Глава четырнадцатая
1
Евгений Александрович Казаковский хорошо помнит тот день, словно это было совсем недавно, тот жаркий июньский полдень, когда в его родное село, что вольготно раскинулось на благодатных землях в заповедных лесах на Гомельщине, гулкой поступью вкатилась война.
Старинное село, расположенное на перекрестке древних торговых путей с запада на восток и с севера на юг, много повидало на своем долгом веку разных завоевателей: и польских конных псов-рыцарей с железными крыльями, и французов наполеоновской армии, и германских солдат в стальных рогатых касках, и жаркие бои между своими соплеменниками в бурные годы революции и гражданской войны. Но обо всех тех временах Женька Казаковский, к тому времени окончивший пятый класс, знал лишь по книгам да рассказам старших. Правда, имелся у него и молчаливый свидетель тех близких военных лет – тяжелый австрийский тесак, принесенный отцом с германской войны, где Александр Казаковский за свою храбрость даже был награжден царской солдатской наградой – Георгиевским крестом.
Тогда, в мирные годы перед войной, Женька гордился и своим отцом, который был директором школы в родном селе, и красным командиром дядей Володей, братом отца, который находился в далекой Японии, служил там заместителем военного атташе в советском посольстве, и дедом Осипом, человеком большой души и железного характера. Этот дед Осип молодым парнем, едва только отменили крепостное право, пешком, с котомкой в руках, дошагал до Москвы, поднаторел в грамоте, выбился в люди и стал служить в таможне, и благодаря природной смекалке, уму и упорному крестьянскому трудолюбию пробился в начальники при таможне Запада. А в первые дни Октября, когда царские чиновники устраивали саботаж, Осип Казановский, бывший крепостной крестьянин, стал с радостью служить новой власти, был уважаемым человеком, персональным пенсионером и умер незадолго перед войной.
Детей своих Осип уже учил с детства в школах, только сокрушался, что у него рожались все девчонки: из одиннадцати детей только двое были мальчишками. И он их определил в военное училище, что под Лугой, сначала старшего Владимира, а потом и младшего Александра. Когда началась империалистическая война, то Александр сбежал из училища на фронт к старшему брату, где они вместе сражались, кормили в окопах вшей, жили солдатской жизнью и с радостью встретили революцию, не задумываясь перешли на сторону большевиков, Владимир стал во главе красного армейского полка, они воевали на фронтах гражданской войны, защищая и утверждая народную власть Советов. Владимир потом, после гражданской, закончил военную академию, пошел и дальше служить в армии, а Александра потянуло к мирному труду.
Он вернулся на родину, в Гомелыцину, где и начал учительствовать. Там он, красный командир, и встретил молодую черноглазую учительницу, свою тезку Александру, дочь местного сапожника, видную сельскую невесту, и отбил ее у знатных местных женихов. Покорил он ее своим веселым открытым нравом, широтой души, добрым мужским сердцем да серьезной целеустремленностью в светлое будущее, которое нужно было утверждать самим на своей родной белорусской земле.
Вокруг Александра всегда вилась молодежь, умел он задушевно петь да играть на немудреных струнных инструментах, а главное, увлеченно думать вслух о близком завтрашнем времени. И хоть в его пустом доме ничего не было, кроме железной койки да старой его шинели, отдала ему свою руку и сердце молодая преподавательница естественных наук. Так и пошли они, Александр и Александра, рука об руку по дороге жизни, утверждая себя добрыми делами, сея вечные знания в детские умы да просвещая научным светом людские души, веками стосковавшиеся по свободе и справедливости.
Жили они, Александр Осипович и Александра Львовна, дружно и ладно, как жили и живут многие сельские учительские семьи, всегда на виду у всех сельчан, открыто, и своими делами, поступками, поведением утверждали те высокие моральные и нравственные принципы, которые они так убедительно преподносили и ученикам своим в школе, и соседям, простым жителям села. А земляки-белорусы – народ отзывчивый, каждый селянин сердцем чувствует правду и искренность и всегда стремится щедрой добротой отплатить за внимание и ласку, за тяжкий труд по воспитанию и обучению их детей – перед которыми открывались двери в большой мир человеческих знаний и научных истин.
Да и у самих у них, у Александра Осиповича и Александры Львовны, в год первой пятилетки появился долгожданный сын, которого и назвали литературным звучным пушкинским именем – Евгений, в мечтах своих предрекая ему большое будущее и светлую дорогу жизни, поскольку родная народная власть открывала перед каждым, в том числе и перед крохотным Женькой, великие просторы человеческой свободной деятельности и широкие возможности проявления своих талантов и способностей. Только старайся и стремись, трудись и добивайся, дерзай и мечтай! Все пути-дороги перед ним были открыты, выбирай любую и шагай по ней в свою личную и общую с народом жизнь!
А через несколько лет, когда в стране окончательно утвердился социализм и народ принимал свою новую конституцию, в учительской семье Казаковских появилась и девочка, сестренка Женьки, которую назвали древним торжественным именем Ириадна, или попросту, как ее ласково называли в семье, Ирочка, Иринка. Женька, как старший – он уже закончил первый класс, – по силе возможности ухаживал за своей младшей сестренкой, успокаивал, если она куксилась, плакала, забавлял ее, а когда дома не было родителей, показывал ей картинки и читал по букварю про то, как мама мыла раму, чтобы Иринка с раннего детства приобщалась к знаниям и грамоте.
