Пятая
I
Не поддаваться на провокации. Но и мямлить, как он мямлил вчера, – нельзя. «Следует крепить линию обороны. Запасаться железобетонными фактами. Для этого мне нужна консультация специалиста, – так, шаг за шагом, словно разведчик, уходящий по первопутку в расположение противника, он обосновывал настоятельную необходимость своей встречи с Гансом. – Надо его найти. Но как?»
Проще всего подкараулить на факультете. «А с другой стороны, – обдумывая промежуточный этап операции, он взвешивал все за и против: – не дай бог, напорюсь на Шварца. Привяжется: что случилось, почему вы не уехали?..»
По счастью, вспомнил: книжный магазин. Тот самый, напротив Гостиного двора рядом с кондитерской «Север».
Если не считать названия (в Петербурге знаменитая кондитерская называется «Норд»), всё оказалось в точности как рассказывал Ганс. Магазин пришелся кстати во всех отношениях: дома торчать не хотелось, особенно теперь, когда у племянника начались предпраздничные каникулы, которые Ральф проводил на кровати. Сестра злилась: «Видал, пожрет и заляжет!» Его тоже удивляла такая жизненная позиция. Здоровый парень, нет бы сходить куда-нибудь. А то напялит наушники и лежит лежмя.
На курсах учили: сперва надо осмотреться. Он побродил по залам. На всякий случай заглянул в кафе. На беглый взгляд ничего подозрительного не обнаружилось: читают, разговаривают, кофе пьют.
Первое правило наружного наблюдения: держать под контролем дверь. В качестве прикрытия он выбрал стеллаж со словарями.
Ганс не появлялся. Сперва это не слишком беспокоило: «Да куда он денется! Придет». На третий день, сделав для себя ряд интересных открытий, касающихся местного языка, приступил к книгам. На полках, маня и притягивая взгляд яркими обложками, стояли десятки тысяч томов. Приходилось признать: в России полиграфическое дело поставлено на самую широкую ногу, впору позавидовать захребетникам. «А ведь еще совсем недавно…»
Он помнил те, книжные, костры. Костры, сложенные из книг, они потухли в начале пятидесятых, после смерти Иозефа Геббельса, тогдашнего Генсека НСРРП. Но сохранились документальные свидетельства. Он запомнил одну фотографию: Дворцовая площадь, Александрийский столп, люди в черном. Их лица размыты темнотой. Фокус наведен на Ангела: каменное лицо – безучастное, будто костер, полыхающий у подножья, его не касается. Что ему людские безумства!
Когда случалось проходить по родной ленинградской площади, ломал голову: а этот? Тоже смотрел бы в пустоту? Или бы сорвался, погребая врагов под своими обломками? Как Гастелло, советский герой-летчик, который направил охваченный пламенем самолет на скопление вражеских автомашин и цистерн с бензином. Между прочим, немец по отцу…
Для начала выбрал два томика на пробу: «Стань счастливым, или Как переменить судьбу» и «Я – душа офиса. Как заставить коллег пахать на тебя». Но полистав, брезгливо захлопнул: пусть сами это читают, искупают свои исторические грехи.
С конспиративной точки зрения книжный магазин оказался идеальным местом. Множество читателей коротали здесь свободное время. Некоторые примелькались до такой степени, что тянуло поздороваться. В особенности высокий парень, на вид вполне интеллигентный. Сидел в самом дальнем углу. Цепкий взгляд, которым парень (обычно погруженный в книгу) время от времени обводил зал, вызывал тревожные подозрения: «А вдруг не просто так? Вдруг он за мной следит».
Но убедил себя: обыкновенный невроз оперативников. Особый психологический эффект (Геннадий Лукич называл: «видимые признаки повсюду»), когда во всех и каждом подозреваешь наружных наблюдателей: в малых дозах весьма эффективное лекарство, держащее разведчика в тонусе. В больших – сущий яд, отравляющий жизнь.
Их знакомство состоялось не в читальном зале, а в маленьком уютном кафе. В обеденное время он позволял себе покинуть пост ради чашечки кофе. Капучино (раньше и понятия не имел, что бывает такая вкуснотища) стоил здесь недорого, не сравнить с городскими ценами.
Поводом послужила ложечка, которую парень уронил, а он поднял.
– Позвольте представиться. Алексей. – И, опережая вопрос, к которому успел привыкнуть, добавил: – Из Советского Союза.
Его собеседник ничуть не удивился:
– Вернер, – и кивнул. Ему понравилась такая реакция. В отличие от других захребетников, встречает не по одежке.
Кстати, одет он был довольно несуразно. Темные вельветовые брюки, вытянутый свитер, особенно рукава, которые Вернер то и дело поддергивал, оголяя запястья. По-русски говорил довольно чисто, так что оставались сомнения: понятно, что не желтый, но вот синий или черный?.. Естественно, спрашивать не стал.
– Зачем вы это читаете? – Вернер бросил взгляд на книгу, которую листал его новый советский знакомый. На обложке, демонстрируя накачанный торс, красовался полуголый мужик. (Покраснев, он отложил поспешно.) – Это же… – Вернер поморщился. – Мюль. Нормальные книги наверху. Могу показать.
Они поднялись на второй этаж.
– Вам што милее: классика или современность? Он хотел сказать: современность, но Вернер уже подвел его к полке, где стояли советские классики. Пушкин, Достоевский, Толстой.
– Выбирайте, – и, усмехнувшись, ретировался.
Он смотрел разочарованно. «Наших я и дома могу», – но не хотелось показаться невежливым.
Вытянул красно-коричневый томик, открыл и прочел:
«В конце новембера, хотя снега ваще-то не было, по утрянке, часов эдак в девять, цуг Питерско-Варшавской железки на быстрой скорости гнал к Петербургу. За окном стоял такой собачий холод и туман, что, казалось, хрен рассветет. В десяти шагах, вправо и влево от дороги, фиг разглядишь чо-нибудь из вагенфенстера. Из пассажиров были те, которые валили назад из-за бугра; но больше всего набилось в отделение для желтых, какая-то мелкая сволочь и подонки с ближних станций. Все обалденно устали, у всех глаза в кучу, мозги раком, к тому же продрогли как собаки, морды бледно-желтые, вроде под цвет тумана…»
«Ну не-ет. Сами пусть читают». Поставил на стеллаж и сошел вниз, еще не зная, как к этому отнестись.
С одной стороны, первый абзац романа (в школьных сочинениях пишут «великого» – в свое время он прочел, но так и не понял, в чем тут особенное величие. Есть интересные места, особенно начало и конец, а середина затянута, не худо бы и подсократить) в переводе на нем-русский звучал уныло и убого, но, с другой стороны, нельзя не отдать должного переводчику, который передал подлинник близко к тексту, даже ухитрился сохранить ритм или тон, свойственный Достоевскому: читатель вроде него, знающий китайский, где один и тот же иероглиф, прочитанный разными тонами, может означать совершенно разные вещи, в состоянии это оценить.
На его осторожный вопрос Вернер ответил: те, кто предпочитает сов-русский, ходят не сюда, а в специальный магазин. Какое-то военное название, он не запомнил со слуха: не то «Дзот», не то «Окоп», где представлена как классика, так и современные авторы. Сам Вернер частенько туда захаживает.
– На Васильевском. Переулок Маргарет Браун.
Имя ему ни о чем не говорило. Но любезный парень вырвал лист из блокнота и начертил план: от метро по Среднему проспекту, свернуть направо – третий дом от угла.
– Буквально подвальчик. Типа, как в Мастере и Маргарите, – и, встретив его недоуменный взгляд, уточнил: – Алоизий Могарыч, тезка нашего дедушки, – судя по тонкой усмешке, отпустил шутку.
– Дедушка? – он переспросил, пытаясь распробовать ее соль.
– Фатер. Адольфа Алоизовича. Нашего дорогого и любимого, – Вернер кивнул на нишу, где в аккуратной золоченой рамке висел навязший в зубах жестокоусый портрет. – «Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо…» Круто – да?
Этого он тоже не понял. Счел за благо сменить тему:
– А Николай Островский там есть?
– Чо, известный писатель? – Вернер спросил тревожно и что-то записал в блокнот.
Сам парень отдавал предпочтение современным авторам. Выяснилось, что его новый знакомый – критик.
– Типа Латунский, – Вернер скептически поднял бровь. Видимо, намекал на местного литературного деятеля.
– Но вы… еще молодой.
– Нашли молодого! Тридцатник скоро стукнет…
Он хотел сказать, советские критики много старше. Но Вернер его не слушал, жаловался на жизнь: арбайтает в газете, ведет еженедельную колонку.
– Типа новинки из мира книг. А чо делать? Жрать-то охота…
– Понимаю, – он посочувствовал. – Цензура душит.
– Цензу-ура! – Вернер протянул мечтательно и, заложив страницу, объяснил: большинство текстов, которые приходится рецензировать, фуфло. Если и попадается что-нибудь более-менее стоящее, за неделю все равно не вникнуть:
– Сюжетец типа перескажешь и – в номер.
– Вы сотрудничаете с толстыми журналами? «Новый мир» или «Наш современник», – он назвал самые прогрессивные, которые сестра Люба читала от корки от корки.
– Скажите еще «Черный передел». Лабуда. Глянец. Особенно этот, как его… – Вернер пощелкал пальцами, но так и не вспомнив названия журнала, заговорил о кошмарной литературной ситуации, которая сложилась в России, в отличие от СССР, где живут и работают воистину глубокие и серьезные писатели, которых сам бог велел рецензировать.
– Кого вы имеете в виду? – Он ожидал услышать знакомые имена: Юрий Бондарев, Семен Свешников, Иван Нагибин, чьи книги, в отличие, скажем, от Пикуля, цензура пропускает со скрипом. А некоторых писателей вообще не пропускает. Стругацкие, например, ходят в самиздате.
– Солженицын, Трифонов, тот же самый Булгаков… Одним словом, титаны!
Он чуть не ляпнул: а разве они советские? Но поостерегся: «Эмигранты. Скорей всего. В Америке небось живут».
– Значит, у вас их переводят?
– Да кому они тут нужны! Кто их ваще читал? Кучка специалистов, а у газет тираж, реклама… Во чо им надо, – Вернер ткнул пальцем в ближайший стеллаж и заговорил горячо и сбивчиво, как о наболевшем.
Он слушал, с трудом ориентируясь в жарком потоке слов и мыслей, пока не нащупал изнанку этой сбивчивой горячки: оказалось, Вернер тоже написал роман. Но его роман не издают.
«Тоже мне, писатель! Писатели – люди солидные. А этот… Вертопрах».
– А что издают? В ответ он услышал гневную тираду, из которой понял, что современные нем-русские писатели пишут всякую ерунду.
– Тут один… – Вернер назвал имя: не то Охрупкин, не то Нахрапкин. – Прикинь, навалял про Локотьскую республику…
Он вздрогнул и оглянулся на дверь. Слава богу, Вернер этого не заметил.
– Действие в сорок третьем, а героя с себя списал. Мудозвон, о советской армии рассуждает. А сам ладно бы еще в вермахте, дак эсэсовцем служил. Или этот, – последовала еще одна фамилия: Мышкин или Тришкин, впрочем, Мышкина он бы запомнил. – Во томище! Страниц пятьсот. Типа, любовь не кончается со смертью… Он фыркнул:
– Посильнее, чем «Фауст» Гете.
– А чо, остроумно, – Вернер одобрительно кивнул.
– Это не я, это Сталин сказал. Про Максима Горького. «Девушка и смерть».
– И смерть? Не, не читал, – Вернер поддернул рукава.
Запястья поросли короткими, светлыми волосками. Как у Ганса. Испугавшись, что покраснеет, он отвел глаза.
– А государство почему не вмешивается?
– Дак свобода типа, – Вернер скривился презрительно и, сам себе противореча, заговорил про какие-то гранды, которые Культурминистериум выделяет издательствам, публикующим бесчисленные утопии и антиутопии, основанные на конспирологических теориях о «мировой закулисе», якобы угрожающей суверенитету России и целостности ее границ. Столь же щедрая поддержка обеспечена благостным сказочкам о крепких нем-русских семьях и мемуарам любовниц покойных знаменитостей. Особой популярностью пользуется серия «Жизнь замечательных нацистов» и еще одна, эротическая: «Любовь в концлагерях».
Вернер развел руками:
– Такая, понимашь, херня.
– Понимаю. Литература для желтых.
– Да ты чо! Желтые кроссворды разгадывают. Им цайтунги раздают. Бесплатно. У метро. Не видал?
Впав в крайнее раздражение, Вернер заговорил о содержимом этих бесплатных газетенок (большая часть полос отдана чудодейственным средствам от сердечных болезней или, напротив, для усиления потенции, подборкам тупых анекдотов, мнениям полицаев о музыке, музыкантов – о спорте, продавцов косметики – об архитектуре, художников – о последних достижениях медицины, учителей – о выборах, депутатов местного штадтсобрания – о новых федеральных законах). Наскучив подробностями, до которых ему не было никакого дела, пусть живут как хотят, он кивнул на книгу:
– А ты что читаешь?
В отличие от других, которые Вернер бегло просматривал, эту книгу он читал вдумчиво, делая выписки.
Его вопрос послужил поводом для нового устного эссе: о последней литературной моде, которую Вернер, судя по всему, ее безусловный сторонник, называл «игрой стилей». Современные нем-русские писатели, обладающие особым внутренним слухом, копируют стилистику классических произведений. От древнерусских до раннесоветских. Если верить Вернеру, на фоне убогого мейнстрима это смотрится смело и свежо.
– А твой роман… Про что? Вертер кисло сморщился.
– Ну… – он попытался объяснить. – Писатели, они же анализируют, ищут смысл…
– Смысл? – Вернер переспросил, будто не расслышав. – А он чо, имеет быть?
– Ну как же не имеет… Все-таки литературные герои. Не в вакууме живут. Работают.
– Во-он куды тебя потянуло! На социалку.
