязные, с обломанными ногтями.
– Брильянтовую. Ох и люблю я ваше кино! Люди все хорошие, добрые. Не то што наши.
– А во сколько? «Пока она смотрит, как раз зайду к старику».
– Да уж должны. Написано – в фюн… В конверте оказались билеты. Из Петербурга в их Москву – 18.03.84, отправление 23–50, вагон 7, место 12. Другой на специальном бланке Международная компания «Беркут – сверхскоростные магистрали», из Москвы в нашу Москву. Отправление 19.03.84. Вагон 4, место 8.
«Обидно, – вложил билеты в конверт и спрятал в тумбочку. – Праздник их главный пропущу».
Но дело, в конце концов, не в празднике. Обида таилась глубже.
Он лег и закрыл глаза.
Ему представилась улица. Будто он стоит на пешеходном переходе. «Не улица, лучше – переулок». Пусто, вокруг ни души. Медленно опускается стекло. Но лица не видно. Только черная кожаная перчатка (Геннадий Лукич предупреждал: голую руку опознать легко, даже рассказал случай, когда резидент растерялся, узнав руку своего куратора), вспыхивает зеленый свет, водитель трогает с места (если все предусмотреть, передача займет считаные секунды, никакие агенты не заметят), он идет по зебре, пряча в карман записку с заданием Родины…
А вместо всего этого – бригадир в ватнике, заляпанном застарелой краской.
Не расстраивайся, Алеша. Одно дело делаем. У нас у всех общее задание. Но советую поторопиться. Фильм уже начался.
Он кивнул родному голосу. Шеф прав. Из комнаты сестры действительно доносилась знакомая песня: Та м живут несчастные люди-дикари, на лицо ужасные, добрые внутри…
Старик сидел в кресле.
– Вы рассказывали про своего друга, – он начал осторожно, ожидая, что подследственный откажется от прежних показаний, начнет отпираться: не было никакого друга. – Ваш друг бежал. А дальше? Что с ним стало?
– Откуда мне знать? – старик натянул на голову ватный колпак, будто у него мерзла голова.
– То есть больше вы с ним не встречались?
– Может, и встречались.
– Иными словами, вы не уверены, что узнали его. А он – вас?
Помолчав, будто к чему-то прислушиваясь, старик покачал головой.
– Он меня не узнал.
– Это странно. Конечно, время меняет человека, но что-то все равно остается. Жесты, мимика.
Кажется, не сказал ничего смешного, но старик усмехнулся:
– Где ты видал, чтобы покойники жестикулировали?
– Говорите яснее. Он погиб?
– Да куда уж яснее… Ваши наступление предприняли. Последнее. Речка. Название забыл… – Старик рассказывал о пехоте, беззащитной перед огнем артиллерии (он понял: немцы стреляли с высокого берега). – Я стоял, смотрел. Если бы в бинокль… А так – черные точки. Вашим маскхалаты не полагались.
– Вы-то откуда знаете?
– Разведка донесла. Ни продуктов, ни фуража. И с патронами – швах. По две обоймы на брата. Бегут и падают… Много солдатиков нагнали. Дней на десять хватило.
– А потом? – он спросил через силу, удивляясь цинизму старика: «Солдатики. Они что, оловянные? Наши солдаты – живые люди».
Старик развел руками:
– Пока мороз – ничего. А весной вызвали меня. Приказали собрать похоронную команду. Немцы эпидемий боялись. У нас-то наверху лед. А на другом берегу солнце жарит. Ну, перебрались на ту сторону, глядим, всё потекло. Растаскивать начали. Да где там! Один на другом. Где упал, там и вмерз. Нижние в гимнастерках лежат. А верхние… Кто в шинелях, кто в тулупах. (Он кивнул: тулуп – зимняя форма. Мать говорила, его отец в тулупе ушел.) Ни траншей у них, ни ячеек. Кого ранило, обратно переползать пытались. А как переползешь? Покойники слоями лежат, земли под ними не видно… Вернулся, доложил. Дескать, у нас и техники такой нету, чтобы рвы копать. И с рабочей силой не шибко. Весна. Пахать-сеять надо. Все силы на полях. Сперва бумажками отделывались, сами, мол, справляйтесь. А потом прислали. Хиви – целый отряд. Нижние, кого летом убило… Эх, – старик махнул рукой. – А этот, в тулупе, – зимний. Он сверху лежал. Гляжу, вроде бы похож. Он. Гешка. Дошел-таки до наших… Двоих подозвал, этого, говорю, не зарывайте. А сам думаю, может, и не он. Мертвые все похожи. Надо смертник его найти, ладанку. Когда война началась, эбонитовые делали, – старик указал пальцем на телефонный аппарат. – Это уж потом из дерева. Только мало кто надевал. Примета считалась плохая. Наденешь смертник – убьют…
– Не отвлекайтесь. Ближе к делу.
– Да куда уж ближе… Под тулуп к нему сунулся, а там все слиплось… Если б хоть в живот, а его в грудь. Вот у немцев – у тех строго. Жетон. Хоронишь, все про него известно. А эти – большинство безымянных. Особенно рядовой состав. Один бог фамилии их знает…
– Бог? Почему – бог? – он спросил хрипло, понимая, что этого не может быть: отец погиб на Урале. Но будет. Сейчас, когда старик назовет имя и фамилию.
Старик, однако, молчал.
Тут, разрывая мертвую тишину, ожил и закричал телефон: Ды-ынь, ды-ынь, ды-ынь, – и снова, и опять. Точно не просит, а требует: ды-ынь, ды-ынь… ды-ынь…
Старик сидел, будто его не касается.
«Надо встать, поднять трубку», – но не было сил: коснуться эбонитовой руки бога, который знает все имена и все фамилии. Потому и звонит…
«Да! Говорите! – за стеной кричало злым Любиным голосом. – Ишо раз звякнешь, руки пообрываю!»
– Так нашли вы его смертник? – Он отрешился от злого голоса. Вернулся в колею допроса.
– Нашел. Да толку-то. Говорю же, из дерева, – старик поднялся, кряхтя. – В карман к нему сунулся. На всякий случай. Вдруг, думаю, документы. А там письмо. Карандашом, химическим, – старик доковылял до стола и выдвинул нижний ящик. Достал железную коробку. Развернул солдатский треугольник дрожащими пальцами. – На, читай.
Он взял осторожно, словно письмо, сохранившееся чудом, в его руках рассыпется в прах.
Добрый день, дорогая жена, посылаю тебе свое нижайшее почтение и желаю всего хорошего. Еще посылаю нижайшее почтение нашим дорогим детям. О себе сообщаю, что живу ничего, чувствую себя здоровым. Тут с товарищами держим оборону, тяжело, неохота потерять жизнь или остаться калекой, да иначе, видно, не получится. Как здоровье у вас, как живется? Сколько дают хлеба, хватает ли дров? Ничего, все надо пережить, на то и война. Если голодно, продай что-нибудь из моих вещей, вернусь, наживем. Девочкам передай, пусть учатся, школу заканчивают. На будущий год в институт. Я недоучился, теперь жалею. Стал бы командиром, у них зарплата побольше. Наши многие погибли. Местность тут сырая, паршивая. Пропиши, как назвала сына, а то во сне его вижу, хочу позвать, да никак. Противника бьем, а он нас. Зима здесь плохая, негодная. Не то что у нас в Сибири. Сыро и одежда мокрая. После снега подмораживает, тогда и одежда замерзает. Если снять тулуп и поставить, будет стоять заместо бойца. Только я не снимаю. Без него холодно. Поцелуй от меня детей на случай, если не свидимся…
Дальше расплылось.
Мать – интеллигентная женщина, библиотечный работник. Разве могла она выйти замуж за этого, деревенского, который пишет про всякую ерунду? Деньги, дрова, одежда. Настоящий отец писал бы другие письма. Как в музее, куда их водили всем классом. Фронтовые треугольники хранились под стеклом. Враг будет разбит, победа будет за нами, еще разовьется над Рейхстагом наше красное знамя. Неизвестный отец написал своему сыну. Но экскурсовод сказала: прочтите и запомните. Это не просто письмо. Завещание. Всем советским сыновьям.
– Гешка… Он одинокий был. А у этого дети, – старик смотрел внимательно, будто ждал от него чего-то. – После войны отправить хотел. Знать бы адрес, отправил… Сыну его. На память… – Так ничего и не дождавшись, старик вздохнул: – Песня у вас. Хорошая. Я, когда слушаю, обоих их вспоминаю. И Гешку, и этого… безымянного… Летят, летят… и превраща… – старик замолк на полуслове, уронив голову на грудь.
Он встал и вышел вон.
Сестра сидела перед пустым телевизором.
– Остановили чо-то. Прикинь, на самом интересном. Когда этот, ну, с рукой-то… А другой: шампанского, грит, хочу…
– В нашей абендпрограмме произошли неожиданные изменения. Срочные нахрихтен, – на экране явилась тетка восточного типа: широкие скулы, складки кожи на веках. Искры в тусклых глазах придавали ее облику налет сумрачного фанатизма – будто она ведет родословную не от мирных декхан бывшего советского Востока, а от басмачей, объявивших джихад доблестной Красной армии.
Поелозив в кресле, ведущая уселась поудобнее:
– Спецвыпуск для женщин. Уникальные кадры: наш любимый мущина открывает тракторный завод… – Молодой и энергичный фюрер, но на сей раз не в строгом костюме с галстуком, а в темно-синем джемпере с треугольным вырезом, щелкал огромными железными ножницами, будто примеривался, как бы половчее перерезать красную ленточку. Рядом топтался толстомордый мужик с инструментом поменьше, видно, местная партайная шишка. – И прошу заметить, чисто мирная продукция, не то што всякие танки, – ведущая поморщилась, – которыми эсесер надеется нас уделать, поглядим ищо, кто кого, хорошо смеется тот, кто смеется последний, близок день, когда последние станут первыми, тем более Россия, победившая проклятый коммунизм, наша великая и могучая держава, не была и никогда не будет последней, – ведущая тараторила звонко-механическим голосом, точно игровой автомат: плевалась словами, как монетами, в то время как на экране сгибалась в поясном поклоне девушка в русском сарафане и кокошнике, расшитом бисерными свастиками, принимая из рук фюрера сперва кусочек ленточки, а потом ножницы.