Война грянула в год, когда Иринке исполнилось пять лет. Женька в то время уже увлекался радиоделом и с помощью отца собрал детекторный приемник. И в учительской, благодаря самодельному приемнику, в семье одними из первых в селе узнали о страшной новости, о том, что фашистская Германия односторонне порвала мирный договор с нашей страной и без объявления войны начала вооруженное нападение.
Вслушиваясь в сообщения из Москвы, Женька где-то в душе радостно ликовал и по-мальчишески уверенно подумал о том, что наконец-то наша Красная армия наломает бока обнаглевшим фашистам и проучит их как следует. Он только не понимал, почему нахмурился отец и, не стесняясь детей, заплакала мать. Она обхватила своими руками отца за шею, прижалась к нему и, громко плача, повторяла сквозь слезы только одно его имя:
– Сашенька!.. Сашенька!.. Сашенька!..
А отец, всегда такой спокойный и рассудительный, как-то странно взволнованно стоял посреди комнаты, поглаживая ее по голове, успокаивал и произносил слова, которые, казалось, были давно им обдуманы:
– Главное – быть с народом. Мы – как и все! С нашим народом…
Они оба, быстро собравшись, ушли в свою школу, бросив на прощание Женьке:
– Погляди за Иринкой!
– И из дома, чтоб никуда! – добавила строго мать.
В тот же день высоко в небе, по которому медленно двигались белые облака, Женька впервые увидел чужие темные стальные машины, на крыльях которых явственно обозначались белые кресты. Они летели группами на восток, где были наши крупные города и промышленные центры. А родные краснозвездные самолеты почему-то в небе не появлялись, и они, как Женька не раз видел в кино, не вступали в воздушный бой с врагами. Было тоскливо странно и обидно смотреть на небо, где по-хозяйски летали одни чужие железные птицы.
А под вечер отец повел Женьку в лес. Они углубились в чащу и вышли к небольшой березовой чаще. Отец остановился и сказал:
– Запоминай, сын, тут памятное место.
Женька невольно обратил внимание на некоторые странные березы. На их стволах белели крупные бугры – то ли наросты, то ли какие-то странные искривления. И связанные, сросшиеся ветки.
– Запоминай, сын. Сюда мы приходили перед той войной, – пояснял отец. – Есть такой наш старинный славянский обычай: когда уходили на битву с врагом, в дальний поход, то каждый воин обязательно завязывал узлом ветки или стволы молодых березок. Солдат воюет, а дома мать или невеста навещают лес и на свое деревце поглядывают. Цел узел, значит, жив-здоров их солдат. Наверное, с далеких времен это повелось, когда писем еще не умели писать.
– Чудной ты, папка! – засмеялся Женька. – Взрослый такой, а в старые сказки почему-то веришь.
– Тут не сказки, – ответил глухо отец. – За такие, сын, сказки люди умирали.
Он, больше не говоря ни слова, связал жгутом ветки молодой вихрастой березки. Женька последовал его примеру, неловко стягивая гибкие скользкие ветки.
– Ты полегче, полегче, – советовал отец. – И листву не обрывай, чтобы живая осталась.
– Не выходит у меня, – признался Женька. – Помоги.
– Э, нет! Тут каждый сам должен, – и добавил задумчиво: – В том-то и весь секрет, что каждый сам должен завязать узел.
Они возвращались по тропе, шли знакомым лесом. Сюда еще недавно гоняли лошадей в ночное. Женька вспомнил, как его обучали «лесной печке». Загодя собирали сушняк, обкладывали им старый пень и зажигали. Хворост и сушняк сгорали быстро, а от них занимался пень, и всю ночь он тлел малиновым жаром. Вокруг такой «лесной печки» они, пацанье, и располагались на ночь. Наслушавшись сказок и небылиц, закутывались в старые армяки. Чуткая земля отзывалась на грузный скок спутанных лошадей, на быстрый стрекот колес по большаку, на крик коростеля и дергача, передавала все эти звуки, тревожа ими мальчишеские сны. И невольно закрадывалась мысль: а придется ли ему еще когда-нибудь ходить в ночное, ночевать возле малинового пня, «лесной печки»?
Женька Казаковский на всю свою жизнь запомнил и жаркий июньский день, когда в его родное село гулкими взрывами снарядов нежданно вкатилась война. День был как день. От близкого ржаного поля, от яблочных садов, где в траве светлело множество опавших плодов, от грядок огорода и зарослей крапивы, от разогретых солнцем крыш стлался над землей и парко висел духовитый, пахнущий сытостью знойный воздух, создавая ту летнюю духоту, которая не проходила даже короткими ночами. Женька, примостившись у окна, настраивал свой детекторный приемник на московскую волну, а из него то и дело почему-то вырывалась чужая отрывистая речь. Отец читал газету, молча хмурился. И вдруг чутким ухом он уловил какой-то странный свистящий звук. Он возник где-то вдали в дальнем конце улицы, словно через маленькое отверстие пропускали застойный воздух. Странный свист прошел над садами, над крышами и за селом, где-то в ржаном поле оборвался резким звучным хлопком. Отец отложил газету, стал вслушиваться. Через минуту опять услышали странный тягучий посвист и гулкий хлопок. Казалось, что над селом чьи-то крепкие руки рывками раздирали куски огромного полотнища.