– А если про оккупацию? Рискуя жизнью, герой борется за свободу. Наверняка прославишься, – он хотел сказать, что роман, который напишет Вернер, уйдет в самиздат, его будут передавать из рук в руки.
– Не, – Вернер мотнул головой. – Не канает.
– Но почему?
– Герой, свобода… – махнув рукой, Вернер пустился в туманные рассуждения о том, что титаны рождаются в условиях полной несвободы, сиречь абсолютного рабства, когда писатель, противопоставивший себя идеологии, ощущает прямую и непосредственную угрозу собственной жизни. – А у нас? Чо хошь, то и пиши. Хыть наизнанку вывернись. Самое большее, с работы попрут.
Он не понял, гордится или горюет.
– А если про черный паспорт? Я уверен, издательства клюнут.
– Думашь? – Вернер поддернул рукава.
– В Союз писателей вступишь или как тут у вас…
– Под мудаков старых прогибаться? Не, не стоит того. Уж если прогибаться…
– Под федералов? – он вспомнил разговор Нагого со Шварцем.
– Где я, где федералы! – Вернер усмехнулся. – Под них я бы с удовольствием. Не предлагают чо-то, – и посмотрел прямо ему в глаза.
Ему показалось, Вернер обиделся. Или расстроился. Даже ушел раньше обыкновенного. Книга, которую он читал, осталась на столе. Том выглядел солидно, во всяком случае, увесисто. Заглавие «Пурга».
На обложке лежал снег. Тощая кобыла, упираясь из последних сил, тащила пустые розвальни, казалось, увязшие в снежном крошеве. Картинка ему понравилась: и эта телега, и гнедая лошаденка пробуждали что-то давнее, однозвучное, как звон колокольчика в бескрайней русской степи.
Он открыл наудачу:
«– Так ить пурга, барин, – Опанас вздохнул горестно и смиренно, перед лицом разгулявшейся стихии. – Беда. Буран.
– Сам вижу, что буран. Но тем не менее ехать надо, – Александр Сергеевич выглянул в заиндевелое окошко. – Бог не выдаст, свинья не съест. Затемно авось доберемся.
– А волки привяжутся? – Опанас весь напрягся, будто прислушиваясь к голодному вою.
– Да нам-то! Из ружьишка стрельнем, в крайности костерок разведем… – Но всем, собравшимся в станционном трактире, было ясно: городской барин и сам боится, вот и мелет всякое пустое…»
Стало жалко русских классиков, которых в России сперва переводят на нем-русский, а потом вместо них пишут.
Пожав плечами, закрыл.
Но на этом не закончилось. Тощую кобылу он увидел на другое утро. В тот день он пришел пораньше.
В углу, за стеллажами, сидела аккуратная старушка. Он не намеревался туда заглядывать, но пришлось обойти высокую картонку. Судя по надписи: «Пасть порву за роман Алоисии Сивокобыленко!» – реклама какой-то книжной новинки.
Прижав к груди раскрытую книгу, старушка съежилась на табурете. Морщинистые пальцы загораживали лошадь и телегу, словно с грехом пополам добравшись до почтовой станции, ямщик въехал на постоялый двор.
– Простите, пожалуйста! Да вы читайте, читайте…
– Я куплю. Да-да, может быть, наверное… – выцветшие глаза сочились испуганной надеждой.
Он почувствовал себя виноватым: напугал старого человека.
– Как по-вашему, это хорошая книга?
– Очень, – она улыбнулась. Из-под морщин проступили нежные девичьи черты. – Я ведь этих, нынешних, ну никак не понимаю, а тут… Читаю и радуюсь: и Пушкин, и Толстой, и Антон Павлович – родные мои, все, все… Я ведь в блокаду их сожгла. Нет-нет, вы не подумайте, не для себя. Дети замерзали, соседкины. А теперь, вы не поверите! Будто воскресли.
Он не понял, кого она имеет в виду: соседских детей или русских классиков.
– Но их же… можно купить. На Васильевском. Магазин «Окоп».
– С моей-то пенсией! – она засмущалась. – А тут, спасибо им, разрешают.
– Ну… – он наморщил лоб, – а в библиотеке?
– Да ты, мил человек, сам-то откуда будешь? – старушка смотрела с детским изумлением.
– Алексей Руско, – он слегка поклонился. – Из Советского Союза.
– Оно и видно, – она поджала тонкие губы. – В библиотеке пасс требуют. А у меня… – тихонечко, шепотом, – желтый. Нет-нет, – старушка вдруг заторопилась, – теперь-то ничего, послабление вышло, года три уж как…
– Что значит – послабление? Какие-то изменения, благотворные?
«Надо же, – подумал. – У нас только ожидаются, а в России, значит, уже».
– Вы хотите сказать, с желтым тоже можно?
– Можно, – она подтвердила покорным эхом. – Только опоздала я. Кто на пенсии, не пускают, говорят, возраст дожития… Нет-нет, я не против. Пусть. Молодым… везде у нас дорога, старикам везде у нас… – закрылась сморщенной ладошкой. Как Моська, когда говорил про свой родной Тибет.
– Вы меня простите, может, я не в свое дело… Она улыбалась и кивала, словно подбадривала.
«Не такая уж она и старая… Чуть-чуть постарше мамы».
– Честно говоря, вы… как-то не похожи на желтую.
– Сын у меня, Сереженька… Служил в Красной армии. Сразу погиб, осенью. Я похоронку-то сожгла. А все равно дознались. Наши, когда бежали, бумаги бросили… А они нашли. Если б хоть рядовой, а то комиссар… – она поправила выбившуюся из-под платка седую прядь.
– А вы, – поколебавшись, он все-таки спросил. – Хотели бы обратно, в СССР?
– Как это… обратно? Опять чтобы война?
– Ну что вы, – он поспешил успокоить. – Если мирным путем…
– Мир… ным, – она смотрела на него с ужасом. – Нет-нет, никогда, ничего такого, даже в мыслях… Я ить всем довольная, спасибо партай и правительству. За счастливую старость. Вы уж эта, прощения просим, герр офицер, чо с меня, с глупой-то старухи… Пустите меня, пожалуйста… – она умоляла, сложив руки на груди.
Он кивнул ошарашенно, не понимая, что на нее нашло.
– А чо непонятного? – (Все-таки рассказал Вернеру) – Я ить тоже сперва. Гляжу на тебя. Ходишь, оглядываешься. Вынюхиваешь. Ага, думаю, не иначе из Абвера. И внешность подходящая.
– Ну и послал бы меня подальше, если я агент. А то сидишь, болтаешь…
– А чо, клёво! С агентом перетереть. Вдруг, думаю, чо предложишь.
– Про Гитлера болтал, про государство. С агентом-то?
– А чо такого-то! Што ли агент – не человек?
– Не просто болтал. Критиковал власти.
– Да насрать им на мою критику! Не глупее нас с тобой. – Вернер больше не усмехался. – Дураком, што ли, выставляться, типа данке партайке и правительству. Я ить не в наружку хочу. Мне творческая работа нужна… Слышь, а ты точно не агент? Жалко. Прикинь, а я губу-то раскатал. Вдруг, думаю, на тиви пригласишь. А чо, я бы справился.
«Будто в наружке дураки, – он думал обиженно. – А скользкий все-таки тип. Еще и усмехается… Да и я хорош! Болтаю, книжки почитываю. А дело стоит…»
Пока переходил Неву (на мосту ужасно дуло, ветер с залива так и норовил сбить с ног), все думал о несчастной старухе, матери погибшего комиссара. Надо было сходить с ней в этот «Окоп». Подарить томик Пушкина или Чехова. На добрую память. В глубине, где у верующих должна быть душа, разлилось приятное тепло, будто так и сделал, подарил, осчастливил. Даже представил, что забирает ее с собой, в СССР, где у стариков хоть и небольшие, но все-таки достойные пенсии, что бы там ни говорила Люба. Уж в библиотеки-то их точно пускают.
Новый удар ветра вернул его в грубую реальность: «Нечего Ганса дожидаться. Пора брать врага за рога».
Но как назло, старик снова не вышел к ужину. Сестра жаловалась: последние дни совсем ослаб, видно, переволновался, – поглядывала на него осуждающе, будто не обстоятельства, а лично он в этом виноват.
Картофельные котлеты с грибным соусом – такие вкусные, что самое время вспомнить пословицу: когда я ем, я глух и нем. Но не тут-то было. Снова она болтала без умолку, делясь сериальными новостями. Даже за чаем, к которому подала вишневое варенье с косточками. Аккуратно и вежливо выплевывая (сперва на ложечку с тонкой витой ручкой, а уж потом на краешек блюдца), он думал о Вернере: «Телевидение. Тоже мне, творческая работа! Тупые сценарии писать».
Демонстративно отодвинув розетку, Ральф вышел из-за стола.
– Куда же ты, сыночка! И вареньице не доел… – сестра изогнула брови горестными лодочками, будто сейчас заплачет.
Но вместо слез закапало и полилось над плитой. Ежевечерняя сценка. Он уже успел привыкнуть.
– Ну ты гляди! Полилось! – обнаружив, что над плитой снова капает, Люба срывалась с места и, единым духом взбежав на пятый этаж, колотила в соседскую дверь. Он знал, что за этим последует. Сестра возвращалась, так ничего и не добившись. С лестницы, ей вслед, неслись истошные крики:
– Да штоб вы сдохли! Олихархи проклятые! Всё как есть скупили! – наваливаясь на перила, соседка наливалась счастливой злобой. – Лила и буду лить! И чо ты мне сделашь! Ишь, умные! И папаша твой, и этот, выблядок! Сука драная, родила под забором!..
– Давай я с ней поговорю, – он жалел сестру, за которую некому заступиться.
Люба вздыхала обреченно:
– Раковина у ней течет. Сто раз ить предлагала. Починить, ага, за свои средства.
– А она?
– На хрен, грит, мне твои поганые деньги. Сама, мол, не нищая… Все! Хватит! – стучала кулаком в стену, будто верхняя соседка могла услышать. – Завтра же! В управу! Пусь они разбираются!
Но никуда не шла. Назавтра все повторялось:
– У, суки-провокаторы! Радио совейское слушают! Всё-ё куда следоват сообщу! Страх потеряли! Жильцов к себе пускают…
– Это она про тебя, – Люба прислушивалась к затихающим крикам.
– Может, все-таки сходить? В управу. Пройти регистрацию. Паспорт, копия…
– Копия? – она переспрашивала рассеянно, как всегда, когда не успевала переключиться с одного дела на другое.
– Мне кажется, ты ее просто боишься. Думал, начнет отпираться, доказывать.
– Внук у ней в СС. Срочную служит. Меня-то не посмеет. А Ральку точно уделает… И раньше не дай бог. А теперь, думаю, чистый зверь…
«У одной в СС, у другой в Красной армии… – он вспомнил профессора Пейна. Англичанин ошибался: не только люди, живущие по разные стороны Хребта, – маленькие зеркала. Отражения друг друга. Выходит, по одну сторону тоже…» Он пожалел, что не расспросил Веркиного мужа, когда тот разбирался с соседями – шепотом, на ухо. Но ведь сработало. – «Знать бы, чего он там наплел…» Инерция доброго дела, пусть не дела, а намерения, когда собирался помочь матери погибшего комиссара, побуждала к действию.
На его вежливое «здравствуйте» соседка буркнула неразборчиво.
– Жилец – это я. Позвольте представиться. Алексей Руско, из Советского Союза. Может, вы еще не слышали. Готовится межгосударственный указ, – боясь рассмеяться и все испортить, он потер переносицу: – Нарушителей норм общежития (чуть не ляпнул: социалистического) будут высылать. На перевоспитание. Наших – к вам. Ваших – в Сибирь.
– Об-ше-жития? – она повторила за ним.
– Которые на лестницах буянят, соседей нижних заливают. Меня с проверкой прислали, в командировку. С советской стороны…
– Так я-то… чо… я ж… сыночек, родимый, да как же… – она залопотала испуганно.
Войдя в роль Веркиного комсомольца, он строго перебил.
– Т а м объяснять будете. В Советском Союзе. Нашим компетентным органам. И про сыночка. И про внучка вашего. Он ведь, кажется, служит? – достал из портфеля блокнот. – В войсках СС.
Уходя, он оглянулся, убеждаясь в том, что история, во всяком случае российская, знает сослагательное наклонение, а главное, отлично его помнит, – то, что стояло в ее глазах, доказывало эту нехитрую мысль.
В разговоре с сестрой он не стал вдаваться в подробности:
– Поговорил. Обещала починить.
– Чо, так и сказала?! – Люба не верила своему счастью.
Но на другой день больше не лило. Сестра, видно на радостях, затеяла печь пирог.
Он смотрел на ее локти, присыпанные белым: точь-в-точь как у мамы, когда раскатывает тесто.
– Жизнь собачья, и не заметишь, как озвереешь… Бьешься, бьешься. И этот, папаша Ралькин. Молодая была, дура, за черного выскочила, думала, поживу по-человечески. А вон как обернулось. С синего хыть алименты бы шли…
– Значит, – он почувствовал укол зависти, – у Ральки черный пасс. А я думал…
– Не, – она обтерла лоб мучной рукой, остался белый след. – Пасс в восемнадцать. Хожу вот, добиваюсь. У самой-то синий…
– А я слышал, если муж черный, на жену это тоже распространяется…
– Грю же – дура. Некогда было. То одно, то другое. Вот и дождалась. Этот-то, муж объелся груш, сбежал… Короче, смешанный брак. Если в разводе, почти всегда отказывают, – она вздохнула. – По матери определяется.
«Как у евреев». Тетя Гися говорила: в Израиле национальность определяют по матери.
– Комиссию прислать обещали. В августе. Проверка жилищных условий, то-се, жратва, шмотки. Ремонт особенно учитывают… Ну ничо. До августа успею, – она задумалась. – Я-то ладно, и так бы прожила. Для сына. Пусть хоть он по-человечески… Как думашь, выгорит?
«Если бы они знали, – он думал не о ней, а о своих соотечественниках, – какую цену захребетники платят за свою богатую жизнь…»
– А хочешь, я тебе погадаю? – не дожидаясь ее согласия, сбегал за карточками. Разложил на кухонном столе. – Выбирай.