– А еще друзья называются! Таких друзей – за жопу да в музей. Пусть тока попробуют, – снова звякали желтые монеты. – На айн превратим наш мирный трактор в военный танк. А теперь сюрпри-из! Вчера наш уважаемый Рейхстаг принял закон про желтых, а сёдня… Как думаете, про кого? Про додиков. И сразу в третьем чтении. Чо читать-то! – ведущая испустила сноп искр и усмехнулась нехорошо. – И так все ясно: достали! Нашему каналу удалось взять интервью у инициатора этой своевременной инициативы. Здрасьте! – она обернулась к огромному студийному экрану, с которого зрителям кивала морщинистая тетка в шляпке-таблетке, утыканной павлиньими перьями. – Всякие недоброжелатели, а их у нас немерено, обвиняют. Дескать, Россия – свободная страна, а новый закон возвращает нас типа в прошлое. Вы как депутат Рейстага чо им на это возразите?
– Выдумывают! – депутатша кокетливо тряхнула маленькой головкой, украшенной брачным оперением, вырванным из хвоста павлина-самца. – В какое такое прошлое. В прошлом их ваще к стенке ставили. Пиф-паф! – и нет додика.
– Зря она перья нацепила, – Люба смотрела неодобрительно. – Примета нехорошая.
– А позвольте-ка задать вам личный вопрос, – ведущая растянула губы в узкой улыбке и выпростала согнутые в локтях руки, будто самка богомола, того и гляди сожрет какого-нибудь незадачливого самца. – Наши зрители интересуются. Перья на себя нацепили. Примета больно плохая. Непруха по жизни. Не боитесь?
– Не-а. Пусь другие боятся, которые болтают всякие глупости. Мы, фрауенфракция Рейхстага, готовим поправку. Если нас поддержат другие фракции, мы добьемся, штоб эта красота ниаписуемая, наоборот, приносила богатство, удачу и позитивные новости.
– А теперь, – ведущая дернула себя за мочку уха, – пару слов про додиков. А то зауральские вас критикуют.
– Ага, – депутатша качнула перьями. – Нас типа критикуют, а сами – чо? Вон в совке за эдакие делишки, – повернувшись к зрителям боком, ткнула пальцем в свою тощую задницу, – до семи с конфискацией. А у нас, по новому закону, до пяти. Максимум до шести с половиной! Из гуманных соображений.
– Гуманизм – наша древняя духовная традиция, которую мы используем, чтобы дать решительный отпор фальсификаторам, кто мажет грязью нашу великую страну. Сами в говне по уши, а в нас тычут. На себя поглядите, – желтая ведущая подвела итог интервью. – А теперь сюрприз! – погрозила кому-то пальцем. – Для этих, которые угрожают. Забыли, видать! Ничо. Мы напомним. Кто к нам с мечом… от меча… – она дергала себя за ухо. – Мечу, о мече? – прислушиваясь растерянно. – Короче, вмажем, мало не покажется!
С последними ее словами студийный экран выдвинулся вперед, совпав по контуру с телевизором. Советский Солдат, стерегущий западную границу, моргнул тяжкими бессонными веками и, задрав ногу в огромном каменном сапожище, перешагнул через Хребет. Руки, сведенные на груди, выпрямились, подымая обоюдоострый меч. Тра-та-та-та-та-та, – эфир прошила короткая автоматная очередь… Грозная статуя огрузла, распадаясь на полые обломки, из которых торчали ржавые прутья арматуры.
– Ну вот, – ведущая подытожила. – Как-то так.
– Сырники сделать, што ли?.. – Люба широко зевнула.
– А что это было? – он спросил встревоженно.
– Мультик. А у вас чо, нету? – сестра потянулась к пульту.
– Но послушай, это же серьезно.
– Чо, мультик-то? «Гречкой запастись, это она понимает!»
– Да какой мультик! А вдруг Ральку призовут?
– И чо?
– Убить же могут.
– Значить, – сестра смотрела на экран, – бует герой. Погибнет, защищая священные рубежи нашей Родины!
– Они же захватчики, оккупанты! – он вырвал у нее пульт. – А он – твой сын. Единственный, – злясь на себя, что не может найти правильных слов, чтобы она прислушалась и поверила, ткнул в красную кнопку.
Сестра погасла, будто ее тоже отключили от сети.
– Да чо ты распетушился. Кредит возьму – отмажу. Там и надо-то тыщ сто. В крайности сто двадцать. За год-два отдам. Не, за полтора, если под тридцать годовых, делим на цвёльф, умножаем… – с этими непонятными арифметическими выкладками она отправилась в кухню.
Но дело не только в ней, глупой сестре.
«Если завтра война… – явилась страшная мысль. – А вдруг я тоже погибну? Я – разведчик. Мы, герои невидимого фронта, остаемся безымянными».
Стало трудно дышать. Будто не его секретные данные, а сам он лежит, вытянув руки вдоль бездыханного туловища. Но не под стеклянной крышкой, как В. И. Ленин в Мавзолее, а в черном эбонитовом пенале, похожем на огромный смертник…
«Когда-нибудь все равно откроют, – неимоверным усилием он сдвинул с себя черную тяжесть, не пропускающую его будущую бессмертную славу. – Пусть не сейчас, а лет через сто. Или через тысячу. Откроют и прочтут…» – не доверив это дело грядущим поколениям, он сам открутил непроницаемую крышку гостайны, под которой должна лежать бумажка, не тронутая ни водой, ни кровью, где будет значиться: Алексей Руско – его имя и фамилия, вписанные в историю родной страны.
Бумажка-то лежала, но отчего-то с другой фамилией. «Неужели перепутали?!» – поднялось разочарование, наплывая густой горячей волной.
Мы никогда и ничего не путаем, – Геннадий Лукич напомнил укоризненно. – Разве ты забыл? Находясь в тылу врага, разведчик работает под прикрытием.
– А почему я не под прикрытием? Не тревожься, Алеша. Придет время, мы придумаем тебе легенду. По легенде у тебя будет новое имя.
– А его впишут золотыми буквами? Какими захочешь, такими и впишут. Хоть золотыми, хоть серебряными.
– Я хочу золотыми. Пусть напишут… – он собрался заглянуть в бумажку со своим новым именем. На всякий случай. Чтобы запомнить.
Но тут, в самый ответственный момент, в коридоре заголосила сестра:
– Ты а-а нё-ом не паду-умай плахо-ова, падрастешь и па-аймешь всё с года-ами! Твой а-атец тебя лю-ю-бит и помнит! Хыть давно не живё-от…
Когда он, чертыхнувшись – «С ума, что ли, сошла! Наши песни наяривает», – вернулся к тайной бумажке, его новое имя исчезло.
Будто медальон, который он в спешке принял за эбонитовый, оказался деревянным. Как у простого солдата. Того самого. Кого старик, пособник оккупантов, попытался выдать за его пропавшего без вести отца.
III
Телефон звонил и звонил. Он повернулся на другой бок, надвинул на ухо подушку. Заполошные звонки кончились. Донесся сонный голос сестры:
– Спит ищо. – И через паузу (видно, звонивший настаивал). – Ладно. Ща попробую… – сестра заглянула в комнату. – Тебя. Срочно, грит.
Он вышел в коридор. Взял замерзшую за ночь трубку. Думал, она уйдет к себе, но сестра стояла как привидение, в длинной ночной рубашке.
– Слушаю, – запечатал рукой свободное ухо.
– Выйти можешь? – Ему показалось, Ганс чем-то встревожен.
– Ладно. Оденусь только, – он повесил трубку.
– Кто это? – сестра спросила испуганно.
– Парень знакомый. Я тебе рассказывал.
– Бизнесьмен, што ли? А-а-а… Ты, эта… – перетаптываясь босыми ногами, она следила, как он надевает куртку, – Ральку-то не забудь. Пристрой. Хватит ему бока отлеживать…
Ганс стоял под аркой, шмыгал покрасневшим носом, на кончике собралась прозрачная капля.
– А ватник свой куды дел?
– Сам ты ватник! Ну. Чего?
– Эбнер пригласил. Вечером. В ресторан.
– Опять в еврейский? Нет. С меня хватит. – Ответил как напечатал.
– Не-е. В другой. На Литейном. Дело у него к тебе.
– Дело?
Наверху за окном маячила голова сестры. Он хотел сказать: давай отойдем.
Но Ганс буркнул:
– В семь, короче, – и нырнул под арку. «Скользкий он все-таки какой-то. Не поймешь, на кого работает. На нас или на Эбнера?.. – Подступали и другие вопросы. – Зачем я им понадобился?»
Письмо, что ли, передать? Их агенту, – кроме художника, за которым следил, когда практиковался по наружке, на ум никто не приходил. – Вербовать будут, сулить бешеные деньги, – он вдруг почувствовал горячее нетерпение, словно впереди его ждал не ресторан, а схватка с жестоким и умелым противником. Готовясь к сражению, он перебирал в памяти долгие дни, сложившиеся в недели, бесконечные, как вереница подвод, – обоз, ползущий за партизанским отрядом, в котором ему доверены сразу две главные роли. Командира и комиссара. Теперь он вглядывался, отмечая опытным глазом линии оборонительных укреплений. Жерла заглубленных орудий, похожие на жала гигантских насекомых, казалось, целятся в него…
– Ну чо? Возьмет Ральку-то?
– Вечером поговорю, – повесил куртку. – Не на ходу.
– А-а-а, – сестра протянула разочарованно. «Лишь бы сынка своего пристроить, – он лег и накрылся одеялом, надеясь вздремнуть еще часок. Но сон не шел. – А вдруг не Эбнер? Вдруг его послали, чтобы выманить. Выйду, а они – хвать!» – от этой мысли кинуло в жар. Он представил, как фашистские молодчики волокут его в подвал гестапо, где уже дожидаются палачи…
В какую бы сторону ни поворачивались обстоятельства, разведчик обязан сохранять спокойствие.
«Вам-то хорошо говорить… Ладно, побьют. Это еще ничего. А если пытать начнут, пальцы выкручивать?»
– Чо бормочешь? – Ральф высунулся из-под одеяла.