– Пристрелка, – коротко определил отец. – Надо уходить.
Он взял свой потертый портфель и легкую тросточку, стоявшую в углу возле двери, с которой обычно ходил в школу. Женька видел, как он сошел с крыльца и, выйдя из калитки, быстро зашагал по улице. Снаряды уже рвались на гумнах, на огородах, на окраине села. Пронзительно заголосили бабы. Залаяли собаки, тревожно замычали коровы. Мать схватила сестренку и, что-то прокричав Женьке, кинулась на улицу, к погребу. Толпы людей, спасаясь от страшных трескучих хлопков, в панике бежали из села в сторону спасительного леса. А от взрывов в дом вползал незнакомый удушливый запах гари и вони, чем-то похожей на перегоревший чеснок.
Женьку словно цепями приковали к подоконнику, он не двигался с места, чувствуя грудью, как вздрагивали при каждом новом взрыве массивные бревна дома. Перед его глазами, словно в кино, происходили удивительно странные явления: в саду антоновка отряхивала со своих веток недоспелые яблоки; в соседних домах мягко, без звука, выпадали из рам оконные стекла, словно их кто-то выдавливал. А он стоял и, казалось, ждал чего-то самого интересного, которое вот-вот должно произойти…
Обстрел неожиданно кончился, и наступила странная густая тишина, та тишина, которая потом, со временем, станет пугающей, потому что за ней должно что-то начинаться, а что именно, не знаешь. А в тот день, находясь в пустой комнате у окна с выдавленными стеклами, вдыхая едкую тротиловую вонь, Женька вообще еще ничего не знал, кроме самого простого и тревожного: в их село пришла война…
Тишина длилась долго. Казалось, что в селе все вымерло. Даже животные попритихли. Женька успел обойти ближайшие улицы. Безмолвное, словно вымершее, село показалось ему нереальным и чужим, потому что никогда не видел он жилья, брошенного в спешке перепуганными людьми. Он своим мальчишеским разумом еще даже и не представлял, что в мире есть сила, способная заставить взрослых людей бросать нажитое, оставлять родные давно обжитые места.
Только к вечеру тишину начали нарушать обычные звуки. Стали мычать недоеные коровы, кричать некормленые свиньи, блеять овцы. Послышались и человеческие голоса – люди начали вылезать из погребов, возвращаться из леса, где они терпеливо пережидали, отсиживались.
Отец, одетый в военную форму, прискакал верхом на лошади. Его сразу и не узнали. Он приехал всего на несколько минут, попрощаться. Женьке было приятно видеть отца военным, и не просто бойцом, а командиром: у него на петлицах алели три кубика. Женька уже знал воинские знаки различия и сразу же с радостью и гордостью определил: его отец – старший лейтенант!
– Живы, мои родные? – спросил отец и, легко спрыгнув с лошади, словно он постоянно разъезжал верхом в седле, а не преподавал в классе, привязал коня к перилам крыльца. – Все целы?
– Как нас обстреливали, пап! – стал рассказывать Женька. – Окна сами выпадали и антоновка стряхивала с себя яблоки!..
Отец, обняв свою Александру, удалился с ней в дом, что-то быстро говоря ей на ухо. Женька только уловил конец фразы:
– Тебе оставаться никак нельзя…
Прощание было коротким. Казалось, что отец уезжает ненадолго, что скоро вернется и все опять пойдет по-прежнему. Женька не отходил от боевого коня.
Отец вскочил в седло. Мать, держась за стремя, проводила его до ворот. Женька шел с другой стороны и тоже держался за стремя. Иринку отец посадил впереди себя на седло. Она пищала от радости и страха. У ворот он передал дочку матери.
– Ну, мои родные, прощайте! – и, хлестнув коня, помчался по улице.
Мать, прижав к себе Иринку, застыла в раскрытых воротах. Женька хотел было припуститься следом, но почему-то замешкался. И вдруг отец круто повернул коня и поскакал обратно. У дома осадил коня, нагнулся, обнял руками сразу обоих, и свою Александру и дочурку, поцеловал их по очереди, потом наклонился к Женьке, обхватил его рукой, прижался слегка колючей щекою:
– Ты теперь один в доме мужчина, – сказал он сыну. – Береги мать и сестру.
– Ладно, па, – ответил Женька, глотнув противный комок, подступивший к горлу. – Постараюсь. Честное пионерское!..
Отец еще раз посмотрел на свой дом, на двор, на свою семью, на свою красивую жену, на детей, посмотрел долгим тоскливым взглядом, как бы стараясь навсегда запечатлеть их в своей памяти, и тихо произнес, как бы спрашивая свою судьбу:
– Увижу ли я вас еще когда-нибудь?.. – и, увидев в глазах жены слезы, сказал строго, почти приказывая: – Не теряй времени! Собирайся!..
И поскакал, не оглядываясь, словно кого-то догонял или опаздывал.