– А чо это? Ох, не знаю, как-то… Ну… – она смотрела робко, словно и верила, и не верила ему на слово. – Не, не эту, вон ту, – указала мучным пальцем. – Ой, руки-то!
Пока она смывала муку, он заглянул: № 23, «Бо». Разрушение – плохая карточка, слава богу, успел подсунуть другую: № 40. «Цзе». Разрешение.
Ключевые слова: освобождение, стойкость, счастье. Если и сжульничал, всего-то на одну букву.
– Ну? Чо там? Гут? – она заглядывала, будто готовилась принять из его рук свою судьбу.
– Лучше не бывает, – снова он чувствовал теплоту под сердцем, когда одно твое слово, сказанное к месту и вовремя, способно осчастливить другого человека.
– Вот спасибо тебе, братик! Считай, должница твоя.
– Я… тут, у вас… – приняв ее слова за намек, он почувствовал, что неудержимо краснеет: – Живу, питаюсь… У меня есть… немного… Но если надо, я готов, марок триста…
– Да ты чо! Даже не думай, – она замахала руками. – Ты мне – и это, как его, раз…решение, и бабку верхнюю. Не возьму, хыть жги меня, хыть режь. Ну иди, отдыхай. Скоро пирог будем кушать, яблошный…
«Хоть жги ее, хоть режь… – направляясь в комнату, он думал ворчливо. – Сама намекает, а сама… Тоже мне, благодетельница, не нужны мне ее деньги, слава богу, не нищий… Подумаешь, пирог! Пусть сама ест. С Ралькой со своим».
В первый день, пытаясь наладить общение с Ральфом, спросил: ты хотел бы полететь в космос? – в ответ услышал: и чо я там забыл?
«У нас каждый мальчишка… А у этих! Тоже мне, мечта – черный пасс. – Косясь на племянника (по обыкновению, тот завалился на диван, лежал в своих наушниках), он думал: – Разве это жизнь? Ни тебе великих свершений, ни новых идей… Здоровый парень, откормленный, пахать на таком. Ишь, лежит – куль с рисом. Мать для него старается, работает как проклятая. Ремонт затеяла… Хотя зря я ее оправдываю. Тунеядца вырастила. Морального урода».
– Вражьи голоса слушаешь?
– Ага, – Ралька подтвердил легкомысленно.
– Би-би-си или Голос Америки?
– На кой они мне, – племянник скривился. – Ваш Маяк.
«Издевается, что ли?»
– Шлягеры у вас клёвые, – Ралька поерзал, будто настраиваясь на любимую советскую волну. – «Дремлет усну-уший северный город, серое небо над головой… Чо тебе снится кресерарура…»
Он и не предполагал, что у племянника окажется такой сильный голос. Только вот слова… Каша во рту.
– «…В час когда утро стаёт наревой…» Круто! Тока не разобрать, город-то какой?
– Ленинград. – «Разыгрывает, точно разыгрывает…» – Там же крейсер Аврора. В час, когда утро встает над Невой, – но петь постеснялся.
– Мутерше тоже нравится. Как в кирхе, грит. Ну, типа ангелы. Не, дед другую любит. Про солдат. Там птицы еще такие…
– А! – он догадался: – Соловьи.
– Во! – Ральф обрадовался. – Ваще чумовая. Типа мертвецы.
– Кто? Да нет! – он возразил горячо. – Просто отдыхают, спят.
– Я тоже сперва… А дед грит – специально врут, штоб живые не расчухали, ждали их с фронта.
«Глупости какие!» – но все равно стало противно. Чертов старик покусился на самое святое: солдат минувшей войны.
– А я ему, ну, деду-то, раз жмурики, чо ж они, грю, поют? А дед: на фронте и не такое бывает. Рассказывал. Ваши, када отступали, своих не хоронили. Присыпют чуток. Они и лежат…
– Черный пасс получишь, что будешь делать? – он прервал поток гнусной клеветы.
Ралька усмехнулся как-то нехорошо, по-взрослому:
– Валить.
– К нам, в СССР? – он вспомнил Ганса.
– Я чо, идиот? Нах Дойчланд. А чо, наши многие уезжают. Достало…
– Но ты же черным будешь. Разве плохо? Живи, радуйся.
– Ра-адуйся! Ага, тока на какие шиши? Это она думат, – Ральф мотнул подбородком в сторону кухни, откуда тянуло сладкой яблочной начинкой, – типа, добыл ксиву и жируй. Раньше надо было чухаться, када начиналось. Теперь уж поздно. В хорошую тему не впишешься. Бобик сдох.
Он подумал: «Да ну его к чертовой матери! Пусть катится в свою Германию».
– Не знаешь, пирог скоро, а то я что-то проголодался.
– А скока щас? – Ралька взглянул на часы. – Не. Сперва у ней ящик. Посмотрит, тогда уж. Хошь – включу.
– Да уж сам как-нибудь справлюсь, – он взял электронное устройство, с помощью которого захребетники, не вставая с места, переключают программы. Давно хотелось попробовать. А заодно понять: ну ладно, сестра. Глупая женщина, необразованная, что с нее возьмешь. Но Вернер? Мечтает попасть на телевидение…
– Сам дак сам, – Ралька нахлобучил наушники и отвернулся к стене.
Чувствуя себя почти что космонавтом или, во всяком случае, работником центра управления полетами, нажал на красную кнопку и услышал музыку. Бодрящую, энергичную. Музыка прервалась, замерев на взлете. Он увидел диктора. Мужчина (судя по шикарному темному костюму – из черных) занял собою весь экран. Расплываясь в широкой улыбке, поприветствовал зрителей. Но особенно ему понравился желтый галстук: «Как у Незнайки в Солнечном городе».
Диктор расхаживал по студии, время от времени замирая в горделивых позах. Увлекшись этим потешным зрелищем: «Только перьев не хватает», – он не сразу разобрал слова. А когда разобрал…
«Американцы. Точно, они». Голос Америки, вещающий на Россию, обличал проклятую фашистскую хунту, которая ведет страну к катастрофе.
«Павлин-то павлин, а здорово чешет. В ЦРУ небось натаскивали…»
– Люди. Невинные. Десятки и сотни! И где? Думайте, думайте, шевелите мозгами. Своими. Куриными, – развернувшись на каблуке, диктор принял новую эффектную позу: – В концлагерях. В то время как ихнее начальство, от суки, паразиты! Па-у-ки! Да чо там, вши! Ползу-ут, присосались к народному телу, пью-ют народную кровушку! – новый поворот: анфас. – Но мы еще дождемся! Ага! Справедливости! – прицелился указательным пальцем. – В клетку их! На скамью подсудимых! В Гаагский трибунал!..
«В какой трибунал? – шепотом повторил слово, похожее на гусиный гогот, будто попробовал на вкус. – И как только разрешают? У нас бы…» Он не успел вообразить полный комплекс мер, которые предприняло бы советское руководство, попытайся кто-нибудь протащить на наши голубые экраны оголтелую антисоветскую пропаганду, потому что ведущий, расстреляв воображаемую обойму, заговорил другим, деловитым, тоном:
– Наш спецрепортер, как звать – не скажу, а то фашистские звери его чик-чик, – задрал галстук и высунул язык, изобразив висельника, которого только что, у всех на глазах, вздернули.
«Профессионально работает. Ничего не скажешь. – Он оглянулся на племянника. Тот мычал, надвинув на голову наушники. – Ишь, подпевает. А мог бы и послушать. Вот где правда-то…» – осудив равнодушие новоиспеченного родственника, граничащее с отсутствием твердой жизненной позиции, снова приник к экрану. Тем более висельник воскрес:
– Короче. Рискуя отдать свой жизнь, сфоткал. Так што нехер чаи распивать и сардельки трескать. Успеете. Все для вас – вон, полные варенхаузы. Кому сказал! Рыла не воротим, сидим, мля, и смотрим, как жертв беззакония загоняют в спецавтомобили. Через час, когда вы натрескаетесь как свиньи, они, мученики кровавого режима, окажутся за решеткой, где к ним применят спецметоды, о которых мы, живущие в свободной демократической стране, и понятия не имеем. Нимальс не имели! И не будем иметь! – висельник снова взвыл и, вскинув руку, прицелился в студийный экран. – Вон они, страдальцы! Ох, горе-то какое! Даже я, казалось бы, взрослый человек, обеспеченный… Гляжу и плачу… – выхватил из нагрудного кармашка платок, желтенький, под цвет галстука. – А вы… Хрен от вас дождешься. Нищета подзаборная. Шелупонь, – трубно высморкался, смял и сунул в карман.
Даже делая скидку на грубость нем-русского языка, он удивлялся тону американской пропаганды: «На что уж наши, тоже, конечно, критикуют, – на память пришли привычные, стертые слова: заокеанский милитаризм, европейский буржуазный ревизионизм, нем-русский реваншизм, в которых он вечно путается, не улавливая разницы. – Но такого себе не позволяют…»
Впрочем, как бы разнузданно ни вел себя этот, агент ЦРУ, главное не форма, а суть: он сидел, не в силах оторвать глаз от экрана, всей душой сочувствуя несчастным захребетникам, которых гонят как скот на убой. По срамному замыслу оккупантов акция изображала праздник.
Вместо чемоданов и сумок, которым суждено сгнить на вонючих фашистских складах, обреченные несли портреты, увитые искусственными цветами. По экрану побежала строка. В переводе на сов-русский:
ЖЕРТВЫ НЕСУТ ЦВЕТЫ НА СВОИ БУДУЩИЕ МОГИЛЫ,
– он ужаснулся откровенному цинизму местных властей.
Веселые, улыбающиеся люди, похоже, ни о чем не догадывались. Даже те, кого уже загоняли в открытые грузовики. Он смотрел на девушку, свою почти что ровесницу. Ловко перехватывая поручни, девушка карабкалась по приставной лестнице. Над кабиной реял красный транспарант.
ДА ЗДРАВСТВУЕТ ПЕРВОМАЙ – СВЕТЛОЕ БУДУЩЕЕ…
«Это же… мы… – будто хлестнули по глазам. – Наш советский праздник. Весны и труда. Сволочи! Вот сволочи!» – он вскочил и заходил по комнате, сжимая кулаки.
– Ась? – племянник стянул с головы наушники.
– Нас! Фашистами обозвать!
– А чо такова-то? – Ральф искренне удивился. – Ну фашисты, и чо? Прям слова вам ни скажи.
– Это не слово. Это… это… Сами вы фашисты проклятые!
– Ну. Да. – Ральф прищурился. – Э, а чо ты там смотришь? Параша это. Для желтых.
– Для желтых? – он вдруг почувствовал, что остывает. – Все равно нельзя. Наш праздник. Демонстрация.
– Монстрация? Клёвое слово, – Ральф потянулся и зевнул, блеснув крепкими зубами члена гитлерюгенда.
Но самое неприятное: «Ладно желтые, они на демонстрациях не бывали. Но я-то, я!» – он чувствовал жгучий стыд: как так вышло, что захребетники его заморочили?
– Ты чо там, а? Колбасу ливерную мажешь?! – Палец ожившего висельника указывал прямо на него. – Ты, ты! Чо глазами лупаешь! Сюда гляди!
– Он… видит нас? Ральф задумался.
– Не, вряд ли…
– А почему – про колбасу?
– Ну кто-то же мажет.
– Да, но он-то этого не видит.
– Дык этот, который мажет, сам знает. Што он типа мажет.
«Всё, не могу больше», – он окончательно запутался.
– А для синих – какой канал?
– Возьми да пощелкай, – Ральф скривился. – Ладно, кинь пульт…
Студия, возникшая на экране, была раскрашена соответственно: синий помост, на котором расположились участники – каждый за отдельной кафедрой; лампы дневного света, темно-синий галстук ведущего. Впрочем, этот не орал и не тыкал пальцем. Вел себя сдержанно. Чего не скажешь про участников передачи. То и дело перебивали друг друга, размахивали руками – вот-вот передерутся. Но как ни странно, до драки дело не доходило. В критические моменты ведущий умело вмешивался – то шуткой, то ловким замечанием снижал накал страстей.
Привыкая к сумбуру, царящему в студии, он вглядывался в лица участников, пока не остановился на тетке в ярко-красном костюме, которой ведущий предоставлял слово вне очереди, а главное, не перебивал.
– А в красном – это кто?
– Рожа вроде знакомая… – Ральф задумался. – Шишка какая-нить. Из Райхстага.
– А другие?
– Не, ну ты ваще! Мне чо, плотят, рыла ихние помнить…
– Проголодались, касатики? – Он и не заметил, как вошла сестра. – А, ток-шоу… – она придвинула табуретку, устраиваясь поудобнее. – Ну, кто тут у нас гевинтает? – и, поймав его недоуменный взгляд, ткнула пальцем в ведущего. – Ой, классный ваще такой, с юмором! Короче, судит. Баллы им назначает. По-вашему, очки. У кого меньше всех, того чик-чик!
– Убивают? – у него похолодело под сердцем.
– Не! – она тряхнула челкой. – Кто б тада глядел! Хуже. Черный пасс отымут… Я за того, за седенького. Номер двенадцать. Жалко его, прям сил нету… Сколько лет пользовался, привык, – ему показалось, сестра всхлипнула.
Как он ни вслушивался, пытаясь разобрать нем-русскую абракадабру, смысл происходящего ускользал. Учитывая, что в студии собрались депутаты Рейхстага, можно было предположить, что обсуждается какой-нибудь новый закон. Те, кто голосовали за и против, выносили свои доводы на суд телезрителей. Но по реакции людей, собравшихся в студии, было непонятно, кто из них на чьей стороне. Его внимание привлекла рыжеволосая женщина, маячившая за спиной ведущего. С одинаковым энтузиазмом она аплодировала каждому из участников. Впрочем, как и мужчина, сидевший с ней рядом. Он решил, что таковы здешние правила: никто не имеет права выдавать свои промежуточные предпочтения. Чтобы тем самым не повлиять на итог игры.