– Да спи ты, – он отмахнулся от племянника, который влез не вовремя, перебил экстренный сеанс связи с центром.
Ралькина голова скрылась.
Из шуршания за ушами, напоминающего помехи на линии, снова проклюнулся до боли знакомый голос: Будут пытать, соглашайся. Двойной агент – нам только на руку.
«А с деньгами как? Наверняка ведь предложат».
Ты, Алеша, прямо как не наш, не советский. Деньги, естественно, сдашь.
«Сдам, – покорно кивнув, он достал из портфеля увесистую пачку нем-русской валюты. И в тот же миг перед ним открылось окошечко, за которым мелькали чьи-то руки. Воображаемая пачка исчезла в недрах родного ведомства. – Как вы думаете, на что их потратят?»
Как это – на что? На наше общее дело.
Он хотел спросить: а мне? Разве ничего не останется? Совсем?
Но окошечко уже захлопнулось. Одновременно отключилась и внутренняя связь. Сколько ни вслушивался, голос шефа пропал.
К схватке с врагом он начал готовиться заранее. Перво-наперво принял душ. Пусть не думают, что советские разведчики не моются.
– То морду ополоснет, и готово, – сестра и тут не утерпела. – А то размылся, гляжу. К бабе, што ли?
«Эх, знала бы ты, к какой я бабе! – он вытащил из корзины стираную рубашку, хотел погладить, но сестра не дала, вырвала из рук, прогнала с кухни. – А шефу надо так сказать: если враги пронюхают, что у меня совсем нет денег, у них возникнут обоснованные подозрения…»
– Куда намылился? – Ральф шевельнул наушниками.
Обшаркивая брюки жесткой плательной щеточкой, он объяснил уклончиво: приятели, в ресторан пригласили, что-то вроде отвальной.
– В куртке пойдешь? – Ральф сдвинул наушники набок. – Тада в брюках глупо. Джинсы мои – вон, – кивнул на шкаф.
Чуть было не принял предложение, тем более и по размеру подходят, хотя Ральке всего шестнадцать: «Хорошо им тут. Жратвы навалом. С детства питаются», – но вспомнил про внутреннюю наружку. Этому только дай повод. Разноется: негоже советскому разведчику ходить в чужих штанах, это им, захребетникам, плевать, сегодня брюки сменят, а завтра изменят Родине.
Ответил сурово:
– Уж как-нибудь в своем. Ганс ждал его у парадной.
Он поздоровался и обмер. Из-под арки донеслись грубые мужские голоса. «Началось».
– Туда. Бежим, – Ганс побледнел и сорвался с места.
Одним духом проскочив сквозь дальнюю арку, они оказались на соседней улице. Голоса отстали, запутавшись в темных подворотнях.
Хотел сказать: «Что, совесть заговорила? – но решил: – Пусть думает, что я ни о чем не догадываюсь».
– Можа, эта, пешком? – ему показалось, Ганс повеселел.
Фонари еще не зажгли. Как ни приглядывался к встречным прохожим, не различал лиц. Будто не люди, а темные силуэты. Гладкие, обтекаемые, как эбонитовые пеналы-смертники для своих бессмысленно погубленных душ. «Если меня схватят, ни один из них не заступится. Сделают вид, что не заметили…» Снова накатывал страх. Теперь ему чудилось, будто он не герой, получивший важное задание, которое обязан выполнить во что бы то ни стало. А наоборот. Беззащитный поезд, на всех парах несущийся туда, где его дожидаются вражеские подрывники. Словно бархатная пасть, перед ним распахнулся туннель, ведущий в темные земные недра…
Но в этот миг, когда, казалось, все кончено, дрогнули и вспучились неверным светом тройные колпаки фонарей.
– Хорошо, а? Мы ить с тобой счастливцы, избранники мироздания, – Ганс обернулся, будто протянул ему руку. И тотчас же, знаменуя выход из тупика, замерцали мостовые огни. Веселой морзянкой им сигналили огоньки автомобилей, плывущие над Невой двумя широкими встречными потоками, будто летели, не чуя под собой земли.
Снова пришло это странное чувство. Будто нет меж ними границы, высокой, выше Уральского хребта. Стоит остановиться, шепнуть: «Черт с ними со всеми… Главное, мы с тобой… Я здесь… Я тебя не брошу. Пусть хоть пытают, хоть на куски режут…»
– Ты не думай! Я их не боюсь. Даже если убьют, – Ганс смотрел на силуэт крепости, подсвеченной по всему контуру. – Лишь бы знать, что Россия станет великой. Не как сейчас. По-настоящему…
Электрическая кардиограмма опала и пошла смертельно ровной линией равелинов. Жалея, что Ганс снова все испортил, он тоже смотрел на крепость, где до войны (в войну успели вывезти) хранилась русская слава – знамена и ключи от захваченных нашими войсками городов. «И нечего примазываться… Тоже мне, жертва фашизма. Убьют тебя, жди!»
Их обогнала группа школьников – мальчики и девочки лет двенадцати в одинаковых красных курточках. Дети двигались по мосту сомкнутым строем, печатая шаг. Их сопровождал вожатый с тяжелым, будто оплывшим лицом.
– Гляди, полицаев-то нагнали, – Ганс смотрел вперед.
Вдоль кромки Марсова поля, растянувшись цепью, замерли черные фигуры «пятерочников».
«Целый отряд прислали, сволочи! Этот, – он покосился на мужика, который торчал у перехода, делал вид, что хочет перейти на другую сторону. – Прыгнет. Собьет меня с ног… Предатель, прихвостень, – напоследок, прежде чем дюжие пятерочники схватят и поволокут его в застенки гестапо, хотелось глянуть в Гансовы бесстыжие глаза. – Пусть знает, что я его раскусил».
На портике колоннады, точно шаровая молния, вращалась огромная свастика. Разбрасывала электрические снопы. Другая, поменьше, сеяла искры на въезде в главную аллею, куда сворачивали длинные черные машины с высокими выпуклыми крышами – словно внутри не сидят, а стоят во весь рост.
– Праздник у них, – Ганс объяснил. – Типа прием. Будто подтверждая слова Ганса, мужик, которого он принял за фашистского спецназовца, кинулся к крайнему полицаю, размахивая какой-то белой бумажкой. Получив разрешение, примкнул к группе приветствия, встав в строй.
«Ну, ошибся, с кем не бывает…»
Подъезжающих приветствовала группа людей.
– Их что, насильно сюда согнали? – он посочувствовал несчастным, исполняющим роли статистов.
– Этих-то? – Ганс усмехнулся. – Сами записываются. В районной управе.
За узким черным каналом ежились голые деревья, словно люди на краю расстрельного рва. Он шел, поглядывая по сторонам. Город, захваченный оккупантами, подсовывал ему то рекламную тумбу: «Лучшее средство от пота», то заголовок местной газеты: «Мир слушает Россию».
«Слушают их, как же, размечтались…» По другую сторону улицы двигался детский отряд. Тот самый, что обогнал их на мосту.
– Куда это они?
– Вон, – Ганс указал пальцем. – Блумы возлагать.
На фасаде углового здания висела памятная доска. Из железной скобы, вбитой в стену, торчали красные гвоздики – слежалыми головками вниз. Двое нациков в куртках и черных шлемах топтались рядом. Проходя мимо, он замедлил шаги.
В этом доме жил академик права, доктор философских наук
Адольф Отто Эйхман
(1906–1962).
Пал от лап жидов.
Шлемовидные зиганули, отдавая честь герою новой России. Какая-то желтая, идущая мимо, отшатнулась и быстрым привычным движением надвинула на лоб капюшон. Нацики проводили ее довольным улюлюканьем.
– Вы… тоже возлагали? – он спросил тихо, но эти все равно услышали. Тот, что пониже, оскалился. Блеснула золотая фикса. Он поспешил отвести взгляд.
– Не. У нас музей его. В шуле.
– А шул твой где был, в центре? Он не понял, почему Ганс, изменившись вдруг в лице, рванул вперед.
– Да что я такого-то… – он бежал следом.
– Шул – нельзя. Надо говорить: шуле.
– Ладно, – он кивнул, хотя все равно не понял. – А почему от рук евреев?
– Выкрали его. Спецслужбы ихние. – Ганс отвечал на бегу. – В Израиловке замочили.
– Так они что, у вас орудуют? А гестапо? Вроде бы всесильная организация.
– Можа, када и была. Щас – нет. Ваще мышей не ловят. В смысле ловят. Типа нас.
– Нас? С тобой?
– Ты-то тут при чем?
Впереди, за Литейным проспектом, поднимались знакомые с детства купола. Он снова пожалел, что уедет, так и не увидев их главного праздника, в котором таится сокровенный смысл темной захребетной жизни. Ее инь яо. Говоря по-нашему: квинтэссенция, суть.
– Может, зайдем?
– Тебе-то на хрена? – Ганс удивился.
– Сестра у меня… – он замялся, подбирая подходящее объяснение. – В общем, богом увлекается.
– Дак бог-то тут при чем? «Все у него ни при чем, – не то обиделся, не то разозлился. – И я, и бог».
Вдоль дорожки, ведущей к массивной церковной двери, растянулись нищие. Культяпые мужики – кто без руки, кто без ноги – глядели молча и хмуро. Бабки в драных шубах качали квелых младенцев, тянули душу жалостливыми голосами.
Он приготовился к величественному зрелищу. Конечно, не Volkshalle, но тоже, наверное, красиво…
Но внутри оказалась церковь как церковь: иконы, свечи, душный полумрак.
– Вам чо тут, сынки? – тетка неопределенного возраста преградила им дорогу.
– Нам бы, тёенька, к нему приложиться. Приложимся типа и уйдем, – Ганс ответил елейным голосом.
– А вы, голуби мои, оба-два, часом не додики? – тетка дернула углы платка, затягивая узел потуже.
– Да чо вы такое говорите! – Ганс покачал головой укоризненно. – Студенты мы, универсанты.
– Универ… чо? – она оглядела их с подозрением.
– Я из Со… – он хотел объяснить, но Ганс пнул его ногой.
– В государственном университете учимся.
– В госуда-арственном? Тада другое дело… – тетка расслабила узел и, видно, потеряв к ним всяческий интерес, направилась по своим делам.