Сыновьям расставаться с отцами легче, чем с матерями. Отцы сдержаннее, суровее. Они уже были солдатами и знают, что обязанность сыновей – становиться на их место в доме, а потом и самим быть солдатами. Женька только долго стоял у ворот и смотрел в даль улицы, туда, куда ускакал отец. Разве мог Женька тогда подумать, не подумать, а даже предположить, что он в последний раз видит своего отца, что они больше никогда не встретятся в жизни? Посмотреть бы ему на отца повнимательнее, чтобы запомнить каждую черточку, каждую морщинку, движение родных глаз, то спокойно-суровых, то задумчиво-нежных и добрых, да губы его, то суровые, то улыбчивые… Разве мог Женька предположить, что именно с этого момента и придется ему, без нужной отцовской поддержки и отцовского слова, пуститься в свой долгий и нелегкий нескончаемый путь – мерить шагами родную землю, прятаться в лесах и болотах, месить осеннюю хлябь и глотать въедливую знойную пыль, мокнуть под дождем и изнывать от жажды, от голода, питаясь одной прошлогодней мерзлой раскисшей в земле картошкой, замерзать в сугробах и греться у костров, утверждая свое нужное на земле существование и высокое человеческое призвание…
Глотая слезы, мать металась по дому, собирая необходимые вещи. Она укладывала в чемоданы белье, вязала в узлы одеяла и зимнюю одежду. Женька и Иринка помогали ей собираться. Торопились, словно боялись опоздать к отходу поезда. Едва стемнело, как к дому подъехала обыкновенная подвода. Где-то неподалеку за лесом глухо ухало, грохотало, стрекотало, словно одновременно запускали строчить несколько швейных машинок. Незнакомый невысокий мужик с темным, почти кирпичным, лицом сказал, что его прислали «за учителкой».
– У нас мало времени-то, – торопил он, помогая укладывать на подводу вещи. – Надоть поспешать.
Женька сидел на мягком узле рядом с Ириной, прижимая к груди свой ученический ранец, набитый учебниками, любимыми книжками-сказками, тетрадками для рисования, акварельными красками и разными радиодеталями от детекторного приемника. Мужик натягивал вожжи, ухал, свистел, нахлестывал кнутом коней, и те, высекая подковами копыт искры из булыжников мостовой, мчались в надвигающуюся темноту ночи, увозили учительскую семью из родного села в тревожную неизвестность.
2
Линия фронта, прокатившись огненным смерчем, ушла далеко на восток, а здесь, на оккупированной белорусской земле, гитлеровцы наводили «новый порядок». Приказ комендатуры, расклеенный на заборах и столбах, напечатанный на русском и немецком языках, был сух и суров: всем жителям вернуться в свои дома, к месту постоянной прописки, за невыполнение – расстрел.
Александру Львовну предупредили, что в полиции ею заинтересовались и скоро за ней «придут». Не дожидаясь ареста, она скрылась, оставив детей на попечение верных людей. Но и они не смогли их укрыть. Женьку и Иринку грубо посадили на повозку и вернули в родное село под надзор полиции. Их поместили в семье крестьянина, чья дочь сотрудничала с немцами. Расчет у гитлеровцев был прост: мать не оставит своих детей, обязательно появится, а ее тут и схватят…
И сейчас, спустя годы, то пережитое в страхе прошлое нет-нет да и напомнит о себе, воскрешая в памяти суровые картины былой действительности, и как он, Женька Казаковский, страстно верил тогда своим рано повзрослевшим сердцем, что скоро, очень скоро все эти мучения и страхи должны кончиться, что победно придут долгожданные наши, а вместе с ними вернется и отец…
Как бы укрепляя те мальчишеские мысли, однажды в село с гулом и грохотом ворвались два советских танка. Женька обомлел, увидев на башнях знакомые с детства и до боли родные красные звезды. Танки нежданно появились с той стороны, в которую еще недавно уходили отступавшие наши бойцы. Танки прокатили через село, держа путь на запад, в германскую сторону. Женька, вместе с другими мальчишками, радостно возбужденный, помчался вслед за ними по улице, крича до хрипоты в горле:
– Ура-а!.. Наши-и!..
Перепуганные насмерть полицаи и гитлеровцы из комендатуры выпрыгивали в окна и на глазах у сельчан бежали трусливо из села к спасительному лесу. И именно эти моменты крепко врезались в мальчишескую память – бегущие в страхе гитлеровцы. И хотя потом долго обсуждали в селе, что, мол, те танки далеко не уехали, что немцы их подбили до полного уничтожения и танкистов порасстреляли, Женьке трудно верилось в те разговоры, а вернее сказать, вообще даже не верилось. Танкисты живы и наверняка воюют!
Только до победного конца войны и освободительного прихода наших войск было еще далеко-далеко, лежали долгие-долгие темные годы ожидания. Лишь на асфальтированной ленте шоссе те наши танки оставили памятный рубчатый след своими исковерканными в боях стальными траками гусениц, словно прострочили на ленте дороги памятную строчку-зарубку, и она долго напоминала Женьке, да и не только ему, то возбужденно-радостное чувство победного торжества, которое крепко врезалось в сердце и долгие годы оккупации помогало переносить лишения и невзгоды, вселяя свет надежды и укрепляя веру.