Скоро он почувствовал, что устал. От этих криков, от синего света становилось муторно. Экранные лица слипались в одну общую массу. Но теперь, когда он перестал вслушиваться, бессмысленное мелькание больше не раздражало. Скорее, завораживало, погружая в сладостное безмыслие. Лишь бы тот, на кого он поставил, набрал как можно больше очков.
Мужчина средних лет, невзрачный, с редкими бесцветными волосами, из-под которых уже посверкивала будущая лысина, – он и сам не знал, почему выбрал именно этого участника под номером шесть. Шестой номер не старался попасть в камеру, будто привык держаться незаметно, но в его серых близко посаженных глазах стояло что-то свинцовое, придающее вескости, казалось бы, самым тихим и простым словам. Даже ведущий это понял и больше не подыгрывал красной тетке. Лишившись поддержки, она стушевалась, будто выцвела, хотя и продолжала что-то выкрикивать тонким блеющим голоском.
Незаметно его охватил азарт: «Ага-а! Получи, овца красная! – он ерзал, только что не подпрыгивая на стуле, то сжимал, то разжимал кулаки. Ногти вонзались в ладони, но он ничего не чувствовал. Только бормотал: – Давай, давай!»
Седенький № 12, на которого поставила сестра, – не то бывший ученый, не то инженер в кургузом обвисшем пиджачке, – норовил вмешаться, топтался за своей кафедрой, тянул руку, надеясь привлечь к себе внимание. Один раз ему это удалось. Двенадцатый попытался высказаться, но под насмешливым взглядом ведущего сбился, запутался и вскоре, впрочем, заслужив свою порцию аплодисментов, сник.
Цифры, загоревшиеся на табло, наполнили его душу победным ликованием: № 6 утвердился на верхней строчке. За ним, впрочем с большим отрывом, шел № 4, толстяк (этот ему с самого начала не понравился), отиравший потный лоб мятым неопрятным платком.
– Яу! Мы! Их! Сделали! – Ральф подпрыгивал на кровати, будто матрас выстреливал в него жесткими пружинами.
«Ишь как пробрало… А говорил – плевать! – но было приятно, что племянник тоже поставил на „шестого“. Номер двенадцать, за которого болела сестра, маячил в самом конце. Вдруг он заметил: плачет. Слезы, пролитые по столь ничтожному поводу, вернули его к реальности – будто нюхнул нашатыря: – Все-таки странные они тут. У нас бы…» – вообразил советских сестер, которое смотрят эту передачу. Воображаемая Люба отпускала ехидные замечания, воображаемая Вера хихикала.
– Ну, проиграл. С кем не бывает.
– А я-то, я… Верила ить в него… – она всхлипывала все громче.
Похоже, своим замечанием он сделал только хуже. «Надо ее отвлечь».
– Если честно, я так и не понял, о чем они тут… разговаривали? – подобрал вежливое слово.
Нехитрый маневр сработал:
– Вроде, эта… – она силилась вспомнить. – За мир. Против этих, которые разжигают.
Он думал: «Против американской военщины. Ну да, у нас тоже бывают такие передачи…» – но сколько ни морщил лоб, всплывали одинаковые рты, сонные, твердящие пустые слова: миру мир, за мир во всем мире.
– А тот, потный, номер четыре? Сестра всплеснула руками и затараторила:
– Ой! Дык артист! Прошлый месяц сериал с ним был. Как же его? Ах ти господи… Про царское время…
– У вас и про царское снимают?
– А чо нет-то? История, наше великое прошлое… Не-пре-рывное, – она старательно выговорила трудное сов-русское слово. – Распутин. Вот.
– Ну да, – он согласился. Скорее из вежливости. – Немного похож.
– Чё немного-то! – сестра возмутилась. – Прям вылитый, надёжа-государь. Всея Руси.
– Погоди, погоди… Николай Второй, он же худой был, невысокий. А этот…
– Да ты чо! – она растопырила руки, изображая внушительные габариты последнего российского императора. – От он какой, царь-то наш бывший!
– Это ошибка, – он решил не сдаваться, – я видел фотографии.
– Ну ты сравнил! Фотки-то чо – такого нахимичут, есть мастера! Одного вырежут, другого вставят. А в кино – как его заклеишь? Ходит, разговаривает. Как Ленин ваш, – она хихикнула. – Типа вечно живой….
– Царь, значит, общий, а Ленин наш? – спросил ехидно.
– Ну да. Царь – он где жил? В России. А Ленин в СССР.
– А Гитлер? – он улыбнулся, решив, что она так шутит.
Сестра задумалась:
– Сперва царь… Потом революция… Не, ты меня не путай, – она смотрела испуганно. – Потом уж Гитлер. Пришел к власти. Ага, после царя.
– А Сталин куда пришел? – Снова его голова наливалась жидким свинцом.
– Как куда? К вам. Боясь выдать свои истинные чувства, презрение вперемешку с недоумением, он вышел и закрылся в ванной. Набирая пригоршнями холодную воду, плескал в лицо. Свинцовая боль не унималась, будто остывая, металл не терял в объеме, а распирал лобные пазухи. Пришлось сунуть голову под струю.
Сестра сказала: окончательные результаты серии игр объявят в День России – государственный праздник захребетников, знаменующий освобождение страны из-под гнета большевиков и комиссаров. «Спросить бы у нее: если Сталин пришел к нам, а к ним сразу Гитлер – от кого их тогда освобождали?»
II
Ночью валил снег. Утром, когда он вышел из дома, всюду лежали толстые сугробы, особенно на тротуарах, – свежий снег должен быть сухой, а этот липнул к ногам. Мелькнула мысль: не спуститься ли в метро, но решил без нужды не тратиться. Тем более небесные запасы вроде бы истощились, падали редкие и ленивые хлопья. Держась протоптанных ранними прохожими тропинок, он двинулся в сторону Невы. Но ступив на мост, жестоко пожалел: на мосту мело и гулял такой пронзительный ветер – того и гляди снесет.
Колонное здание – в ясные дни оно отлично просматривалось – застилал густой липкий туман. Казалось, туман пригасил и звуки. Лишь дойдя до кромки Марсова поля, он различил сухое шарканье дерева по асфальту. Бригада желтых расчищала снег.
Донесся внятный шум моторов. Он заметил человека с синей повязкой на рукаве – тот замахал руками. Желтые, торопливо подхватив лопаты, отошли, но недалеко. Встали плотной группой приблизительно на том месте, где в его родном Ленинграде – «Никто не забыт и ничто не забыто!» – пылает Вечный огонь.
Он услышал команду: на-пле-чо! – и только теперь оценил остроумную выдумку захребетников. Издали и вправду казалось, будто на плечах у них не лопаты, а настоящие портреты, притороченные к деревянным палкам. (На заводе, где раньше работала Вера, портретоносцам доплачивали, после каждой демонстрации выписывали по десятке. Местные желтые несли своих вождей бесплатно и, считай, без отрыва от производства.)
Низкий рокот перешел в надсадный рев. К Мар-сову полю, выдвигаясь двумя колоннами, подползали крытые грузовики. Первая выворачивала из Немецкой улицы (по-нашему: ул. Халтурина), другая – с моста, где по ту сторону Мойки едва виднелось приземистое строение, обложенное ватным туманом, за клочками которого ему, ленинградцу, мерещился Спас на Крови, последние десять лет привычно обшитый строительными лесами: к реставрации приступили года через два после воссоздания, когда куском отслоившейся от купола смальты чуть не зашибло насмерть одного незадачливого любителя русской старины.
Пока он вспоминал и сравнивал, люди, в большинстве своем женщины, уже успели выгрузиться. Колонну, следующую боковой аллеей, сопровождала Пятая айнзацкоманда (он узнал черную с серебряными нашивками форму). Полицаи двигались цепью, шевеля нетронутый снег газонов высокими, глухо шнурованными сапогами. Внутри колонны, направляя людской поток к подножью широкой каменной лестницы, сновали мелкие распорядители с красно-белыми повязками на рукавах. Явственно слышался собачий лай.
Лай затих.
Едва удерживая на коротких поводках своих четвероногих питомцев, кинологи огибали расчищенное пространство. Головастые немецкие овчарки, уткнув в землю чуткие сторожевые носы, обнюхивали снег.
Грозный вид «пятерочников» (высокий офицер уже косился на него с немым пока еще вопросом) побуждал убираться подобру-поздорову. Он решил было идти своей дорогой, не дожидаясь проблем с местными властями, но вспомнил: «Я же иностранец. Имею право. Откуда мне знать, что тут у них можно, а чего нельзя».
Женщины, потихонечку замерзая, дули на пальцы и переминались, похлопывали себя по бокам. Не то организаторы, подстраховавшись на всякий пожарный случай, доставили их заранее. Не то – из-за снежных заносов – запаздывали ответственные лица. «Пять минут еще подожду и пойду».
Будто уловив его нетерпение, на верхней площадке лестницы показался главный распорядитель – тот самый, с синей повязкой, отгонявший прилежных дворников. И махнул красным флажком. По его знаку женщины вытянули из-за пазух мятые черные тряпки. Умело расправив и сколов булавками (он подивился быстроте и ловкости, с которыми участники мероприятия друг с другом взаимодействуют), взметнули над головами готовые полотнища, растянув их так, чтобы не было складок. На импровизированных транспарантах что-то белело. Стоя на отшибе, не рассмотришь. Минут через десять, в продолжение которых участницы немого сборища стояли смирно, больше не выказывая признаков нетерпения, он почувствовал, что окончательно продрог. Холодом сводило ноги, хотелось походить или хотя бы попрыгать. Но решил, что неловко: другие-то не прыгают, а стоят.
Двое распорядителей в нижних чинах оглядывали толпу, что-то втолковывая главному, – тот качал головой, видимо в сомнении, и косился на желтую группу: дворники стояли навытяжку с лопатами на-пле-чо!
В конце концов все-таки поманил.
Желтые подбежали, но не влились в основные ряды, а скромно встали сбоку. Крайние женщины отодвинулись с явной опаской.
От этого почти рефлекторного движения по толпе прошла быстрая брезгливая волна, будто человеческая масса, колыхнувшись в едином порыве, поддернула подол их общего платья, чтобы не ступить в грязь.
Лизнув сапоги пятерочников, волна побежала обратно и, докатившись до желтых, повернула деревянные полотна их лопат изнаночной – к нему – стороной.
Его взору открылись надписи: «МЫ за мир!», «Мирное солнце тоже желтое!» – из чего он заключил, что стал невольным участником митинга в защиту мира.
В тот же миг всякое любопытство прошло. Этого он навидался и у себя. В Ленинграде такие мероприятия тоже устраивали. Участников, в основном тоже женщин, свозили из научно-исследовательских институтов, бухгалтерий, плановых отделов и сборочных цехов предприятий, где преобладает женский труд. Немного удивившись отсутствию школьников: «У нас даже младшие классы привлекают», – он двинулся в сторону Садовой, стараясь держаться поребрика, чтобы ненароком не ступить на газон.
– Хальт! Аусвайс! – дорогу ему преградил черный офицер.
Он попытался улыбнуться, но от страха свело нижнюю губу. Офицер следил за ним, неприязненно поигрывая короткоствольным автоматом. Стараясь не делать резких движений, он полез в карман, нащупал советский паспорт, родную красную корочку, но не успел ни вынуть, ни предъявить.
– Тут стоять! – черный офицер ткнул пальцем в землю и отошел к своим.
Глядя на «пятерочников», плотно перекрывших боковые аллеи, он понял, что застрял основательно. «И чего меня сюда потянуло! Давно бы в тепле сидел…» Но делать нечего. Сетуя на свою глупость, лениво читал лозунги на черных транспарантах. Миру – мир! Нет войне! Фольк и Партай едины! Однако среди них, привычных глазу, мелькали и другие. От которых ум заходил за разум:
ОТВЕТИМ НА ПРОИСКИ СОВКА УДАРНЫМ ТРУДОМ!
ФАШИЗМ НЕ ПРОЙДЕТ!
РОДИНА ИЛИ СМЕРТЬ!
Нет, он отдавал себе отчет в том, что здешние пропагандисты подразумевают под фашизмом, но Гитлер – наша вера и надежда! – эту растяжку держала женщина лет пятидесяти с приятным, хотя и поблекшим, русским лицом. Ее взгляд лучился такой неподдельной искренностью, что, глядя в эти серые глаза, не верилось, что ее принудили, надавили, заставили пойти против совести.
Он стоял растерянный, чувствуя, как снег под его ногами превращается в грязную лужу. Черная жижа просачивалась сквозь подошвы, заползая под рант. «В сорок первом ей было лет семь. Гитлер развязал войну – она не может этого не помнить…»
Себя, семилетнего, он прекрасно помнил (первый год в интернате, вкусные обеды, хотя добавки не полагалось, но каждый день мясо и густой витаминный настой из еловых игл; первые самые простые иероглифы, то и дело сажая кляксы, выводил их на серой шершавой бумаге; тоска по бывшим друзьям, командиру и комиссару их партизанского отряда, которые остались в бараках), – словно это было вчера. Девочкой эта женщина пережила блокаду, голодала, чудом осталась в живых, чтобы теперь, по прошествии сорока лет, смотреть на мир пустыми искренними глазами, в которых ничего не осталось. Значит, память – магнитная пленка: можно стереть и вновь записать?..
Его отвлекла заварушка в сомкнутых рядах.
Светловолосая девушка что-то выкрикивала, подпрыгивая на месте, размахивая мятой тряпкой. Собственно, внимание привлек ее голос. Саму возмутительницу порядка он разглядел, когда – взрезав толпу решительными шагами – двое дюжих пятерочников выволокли ее наружу. Зияющая прореха сомкнулась, как ряска на глади стоячего озерца.
Женщина, которую он минуту назад обвинил в беспамятстве, смотрела гневно и сурово. Взглядом Родины-матери – с плаката времен войны.