Хор, вьющийся под потолком, запел тише, уступая высокому невнятному голосу:
– Еще молимся о богохранимой России, властех и воинстве ея…
Молодой желтый славянского типа подпевал суровым баском:
– Фюрер, ты наш великий вождь, имя твое наводит трепет на врагов…
Еще надеясь, что ослышался, он навострил уши.
– …Да приидет царствие твое, и да будет воля твоя на земле нашей и не нашей, аминь, – широко перекрестившись, желтый сломался в поясе.
– Впечатляет? – Ганс спросил шепотом. – Туда гляди.
Тонкая струйка верующих, несущих трепетные огоньки, тянулась к большой иконе. По бокам ее увивали вышитые крестиком полотенца. Почти вплотную к ней стояла двухсторонняя лесенка, похожая на детскую горку. Желтые всходили по очереди и, подтопив свечки с обратного конца, прилепляли к широкому блюду. Перекрестившись напоследок, сходили вниз.
– Святой ваш? Местный?
– Ага. Типа. Не узнаёшь? Он всмотрелся. Из простенка, озаренное свечами, как народной любовью, выступило знакомое лицо.
– Ну чо, прикладываться бушь?
– Я?!
– Ну не я же, – Ганс хихикнул.
– Погоди, погоди. А в мечетях как? Я… где-то читал, у мусульман вроде бы нельзя.
– У мусульман нельзя. А у желтых можно, – Ганс подтолкнул его в спину. – Поближе, вопщем, давай. Щас начнут.
– Возлюбленные отцы, братья и сестры! – голос священника звучал вкрадчиво, но внятно. – Слава фюреру, миновали те страшные времена, когда наша мать-церковь корчилась под гнетом большевистских гонений. Никакие бездуховные атеисты и кощунники, враги тысячелетнего православия, больше не смеют препятствовать нашим религиозным праздникам, собирающим сотни тысяч истинно верующих по всей стране. В очередной раз мы убедимся в этом послезавтра, под сенью сего праздничного храма. В День Весеннего Равноденствия – святой для нас день, когда вместе с силами родной природы, на время впавшей в зимнюю спячку, воспрянет и начнет возрождаться наш героический нем-русский Дух…
– А почему он на сов-русском? – уважая чувства верующих, он шепнул Гансу на ухо.
– Дак старинный, типа как у вас старославянский.
Круглолицая девушка в скромном белом платочке обернулась, полыхнув укоризненным взором.
– Но сегодня, – голос священника окреп, – в канун Великого праздника, мы поминаем наших братьев и сестер, томящихся в советской неволе.
Судьба уготовила им страшные испытания. Так пусть наша сугубая молитва приблизит день, когда они, обессиленные и закрепощенные по лагерям, заводам и колхозам, собьют постылые красные звезды со стен своего Кремля. Невозможно себе представить, какая радость снизойдет в сердца человеческие, когда падет, наконец, каменный занавес Урала и мужья соединятся с женами, отцы с детьми, дети с родителями. Не говоря уж о друзьях, разлученных войной. Помолимся за нашу доблестную армию-освободительницу, сильную не столько мощью вооружения, сколько несгибаемой волей своего верховного главнокомандующего, в чьи руки Провидение вложило обоюдоострый меч. И пусть некоторые маловеры, действующие по указке своих зауральских хозяев, приводят свои жалкие аргументы. Мы-то знаем, меч Провидения действует поверх всяческих расчетов. Грядет Великое землетрясение, колеблющее основание советской темницы. Чаша страданий исполнена до краев. Недалек тот день, когда не только мы, но и они, наши заблудшие братья и сестры, станут свидетелями Пасхи среди лета, о которой в прозрении радостного духа пророчествовал наш великий святой, преподобный Серафим. Но даже он, несвободный от заблуждений и предрассудков своего времени, не знал того, что твердо знаем мы, народ, сплотившийся вокруг национал-социалистической церкви. Повинуясь воле наших праведных вождей, мы говорим решительное «нет» убогому жидо-масонскому христианству с его мягкотелой сострадательной моралью. Пусть каждый из вас повторяет про себя золотые слова нашего владыки патриарха, которыми он приветствовал участников Восемнадцатого партайного съезда: наша Пасха – не так называемое воскресение Христово, а вечное обновление великого нем-русского народа. Вместо крови прежнего жидовского Спасителя мы вкушаем воды наших великих рек. Вместо плоти – тучные зерна, выращенные на бескрайних нем-русских просторах. В пресуществленном виде они знаменуют собою народную плоть и кровь. Те-ела народного прими-ите, бессмертия истинного вкуси-ите…
Желтая паства подпевала, встав с колен.
Он ощутил кровь во рту – как в детстве, когда вылизывал солоноватые ссадины. Только густую и приторно сладкую.
– Душно. И пахнет… – как мог, он задерживал дыхание.
– Сказано, народное тело. А ты чо ждал, духи?
– Да енти, енти… – за спиной раздался тягучий женский голос. – Приложиться, грят, хотим. А сами не прикладывались…
– Ща-а… прило-ожатся, – кто-то тянул в ответ ленивым баском.
Он хотел обернуться, но его локти держали мертвой хваткой.
– Ну чо, Брунхильд Иванна, – пробасили над ухом, – с которого начнем?
– С ентого давай, Фрицхен.
Ему в спину ткнули жестким пальцем. Он зажмурился, принимая неизбежное.
– Пустите его… он… не синий, – Ганс извивался в железных руках.
– Черный, што ли? – старостиха глянула ошарашенно. – И документик имеется? А ну, сынок, пошарь.
Тот, кто держал Ганса, моргал туповато:
– А ентого?
– Пусти. Куды он денется, – тетка махнула рукой.
«Сволочь, это он нарочно, чтобы его отпустили… – Липкие руки обшаривали тело, он чувствовал чужое смрадное дыхание. – А сам воспользуется, сбежит…»
– Эт-та чо такое? – тетка уставилась на его паспорт. – Дак ты чо, мериканец?
– Из Совка он, – Ганс морщился и поводил плечами.
– То-то гляжу, морда больно жидовская… Чо ж ты, сука такая, сестер-братьев наших гнобишь, в застенках их держишь, чо они тебе, болезные, сделали? – старостиха запричитала, всхлипывая.
– Дык эта, – один из ее подручных задумался. – Можа, морду ему начистить? Шобы неповадно.
– Горячий ты больно, Васятка. Охолонись, – она затянула платок потуже. – С батюшкой схожу посоветуюсь. Начистим. Ежели благословит.
Вокруг уже собиралась паства, сплачивалась, окружая их плотным кольцом. В глазах, источавших слепую ненависть, плясали свечные огоньки. «Побьют, как пить дать побьют…» – он старался не дрожать.
– Не. Не благословил. – Вернувшись, старостиха отчиталась с сожалением. – Нам, грит, политических провокациев не надобно.
– Непорядок получается, – тот, кого она назвала Васяткой, обиделся. – Ладно ентот. А синий? Пущай приложится.
– Дак я чо, против, – старостиха тоже обиделась. Фрицхен отхаркнулся и сплюнул себе в руку.
– Ну, сволочь синяя. Сам или помочь? Ганс оглядывался, как затравленный зверёк.
– Не хошь, как хошь, вольному, как грится, воля, – Фрицхен вытер руку о штаны. – Правда, Вася?
– Ага, – тот осклабился. – Тащить, што ли? Ганс рвался, но все слабее и слабее:
– Я сам… Пустите… Сам пойду…
Кольцо прихожан разомкнулось. В тишине, нарушаемой мышиным хрустом свечей, сияло тонкое, почти бесплотное лицо.
Вдруг ему померещилось, будто фюрер, лишенный признаков телесности, обратил свой взор к нему. Зов, исходящий от иконописного лика, проникал в самое сердце. Он испугался, что сейчас не выдержит, шагнет навстречу…
Ганс взялся за поручни.
– Ей ты! Заснул, што ли! Можа, эта… – Фрицхен обернулся к старостихе. – Помочь интеляхенту?
– А и впрямь, помогите, сынки. Совсем чево-то он скис.
Какой-то желтый, сунувшись сбоку, отодвинул лесенку. Обмякшего Ганса подняли. Аккуратно примерившись, ткнули лицом.
– Делов-то, – Фрицхен похлопал Ганса по плечу. – А ты, мудащок, боялся…
Он не помнил, как оказался на улице.
Нищие тянули к нему руки, провожая глухим ворчаньем. По лицу Ганса, бледному, словно закрашенному белилами, катились злые слезы.
На остриях ограды хищной стаей чернели двуглавые орлы.
– У, грёбаная! – Ганс пнул тяжелую чугунную цепь. И ни с того ни с сего рассмеялся.
«Быстро же он утешился. Плюнь в глаза – божья роса».
– А… Сам. Он, – не посмев назвать прямо, обвел собственное лицо. – Как к этому относится?
– На себе не показывай, – Ганс хихикнул. – Примета плохая. Типа, заразишься.
– Сам заразишься. Не я. Ты его целовал.
– Щас! – обернувшись к собору, Ганс выставил средний палец. – Я в него плюнул. В глаз попал, ага.
Парни в коричневых куртках и низко надвинутых шлемах пялились на тумбу. Проходя мимо, он зацепился взглядом: «Секрет мужских побед!» Мощный торс, увенчанный маленькой головкой, рекламировал средство от пота. Рекламный мужик глядел сурово, будто спасал человечество от всяческой дурной вони.
– Трусы они позорные, – Ганс вытер губы. – Сами, небось, трясутся. Вдруг в полицайку пойду, заяву настрочу.
– А пойдешь?
– Да какой с них спрос, с уродов дремучих. Две извилины в голове.
– Чтобы врезать, и двух достаточно.
– Да чо ты ваще заладил! Никто мне не врежет. Потому што бог, – Ганс поднял глаза к небу. – Или не бог… Короче, оберегает. Пока действую правильно… Всё. – Коротко оглядевшись, Ганс взялся за дверную ручку. – Пришли.
Эта короткая и быстрая оглядка будто включила тревожную кнопку:
«Ресторан, а без вывески… Ну точно. Провокация… Зря я на это согласился…» – но было поздно. Он уже вступил в темную парадную, запнувшись о порог.