А жизнь в оккупации была нелегкой. А тут еще и зима подошла ранняя. Со снегами да морозами, словно и сама природа испытывала терпение людское. Большое горе свалилось на хрупкие мальчишеские плечи. Ни отца, ни матери рядом нету, одни чужие люди, хотя и знакомые. А на них разве можно положиться, им разве можно довериться, спросить откровенно про мамку и про папку? Как спрашивала его сестренка Иринка, допытываясь о том, когда же они, мамка с папкой, наконец придут, заберут их отсюда в свой дом, накормят, напоят и оденут в теплые валеночки и в шубку…
И Женька, как старший, понимая свою ответственность, старался как мог, успокаивая сестренку, и темными долгими ночами лежал с открытыми глазами, прижимал к себе Иринку, согревая ее своим дыханием, и мысленно обращался к своим родным и дорогим, обещая им сохранить и уберечь Иринку, лишь бы они только скорее побеждали проклятых оккупантов.
Сейчас, годы спустя, Евгений Александрович, руководитель крупной геологоразведочной экспедиции, которому по положению надо, как говорится, быть всегда серьезным и внутренне спокойным, вдруг нет-нет да иногда проснется среди ночи от жуткого сна, и сердце его забьется от страха по-мальчишески гулко-гулко и, как тогда, в те первые месяцы одиночества, остро-остро кольнет тревога: а вдруг сейчас придут, схватят, поведут, расстреляют… Что было, то было! И осталось надолго, врезавшись в память, как метка, как зарубцованная рана. Тогда, в те холодные зимние дни, только и разговору кругом: там забрали, тех расстреляли. А у Женьки отец – командир, дядя – еще больший командир, мать – где-то у партизан… Имелись все, как говорится, веские основания, чтобы жить под ежечасным страхом.
В конце декабря полицаи схватили всех родных и близких Казаковских, главным образом по материнской линии – и Женькиного деда, сапожника, и бабушку, и тетю Марию, сестру матери, и их детей, не пожалев четырехлетнюю Тамарочку…
Женька не утерпел. Никакие уговоры его не смогли удержать. Он самовольно отправился к лагерю, и, когда группу заключенных повели в лес на работу, двинулся следом за ними. В той группе находился и родной дед. Он был еще крепким, осанистым. Полицай, усмехаясь, разрешил Женьке «погутарить» с дедом, намереваясь на обратном пути прихватить и командирского сынка «до кучи».
Дед обнял внука, сказал ласковые слова, потом вынул из-за пазухи кожаные рукавицы, сшитые им самим, протянул Женьке:
– Носи, внучок. Нам, видеть, они не пригодятся…
И тут немец-солдат, рослый, конопатый, с приплющенным лицом, вдруг что-то закричал на своем иностранном языке и грубо, жестко поддал прикладом Женьке под зад, отталкивая его от деда, от группы обреченных… Думал ли тогда Женька Казаковский, с ненавистью глянувший на охранника, что тот спасает ему жизнь?
А на следующий день, под Новый год, арестованных заставили долбить мерзлую землю, рыть яму, копать свою могилу. И полегли в нее подкошенные пулями, обливаясь собственной кровью, многие сельчане, и среди них – почти все родные большой семьи Казаковских…
В ту же темную и морозную ночь, когда добрый хозяин и собаку не выгонит на улицу, растолкал, разбудил Женьку и его сестренку тот самый мужик-крестьянин, дочь которого сотрудничала с оккупантами, да шепотом повелел, чтобы одевались потеплее да побыстрее.
На улице у ворот их ожидали сани-розвальни, запряженные парой лошадей, а кучером сидел рослый парень, в котором Женька без труда узнал Петьку-Петуха, ученика седьмого класса, того самого Петьку, который доставлял много хлопот отцу своими невыученными уроками да небрежно выполненными домашними заданиями.
– Они, гады-ироды, в нашей школе казарму устроили, – сказал доверительно он Женьке, словно тот ничего не знал. – Как прогоним их, знаешь как я учиться-то буду! Во! Похлеще всяких таких отличников! – и хлестнул лошадей. – Но, милай!.. Но!..
Перед самым рассветом добрались они до глухой лесной деревеньки, где в доме престарелого местного учителя Женьку и Иринку ждала их мамка. Александра Львовна со слезами на глазах кинулась к ним, обняла, прижала их обоих к своей материнской груди и разрыдалась.
– Я, я, пошел, – сказал, словно извиняясь, Петька, – мне до свету надо возвратиться.
Александра Львовна с женой учителя повела своих исхудавших, завшивевших детей в жарко натопленную крестьянскую баньку, где при свете огарка мыла их горячей водой, отмывая и грязь, и пережитые страдания.
3
Нелегкая судьба выпала и на долю Александры Львовны. Не успела она насладиться материнской радостью от встречи со своими живыми детьми, которых спасли от неминуемого расстрела и вывезли из-под самого строгого полицейского надзора, как на нее нежданно свалилась новая беда. Пришло известие – небольшая записка, которую свои люди передавали из рук в руки, – что ее муж жив, тяжело ранен и находится в селе под Киевом.
Недолго думая, она принимает единственно правильное решение: опять оставить детей, поехать в то село и перевезти своего Александра на родину. А здесь вылечить и поднять его на ноги ей помогут свои люди.
Для такой дальней поездки нужны документы. А где их взять? И Александра Львовна отправляется в ближайший город Рогачев, является в комендатуру с ходатайством о поездке к родственникам. Ее принял сам комендант. Переводчица не очень точно переводила речь Александры Львовны. И тут Казаковскую, которая хороша знала немецкий, подвела ее многолетняя педагогическая привычка: на ходу поправлять ошибки. И она машинально поправила переводчицу. Комендант, тощий жилистый офицер, сразу же вцепился в нее:
– О! Фрау говорит по-немецки!