В бойцовских лапах айнзацкоманды невысокая и хрупкая девушка казалась беспомощной куклой. Тряхнув напоследок, бойцы поставили ее на снег. Первое впечатление, однако, обмануло: девушка выпрямилась и бесстрашно откинула со лба светлую челку. Вздрагивала только ее рука, сжимавшая краешек белой тряпки. Невольно залюбовавшись ее бесстрашием, он вспомнил советских партизанок.
Старший офицер бросил через плечо отрывистое приказание. От караульной группы, мерзшей поодаль, отделился еще один боец. Двое держали, третий обшаривал. Мелькнула синяя корочка. Он понял: изъяли паспорт. Сейчас установят личность. Но офицер, даже не заглянув под обложку, спрятал документ в нагрудный карман.
Боец номер три, которого он – еще одна ошибка – принял за мужчину, оказался дюжей теткой. Но понял он это чуть позже, когда тетка-бойчиха отошла к своим и достала маленькое зеркальце. Прихорашиваясь после процедуры обыска, она пудрила толстый как картошка нос.
Светловолосую уже волокли. За ней, по разворошенному снегу, тянулась синяя тряпка.
…ЮДИ БРАТЬЯ И СЕСТРЫ!
..ВОРИТЬ ПРАВДУ!
Все, что он успел прочесть, – остальное завернулось и смялось, – прислушиваясь к тому, что цедили ражие исполнители:
– Сучка, мля, синяя… Чо, крутая?… Ща свинтим, ага, и в камеру…
Неожиданно для себя он двинулся следом – будто задумал стать свидетелем, чье присутствие спасет от самого страшного. Удивительно, но на сей раз его никто не задержал.
Пятерочники подтащили свою добычу к грузовику. Он остановился поодаль, косясь на брезентовый кузов, – а вдруг не просто грузовик? Ждал, что брезент сейчас откинут, чтобы швырнуть ее в фашистскую душегубку. Но пятерочники о чем-то совещались.
Тот что повыше снял черную кожаную перчатку и, лениво замахнувшись, ткнул ей в лицо голым кулаком. Девушка упала.
Переступив через распростертое навзничь тело, солдаты айнзацкоманды двинулись обратно – враскачку, бесстыдной уверенной походкой, за которой угадывались ежедневные тренировки в закрытом спортивном зале. Не решаясь броситься ей на помощь, он дожидался, пока они отойдут на безопасное расстояние. Но пока медлил и оглядывался, девушка уже успела встать. Подцепив полную горсть снега, обтерла лицо, на котором – он был уверен – остался след от удара. Но оказалось, ни синяка, ни ссадины. Только красноватое пятно на правой скуле.
Заметив, что на нее смотрят, девушка пробормотала какое-то слово (заханвей – так ему послышалось), скомкала синюю тряпку и сунула ее за пазуху. Плюнув в ближайший сугроб, пошла в сторону Садовой. Он догнал ее на повороте.
– Извините… Прошу прощения… Может быть, я… Вам помочь…
– Чаво? – она обернулась.
На месте этой девушки он бы тоже не понял. Никто и никогда не бил его по лицу.
– Хошь, я эта… провожу типа… – забормотал на своем доморощенном нем-русском.
– Не, ну суки, а? Ваще-то я в театральном. Так, на секундочку. А прикинь – фингал?
– Ужас, – он откликнулся сочувственно. – Но ведь могло и хуже, – замерзшим пальцем начертил в воздухе решетку. – Плохо, что паспорт забрали. В институт сообщат.
– Куда-куда? – она смотрела с подозрением. – Слышь, паря, а ты ваще хто?
– Я? Ах да, – он спохватился. – Алексей. Алексей Руско. Из Советского Союза.
– А… То-то гляжу… Слышь, а ваши, ну, эти… тоже типа гонят? Обещают не бить, а сами… – она потерла скулу, которая, видно, ныла.
Он смешался: кто – эти? Но вспомнив надпись на ее синей тряпке: …ворить правду! – сообразил: местные власти, вот кого она имеет в виду.
– Плюнь ты на них! – дал искренний совет. – Не обращай внимания…
– Дак вы чо, не обращаете? Типа по барабану? Не. Ваще обнаглеют. Вы там, чо, рабы? – она смотрела гордо, как настоящая партизанка-героиня.
– Посмотрел бы я на вас, если бы за такие дела сажали…
Ходили слухи о каких-то студентах-медиках, якобы устроивших сидячую забастовку у Мавзолея, но охрана в штатском (Люба слышала по Голосу Америки) сориентировалась мгновенно, с тех пор о них ни слуху ни духу…
– Сажать? А… В смысле, закрывать. И чо? Меня два раза. А всё равно – во им! – она сложила кукиш и только что не сунула ему под нос. – Выступала и буду! А то, видал-миндал, руки распускают. Не-е-е. За ихние сраные копейки – стошка, ха-ха! На плюгавом корпоративе и то… Куртку чуть не порвали, – она ощупала карманы. – Прикинь, в Галерее брала. Чистая Италия… Ой! Слышь, а скока щас? Ух ты! Препад наваляет, генеральная у нас, – и побежала через мост.
«Стошка, кооператив…» Он и половины не понял. И все-таки ее бесстрашная решимость вселяла надежду: большинство, вроде той беспамятной женщины, смиряется с властью оккупантов, но есть и другие, он думал, молодые смельчаки, готовые, выражаясь фигурально, рвать фашистские поезда. «Молодец девчонка, влипла, а не раскисает!» Ведь для нее еще ничего не кончилось – паспорт-то у них в руках.
Свернув на Садовую, он ускорил шаги, торопясь поделиться с Вернером, послушать, что он скажет?
Но Вернера его рассказ не впечатлил.
Митинги в защиту мира – обычное дело. Как правило, их устраивают в утренние часы. Организаторам проще: народ на работе – посадил в грузовики и привез. Желтых привлекают бесплатно. «Ну крупы, бывает, дадут, гречки или рису. А синим приплачивают. Марок по двадцать. – Синие митингуют в центре, желтые по окраинам, где фабрики и заводы. – Чо зря-то возить?»
По единому утвержденному сценарию всех участников строят. Минут через пятнадцать в их рядах обнаруживается провокатор с запрещенным лозунгом: вроде этой девицы. Хотя, как правило, используют парней. Выволакивают, требуют предъявить паспорт: первые ряды должны убедиться, что отщепенец-протестант из синих. Вернер сказал: «Типа, интелихент». («Но их же…» – щадя чувства Вернера, а вдруг и его родственников оккупанты сгноили, он постеснялся переспросить, но Вернер, будто поймав его вопрос налету, уточнил: «Ну, в смысле не из народа».) На глазах у всех тащат к автозаку, где и отпускают, но уже потихоньку, чтобы никто не видел, – в этом отношении утро тоже удобнее, прохожих меньше. Оплата по договоренности, но есть и голодный минимум – сто рус-марок, хотя за эти копейки соглашаются разве что студенты.
– Пасс смотрели?
– Мой?
– Да твой-то им нахер!
С собой протестанты берут пустые синие корочки – лишний раз не светиться в полиции. На случай, если у автозака кто-нибудь крутится, ну типа лишний свидетель, предусмотрены легкие побои, но без членовредительства. В крайности кратковременный арест. За ночевку в камере полагается полуторный тариф. Раньше платили без проблем. Но последнее время («Непонятки у них. С госдоходами») – экономят, в лучшем случае накидывают марок по двадцать – двадцать пять. Впрочем, как объяснил Вернер, к жестким мерам прибегали лишь на первых порах. Прохожие тоже не идиоты, понимают, жалеют бедных студентов, завидев автозак, стараются обойти стороной.
– Сказали те, стой на месте. Нет, поперся… Ладно хыть не увезли – до утра в камере париться. Ни одеяла, ни жратвы. Короче, повезло ей. Мужики не злые попались. Отоварили и – типа гуляй. – Вернер придвинулся поближе. – Прикинь, берут меня вроде… Тьфу-тьфу-тьфу, штоб не сглазить! – костяшками пальцев постучал по столу.
– Куда? – он спросил машинально, еще не отойдя от этой истории, за которую было обидно и стыдно: в очередной раз остался в дураках. И девушку жалко. Пострадала по его вине…
– На тиви, – Вертер покосился на нишу, где висел портрет фюрера.
«Хотя, – он думал, – если разобраться, она сама виновата: какого черта подыгрывать оккупантам». Та, чьей смелостью он искренне восхищался, оказалась продажной пособницей. А эти, пятерочники, – наоборот. Нормальные мужики. Врезали, но не сильно, как говорится, по долгу службы.
– Погоди. Говоришь, люди понимают, знают, что за деньги, – и все равно верят?
– Верят. – Вернер кивнул.
– Но почему?
– А не почему, – Вернер пожал плечами.
– Так не бывает. Должна же быть причина.
– Причину тебе, – глаза вспыхнули сумрачным светом.
Потом, вечером, когда пытался записать в дневник, он честно старался вспомнить, но сколько ни вспоминал, всплывали отдельные слова: патриотизм, всеобщая мобилизация, кругом враги – в СССР давным-давно затертые. Но в устах Вернера они обретали форму связной речи: выспренней и одновременно издевательской – это странное сочетание напоминало явление гальванизации (он вспомнил опыт с мертвой лягушкой: если нерв возбудить искрой от электрической машины, лапка сокращается судорожно) – мертвые слова корчились, наполняясь призрачной жизнью.
– Как-то так, – Вернер откинулся в кресле. Лицо, принявшее землистый оттенок, казалось маской.
– Но… зачем?
Безжизненная маска ожила. Глаза снова вспыхнули:
– На случай… ядерной… войны, – и погасли, словно присыпанные пеплом.
– С кем?!
– С вами. – Под остывающим пеплом кривилась усмешка.
Он почувствовал тесноту в груди, будто давило чем-то тяжелым, плющило ребра. «Надо ответить, сказать…»
Но изо рта сочились пустые слова:
– Мы, советские люди, все как один… за мир… это вы… фашисты, агрессоры… – лопались на губах красными пузырями.
– Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! – Вернер смеялся, то откидываясь в кресле, то сгибаясь пополам.
«Что это с ним, судороги?» – он испугался, что Вернер сейчас сомлеет.
Но тот вдруг икнул, будто подавился последним смешком.
Громкий неприятный звук разорвал морок. Он вздрогнул и пришел в себя. «Вот дьявол! Здорово у него получается…»
– А ты гришь, не поверят, – Вернер, принявший нормальный человеческий облик, хмыкнул. – А? Классно я тебя развел? Ладно, не бзди! Кому она на хрен нужна – война? Мир, дружба, движуха!
Совместные проекты, то-се… Наши-то лопатой гребут! – Вертер оскалился. – А ваши? Зубами небось клацают, локти грызут, што сами типа не оккупанты.
Этот неожиданный зигзаг (напомнивший таинственный сговор Нагого со Шварцем) грозил увести разговор в другую, опасную, сторону. На всякий случай он решил не отвечать, черт с ним, пусть болтает. Но Вернер и сам сник.
– Первый канал – круто. И по деньгам, и ваще.
– Ага, – он поддакнул. – Черный пасс получишь?
– Да чо – пасс! Пасс само собой. Карьера. Вплоть до Рейхстага.
– А не врет?
– Кто?
– Ну этот, с кем ты… Агент. Из Абвера.
– Можа и из гестапо, – Вернер задумался. – Я ксиву не спрашивал.
– Так тебя… вызывали? – он ощутил слабость в ногах, особую, незабываемую, как тогда, в гулком вестибюле, когда шел к Геннадию Лукичу на первую встречу.
– Катькин скверик знашь? Короче, подсел один. Обещал помочь.
Он думал: «Скверик? Зачем? Есть же квартиры» – грязная лестница, дверь, обитая черным дерматином, чтобы дверь открылась, надо дать три звонка – два коротких и один длинный. Тот, с кем он встречался время от времени, представился Иван Петровичем, один раз случайно перепутал, назвал Петром Иванычем, но тот не поправил…
Плоское лицо куратора всплыло и исчезло.
Вместо него в просвете входной двери стоял Ганс. Коротко и энергично шаркал, стирая с подошв уличную грязь.
Он вскочил и направился к двери, чувствуя такую щемящую радость, будто не просто связной – тонкая ниточка, соединяющая с Родиной, а самый близкий родственник, которого он было потерял, но вновь обрел.
Ганс счищал с рукавов снег. Остатки снежного крошева забились в черные складки.
– А говорил, каждый день приходишь, – он-то думал, начнет оправдываться, ссылаться на срочные дела.
Но Ганс, зайдя за ближний стеллаж, буркнул:
– Занят был. – И отвернулся. Он заметил ссадину на левой скуле.
– Ах, за-анят, – протянул обиженно. – А я, между прочим, тоже не скучал. С парнем тут с одним познакомился, – в надежде, что Ганс заинтересуется, спросит.
Но Ганс его не слушал, косился на дверь.
На колючем придверном коврике топтался бритоголовый в кожаной коричневой куртке. Оглядев книжные полки, нацик попятился. Видно, сообразил, что забрел не туда.
– Прикинь, на телевидение пригласили.
– Кого?! – Ганс глянул с ужасом.
– Его, – он указал на спинку кресла, скрывавшую Вернера.
– Тьфу! – Ганс плюнул. – А я… Всё, думаю. Приплыли.
На подлокотнике темной расслабленной тенью лежала согнутая в локте рука.
– Пошли, познакомлю, – он направился в угол.
Но там, где только что сидел Вернер, зияло пустое кресло. «Вот гусь. Даже не попрощался. Придет, никуда не денется…»
Однако Вернер так и не появился. В тот день, если не считать еще одного случая, впрочем, весьма сомнительного, они виделись в последний раз.
Ганс сел и вытянул ноги, всем своим видом показывая, будто и вправду забегался, устал.
«Ишь как отделали», – он смотрел на ссадину: судя по красному ободку и припухлости, совсем свежая.
– Что, вмазали тебе? – спросил, чтобы сбить с Ганса спесь.
Но Ганс молчал.