Помни, Алеша. Что бы ни случилось, мы тебя оберегаем.
«Я помню, помню», – он сжал дрожащие пальцы в кулаки.
Сквозной проход под лестницей, филенчатая дверь, глухой двор, потом, кажется справа, флигель. Мелькало разрозненными картинками, словно кадрами диафильма. Снова дверь, обшитая листовым железом, рука охранника тянется к телефонному аппарату…
Дверь квартиры, не обозначенной номером, открыла безликая женщина славянского типа.
Если не считать вешалки, на которой дыбилась чья-то верхняя одежда – в таком внушительном количестве, что темные опасения расползлись как гнилая ветошь: «Ну нет, так не вербуют», – огромная прихожая выглядела пустовато.
Он почувствовал, что снова владеет собой.
Снял и повесил куртку. Придирчиво оглядел свое поясное отражение – слева от входа висело большое фацетное зеркало, – поерошил слипшиеся под ушанкой волосы и обернулся к Гансу: спокойный, собранный, каким и должен выглядеть разведчик, вступающий в логово врага.
Они проследовали светлым и абсолютно пустым коридором – таким длинным, что воображение успело развесить по стенам железные тазы и корыта, велосипедную раму без колес с разорванной цепью (сосед который год грозится отремонтировать), приткнуть к стене и даже укрыть пестрой рогожей комод с выломанными дверцами (соседка хранит всякое старье вроде эмалированных кастрюль с худыми донцами), – приметы родной ленинградской квартиры выступили так ясно и пронзительно, что безликая желтая, встретившая их в прихожей, показалась существом из другого, параллельного мира. Он оглянулся. Тень со шваброй подтирала за ними уличную грязь.
После режущего коридорного света помещение, в которое они вошли, показалось мрачным. Посередине стоял длинный, уставленный закусками стол.
На его вежливое «здравствуйте» никто не откликнулся. Кроме хозяина застолья: Эбнер, сидящий в торце, кивнул издалека.
– Вон место. – Ганс указал на свободный стул. «Как с собакой обращаются, – снова накатывало раздражение. – Подумаешь, знать! От слова зазнаться…»
Ганс улыбнулся:
– Тут по-простому: кто смел, тот и съел. Окинув стол опасливым взглядом, он положил себе салата, похожего на привычный оливье, кусочек желтовато-прозрачной рыбы. Потянулся было к хрустальной плошке с черной икрой, но удержался: не стоит выдавать противнику свои гастрономические слабости. «Сами предложат – возьму».
Но никто ничего не предлагал. Он жевал, прислушиваясь к ближайшей парочке.
– Да-а, тебе-та клё-ово, – девица кривила губки. – Твой фатер из вермахта. А мой эсэс.
– Ты чо думашь, они различают? Совкам по барабану, – парень оглаживал ее тощее бедро. – Всех вздернут.
– А я с та-абой ха-ачу, – потеряв всяческий стыд, она выгибалась под его рукой, как сытая кошка, только что не мурлыкала. – Ря-адом, на соседних фа-анариках…
От девицы припахивало терпкой сыростью. Он отодвинулся брезгливо.
Парни, сидевшие напротив, разговаривали о каких-то голубых фишках, один советовал сбрасывать и на что-то переключаться. Другой не соглашался, мол, раньше надо было чухаться, теперь-то поздно, и ссылался на какой-то индекс, который хрен куда отскочит.
«Фишки. Индекс», – он слушал, стараясь запомнить.
– Не. Я телик в выходные послушал. В йены переложился.
– А чо не в баксы?
– Дак все ломанулись. Слава фюреру, из Рашки хыть успел перегнать.
– А банку скока?
– Пятнадцать. Ваще оборзели.
– По-божески ищо, – второй отломил кусочек хлеба и макнул в сметанный соус. – Ваши придут, ваще раскулачат, а? Как думашь? – парень обращался прямо к нему.
– Ясное дело, раскулачат, – он пошутил с особенным тайным удовольствием.
«И правильно. Давно вас всех пора». Над этим столом, как развернутое полковое знамя, реял успех. Несправедливый, доставшийся в наследство от родителей, прислужников оккупационного режима. «Ишь, жрут, – он отодвинул от себя тарелку с праздничной снедью (у этих что ни день, праздник) и понял, чем у них тут воняет: деньгами. Наглыми. Бесстыдными. – А мы? Кофе лишний раз не выпить».
Вдруг представил, как их, подгоняя прикладами, выводят во двор. «Нет, расстреливать не надо, пусть убираются в свою поганую Германию», – а на их место садятся Пашка и Серега, его друзья по бараку. То-то они удивятся, скажут, мы тебя за слабака держали, а ты вон кем оказался, настоящим партизаном…
Не успел он это подумать, как на плечо легла тяжелая рука.
Встать. Бросай оружие, – в голове зажглось и погасло.
«Эх… Надо было погоны хоть сорвать…»
Какие погоны, Алеша? – голос шефа стал укоризненным. – Ты же не кадровый военный.
– Ну пошли, што ли. Побалакаем, – сняв руку с его плеча, Эбнер направился к черным кожаным креслам.
Не было у него другого выхода. Только встать и выйти на пыльную дорогу, которая начинается с первого позорного шага, но кончается не родимым домом, а Дулагом, где предлагают жизнь во славу чужой страны. Или смерть – во славу своей.
– Хотел поблагодарить тебя. Отличный реферат, – выставляя оценку его работе, Эбнер растопырил пятерню.
– Не за что, – он прекрасно понимал: про реферат это так, для затравки. Захребетники благодарности не знают, привыкли все покупать.
– Выпьешь? А? Коньячку, – не дожидаясь его согласия, Эбнер махнул рукой.
Вражеский оперативник, переодетый официантом, налил в бокалы. Почему-то не до краев, а всего-то на два пальца.
«Коньяку им жалко, что ли?..» – но это так, мельком, потому что ждал следующего хода.
Но Эбнер не спешил. Покачивал бокал в ладони. На просвет густая жидкость темнела, как расплавленная ртуть.
Внутренний голос подсказал: Не спеши. Пусть он сперва попробует.
Будто он сам не знает: могли подбросить спецпрепарат, подавляющий волю.
Его визави делал странные пассы над бокалом.
– Прав старик Черчилль, армянские лучше. Он понюхал осторожно. Пахло приятно. Не химией, а медвяной горечью.
– Или грузинские предпочитаешь? Вопрос он принял за намек: «Надо ему сказать.
Сталинские методы остались в прошлом. Нынешние руководители СССР понимают всю важность взаимовыгодного партнерства с зарубежными странами, в первую очередь с Россией…»
Но к ним приблизился парень в строгом черном костюме. Что-то зашептал Эбнеру на ухо.
– Громче, не слышу.
– С биржи. Срочно.
– Расслабиться не дадут, – Эбнер проворчал недовольно. – Чо у них там, война, што ли?
Парень (он догадался: личный секретарь) покосился в его сторону.
– Шрёдер грит, хуже. Он сделал вид, что рассматривает этикетку. Но его ждало разочарование. Вышколенный секретарь воспользовался шифром. Снова замелькали голубые фишки, индексы и прочая абракадабра, которую он едва успевал фиксировать в памяти: «Фьючерсы, зомби, быки…» А еще какой-то медвежий рынок. (Воображение нарисовало цыгана, который водит медведя на цепочке, – хотя здесь, в России, нет никаких цыган.)
Судя по выражению лица (Эбнер слушал, играя желваками), информация исключительной важности. Последнее, что удалось запомнить: жертва продольной пилы.
«Ничего. Наши справятся. Не такие шифры разгадывали…»
– Подумать надо. – Эбнер почесал кончик носа. – Не решать с кандачка…
– Шрёдеру чо сказать?
– Скажи, через час. И эта… гляди мне! Секретарь потупил взор и выскользнул за дверь.
Но не прошло и минуты, явился снова:
– Ящик, грит, врубите. Передают. Залпом допив коньяк, Эбнер протянул руку. Секретарь вложил в нее пульт.
– После рекламы наша историческая игра «Переори фашиста!» продолжится. Не переключайтесь, – гнусавый ведущий помахал им рукой.
Эбнер брезгливо сморщился.
– Прошу прощения, – секретарь быстро, но почтительно взял пульт.
Такого даже он не ожидал: «В открытую передают, сволочи!» По экрану бежали разноцветные линии, то свиваясь, то расходясь в разные стороны. Монотонный голос диктовал цифры.
Наглая беспечность захребетников наводила на неприятную мысль: российские спецслужбы разработали особый шифр, нового поколения. «А вдруг нашим не по зубам?»
– Ну, – Эбнер обернулся к секретарю.
– Взять, грит, щас.
– А риски?
– Шрёдер грит, тот раз рискнули, за месяц отскочило.
– Месяц! Тут дни решают, – Эбнер повел плечом, будто оно затекло. – Ладно, – махнул рукой, – иди. Стой.
Секретарь замер и вытянулся.
– Ящик выруби. Спецэкран съежился и, сойдясь в одну яркую точку, погас.
Он отдавал себе отчет: сейчас, прямо на его глазах, вершится нечто важное, что будет иметь далеко идущие последствия. Как для него, так и для родной страны. Волею судеб он, простой советский парень, оказался в самом эпицентре событий.
– Ну чо, прикатят ваши на танках? Возмущала сама мысль: «Он что думает? СССР может нарушить международные соглашения? Развязать новую войну?!»
– Мы, советские люди, никогда! По телевизору – это вы! Глупости несете! – выпалил одним духом, не переводя дыхания.
– На митинге, што ли? – Эбнер поморщился. – От Ганса дури набрался?
Он не понял, при чем здесь Ганс, но под взглядом Эбнера сник. Выпустил взмокшие подлокотники.
– Чо не пьешь? – Эбнер плеснул себе в бокал и потянулся чокнуться. – Прозит.
«Хитрый, сволочь! Откажусь, спугну… – Понимая, что рискует, и рискует смертельно, он выпил и приготовился к худшему. Худшее началось немедленно: пошла кругом голова. – Эх, дурак! Дома не пообедал, и тут у них постеснялся», – он осознал свою тактическую ошибку: на полный желудок любое спецсредство действует слабее.