И повелел выдать ей документы, но только при одном условии: по возвращении она явится в Рогачев и будет работать в комендатуре. Что ей оставалось делать? Она согласилась.
А потом началась спешка. Александра Львовна продавала свои вещи, собирая деньги на дорогу. Ей помогли найти мужика, у которого была лошадь и санки и который мог бы рискнуть на такую дальнюю поездку. Мужик заломил такую сумму, что Александра Львовна лишь тихо ахнула про себя: всех денег от распродажи вещей едва-едва хватало. Но вида не подала, согласилась:
– Хорошо. Половину даю сейчас, а остальные, как вернемся.
Жуликоватый мужик этим не удовлетворился. Он потребовал еще и поменяться «кожушками» с его жинкой. У Александры Львовны была новая, хорошо сшитая цигейка, которую муж ей справил этой весной. Скрепя сердце она согласилась и на это требование, отдала.
Путь был нелегким. Чего только ни насмотрелась Александра Львовна, каких только испытаний ни пришлось перенести, пока наконец не отыскала нужное село, раскинувшееся на берегу Днепра. Как она радовалась, когда сани помчались по накатанной колее и притормозили у ворот неказистого крестьянского дома, крытого соломой и толстой шапкой снега! Сердце забилось трепетно, она не шла, а летела к двери.
Встретила ее моложавая черноглазая украинка, усадила за стол. Она сразу узнала Александру Львовну. По фотокарточке, которая имелась у раненого командира, по его рассказам. Усадила Александру Львовну за стол, обняла и сама громко зарыдала:
– Нема их бильше… Ни твово, ни мово чоловика… Обоих сховала… Твово в позапрошлую нидилю…
У Александры Львовны все поплыло перед глазами. Слово «сховала» обозначало «похоронила»… День превратился в темную ночь. И как сквозь вату до ее сознания доходили слова украинской женщины, которая, рыдая, поведывала о том, как все произошло, как ее муж, Гринько, вместе с бойцами Казаковского сражался на высоком берегу Днепра, прикрывая переправу и давая возможность нашим переправиться на тот берег, как их, последних, окружили немцы… Как она потом нашла своего Гринька, который был еще живой, и его раненого командира, как перетащила обоих в свою хату, как рвала простыни, перевязывая ими кровавые раны… Гринько ее прожил совсем немного, всего несколько дней, а командир держался, начал поправляться. Но тут по домам стали ходить полицаи, забирать мужиков и пристреливать раненых. Она спрятала командира в погребе. Как радовалась, что полицаи его не нашли! В погребе он находился до глубокой ночи. И простудился в погребе. Зачах как-то сразу и начал на глазах таять, как свечка… В позапрошлое воскресенье похоронила его…
Они вдвоем пошли на кладбище. У Александры Львовны подкашивались ноги. Сознание отказывалось верить в страшную правду. Неужели под этим мерзлым холмиком земли, засыпанным снегом, лежит тот, который ей дороже своей собственной жизни? Неужели она никогда больше не увидит своего Александра, не услышит его голоса, не почувствует теплоты его рук, таких сильных и ласковых?..
– Оставьте меня, – попросила она добрую женщину. – Хочу побыть одна… с ним!..
Зимний день короток. Синие тени легли на кладбище, покрывая холодными сумерками окрестности. Мороз крепчал. Александра Львовна не чувствовала холода, не видела густеющей ночи, потому что у нее в глазах и так плыла сплошная темнота. Она уже не плакала, слез больше не было, они все вытекли, а только смотрела и смотрела сухими запавшими глазами на могильный холмик, обнимала его руками, прижималась к нему щекой, и очень хотелось остаться тут навсегда, чтобы лежать в земле рядом с ним, со своим ненаглядным, со своим тезкой Александром, своим единственным и горячо любимым…
Она очнулась поздно, очнулась от холода, который пробирал до самых костей. Высоко в небе стояла полная луна и заливала ровным светом поля, село и широкую ленту древней реки. Шатаясь, еле передвигая затекшие ноги, Александра Львовна побрела по вытоптанной тропинке, сама не зная куда. Тропка вывела ее на берег реки, где во льду темнела чернильной чернотой широкая полынья. Она и направилась прямиком к ней. Грустно усмехнулась: сама судьба ее вывела… А зачем ей, собственно, дальше жить? Для кого? Мать, отца, родных, их детей больше нет на свете, их порасстреливали… А теперь вот и мужа лишилась… Опоздала. Стоит ли мучаться? Полынья манила и притягивала. Только шаг один…
При свете луны она увидела в воде свое отражение. Сорвавшийся из-под ног кусок льдистого снега упал в воду, раздвоил отражение… И вдруг она остановилась, словно чьи-то неведомые руки удержали ее: в чернильной воде раздвоенное отражение вдруг показалось ей изображением детей ее, Женьки и Иринки. Они умоляюще смотрели оттуда, из черной глубины, и, казалось, протягивали руки и кричали, кричали так явственно, что слышала их надрывные голоса: «Мамка, не надо!.. Мамка, не надо!»