Если драка неизбежна, бей первым. Этому правилу барачной жизни их, малолеток, учил Пашка-комиссар. Он вспомнил Пашкину злую усмешку, усмехнется и – хрясь!
– На митингах, небось, подрабатываешь? – спросил с усмешкой.
– Што? – Ганс растерялся.
– Ну, сколько тебе заплатили? Колись, – и, не давая противнику опомниться, рассказал про девицу с пустой синей корочкой.
– Вранье это, – Ганс скривился, будто судорогой свело рот.
– А Вернер говорит, правда, – он оглядел пустое кресло и понял свою задачу: сличить показания. Провести очную ставку.
Подследственный рассказывал путано. Какое-то движение. Ганс сказал: «Синяя тряпка. Ихние лозунги на черном, наши – на синем». Тайный девиз, по которому сторонники движения узнавали друг друга, – азохенвей! В переводе с еврейского: кошмар! Или: ой-ой-ой! Активистов ловили, таскали в гестапо. Некоторых даже сажали. Обычно дней на десять.
– Дней? – он переспросил недоверчиво. Но, как выяснилось, дело не в днях. Во-первых, в камере били, а главное, выгоняли. Если студент – из института. Кто работает – с работы. Потом в приличное место не устроиться, только на завод. Или уборщиком. Пять лет назад, когда движение синетряпочников пошло на спад, власти организовали свое, подконтрольное. За деньги.
– Погоди-погоди… – теперь, когда показания в общих чертах совпали, настал черед подробностей: – Арестовывали, это я понимаю. Но свое-то зачем?
– Типа, свобода. А то эти, придурки европейские, бухтели…
Он кивнул: «новые немцы», отказавшиеся от Рильке, – вот кто имеется в виду.
– А! – Ганс махнул рукой презрительно. – Им мозги засрать – как два пальца. Чо хошь гони, сожрут. Я ить, – придвинулся поближе, – как тада рассуждал. Рано или поздно, не знаю, война не война, вопщем, попрут их отсюдова.
– Кого?
– Да наших, черных. Вон у вас. Военка, космос. А эти? Ни во што не вкладываются. Одно на уме – пилить.
Он не понял, при чем тут заготовка леса. «Линию обороны строят? Вдоль Хребта? Но почему из дерева? Дерево же гниет…»
Но, к счастью, понял главное: болтовня про объединение двух стран – дымовая завеса, которую захребетники напускают специально, чтобы под ее покровом вероломно напасть на СССР. То, что захребетники вот-вот перейдут уральскую границу, заставляло его сердце биться быстрее. Ему нравился новый виток разговора, похожий на встречу советского разведчика с высокопоставленным нацистским чиновником, которого удалось завербовать.
– Ты, – он закинул ногу на ногу, – допускаешь возможность войны?
– Ну, не то штобы… Типа блицкриг. Ваши границу перейдут, этим-то ничо не останется, – Ганс сморщился брезгливо. – В Европу ломанутся. А чо? У них приготовлено. И жилье. И киндеры ихние там… Не, сперва, конешно, подергаются, желтых на фронт погонят, фолькштурм типа… – высокопоставленный нацист замолчал.
«Наши? Перейдут границу? – сперва он удивился, но потом сообразил: Ганс опасается говорить прямо, наводит тень на плетень. – Жалеет, что пошел на откровенность?»
Оказалось: нет.
– Потом гляжу, совместные проекты. Типа мир-дружба. Всё, думаю. Навечно окопались. Валить, короче, решил. Черный пасс получу – и тю-тю!
– А теперь?
– Не знаю…. Свалю – им все останется. И город, и страна… Не, я понимаю, путь долгий.
– В тысячу ли? – он вспомнил свою любимую китайскую пословицу.
Самое удивительное, Ганс его понял.
– Ага. И конференция. Маленький, а все-таки шаг…
– Какая, наша?
– Наша-то при чем? Дак он чо, не передал?
– Кто?
– Старик. Родич твой… Я ж его просил.
– Так ты… на квартиру приходил?
– Ну да… Сказал, буду ждать. В книжном. Послезавтра, в два. Ты же пришел, – Ганс смотрел укоризненно. – Значит, передал.
– Да какой он родич! Так, седьмая вода на киселе. Ну, – спросил небрежно. – И что он тебе наговорил?
– Дак он чо, не рассказал?
– Так, в общих чертах, – ответил уклончиво. – Сказал, поговорили.
– Поговорили! – Ганс фыркнул. – Прикинь, чо оказалось-то. Даже не рядовой. Руководитель Локотьской республики.
– Кто?
– Кто-кто! Старик. Не главный, но все-таки. Из ихнего Самоуправления. Самого Воскобойника помнит, – Ганс сиял как начищенный медный грош.
Между тем у него отливала кровь от сердца, пульсировала толчками, будто вскрыли яремную жилу.
«Пятно на биографии… Не-ет, это не пятно. Руководитель Локотьской республики… Это – руки. По локоть в крови…»
Полицаев вешали на площади. Все от мала до велика ходили смотреть. Мать еще долго вспоминала: жалкие, и не подумаешь, что звери. А потом идешь – языки у них синие. Будто не расстреливали мирных жителей, а карандашом писали. Виселиц он не застал, но все равно боялся химических карандашей: карандаш, который надо слюнявить, оружие предателей.
Вдруг точно остановили кровь. Пережали резиновым жгутом.
«Я – тут. Чтобы привести в исполнение… Но у меня нечем. Не голыми же руками?!.»
– Сперва уперся – ни в какую! Еле уговорил. Прикинь, встреча бывших врагов! Ну, как тебе?
– Врагов? – Он смотрел на свои руки, чувствуя боль в пальцах, будто им передалось последнее содрогание стариковской плоти.
– У нас в универе. С вашей стороны Смерш, с нашей – гестапо. Republik Lokot – отдельная панель. Как раз по моей теме. Научник одобрил. Апробация перед защитой. Историческая очная ставка! Как думашь, класс?
Он едва выдавил из себя.
– А… когда?
– В июне хотят, к празднику. Списки пока што согласовывают.
– Как согла… совывают? – рука, перетянутая жгутом, затекла.
– Обыкновенно. Запрос направили. В ваши ветеранские организации. Типа, в рамках послевоенного сотрудничества. Преодоление пережитков прошлого, общая трагедия…
– И… ответили?
– Ну да. А чо такова-то?
– Как что такого! – он дернул и сорвал жгут. – Наши с фашистами. За одним столом! Угощаться?
Кофе пить, печеньки поганые кушать! Ты этого добиваешься? – как кровь из рваной раны, лились гневные слова.
– Не кофе, а водку. Да чо ты взъелся? Шварц тоже за. Научник с ним перетер. Там, у вас, наверняка локотьчане остались. Ну, в смысле бывшие. Которые в Красную армию сбежали. Как эти: Мохнаткин, Лихайчук, Свирский. А другие у нас остались. Одни – к нашим, другие – к вашим… Вопщем, Шварц обещал помочь. Связаться с вашим руководством. Ну, в смысле, уже. По своим каналам.
«Фронтовиков просеивали сквозь сито: кого в лагеря, кого прямиком на площадь. Смерш работал добросовестно… Как он сказал? По своим каналам. Научник со Шварцем, Шварц с Нагим, Нагой…» – все складывалось в одну цепочку: простую и ясную.
Почти физически он чувствовал, как его, точно мешок, затягивают жернова истории – чтобы хрустнуть позвонками. Слабыми. Этим жерновам – на один укус.
– Душно, – оттянул удавку воротника.
– Дак чо сидим-то, пошли. Зайдем куда-нить. Он встал на ватные ноги. Не чуя рук, вдел себя в пальто. Слежалая вата легла на плечи холодной тяжестью. Будто не их, пособников врага, а его выводят на площадь.
По Невскому шел как под конвоем.
– Ну, продышался малёха? – Ганс заглядывал ему в лицо.
«Поговорить со стариком, убедить, объяснить. Может, еще не поздно?..»
– А ты… – он сделал вид, что рассматривает вывеску. – Когда с научником беседовал… Фамилию не перепутал?
– Кого, старика? – Ганс остановился. – А чо, разе не Руско?
Он повертел ноющими запястьями, будто ослабили тугую веревку.
– Руско – мой отец.
– А старик?
– Понятия не имею. – Хотел сказать: у матери девичья осталась, но сообразил: этих подробностей, кто-кем-кому приходится, Ганс не знает. Думает, дальние родственники. – У нас в роду с фамилиями сплошная путаница! Но ты не беспокойся, мне не трудно, если надо, я могу спросить.
«Иванов. Или нет, Иванов слишком подозрительно…»
– Ладно, вопщем-то, не срочно, – Ганс кивнул. – Сюда давай. Посидим. Или, – подмигнул, – а? Для поправки здоровья. Чо-то бледный ты. Как смерть.
Пока Ганс торчал у стойки, он успел осмотреться: большинство столиков пустовало. Лишь справа от входа сидела пожилая тетка с мальцом лет восьми. Он прошел в дальний угол и сел лицом к дверям.
– Старик это так… – Сделав заказ, Ганс сел напротив. – Я ить чо пришел. Совет мне нужен. Короче…
Он слушал, не перебивая. Последние дни у Ганса сложилось впечатление, будто за ним следят:
– Хотя хер их знает… Нацики, они ить все на одну рожу: ну, помнишь, в юденкафе. – Ганс кивнул официанту. – Данке шён.
Тетка пила кофе. Малец, видно ее внук, сосал леденец. Длинный, завернутый в бумажку. Такую, пеструю, как змеиная шкурка, – однажды нашел в лесу. Из-за этого вышел спор. Серега-командир утверждал: змея, сбросив старую кожу, начинает жить заново. А Пашка-командир – нет. Не заново. Сбросит и продолжает…
– За успех конференции! Прозит! – Ганс поднял рюмку с таким воодушевлением, будто грядущая встреча ветеранов добавляла его жизни смысла, а ему самому – сил.
Мальчишка, торчавший за спиной Ганса, облизывал леденец синим языком.
– Так это, – он указал глазами на ссадину, – нацики тебя разукрасили?
– Ну, вопщем… Эта… Ему показалось, Ганс заюлил.
– Не хочешь, не говори. Но на твоем месте я отнесся бы серьезно. Тем более тут, у вас…
– Чо у нас-то? Он пожал плечами.
– Могут убить.
– Ага, – Ганс хихикнул. – Иду такой. А они крадутся… Пиф-паф из револьвера!
Он смотрел на рюмку, которую Ганс осушил наполовину.
Таблеточку бы нам сюда… Эхма! – внутренний голос крякнул мечтательно.
Конечно, он понял, что этот, внутренний, имеет в виду. Спецтаблетка закладывается заранее – в складке между ладонью и указательным пальцем. И никаких следов. Ни в рюмке, ни потом, когда вскрытие покажет сердечный приступ. Главное, отвлечь. Буквально на секунду.
«Ты еще зонтик вспомни», – отшутился, полагая вопрос исчерпанным. Тем более их группе эту тему давали сугубо теоретически. В отличие от профессионалов, которым читали спецкурс, включающий практику.
Но внутренний, видно, не понимал шуток.
Хочешь стать профессионалом, стань им!
«Легко сказать», – он откликнулся, чувствуя себя задетым.
Тренироваться надо. Вон наши балерины. С утра до ночи ногами машут. Про музыкантов я уж и не говорю.
Он думал: «Я же не по правде. Так, понарошку».
– Гляди, мальчишка какой противный… Вон, слюнявый, – указал пальцем.
Ганс обернулся.
Всего на одно мгновение его рука зависла над рюмкой.
– Думашь, правда убить могут? – Ганс больше не смеялся, смотрел встревоженно.
Он улыбнулся, радуясь, что воображаемый эксперимент удался. И вообще, как-то отлегло от сердца: «Ничего, что-нибудь придумаю. – Осталась только обида на старика: – Мне-то небось не рассказал. А Гансу все выложил. И про себя, и про этого, Воскобойника…»
– Убить – вряд ли… Да и незачем, – ответил, твердо надеясь, что крайние меры не понадобятся. Старика удастся уговорить, объяснить, ну ладно вы, вы свою жизнь прожили, но там же ваша семья.
Тут ему в голову пришла еще одна мысль. Точнее, опасение. В связи с нациками.
– А научник твой со Шварцем… Они когда разговаривали?
– В понедельник вроде, – Ганс наморщил лоб. – Не, во вторник. Точно. Тест ищо был. По Средневековью.
– Среда, четверг, – он загибал пальцы, – а сегодня пятница, – Ну, пятница, – Ганс моргал рыжеватыми ресницами. – И чо?
– А Шварц не мог? Ну, ты понимаешь, – постучал костяшками о столешницу.
– А-а-а, – сжав пальцы в кулак, Ганс внимательно оглядел свои костяшки. – Дак а чо такова-то? Я и раньше доклад делал, и научник мой в курсе.
– Одно дело доклад… А тут конференция ветеранов.
– Дак Шварц же ее и придумал. Полгода типа носится.
– Ну да, – он вынужден был согласиться. – Тогда конечно. Если…
– Чо?
– Да нет, ничего. «Нашим-то зачем? Во-первых, знают – полгода переписываются. А тем более – нацики…» – этого он не мог себе представить – чтобы советские компетентные органы, работая на российской территории, пользовались услугами этих ублюдков в коричневых кожаных куртках, салютующих своему поганому фюреру.
– Успокойся. Никто за тобой не ходит.
– Спасибо… Хорошо с тобой, легко. Черт! – Ганс потрогал ссадину.
Ему вдруг почудилось, будто не явь, а продолжение сна, в котором Ганса ранило. Хотел спросить: болит?
Но Ганс уже встал. Выходя следом, он думал: «Нет. Что-то здесь не так. Сам сказал, синетряпочников выгоняли из институтов. А его почему оставили?..» Подозрительным казалось и то, что на его просьбу оставить номер телефона Ганс ответил решительным отказом:
– Сам тя найду.