– Три недели назад, когда я уезжал… дружба, добрососедство и всякое такое… – убеждал, но не с тем, чтобы успокоить. Чтобы слушать и контролировать свой голос. Который вот-вот откажет.
Не ссы! На крайняк сам с ним перетру, – его внутренний хихикнул и рассыпался мелкими осколками.
– Неделю стараются, а желтые уже на изготовку, – Эбнер сделал знак официанту. – Дней десять еще, вконец мозги им затрут.
– А отец твой… что говорит? – он следил за официантом. Тот ползал по полу, подбирая осколки.
Похоже, спецсредство, подброшенное захребетниками, тормозило мыслительные процессы. Пока думал, не поджать ли ноги, официант успел поставить перед ним чистый бокал.
– Отец? – Эбнер дернул подбородком, будто жал воротник. – Ему-то палюбому не дернуться. Один хрен, в заложниках.
– У ваших? – В голове бежало все быстрее, будто советские танки уже на подступах к Петербургу.
– У наших, – Эбнер скривил губы. – У ваших он ваще труп.
Кажется, немного полегчало. Он сглотнул химическую горечь, замаскированную коньячным спиртом. На его счастье, планируя вербовку, захребетники выбрали препарат кратковременного действия. А вернее, он сам. Предотвратил их коварные замыслы, сбросив со стола бокал. Тот, первый, содержавший полную дозу.
Молодец, Алеша! Справился и себя не выдал.
«Этот, внутренний, все время лезет, работать мешает», – он пожаловался мысленно, ободренный похвалой.
Он, Алеша, тоже наш сотрудник. Там, где ты сейчас находишься, трудно использовать обычные методы наблюдения. Нам приходится действовать изнутри.
«Так он что?.. Правда моя внутренняя наружка?»
Пойми, Алеша. Ты, конечно, храбрый разведчик, но, как бы сказать, неопытный. И с нем-русским у тебя проблемы.
«А у него?»
Он билингва. Мать – советская партизанка. После войны служила в эсэсовском кафе подавальщицей. Погибла при исполнении.
«А отец, – он спросил ревниво, – тоже из партизан?»
Ш-ш-ш! – Геннадий Лукич приложил невидимый палец к невидимым губам. – Нету у него папы. Он, Алеша, сирота…
Сообщение, полученное из центра, не радовало. Теперь, когда связь прервалась, он понял: дело не в языке. А в том, что у его внутреннего кристально чистая анкета. «Неужели я потерял доверие командования? Надо возвращать. Любой ценой…»
Эбнер смотрел раздумчиво, будто что-то взвешивал про себя.
– У тя рус-марки есть?
– Немного, – он покраснел.
– Тыщонку наскребешь? – Эбнер, занятый своими мыслями, не заметил его смущения. – Слыхал, чо деется… Заработать можно. На панике. Пока идиоты сбрасывают. Прокатит, двадцатник получишь. Хошь, в рус-марках. Хошь, сразу в баксах.
«Двадцатник. Двадцать тысяч… – еще вчера он бы изумился этой непомерности. Но сейчас обиделся: – Не слишком ли задешево он надеется меня купить? Сам стократ, небось, огребет». Словно взглянув не себя вражескими глазами, он окончательно осознал ничтожность суммы, которую сумел заработать честным трудом, продав (да и то не сам, а с помощью Ганса) малую толику своих обширных знаний.
Несправедливо получается. Ты учился, пятнадцать лет вкалывал, иероглифы зубрил… – его внутренний заворчал.
Он старался не слушать. «Лишь бы примазаться. Пользы от него с гулькин нос, а долю себе потребует. Делись потом с ним…»
И тут вдруг соединилось: будто сошлись концы перебитого провода, даже язык защипало. То, что сегодня утром он принял за сеанс связи, на самом деле – приказ. Простой и ясный. Именно так шеф и говорил – внедриться. Но не с тем, чтобы заработать. Деньги – побочный эффект.
Как – внедриться! – внутренняя наружка ахнула. – Двойным агентом, что ли?
Дурацкий вопрос он оставил без ответа. «Если справлюсь, а я, конечно, справлюсь, – повторил не очень уверенно, будто заговаривая судьбу, – шеф поймет, кто из нас умнее. Я или этот, внутренний…»
Эбнер что-то чиркнул в блокноте.
– Открою на тебя конт. Счет – по-вашему. В банке.
«Как это он откроет? Я же уеду», – он прислушался, ожидая подсказки, но внутренняя наружка молчала, видно, затаила обиду: без меня решил обойтись, сам и соображай.
– Номерной. На предъявителя. Предъявишь. Они сверят. – Эбнер объяснил в телеграфном стиле.
– Сверят? – он почувствовал холодок в груди, словно уже видел группу советских телеграфистов, сосредоточенно сверяющих цифры. – Где?
– В банке. Когда назад приедешь.
– А вдруг не приеду?
– Да куда ты на хер денешься, – Эбнер пожал плечами лениво. – Пошлют.
Ему понравилась уверенность (не только потому, что в глубине души хотелось вернуться в Россию, снова глотнуть этой сумасшедшей жизни), с которой Эбнер предсказал его успешную карьеру, словно вынул благоприятную карточку: и теперь все зависит от него.
– А дальше? – все-таки задал контрольный вопрос, на который его визави ответил коротко, будто дал последнюю, самую лаконичную, телеграмму:
– Всё. Можешь снимать. – Эбнер поднялся, сдвинув кресло. – Ну чо, расслабься. Ты мой гость. Деньги через Ганса зашлешь.
Трудный разговор, в продолжение которого он не раз и не два шел по краю пропасти, отнял остаток сил. Хотелось откинуться в кресле и закрыть глаза.
«Расслабляться не время, – он пришпорил себя. – Дело надо делать». Но сколько ни жал на кнопки, спецканал больше не включался.
Хотел уже было выключить, но на экране мелькнуло лицо. Показавшееся до странности знакомым.
Вернер (или кто-то неотличимо на него похожий) вел репортаж с места аварии: поперек экрана, уныло попыхивая фарами, торчала маршрутка с перекошенным капотом. У переднего колеса лежало тело.
– Нашему каналу выпала огромная честь. Показать новый закон в действии. Первый, как говорится, случай. Желтому, погибшему за счастье народа, предоставляются неотъемлемые права синих граждан. В частности, на неотложную медицинскую помощь….
Оператор перевел фокус на карету «скорой помощи» с синей полосой на борту. Из кабины вышел врач в белом халате и синей шапочке, деловито приблизился к пострадавшему и, коротко взяв его запястье, махнул рукой. Два санитара, бережно приподняв обмякшее тело, положили желтого на носилки.
Фокус переместился на людей, стоящих у обочины.
– К нашему глубокому сожалению, – в голосе репортера зазвучали горестные ноты, – группа отщепенцев, для которых нет ничего святого, не преминула воспользоваться этим прискорбным инцидентом, чтобы устроить митинг против решения властей. Вглядитесь в их унылые хари. Они-то надеялись, что и дальше будут измываться над честными желтыми тружениками, нашими с вами согражданами. И, кстати говоря, отнюдь не безвозмездно. Как вы сами догадываетесь, за советские рубли. Но предатели просчитались. Спасибо волонтерам, стоящим на страже общественного порядка и национальных интересов России. Сейчас наш оператор покажет вам этих мужественных парней…
Вернер вел репортаж на сов-русском. («Здесь, в России, наш язык постепенно входит в моду», – он отметил про себя.) Скорей всего, именно по этой причине оператор чего-то недопонял. Вместо объявленных волонтеров показал нациков, которые стояли рядом с черной машиной с битами в руках. Видно, осознав свою ошибку, камера смущенно потупилась и, лизнув краешек серого в дрыздочки асфальта, уперлась в лобовое стекло ожидающей проезда маршрутки. Желтый водитель, смирно сложив руки на руле, смотрел вперед.
На переднем сидении расположился мужчина в темно-сером пальто и такой же серой шляпе. К своему крайнему изумлению, он узнал вежливого человека, который предостерег мать танкиста от лишней болтовни.
«Да нет, быть такого не может… И авария другая». Ту он помнил во всех подробностях: и синего врача, которого полицай вызвал по ошибке, и кузов желтой труповозки. Не говоря уже о пассажирах покореженной маршрутки, которых загнали на обочину.
«Сильные у них препараты, – недобрым словом помянув российские спецслужбы, – скорей всего, тоже нового поколения. Наши проще. Убить – пожалуйста. Но чтобы так, – он прислушался к себе. – Когда ничего такого не чувствуешь, руки-ноги на месте, а в голову черт-те что лезет… Эх! – даже подрасстроился. – Нам бы такие…»
С этой мыслью выключил телевизор. Тем более репортаж закончился. Вернер исчез.
V
Едва он вернулся за общий стол, голова прошла. Оглядевшись, он заметил, что Ганса в комнате нет. Ганс вернулся минут через десять. Бледный, потерянный. «Будто кто-то умер. Из близких. Отец или, скажем, мать». Он хотел окликнуть, спросить: что с тобой? Но Ганс все равно бы не услышал. Гости орали так, будто сошли с ума. Все и одновременно.
– В совок захотел?! Свово дерьма мало?!
– Фюрер им покажет! Попили нашей кровушки!
– Твоей, што ли?!
– А хыть бы и моей!
– Нужна она им! У их своей… Хыть залейся!
– Наша земля, сибирская! Баушка моя оттуда. С этого, как его, с Красноярска!
– Вот и вали! Чумадан в руки – и нах остен! На стройки коммунизма!..
Ганс с Эбнером о чем-то разговаривали. Он бы много дал, чтобы их подслушать. Но слушать приходилось гостей.
– Я спа-атеньки ха-ачу… – тощая девица ныла капризно, приваливаясь к плечу кавалера. Но тот тянулся к рюмке:
– За наше… как грится… опщее будущее… Кавалера перебил хлюпик в круглых железных очочках. По-местному, ботаник:
– Четвертый рейх. Да. Проект гениальный. Соединить несоединимое. Наши социально-экономические достижения. С ихними ресурсами.
Самое удивительное, голос хлюпика был услышан. Даже Эбнером, сидевшим в торце стола:
– Задолбаешься соединять. У совков армия. Не чета нашей. Сунемся, трупами завалят.