Александра Львовна в ужасе отшатнулась от полыньи. Попятилась. Что ж я, глупая, делаю? У нее же дети! Двое! Кому они будут нужны, сироты? Кто их вырастит и воспитает? Она схватила рукой снег и стала утирать им разгоряченное лицо. Снег освежал и успокаивал.
4
У Евгения Александровича Казаковского воспоминания о детстве – это воспоминания о войне. Мать выполняла специальные поручения в тылу врага. Держала связь с партизанами. Постоянно находилась под надзором полиции. А дети скрывались. Жили то у одних людей, то у других. Казаковский до сих пор помнит, как ночью, когда их перевозили на новое место, мать заставляла его и Иринку забыть свою настоящую фамилию. У нее были документы на чужую фамилию, теперь они в оккупации будут не Казаковскими, а Корбанько. Сестренка упиралась и, плача, отказывалась:
– Не хочу, не хочу быть Корбанько!.. Папка вернется и не узнает нас!..
Она никак не хотела верить в то, что отца больше не существует. Она кричала мальчишкам, которые ее обижали, которые поверили в смерть отца, что все это вранье, что ее папку не убило, а только ранило, что он никогда-никогда не умрет, он живой, сильный, и все может, и как придет, как придет… И Женька поддерживал ее веру, потому что и сам где-то в глубине души надеялся, что, может быть, произошла какая-то ошибка, а может быть, мамка ездила к живому отцу и, ради конспирации, чтобы они, дети, случайно не проболтались, и сказала им о том, что отец умер от ран…
– Но мы должны быть Корбанько, чтобы выжить и встретить папку. Он узнает тебя не по бумажкам с фамилией, а по глазам. Ты ж его дочка! А фамилию надо запомнить, чтобы обмануть фрицев и полицаев. А то заберут тебя и расстреляют, как дедушку, как бабушку и сестренку твою двоюродную Тамарку…
Что такое расстрел, Иринка хорошо знала. И умирать не хотела. Она мечтала дожить до встречи с папкой.
Женька Казаковский не только скрывался от полицаев и жил под чужой фамилией. У него, как и у других подростков, детей партизан и солдат, имелось и свое задание: собирать оружие, гранаты, патроны и переправлять их в лес, в отряд. Но он перестарался. Стащил из дома оружие у старшего полицая. Возможно, так и сошло бы, поскольку полицай и не подозревал, что его обезоружил шустрый подросток. Но к немецкому пистолету требовались и немецкие патроны. А тут сын того полицая пристал: «Тебе нужны пистолетные патроны?» И Женька клюнул на приманку. Утром его схватили, потащили в полицию. Били, допрашивали и снова били.
Подвесили к потолку резиновый шланг. Под шланг поставили табуретку. Подталкивая в спину, приказали:
– Лезь!
Полез. Из шланга свернули петлю. Затянули на шее.
– Отвечай, а то сейчас придушим! Брал оружие?
– Ничего я не брал… Не брал, – ревел Женька, и слезы градом катились по его лицу.
– Врешь! А для чего искал патроны?
– Поиграться… мы делаем из них свистульки, – задыхаясь, признавался Женька.
– А стреляные почему не искал?
– Так они ж под снегом, дяденька…
– Врешь, собачий сын! Отвечай: кто научил?
– Никто… Честное, честное слово, никто…
Женька еле-еле выкрутился. Узнай в полиции, что у них в руках сын директора школы, сын красного командира, ему бы несдобровать. Живым не выпустили бы.
Пьяный полицейский, матюкнувшись, врезал парнишке шлангом поперек спины так, что тот кубарем скатился с табуретки.
– Катись отсюда, да смотри, больше не попадайся!
Он и сам понимал, что, попадись во второй раз, уже не выкрутится. Оставаться в селе было опасно. И его с сестренкой переправили в лес, в отряд к партизанам.
Дальневосточная тайга чем-то отдаленным похожа на заповедные белорусские лесные пущи, и Казаковский часто вспоминал, шагая по тайге, как прятались они в глухих чащобах, как жили в болотах на островках, как чутко вслушивались в гул фашистских стервятников, барражировавших в небе над лесными массивами, выискивая следы партизанских стоянок, тайные поселения, скрывающихся мирных граждан, фиксируя на фотопленку каждый дымок костра, каждую заметную сверху землянку. Лесные жители спешно гасили костры и печки, прятались под деревьями и кустами.
Гитлеровцы не зря облетали чащи да пущи. Они все же выследили партизан. Стянули воинские части, окружили лесные массивы, перерезали дороги, перекрыли пути-выходы. И началась многомесячная блокада. Кольцо постепенно сужалось. Партизан и жителей загнали в непроходимые болота. Кругом стрельба, непрерывные бомбежки, артиллерийские обстрелы. А они в холодной болотной воде, за кочками, за кустиками, на крошечных островках. Лишь ночью выбирались на берег, разжигали под навесом костерок, обсушивались и спешно варили в ведре немудреную болтанку из прошлогодней картошки. А картошку ту нужно было еще нарыть. И Женька с такими же, как и он сам, «шкетиками» пробирался на поле, выковыривая руками, ножом из земли мерзлую, раскисшую картошку, чтобы из нее приготовить немудреные «чибрики», приправленные съедобной травой лебедой и сурепкой. И с той картошкой спешил обратно, в свое болото, едва поутру заслышав собачий лай и стрельбу.