III
Дома его застал очередной скандал. Люба орала на бригадира. Сутулый мужик в ватнике кивал потерянно:
– Дык я-то… Сами ить сказали… Штоб подешевле…
– Не, ты гляди на него, а? – сестра воззвала к нему как к свидетелю. – Я чо, знала? Не, я чо, знала!
– Высохнет… Сами ить сказали…
– Высохнет?! Ты чо, не поял, с кем связался? На! – совала бригадиру под нос какую-то затрепанную бумагу.
– Прощенья просим, читать не обучены, – бригадир кланялся. – Нам сказали – мы делам…
Он пристроил пальто на вешалку и, не дожидаясь развязки: «Сами пусть разбираются», – ушел к себе.
Стоило ему скрыться, скандал стих. Входная дверь, выпустив бригадира, захлопнулась.
«Итак… – он откинулся, пристраивая гудящую голову на диванный валик. – Там его бывшая жена и дочери. На себя наплевать, пусть хоть их пожалеет…»
Сестра заглянула в комнату:
– Прикинь, мокрые положили. Сухие, грит, дорого… Масло, короче, кончилось, в гешефт схожу.
Щелкнул входной замок.
«Тут очередей нет. Минут десять… туда и обратно…»
Пол в коридоре нещадно скрипел.
Старик сидел в кресле, закутавшись в халат, точно его знобило. Хотя в кабинете было сухо и тепло.
– В магазин пошла. Масло, сказала, кончилось, – он объяснил, будто с этим и пришел.
– А, ну пусть, – старик кивнул.
– А вы… получше вроде бы сегодня, пободрее, – не зная, как перейти к делу, присел на диван.
Но стоило начать, робость прошла. Говорил легко и почти свободно: и про конференцию, в которой старик, мечтающий о воссоединении СССР и России, выразил готовность участвовать, и про сестер, Вера замужем за комсомольским работником, и про мать, на ее жизни наверняка отразится, могут и пенсии лишить, – но что-то настораживало.
Тут, в комнате старика. Интуиция – секретное оружие разведчика: он скользил взглядом по пыльным книжным обложкам. «Вроде бы всё на месте… – И настольный прибор с двумя симметричными чернильницами, и бронзовый стаканчик для вставочек, и ватный колпак – шутовской, который старик пристроил на диванный валик, и фикус в темной глиняной кадке с оплывами глазури, и черный носок – ежится на полу, стесняется своих дырок, но прорехи все равно видно, и настенные часы с продолговатыми гирями – оттягивать время, и подушка с неглубокой вмятиной – оттиском стариковской головы, похожим на посмертную маску, только не с лица, а с затылка, и снова, опять, по второму разу, понимая: – Что-то я упустил».
– С утра ломит, на холод пошло… – сухие морщинистые пальцы терли виски, разгоняли стылую кровь, которая и струится, и думает медленно.
– Парень приходил. Кажется, в понедельник. Меня искал, помните?
– Сырники обещала, с вареньем, – старик моргал пустыми младенческими глазами.
Либо Ганс попросту соврал, с него станется, – «Либо крыша у него съехала… – боясь поверить своей удаче, он смотрел на старика. – Так Гансу и скажу: какая, мол, конференция, он вам такого наговорит, что было и чего не было».
Старик положил руки на подлокотники, будто пытаясь встать. Сучил слабыми ногами.
– Вам в туалет? Пойдемте, я провожу, – он вскочил предупредительно.
– Сам, – старик отстранил его руку, но не встал. Так и остался в кресле. – Вам, молодым… Вы ведь как думаете… история… она в архивах. А для нас… – кряхтя и неловко выворачивая шею, старик обернулся к стеллажу. За стеклами, вперемежку с мусором уходящей жизни: упаковками давным-давно принятых таблеток, старыми карманными календариками, медными нем-русскими монетами, уже темными от времени, огрызками карандашей, ломаными ручками, – прозябали маленькие лица: то по одному, то по два, то какими-то группами. – Мне скрывать нечего, жизнь прожита… Долгая, трудная, много ошибок… Но если вы, молодежь, спросите, что в ней было главное… – старик глубоко задумался, прежде чем продолжить рассказ.
– Я фабзауч закончил и остановился. Что поделаешь, семью надо кормить. А Гешка, он-то холостой был, в институт подался. Выучиться мечтал… на архитектора… мы с ним… с детства, не разлей вода…
Он сделал вид, что рассматривает фотографии, хотя какое ему, в сущности, дело, кто из них Гешка: этот, в плаще и шляпе, или другой – в несуразной шапке-ушанке.
– …В марте сорок первого, под женский праздник… Мы с Машей ребеночка ждали. А тут повестка. Явиться в райвоенкомат. Машенька напугалась, заплакала, убьют тебя, плачет, убьют… – старик дышал тяжело.
«Повестка, – он подумал. – Как моему отцу. Я тоже родился без отца», – словно вывел главное правило двадцатого века, дважды доказанное его матерью.
Видно, боясь сбиться, старик снова растер виски. Тонкие ниточки крови, ему казалось, высохшие, проступили из-под кожи, став голубоватыми на просвет. Будто восстановленный кровоток помог справиться с дыханием, отец его сестер снова заговорил. Но теперь уже громче и без пауз.
– Оказалось, на курсы. Если честно, я даже обрадовался. Вот вы, молодые, думаете, мы ничего не понимали? Газеты про мир, про дружбу с Германией, а я ведь как рассуждал: пусть не завтра, но рано или поздно все равно война. В Осоавиахим ходил, значок имел ворошиловский… Только снайпер из меня не вышел – тоже талант нужен. А без военной специальности – куда? Прямиком в пехоту. Танкистом-то, думаю, лучше. Кто ж знал, что наши коробочки горят как свечи… Или летчиком – летчики перед войной, это словами не объяснить. А теперь представьте, каково было мое удивление…
«Осоавиахим… Ворошиловский стрелок…» – чувствуя скуку смертную, он жевал слова старика. Как в интернате, когда приходили ветераны. Пели на один голос: За Родину! За Берию! Класса до пятого он еще надеялся: вдруг найдется хотя бы один, кто расскажет всю правду.
– Вы меня простите, – все-таки улучил момент. – Там… Люба, кажется, пришла, я… – встал и попятился к двери. – Помочь. Сумки тяжелые…
Но голос старика не отпускал.
– Приезжаю, а он там. Тоже обрадовался, вдвоем веселее. В обслугу нас определили…
– Где – там? Под Ленинградом? – спросил, как поторопил.
– На границе. Забыл, как городок назывался, – старик хихикнул и погрозил крючковатым пальцем.
«Подумаешь, военная тайна, – он фыркнул про себя. – Каждому дураку известно». Готовясь к обороне, советское командование распределило силы по трем главным направлениям: на юго-западе в районе Львовского выступа, у Белостока и по линии Шепетовка – Орша. Но вот дальше… Дальше непонятно. В учебниках – и в школьных, и в вузовских – только несколько строк: не успели догнать Германию по вооружению, до войны СССР занимался сугубо мирным созидательным трудом, Гитлер нас обманул. Ясно, обманул: на то он и фашист.
– А потом… Числа не помню… Но быстро. Начальство сразу улетело, с семьями. А нам… Приказ. Выбираться своими силами…
Справляясь с дыханием, норовившим прерваться, старик рассказывал о шоссейных дорогах, по которым советская жизнь катилась на восток. Всё вперемежку: автомашины, трактора, полуторки, повозки, люди. Гнали коров, тащили детей и чемоданы. Везли скарб на тележках. Надеялись прорваться к железной дороге. Ходили слухи, будто беженцев уже ждут поезда.
Он кивал, и слушая и не слушая (слова влетали в одно, положим правое, ухо – но, не задерживаясь в голове, вылетали из левого), пока старик не упомянул регулярные армейские части, которые тоже двигались в восточном направлении, оттесняя гражданских к обочинам.
Этот явный поклеп на Красную армию вывел его из себя, отдался коротким приступом гнева: «Врет он все! Наши части сражались, из последних сил отбивали фашистские удары».
– А потом налет, – старик закрыл глаза, словно прислушивался к нарастающему гулу. – Гешку в ногу ранило, не сильно, так, мясо зацепило. В общем, отстали мы. Что делать? Решили двигаться в направлении Ленинграда. Все-таки к дому поближе…
Голос старика окреп. Ефремов – Богородицк – Новомосковск, Эртиль – Уварово – Ртищево, Гродно – Сокулка – Индур – мелькали названия станций. Но как ни воображал карту, ничего не получалось: ни привязки к местности, ни стрелок главных ударов. Как если бы стратеги и тактики Генерального штаба, узнав о стремительном приближении противника, разбежались, побросав секретные протоколы бесконечных ночных совещаний, красные конверты с грифом абсолютной секретности: без спецприказа не вскрывать; кожаные папки с планами будущих войсковых операций: сбор в районе М… марш-бросок на линию А – Ф… ликвидировать немецкий прорыв у Д… Все буквы русского алфавита, призванные на службу в Красную армию, взявшись за руки, ходили по кругу. Он мотнул головой, разорвав их бездарный (это еще в лучшем случае, не исключено, что в их ряды затесались подлые предатели) хоровод.
– Оглянуться не успели, попали в окружение. Ну всё, он говорит, хана. Просил: пристрели, все равно не дотащишь. Себя только погубишь. Или того хуже – в плен. А я: в какой, говорю, плен! Пусть попробуют! Вон, говорю, у нас две обоймы, если что – последняя пуля. В общем, пистолет у него забрал, на всякий, как говорится, пожарный, глупостей чтобы не надумал, в горячке-то… И потащил. Три недели. Считайте, на себе волок…
– Во-он ты где, оказыватса! А я-то думаю-гадаю, куды делся? – сестра заглянула и исчезла, только пол заскрипел.
«На конференциях хоть регламент соблюдают…» – он томился тоской.
– До Брянска почти дошли, все надеялись, заживет. И вправду подзажила, хромал, но шел, только с едой беда, стрелять-то боялись, а на ягодах с грибами долго не продержишься, отощали. А тут деревня. Зашли…
Вроде Макеевка или Мареевка, тетка-то говорила… Потом вспомню. Не привык, чтобы так, перед всеми, вон вас сколько. Профессора, студенты… – старик улыбнулся.
Радостная улыбка безумца ударила прямо в сердце. «Точно, в маразме. Если, конечно, не симулирует… Ладно, – решил. – Потерплю».
– Три дня отлеживались, подкормились немного. Первое лето в деревнях не голодали, картошка была, сало. Это потом изымали продовольствие, и новые власти, и партизаны. Подчистую мели… Пока лежали, всё вспоминали: Ленинград, школу, мы ведь в одну с ним ходили, двор наш, как в свайку играли, в казаки-разбойники, в лапту… На четвертый день слышим: стреляют. Мотоциклы, крики. Немцы вошли. Мы в сено зарылись, лежим, надеемся. Дом-то совсем у леса, вдруг, думаем, пронесет. Войска вперед уйдут, мы вылезем и – деру. Кто ж знал, что сосед нас видел. А к вечеру голоса. Я к окну подполз, выглядываю, а там солдаты. И сосед этот, рукой показывает. На чердак. Дескать, там. Что делать? И тетку жалко, дети у нее, трое. И себя жалко. Это заранее рассуждать легко, мол, себе – последняя пуля. А как до дела доходит… Решили выходить. Нашивки-то сорвали, а все равно в форме. Мы ведь, дураки, как рассуждали: пока в форме – вроде как в строю. Переоделся – дезертир. Наши, думали, вот-вот вернутся, очухаются, перейдут в наступление. У нас ведь всё: и танки, и самолеты. Через пару дней, ну неделю – это уж в крайности… Тетку-то, которая нас приютила, сразу… во дворе. А нас погнали. Сперва в Дулаг. Сборный лагерь, значит. Под Гатчиной. Таких как мы, почитай, целая армия. Неделю голодали, пока вербовщики не пришли. Построили нас. Выбирайте: жизнь во славу Великой Германии или капут. А смерть, что ее выбирать? Считай, уже в аду.
Сложив на коленях руки, он слушал чужую маленькую правду – самое малое, что мог сделать для сумасшедшего старика.
– Я Гешке-то и шепчу: соглашаемся, оружие дадут, что-нибудь придумаем, рано или поздно – к нашим. А он ни в какую. А я, с голодухи наверное, – черт с тобой, хочешь сдохнуть, сдыхай, и – шаг вперед. Стою, не оглядываюсь. Чувствую, а он рядом. Вот, думаю, и хорошо, до своих доберемся, свидетелями будем друг для друга. Главное добраться, потом-то все объясним… Кто дал согласие, в Брянск повезли. Сперва в своем ходили, оборванцы оборванцами, а потом выдали форму…
Не в том дело, что старик сотрудничал, был пособником. Это он знал и раньше, но чтобы так, в открытую. Признаваться, что немцы его завербовали…
– Он через три месяца сбежал, когда нога зажила. А мне не удалось. Если бы хоть вместе, а то в разных группах. Карточка осталась. Там ведь и парикмахер был, и фотограф – кто хотел, фотографировались. Сколько лет берег, теперь отдал. Мне умирать, а вам, молодым, мало ли, пригодится для истории…
Интуиция разведчика не подвела. Он смотрел на пятно от рамки, голое, на обоях, которое осталось от фотографии.
«Жалко, второго не запомнил», – подумал расслабленно, как во сне, в котором он и Ганс остановили время: Не бойся, никто не узнает, война всё спишет… – но где-то далеко, перекрывая влажный ночной шепот, уже играли побудку: Та-та, та-та, та-та-та-та-та-та… – голос горна летел над грешной землей.
«Как это спишет? Почему спишет? Он что думает, я – Ганс».
– Фамилия? – спросил коротко, дернув шеей, отгоняя остатки сна, в котором дал слабину, сплоховал, но теперь, когда сон рассеялся, не дрогнет, будет стоять насмерть, как герои Брестской крепости. Выполнит приказ командования. – Как его фамилия? – повторил вопрос, чувствуя прилив горячей напряженной крови.
– Чья? – глупый старик еще не понял, в какой попал переплет.
– Друга, – он усмехнулся, – вашего. Думали, война всё спишет?