– Ну это мы ищо поглядим, кто кого, – хлюпик отвечал лениво, словно делал Эбнеру одолжение. – У нас, слава те осподи, желтых навалом.
– Не то слово, – его поддержал кавалер вульгарной девицы. – Хыть с кашей хавай!
– На желтых надеешься? – против выступил парень, опасавшийся раскулачивания: – Думашь, под танки пойдут? Хрен тебе! К совкам ломанутся.
– Ты их чо, спрашивал?
– Спрашивать их, – хлюпик обиделся. – Референдум ищо скажи.
Колман, сидевший рядом с Эбнером, вдруг оживился:
– А я согласен. Тема в тренде. Типа мистическая связь… Между русскими… Мы и они, которые за Уралом…
Эбнер повернулся к нему всем корпусом:
– Заткнулся и сел.
Официант что-то шептал на ухо хлюпику. Тот промокнул губы и вышел из комнаты.
Они с Гансом – следом. Он бы еще посидел, да Ганс куда-то спешил. Последнее, что он отметил, надевая куртку: красный телефонный аппарат. В прихожей, на стене. «Почему же я раньше не заметил? – и вдруг вспомнил: – Как тогда, в поезде. Похож на стоп-кран. Тоже красный. И тоже на стенке…»
Приложив трубку к уху, хлюпик кивал, терзая витой шнур: то вертел, то растягивал, будто проверяя его на прочность…
– Зря ты к врачу не пошел. Вдруг нерв какой-нибудь задело.
Они уже свернули на Пестеля и теперь шли в сторону Марсова поля. Впереди, над крышей углового здания, таким же красным светом сиял лозунг: «ФОЛЬК И ПАРТАЙ ЕДИНЫ!» Бейсбольная бита восклицательного знака то гасла, то снова загоралась, подмигивая ему с высоты.
– А! Ерунда… – Ганс потрогал скулу, будто проверяя, на месте ли ссадина. – На мне как на собаке… Устал я чо-то. Весь день бобиком…
На краю Марсова поля белела пустая скамья. Но Ганс направился не к ней, а к автобусной остановке.
«Перчатки, что ли, подложить?» – проведя рукой по металлическим рейкам, он примостился на краешек, жалея, что не надел ватное пальто. Но оказалось, вовсе не холодно. Наоборот, приятно. Как после трудного экзамена. Оценки еще не объявили, но, похоже, сдал.
– Знаешь, а мне понравилось. Психи они, конечно. А все равно клёво!
Ганс бросил на него косой взгляд:
– Ага. Типа зашибись! – злым холодным голосом. Как ветер, который бродил по Марсову полю, шевеля голые кусты.
«Я ему приятное стараюсь, а он…»
Сквозь патину заиндевелых веток поблескивали огни праздника для черных. Он хотел спросить: как думаешь, когда у них все закончится? – но Ганс пихнул его в бок:
– Тихо! Патруль. Из боковой аллеи, замаскированной мерзлыми кустами, донеслось едва слышное попискивание и механическое бормотание.
– Нам-то что? Сидим, никого не трогаем…
– Заткнись! – Ганс прошипел придушенным шепотом. – Кому грю!
Два здоровенных полицая, обвешанные разнообразными средствами связи, остановились в нескольких шагах.
Один щелкал, высекая пламя. Другой, прикрываясь черными кожаными перчатками, тыкался сигаретой.
– Не. Винд, мля, – тот, который щелкал, потряс бесполезной зажигалкой и что-то буркнул в писклявую рацию. Он расслышал слово: «Яволь!».
– Ну чо там? – другой спросил лениво.
– Подтягиваться приказали.
– Бздят. Вчера на оперативке, тебя не было. Охман заявился.
– Штурмбаннфюрер? Сам, што ли?
– Ну. Типа бонбу могут. Или гранату. Эти, грит, предатели.
– Тьфу, – его напарник сплюнул. – Да чо они могут, додики!
– Я тоже не поверил сперва. А Охман грит: затаились. Ждут, силы копят. Чёрть его знает, можа и правда… – Снова запищала рация. – Покурить спокойно не дадут… Главно дело, вчера ить купил… Вроде, горела.
– Фуфло китайское, ясен пень… Голоса полицаев скрылись за кустами.
– Эй, додики! Давно загораете? – Он и не заметил, как к остановке подошел мужик в меховой шапке пирожком: – Ждете, грю, давно?
– Я т-те дам додиков! – Ганс рассвирепел.
– Да я чо… я эта… шутейно, – мужик забормотал, отступая.
Но Ганс завелся не на шутку:
– Ща как врежу! На том свете бушь шутить! «Только драки нам и не хватало. Мало ему одной отметины…»
– Успокойтесь, гражданин. Ступайте своей дорогой. Не будет больше автобуса. Только что последний ушел.
– Как так последний? Ты откуда знаешь? «Рожа, как у сивого мерина…»
– Полицаи сказали, – он брякнул наобум, не успев сообразить: мужик видел все своими глазами – не только ничего не сказали, даже не подошли.
– А… Вон оно што… Так бы сразу и сказал… А вы чо сидите?
– Дежурим. У нас приказ. – Стараясь не фыркнуть раньше времени, он ответил строго: – Останавливать подозрительных лиц для проверки аусвайсов. Вот вы, к примеру… – с разгону чуть не ляпнул: товарищ.
«А и ляпнул бы – не беда». Неловко топыря руки, сивый попятился. Но сообразив, что раком далеко не уползешь, развернулся и, втянув голову в плечи, затрусил к мосту. Хотелось свистнуть вслед. Как в детстве, пальцы в рот. Если бы не патруль, маячивший за дальними кустами…
– Зря ты нарываешься, – он попенял Гансу. – Нервишки пошаливают, валерьянки попей. Ну, что стряслось-то? Давай, колись. Как говорится, одна голова хорошо, а две лучше…
– А три ваще дракон. Типа змей-горыныч.
– Ну не хочешь, как хочешь… – он сделал вид, что сейчас встанет. – Пошли-ка, братец, домой.
– Нельзя мне, – Ганс обхватил себя обеими руками, словно обнял. – Брательник звонил. Вопщем, приходили.
– Кто? – он спросил машинально, хотя сразу всё понял.
– Ну эти, с универа.
От сердца немного отлегло. Как-никак, университет – не гестапо.
– Приказ. – Ганс помедлил, будто собрался с силами. – Отчисляют меня.
– Тебя?! А-а… – он догадался. – За учебу не заплатил?
– Да ты чо! В январе ищо внес.
– Доклады делаешь, в архивах военных копаешься… – тут словно зашелестело в памяти. Листок. Тот самый: Мохнаткин, Лихайчук, Свирский – который Ганс вырвал из «Дела». Чтобы передать нашим компетентным органам. «Выследили», – он ахнул и зажмурился, лишь бы упредить самое страшное: Госизмена. Слово, написанное псевдоготическими буквами, наливалось красной электрической кровью. Он сцепил мгновенно взмокшие пальцы:
– Главное – молчи. Стой на своем. Да. Вынес. Случайно. Хотел вернуть. В конверт даже положил. Чтобы не повредить, не помять…
– Што – в конверт? – Ганс спросил таким изумленным голосом, что электрические буквы померкли.
– Ну… – он растерялся. – Документ…
– Да срать они хотели на документы! Захотят – новых наваляют, – Ганс цеплялся за металлические перекладины обеими руками: будут отрывать, не оторвут. – Организаторов отлавливают. По одному.
«Организа… – он обмер, повиснув в воздухе, не чуя ни земли, ни перекладин. – А говорил, все так делают, и курсовые, и рефераты, за деньги… – но что-то липкое, улитка, с которой сорвали панцирь, сползало по спине медленным ужасом: – Сперва его. А потом меня…»
– Засветился я. В оргкомитете. Давно ищо. Молодой был, полез.
– А что вы там… делали? – он смотрел ошарашенно.
– Да, считай, ничо. На Дворцовую вышли. Типа за справедливость. Ну, эта… Синяя тряпка. Я ж тебе рассказывал.
Рассказывать-то рассказывал. Но одно дело – болтовня. Другое – безумцы, не побоявшиеся выступить против оккупационного режима. Не тайно, а в открытую. Как декабристы. Это раздражало особенно, пронзало мучительной тоской: «А вдруг так и остаются в истории…»
– А этот, не помню кто… Как заорет. Ура! Даешь Зимний!
– У вас что, и оружие было? – он спросил недоверчиво, пытаясь вообразить огромную толпу, штурмующую чугунные ворота. Как в фильме Эйзенштейна. Только со шмайсерами.
– Какое там! Откуда!
– А сколько вас?
– Сперва человек триста. Пока мост не перешли. А там, на площади… – Ганс поежился. – Семеро осталось. Встали, тряпку растянули…
По ногам тянуло ветром и холодом. Теперь он наконец увидел: маленькую, ничтожную группку – семерых смельчаков, растянувших в морозном воздухе пустынной площади тряпку с белыми буквами: «ДАЕШЬ ФАШИЗМ С ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ ЛИЦОМ!»
– А дальше?
– Эти, в штатском, набежали. Свинтили нас и – в гестапо.
– В центральное? На Литейном?
– Не. В районное. На Мойке.
– Значит, ты… сидел? – он выдавил из себя, заранее не веря. Ганс – не Петька, тянувший срок по малолетке. И уж тем более не беззубый старик, который рассказывал про белых вшей.
– Не, – Ганс мотнул подбородком. – Не расчухали. Они организаторов искали. А я: не знаю, грю, ничо.
– Но вас же семеро было?
– Ну да, – Ганс подтвердил, не услышав внятного русского вопроса: и никто тебя не сдал, ни один из семи? – Гауптштурмфюрер, капитан по-вашему. Нормальный манн оказался. Протоколы оформил. Отпустил.
– И в университет, – он усмехнулся, – не сообщил?
– Это да. На их типа усмотрение. Беседа. Профилактическая, ну… – Ганс замялся, – как бы тебе…
– Знаю я, – он нащупал твердую почву под ногами. – Стол, они сидят, а ты перед ними…
– Во-во. Как поц с маком. Вопщем, выперли. Пятерых. А нас с одним парнем, тоже отличник, предупредили. Ищо раз вылезем…
– Так ты… снова полез?