Партизанское командование приняло решение: идти на прорыв блокады, вырываться из окружения. И ночью лес ожил. Загрохотали партизанские орудия, пулеметы, с криками «ура» отряды народных мстителей, подгоняемые отчаянием и безвыходным положением, ринулись на прорыв.
Гитлеровцы, уверенные в своей скорой победе и полной гибели в топких болотах партизанских отрядов, не ожидали такого дружного и смелого напора. Кольцо блокады было прорвано в нескольких местах. В спасительных проходах по нешироким коридорам начали выводить толпы мирных жителей, выносить раненых, оборудование. На переправе через реку в ночной сутолоке Женька потерял и мать, и сестренку… Думал, что навсегда потерял, думал, что они погибли под обстрелом и бомбежкой. Но они уцелели и встретились с Женькой лишь много месяцев спустя, после освобождения Гомельщины нашими войсками…
А тогда он, с такими же подростками, как и сам, едва они вырвались из блокадного леса, двинулся самостоятельно на восток, навстречу наступающим советским войскам. И начался поход по оккупированной земле, по лесам и болотам, без карты и проводника. От их группы одни подростки отставали, а к ним приставали другие, так же мечтающие пробиться к своим. Оружия всем хватало. У каждого были и немецкие пистолеты, и наши гранаты-лимонки, и ножи-кинжалы. Могли постоять за себя. И отстреливались от полицаев, и сами из засады обстреливали немцев, паля по грузовикам и штабным автобусам.
Наступила холодная осень. Лес редел, прятаться становилось все труднее.
Подошли к реке Березине. Через мост, конечно, им не переправиться. Его охраняют. Нашли деда с рыбачьей долбленкой и уговорили перевезти. Женька ехал последним, так выпал жребий. И, на его беду, их заметили немцы и открыли минометный огонь. Мины стали шлепаться в реку, поднимая столбом фонтаны воды. Женька сидел на носу, держась за толстую цепь, которой дед прикреплял свою лодку к берегу, запирая на замок. Вдруг мина шлепнулась возле кормы, гулко взметнула фонтан воды и перевернула долбленку. Очутившись в ледяной воде с головой, Женька не выпустил из рук железной цепи. Она его и спасла. Плавать он еще не умел. Холодная вода сковала тело. Но перевернутая лодка держалась на плаву. Течением их понесло к противоположному берегу, где тускло поблескивала тонкая закромка льда…
Напрягая последние усилия, он, чувствуя под ногами землю, выбрался на спасительный берег. А там в кустах его дожидались дружки-товарищи. Они разыскали в покатом берегу старый блиндаж-землянку, обосновались в нем, зажгли костер. По очереди выходили, вернее, выползали наружу, пробирались к полю и там выкапывали ту же осточертевшую прошлогоднюю раскисшую картошку, торопливо мыли ее в речной воде и подвешивали ведро над негаснущим костром… Где-то поблизости ухали взрывы, доносились раскаты боя. Значит, наши подходят. И загорелся спор, как им быть: пережидать тут или двигаться навстречу, лезть под пули и осколки.
Вдруг дверь распахнулась и в землянку ввалился незнакомый крупный мужчина в ватной стеганой куртке и с автоматом в руках. Реакция у мальчишек была мгновенной. В спину незнакомца уперлось дуло «вальтера», а другие пистолеты были на него направлены со всех сторон.
– Руки вверх!
– Да что вы, ребята, с ума посходили? Свой я!
– Руки! – закричали на него холодно и жестко сразу несколько мальчишек. – А то стреляем без предупреждения!
Незнакомец не поднял руки, а распахнул стеганку. Под ней была военная гимнастерка и на груди сияла медаль «За отвагу».
– Свой я! Разведчик!..
Поверили сразу. Закричали «ура!». Полезли обниматься, целоваться…
Вроде бы недавно все это произошло, когда вышли, наконец, к своим, когда разведчик провел через минное поле, когда их сытно накормили у солдатской походной кухни простой пшенной кашей. Но какой сказочно вкусной она тогда показалась! Годы проходят, а тот простой и неторжественный миг, но полный долгожданной выстраданной радости, наполняет немеркнущим светом текущую жизнь.
Вроде бы совсем недавно сам он был подростком, равнялся на старших. На бывалых, надежных, мужественных людей. На видавших виды фронтовиков и партизан. И как-то незаметно и сам вырос, выучился, крепко встал на ноги. Само собой понятно, что дел у Евгения Александровича невпроворот. Многочисленные обязанности легли ему на плечи. «Приходится вертеться», – объясняет он бодро сам себе, вникая в графики, столбцы цифр, в проценты выработок, в планы, соревнования, не желая сетовать на жизнь за то, что она трудна, сложна, – надо так надо. И тут ни убавить, ни прибавить. Недаром он давным-давно, с самых ранних мальчишеских лет, осознал себя кровной, живой частицей своего великого Отечества. Недаром его гражданственность, как и у других таких же «детей войны», набирала силу и высоту в суровых всенародных испытаниях. Недаром они восторженно кричали 9 мая 1945 года, имея на то полное и законное право, выстраданное годами борьбы и лишений: «Мы победили-и-и!..»