– Не помню, – голос старика осел.
– Уж позвольте вам не поверить. С детства знакомы, в одном дворе жили… Кстати, он из какой квартиры? – Будто со стороны он слышал свой ровный голос, имеющий право задавать любые вопросы, на которые старик обязан давать ответ. – Ладно. К этому вернемся позже. Вы упомянули о сборном лагере. Известно, что именно в этих лагерях гитлеровцы искали политруков, комиссаров, евреев. Среди пленных находились подлецы и предатели, которые их выдавали. За тарелку брюквенного супа, за кусок хлеба, за окурок. Может, и вы с вашим другом, а?
Старик молчал.
– Думаете, фашисты идиоты, не понимали? Большинство, кто соглашался с ними сотрудничать, делали это с одной-единственной целью: при первом удобном случае перейти обратно к своим.
– Да-да, – старик обрадовался. – Я и говорю… Мы тоже…
– Прекрасно, так и запишем, – он сглотнул вкус синего химического карандаша. – Политруков, комиссаров…
– Это не мы! Мы же надеялись. Через линию фронта. К своим…
– Значит, только евреев? – Три кубика в его петлицах соответствовали званию старшего лейтенанта во всех остальных войсках. В землянке, куда он вызывал их всех, по очереди, стояла тишина – тяжелая, в три наката.
– Евреев? – Над фитилем лампы-коптилки вился мотылек. – Был там один. Они бы не догадались, кто-то им сказал…
– Кто-то? – он вскинул брови. – Но не вы? Как же вы узнали?
– Все знали…
– Ах, все? – Мотылек сгорел покорно и бесшумно, как все, кому он, выполняя поставленную задачу, задавал вопросы: – Все нас не интересуют. Ваше дело – отвечать за себя. Итак?
– Евреев, которые чернявые, сразу расстреляли. А этот – блондин. И волосы прямые. Сперва даже не поверили, на допрос таскали. Не признавался. А потом специалист. По еврейскому вопросу. Приехал, сказал: хальбюдэ…
– Вы уверены? – он смотрел в упор. – А почему не мишлинге?
Но старик не дрогнул:
– Мишлинге на идиш, а специалист – немец, потому и… Не сразу, сперва осмотрел.
Исправляя свою досадную оплошность, которой хитрый старик не преминул воспользоваться, он зацепился за последнее слово:
– Что значит – осмотрел? А! Понимаю. Вы при этом присутствовали. В качестве кого?
– Нет. Его при всех осматривали, раздели, поставили на табуретку…
– Его на табуретку, а вас – переводчиком?
– Не было никакого переводчика. Специалист сказал: дас ист хальбюдэ. Схватили и увели.
– Ну что ж, – он сморщился брезгливо. – Будем считать, на этот вопрос вы не дали удовлетворительного ответа.
– Как не дал… Я ответил, сказал, объяснил… – как дурное колесо, старик наматывал на себя глаголы прошедшего времени. Которые придется отматывать обратно. Год за годом.
Впрочем, сроки не его дело. Это дело трибунала. Поэтому и не считал. Думал: а дальше-то что?
По правилам полагается выяснить: есть ли свидетель, который может подтвердить письменно и устно, что вы, находясь в плену или на оккупированной территории, не сотрудничали с фашистами, пятная честь советского человека? Но старик сам во всем признался, донес на себя, а заодно и на друга. Такого поворота инструкция не предусматривала. «Буду действовать по обстоятельствам, – он погладил петлицы, убеждаясь наощупь: к прежним трем кубикам добавился еще один. – Первое – фотография. Изъять как вещественное доказательство. Ганс упрется, дескать, я не просил, он сам отдал. Скажу: отдал, а потом передумал. Единственная память, сказал, умру – забирайте, а пока я жив…»
– Фюрер по телику. Через цейн минут, – на пороге землянки, которую ему, офицеру Смерша, предоставили для допросов, стояла Люба, здешняя сестра.
Земляные стены оползали, погребая под собой упоительное чувство, будто он держит в руках чужую беззащитную жизнь.
– Номер квартиры тебе? Ишь, любопытная Варвара… – бывший подследственный, ускользнувший от праведного советского правосудия, ухватил себя за нос двумя согнутыми пальцами. – Слыхал, что с ней стало? То-то.
– У тя чо, салфетки кончились? Сопли размазывашь, – сестра рылась в ящике комода. – На, в тряпку сморкайся. Ну чо, фюрера-то смотреть? Или хер с ним?
Старик отвернулся.
– Не хошь, как хошь. А ты? – сестра обращалась к нему.
«Фюрер?.. По телевизору?.. – на пустом месте, где только что зияло пятно от фотографии, нарисовалась косая челка и короткие вертикальные усики. – А… – догадался. – Военный фильм».
В соседней комнате, куда он нехотя поплелся, уже горел экран.
– Вон, в кресло садись. Пописаю – приду.
По ту сторону экрана собрались люди. Насколько он разобрал, бригада национал-социалистического труда. Выступая от лица рабочих, бригадир отчитывался о выполнении повышенных обязательств, которые его коллектив взял в преддверии праздника, Дня Весеннего Равноденствия. Желтые, одетые в аккуратные робы, жались в стороне.
– Ну чо, началось? – сестра вошла, вытирая руки кухонным полотенцем. – Дык это ж… – она присматривалась. – Третья. От паразит, опять куда-то за-ныкал…
Пока она в поисках пульта обшаривала Ралькину кровать, бригадир успел сердечно поблагодарить Партай и правительство за предоставленную возможность внести посильный вклад в общее дело; и он, и его бригада, не щадя сил, будут и дальше…
Экран погас, но загорелся снова.
Ему явилось приятное лицо: гладкое и открытое. Ни косой челки, ни тем более жестких усиков. «Фюрер – это же не человек. Должность. Как у нас Генеральный секретарь», – он расслабился и уселся поудобнее, ожидая услышать подробный отчет о выплавке чугуна и стали на душу нем-русского населения или невиданных достижениях в их сельском хозяйстве. Однако человек, возникший на экране, рассуждал о братской любви.
– Как многим из вас наверняка известно, в семьях случаются размолвки. Но в том и состоит человеческая мудрость, чтобы превозмочь их ради стабильного будущего. Важно понимать, даже в самых тяжких случаях братьям и сестрам, выясняющим отношения, следует оставаться в правовом поле. А не взрывать ситуацию изнутри…
Глядя на это моложавое лицо, не верилось, что нынешний главарь нем-русской хунты (официальный перевод его должности на сов-русский) правит Россией последние двадцать лет, сменив на этом посту своего предшественника – дряхлого старика, под стать советским генсекам. Тот, прежний, был ярым антисоветчиком. Этот вроде бы нет. Время от времени советское телевидение пускало в эфир отрывки из его речей и докладов, в которых, говоря по правде, не содержалось ничего воинственного, скорее, наоборот: призывы к миру и дружбе между СССР и Россией. Но мирным инициативам фюрера никто не верил. Глядя на экран, он понял – почему.
Вместо энергичного и собранного человека, производившего весьма достойное впечатление, программа «Время» демонстрировала фотографии, на которых фюрер хмурится, кривит рот или выпячивает губы. Застывшие гримасы разительно меняли лицо. Выступая по советскому телевидению, российский вождь выглядел зловещим карликом или гномом. Казалось, он только и ждет, чтобы сотворить какую-нибудь очередную пакость. Или, в лучшем случае, наврать. Отталкивающему впечатлению немало способствовал и грубый нем-русский язык. Половину фраз приходилось запикивать. К тому же переводчик гнусавил так, будто нос ему зажали плотной бельевой прищепкой…
Для советских телезрителей главаря нем-русской хунты переводят. Только теперь он обратил внимание на нечто странное. Совершенно необъяснимое.
Обращаясь к своим подданным, фюрер говорит на чистом сов-русском языке. И, надо признать, владеет им в совершенстве.
«Интересно, она-то понимает?..» – он скосил глаза на сестру.
Люба сидела, замерев на краешке стула, молитвенно сложив руки, словно чистая речь, льющаяся с экрана, возносила ее над тяготами постылой жизни, в которой надо делать ремонт, готовить, стирать, устранять протечки, лаяться то с рабочими, то с верхней бабкой. Присматриваясь искоса, он дивился движениям ее лица: словно бабочка мелькала тихая улыбка – в глазах и в уголках рта.
– Как в кирхе. Ничо не понимаю, а – хорошо…
Он кивнул, изумившись детской простоте и ясности, с какими она, найдя простые, но правильные слова, выразила свои немудрящие чувства. «Ну почему, почему у нас не так?» – и усмехнулся, зная ответ.
Генсеки послевоенного времени страдали дефектами речи. Молотов пришепетывал. Лигачев заглатывал согласные. Густобровый выходец из Приморья слегка присвистывал. Москвичи и ленинградцы передразнивали, особенно в последние годы, когда к провинциальному говору добавилась физическая немощь и отвратительная манера целоваться взасос. Он вдруг представил себя на месте интеллигентного фюрера, удушаемого в старческих объятиях: «Вот стыдоба-то…» – слава богу, российский лидер не приезжает с официальными визитами.
– Внутрисемейные проблемы стократ обостряются, когда братья и сестры, желая унизить друг друга, принимают необдуманные, а порой и фатальные решения. Такие решения приводят к обратному результату…
«И падежи не путает, да, вот это класс! Наверняка у нас работал, под прикрытием…»
– Однако мне бы не хотелось, чтобы в моих взвешенных рассуждениях наши советские партнеры услышали пораженческие интонации. Мы, народ России, умеем сражаться до последнего, и, – стальные глаза сосредоточились, – если надо, умирать за победу. Таковы давние тевтонские традиции, которые граждане свободной России привыкли чтить. Что бы там ни выдумывали отдельные отщепенцы, представители так называемой интеллигенции…
– Война, што ли, будет? – сестра спросила звенящим шепотом.
– Ну какая война! Он же в переносном смысле.
– А папаша грил, када про братьев и сестер – всё. Пиши пропало, – она всхлипывала и терла глаза.
Он хотел возразить, успокоить, однако бурные аплодисменты, а главное лица сидящих в студии, заставили усомниться. Мужчины хмурились и играли желваками. В руках женщин мелькали белые кружевные платочки, будто, собираясь на передачу, они заранее приготовили реквизит, чтобы махать вслед мужьям и сыновьям, уходящим на восточный фронт.
– Чо, упыря слушаете?
– Да тихо ты! – сестра шикнула на Ральфа, который хихикал, возникнув в дверях. – Сам упырь!
– Напомню, – фюрер возложил ладони на кафедру, украшенную гербом России: двуглавый орел сжимал земной шар, покрытый решеткой меридианов и параллелей. Из-под когтей каплями раскаленной лавы сочилась кровь. – Последнее время, – что-то блеснуло цветом оружейной стали, – участились случаи откровенных провокаций на уральской границе. Россия – мирная страна, но терпение ее граждан не безгранично, о чем я не устаю предупреждать наших зауральских партнеров и коллег. Безответственная позиция советского руководства ставит под удар наши общие, не побоюсь этого слова, амбициозные проекты. Что со временем может привести к их полному или частичному свертыванию. В частности, я имею в виду сверхскоростное железнодорожное сообщение. Между двумя нашими столицами. Кто от этого пострадает? Простые граждане. Придется им тратиться на дорогие авиационные билеты. Но я, вопреки всему, что мы в последнее время наблюдаем, верю в силу разума, – серая радужка подернулась прозрачной поволокой. – В надежде, что зауральские партнеры не допустят неоправданных военных действий, скажу по-нашему, по-российски: нахер нам этот геморрой!
Грянули бурные аплодисменты. Камера выхватывала улыбчивые лица: гости студии ерзали, толкались локтями. Женщины, успев спрятать кружевные платочки, поглядывали на мужчин.
– Ну чо, а? – сестра грозила пальцем, кокетливое настроение, воцарившееся в студии, волшебным образом передалось и ей. – Врезали вам по яйцам! Сами виноваты. А нехер войной нас пужать, мы, эта… ага… не пужливые.
Он пожал плечами. Ни ее невоздержанный язык, ни легкомысленное поведение людей, собравшихся в студии, не смазали общего впечатления, которое произвела на него эта речь. В особенности ее эффектная концовка.
«Молодец! – мысленно он похвалил фюрера, чья откровенная грубость давала сто очков вперед унылому бормотанию кремлевских старцев: – Зовут к победам. А сами – кашу манную жуют, да всё никак не проглотят…»
– Вы слушали ежемесячное обращение к фольку, в котором наш великий и могучий фюрер призвал советское руководство к миру, а то ваще оборзели. Нет бы заткнуться в тряпочку. Гадят нам на каждом углу. Неймется им, фашистам проклятым! Сидели бы за своим Уралом… Да чо с ними вошкаться! Хунта и есть хунта. А у нас гросе премьера. Новое кинцо. Историческое. Про этого, как его, Распутина. Народ, не знающий своей истории, не имеет будущего. Как – кто сказал?! Фюрер. Так што рожи не воротим. Сидим, мля, и смотрим. А кто не поймет, я туточки, с вами. Потом типа объясню, – прежде чем исчезнуть в волнах торжественно-бравурной музыки, знакомый ведущий замер в горделивой позе античного героя.
– Новое? Ты же говорила, про Распутина недавно показывали. Ну, царь еще толстый…
– Какой ищо царь! Ничо я не говорила, – счастливая и помолодевшая сестра, даже щеки раскраснелись, кинулась обнимать сына, но Ралька увернулся, дрыгнув ногой:
– Ты чо ваще! Упыря свово тискай!
Но она не растерялась. Обняла и крепко расцеловала брата, обдав кисловатым запахом изо рта.
В эту ночь он долго не мог заснуть. Ворочался, жалея фюрера, которому не повезло с народом. «Хотя еще неизвестно, кого жалче, его или нас…» – советский народ, вынужденный прозябать под руководством расслабленных старцев, неспособных к великим свершениям.
Сестра тоже не спала, бродила по квартире. Засыпая, он слушал скрипучий пол.