– Я што, идиот! – Ганс возмутился. – Знашь, как пересрал! Лишь бы, думал, отстали… Диплом-то важнее.
Ветер нырял под стеклянную загородку, холодными струйками затекал под брюки.
– И всё? Ганс поежился, будто не решаясь продолжить.
– Год назад. Препад один, Ланге. Пройдите, грит, в деканат.
Он вспомнил коротенького крепыша, не то булочника, не то охотника в тирольской шляпе.
– Два мужика. В костюмах. Хари такие… – Ганс смотрел куда-то вдаль.
– Размытые, – он подсказал.
– Сперва про учебу. Работы, мол, у вас клёвые. Особенно по блокаде. А мы из института истории.
Совет у них свой, защититься легче. Кандидатам – черный пасс дают… – Ганс жевал трусливые слова. Он давно все понял.
– Короче, ты подписал.
– Ну, – Ганс кивнул потерянно. – А чо делать было! Тада ваще одно к одному. Фатера с работы поперли. И счет с универа. Главно дело, плату повысили…
«Случайно так совпало, – он усмехнулся коротким Любиным смешком. Но где-то в глубине уже тлело, разгораясь приятным костерком, над которым он грел озябшие руки: – А строил из себя! Декабрист… Теперь – всё. Не отстанут. С живого не слезут», – шел, но не по тонкому льду. По твердой земле. Чувствуя, что этот костерок греет не только руки, но и сердце: поставив свою подпись, Ганс стал ему ближе.
– А тут Эбнер. С вашими замутил. Питание на супершнельной ветке. Папаша его. Перетер с кем надо, денег дал на раскрутку. Переводчиком меня позвали. С сов-русского. С паспортом обещали помочь…
«Курица или мясо?» – он вспомнил аппетитную коробочку, запаянную в целлофан.
Мимо, скрежеща и загребая железными лапами, ползла уборочная машина. Свернув на светофоре, ушла направо. В сторону бывшего Спаса на Крови. Оттуда, с другого берега реки, тянулся луч прожектора, внимательно обшаривал окрестности. Острие замерло, пронзив насквозь. «Но если подписал… Значит, он – двойной агент».
Снова его сковало холодом.
– А Геннадий Лукич знает?
– Он-то при чем? Я документы подбираю. С нашей стороны научник мой курирует. С вашей – Геннадий Лукич.
– И всё?
– Ну да, а чо ищо-то?
– Конверт с деньгами. Билеты.
– Дак научник попросил. Передайте, грит, вашему советскому приятелю. Геннадий Лукич ему прислал.
«Ах, вот оно что… Как же я сразу не догадался! Шеф использует его втемную…» – ему открылся истинный смысл спецоперации, разработанной Геннадием Лукичом: под предлогом совместной конференции – ветеранов Смерш и гестапо – воспользоваться интересом Ганса к нем-русским архивам, чтобы вывести на чистую воду последних военных преступников, кому удалось просочиться сквозь сито перекрестных проверок. И затаиться среди простых советских людей.
– Все ж видели, мы с тобой вместе… ходим, – Ганс смотрел пытливо, будто ждал подтверждения.
«Вместе… Ходим…» – Внизу живота пульсировало, будто там собралось все скоротечное и возбудимое, агрессивное и подвижное: ян яо – напряженное, как прямая линия, светлое, как ленинградский день, пронзающий темноту петербургской ночи. Он хотел сказать: да, вместе, мы с тобой, – но Ганс вдруг нахмурился:
– Дак чо, из-за тебя, што ли? Ну, эта, приказ.
Напоминание о приказе сбило опасные, несвоевременные мысли, направив их в правильное русло: если Ганс подписал согласие на сотрудничество с их компетентными органами, не может быть никакого приказа. «Добровольных помощников не отчисляют». Во всяком случае, у него на родине. Но решил проверить: все-таки другая страна:
– В приказе должна быть формулировка. Академическая неуспеваемость или, не знаю… поведение, порочащее, как там у вас… фашистский строй.
– Национал-социалистический… Да в том-то и дело! Сказали, по закону про додиков. А фатер как заорет. Урою! Своими руками! Брательник мне позвонил. Не вздумай, грит, возвращаться – озверел, точно уроет. А главно, обидно. Ну какой я, к чертям собачьим, додик? – Ганс прошептал отчаянно. – И мыслей таких нету. Веришь?
– Да я-то что… Я… – Он хотел сказать: не бойся, я тебя не выдам. Но губы не слушались. Снова занималось внутри. Предчувствием преступной сладости, не идущей ни в какое сравнение со всем этим… бабьим…
– А это откуда? – Он смотрел на ссадину, которая почти зажила, отпала даже корочка. Остался желтый нимб.
– Нацики, – Ганс ответил, глядя ему в глаза. – На остановке, закурить попросили. Тоже про додиков бухтели… Не знаю, чо делать-то теперь?
– Ну хочешь, в деканат сходим. Могу заявление написать. Ничего не было, ну, в смысле, такого, особенного, о чем они… – он забормотал, не зная, как поточнее выразить эту сомнительную мысль.
В отличие от другой, несомненной: «Зачем он мне это рассказал? И про гестапо, и про нациков».
– Правда? – Ганс смотрел с надеждой. – Дак чо, зайти за тобой? Тада я эта, завтра. В одиннадцать.
– А ночевать где думаешь, в общежитии?
– Хотел. А Эбнер грит: дома не найдут, в общагу сунутся. Да чо теперь! – Ганс махнул рукой. – Одну ночь перекантуюсь. С вокзала погонят, койку сниму. Невелика птица, – и усмехнулся. – Ага. Вопщем, фогельфрай.
Этого нем-русского выражения он не помнил. Но, уловив слово «птица», кивнул.
Нахохленный Ганс и вправду походил на птицу. Так, спрятав голову в грудных перьях, и сидел в его памяти, пока, расставшись с настоящим Гансом, он шел через мост. В то время как настоящий Ганс шел по направлению к вокзалу, уменьшаясь в своем значении и весе, пока не съежился до маленькой тушки, сложившей крылья на съемной койке.
«Птица-то птица… – он будто смотрел вслед. – Но другая, не похожая на Юльгизу. Та вот-вот взлетит. А этот, – отчего-то подумалось, – вряд ли…»
Напоследок Ганс задал еще один вопрос: «Как думашь, што такое фашизм?»
Он даже растерялся: черт знает о чем этот Ганс думает, будто мало ему своих проблем.
По ту сторону Невы, вдоль крыши плоского здания, тянулся вездесущий лозунг: «ФОЛЬК И ПАРТАЙ ЕДИНЫ!» Бейсбольная бита горела сильно и уверенно.
Он остановился посредине моста. Внизу, меж редких электрических прогалин, тошнотворным паром какого-то варева курилась тьма.
Когда враги запираются, их надо выводить на чистую воду. Но в том-то и состояла загвоздка: что делать, если они во всем признаются? Сперва старик, а теперь – Ганс. «Лучше бы уж врали, как мы…» – поймав себя на этой крамольной мысли, он поднял сухие глаза.
Над Петербургом, колыбелью трех революций, склонялось низкое небо без единого признака звезд: слепая мать, которую обманули, подкинули чужого ребенка. В то время как родной прозябает на сибирском холоде по другую сторону Хребта. «А ты говоришь, звездное», – силой ян яо, своей прямой несгибаемой воли, он преодолел тысячи пустых километров, обращаясь к сестре Любе, почитательнице немецкого путаника-философа.
И услышал Любин голос: «Ты решил его обмануть?» – «Кого? Старика?» – «Ганса». Он хотел поправить, сказать, ты ошибаешься, его зовут Иоганн.
Но голос исчез.
Осталось только пустое небо. Зеркало, завешенное черным платком.
Уже не колыбель, где тлеет будущая жизнь, а смертное пепелище, на котором он стоял и думал: ей, любимой сестре, хотя и рожденной от отца-предателя, давно пора понять. Бывают времена, когда складки черной ткани, наброшенной оккупантами на огромную часть некогда бескрайней державы (отчего-то подумалось: от Кёнигсберга до Владивостока) глушат нравственные законы. Чтобы это осознать, достаточно прислушаться к своему сердцу, ожесточенному исторической несправедливостью.
Он прислушался, но ничего не услышал. Там, внутри, зияла пустота.
Больше не обращая внимания на бесполезное небо, он ускорил шаги.
В прихожей осторожно снял куртку, надеясь незаметно проскользнуть в комнату, но – только ее и ждали! – явилась здешняя сестра.
– Шляешься. А я… Спина прям отваливатся. Зато всего взяла, – она подталкивала его в спину. – На антресоль закинуть надо. Ральку-то не сдвинешь. Лежит приклеимшись. Как жрать, так он первый. А как таскать… – завела свою всегдашнюю канитель.
В кухне – одна на другой – стояли две картонные коробки.
– Я, эта, лестницу пока… Он взялся за коробку.
– Ого! Кирпичи, что ли?
– Сам ты кирпич. Макарон взяла, консервов, вермишели…
– Столько-то зачем?
– А вдруг блокада? Хыть на первое время… – она распялила лестницу, заляпанную белой краской. – Всё истоптали, – ткнула пальцем в пол. – Ходют и ходют. Туда сюда, туда сюда. Утром помою. Сил уж никаких.
– Закончили, наконец? – он покачал лестницу, проверяя на прочность: не хватало только сверзиться.
– Да хрен их разберет. Вроде, грят, всё. Можа, завтра придут проверят, – она пожала плечами: – Чо там проверять?
Затолкав на антресоли обе коробки, он глянул вниз. Цепочки белых следов начинались от входной двери. Стоя на верхней перекладине, он ясно различал отпечатки каблуков. Одни пошире, другие поуже. Те, что поуже, свернули к стариковской двери…
Выполнив поставленную перед ним задачу, он разделся быстро, по-солдатски, и наконец лег. После трудного дня хотелось все обдумать, разложить по полочкам. Даже, может быть, свериться с карточками.
Однако поздняя прогулка сделала свое дело. Стоило коснуться подушки, и сон, быстрый как смерть, набросил ему на голову глухой черный платок.
Назад: Пятая
Дальше: Седьмая