Если Первая мировая война внесла вклад в развитие психологии заключенных в том плане, что психопатологические наблюдения в плену и в целом опыт пребывания в лагерях для военнопленных позволили описать картину так называемой болезни колючей проволоки (термин А. Вишера), то Вторая мировая познакомила нас с последствиями «психологической войны». После нее исследования психопатологии масс получили новый импульс, чему в немалой степени способствовал опыт огромного количества людей, прошедших концентрационные лагеря.
Узник Освенцима Э. Коэн изложил свой опыт пребывания в концлагере в диссертации, выполненной в Утрехтском университете, и интерпретировал пережитое, опираясь исключительно на теорию Фрейда. В методическом отношении подобная попытка психологического анализа сталкивается с некоторыми трудностями. Психология требует научной дистанции. Но имеет ли необходимую научную дистанцию (вообще или хотя бы в тот момент, когда он делает соответствующие наблюдения) тот, кто сам прошел концлагерь?
В концлагерях бытие-в-мире человека подвергалось деформации. Эта деформация принимала такие масштабы, что возникают большие сомнения в том, что наблюдатель, который сам был узником концлагеря, вообще мог сохранять достаточную объективность своих суждений. В психологическом отношении способность такого наблюдателя судить о себе самом и о других, оценивать себя и других должна была быть серьезно повреждена. Теоретически необходимой дистанцией мог бы обладать внешний наблюдатель, однако, как утверждает Коэн, «ни один человек, не сталкивавшийся в какой-либо форме с концлагерем в своем личном опыте, не может иметь ни малейшего представления о жизни в нем». Его мнение разделял Густав Гилберт, утверждавший следующее: «Жизнь в этом мире не может быть понятна тем, кто никогда не жил в нем».
Если внешний наблюдатель в данном случае находится на слишком большой дистанции и едва ли в состоянии прочувствовать ситуацию, то тот, кто находился «внутри» этой ситуации, сжился с ней, пребывает на слишком малой дистанции. Другими словами, основная проблема заключалась в том, что приходилось принимать во внимание важную данность: критерии, применявшиеся для оценки деформированной жизненной реальности, сами были искажены.
Несмотря на эти критические опасения относительно гносеологической стороны вопроса, соответствующий материал наблюдений и самонаблюдений, опыт и переживания специалистов-психопатологов и психотерапевтов послужили основой теорий, для опровержения которых недостаточно просто обвинить их в субъективности, поскольку в ключевых моментах эти теории согласуются между собой.
Рассуждения, предлагаемые вашему вниманию, опираются не только на соответствующую научную литературу, но и на собственный опыт и впечатления, полученные в концлагерях Освенцим, Дахау и Терезиенштадт. Коэн недвусмысленно утверждает: «Освенцим обладал всеми общими характеристиками концлагеря и отличался от других лагерей лишь тем, что в нем человеческих существ умерщвляли газом большими партиями».
Реакции узников на пребывание в концлагере можно разделить на три фазы: шок прибытия, типичные изменения в характере после длительного пребывания в концлагере и фаза освобождения. Подобное разделение мы встречаем у Коэна, согласно которому «заключенный за время пребывания в концлагере проходил различные фазы, которые можно классифицировать следующим образом: фаза первичной реакции, фаза адаптации, фаза смирения».
Коэн описывает свою реакцию в той мере, в какой он мог ее наблюдать — как ощутимое расщепление личности: «У меня было такое чувство, будто я не имею к происходящему никакого отношения, будто все происходящее меня не касается. Моя реакция заключалась в диссоциации субъекта и объекта». Это состояние, продолжает Коэн, может быть охарактеризовано как острая деперсонализация, поскольку при ней оно часто проявляется, и должно интерпретироваться как средство психологической защиты эго. Именно поэтому новоприбывшие, например, были (пока еще) в состоянии смеяться над выданной им «одеждой». Однако, продолжает Коэн, вскоре пребывание в концлагере оборачивалось тяжелейшей психической травмой, когда новоприбывшим становилось известно о существовании газовых камер. Мысль о газовой камере вызывала реакцию ужаса, и эта реакция, по наблюдениям Коэна, принимала особенно острые формы выражения у тех, кому довелось услышать о том, что их жены и дети были убиты. Де Винд в этой связи также говорит о «тяжелейшей травме из всех, которые известны в области психологии фобий». Коэн отмечает, что на сообщение о наличии рядом газовых камер у человека не могло быть никакой другой реакции, кроме острой реакции ужаса, которой не избежал и он по прибытии в Освенцим.
При желании классифицировать фазу шока прибытия как один из типов реакций, принятых в психиатрии, ее, пожалуй, можно было бы отнести к реакциям на аномальные переживания. При этом следует помнить, что в такой наивысшей степени аномальной ситуации, которую представляет собой концлагерь, подобная «аномальная» реакция является нормальной. «Есть вещи, перед которыми человек теряет рассудок — больше ему просто нечего терять» (Кристиан Геббель).
Представьте себе: много дней и ночей в пути поезд, везущий 1500 человек. В каждом вагоне лежат на своих пожитках (все, что осталось от их имущества) 80 человек. Наваленные груды рюкзаков, сумок, связок закрывают окна почти полностью, в узкий просвет проникают предрассветные сумерки. Похоже, что поезд стоит на свободных путях; никто точно не знает, где они находятся — еще в Силезии или уже в Польше. Зловеще звучит пронзительный свисток локомотива, словно предвосхищая крик о помощи огромной массы людей, — машина кричит от их имени, будто чувствует, что везет их к большой беде. Тем временем поезд начинает двигаться, явно подъезжая к большой станции. Внезапно в толпе замерших в тревожном ожидании людей раздается крик: «Смотрите, табличка "Освенцим"!» Должно быть, каждый в этот момент почувствовал, что его сердце замерло. Поезд продолжает катиться медленно, нерешительно, будто не спешит ставить несчастный человеческий груз, который он везет, перед страшным фактом: Освенцим! Теперь можно рассмотреть гораздо больше: в рассеивающихся сумерках налево и направо от путей на многие километры тянутся постройки лагеря огромных размеров. Бесконечные, в несколько рядов ограждения из колючей проволоки, сторожевые вышки, прожекторы и длинные колонны человеческих фигур в лохмотьях, сливающихся с серым рассветом, медленно и устало бредущих по прямым и пустынным улицам лагеря — никто не знает куда. Иногда раздаются повелительные свистки надсмотрщиков — никто не знает зачем. Наконец мы прибыли на станцию. Никто и ничто не шевелится. И вот раздаются слова команды. Они произносятся тем особым грубым пронзительным криком, который отныне нам придется слышать во всех лагерях. Он звучит словно последний вопль человека, которого убивают, и вместе с тем иначе — сипло, хрипло, будто вырывается из горла человека, который все время вынужден так кричать, которого убивают снова и снова…
Тут двери вагона резко распахиваются и в него врывается небольшая группа заключенных в обычной полосатой робе, наголо обритых, но при этом явно не голодающих. Они начинают говорить, слышится речь на всех возможных европейских языках, при этом речь их, фальшиво жизнерадостная, в данный момент и в данной ситуации звучит гротескно. Выглядят эти люди весьма неплохо, они явно в хорошем расположении духа, они даже смеются. Психиатрии известна картина болезни так называемой иллюзии помилования: приговоренный к смертной казни в последний момент, непосредственно перед вынесением приговора, начинает верить в то, что его пощадят. Так и мы до последнего цеплялись за надежду и верили в то, что все не так ужасно, что все не может быть так ужасно. Посмотрите, какие пухлые щеки и румяные лица у этих заключенных! Тогда мы еще не знали, что такие группы заключенных, своеобразная «элита», предназначены для того, чтобы «встречать» составы с тысячами людей, ежедневно прибывающие на вокзал Освенцима, забирать их вещи, особенно спрятанные в них драгоценности и приравниваемые к ним в таких условиях предметы обихода. Все мы, пассажиры поезда, в большей или меньшей степени находились во власти упомянутой выше иллюзии помилования, убеждавшей нас в том, что все еще может кончиться хорошо. Тогда, по прибытии, мы не могли понять смысл того, что с нами происходит, — этот смысл откроется нам вечером того же дня. Нам было приказано оставить вещи в вагоне, выйти и разделиться на две колонны — мужскую и женскую. Затем мы должны были пройти колонной мимо старшего офицера СС. И вот я вижу, как моя колонна, человек за человеком, проходит мимо офицера СС. Вот он стоит передо мной, высокий, стройный, подтянутый, в безупречной сверкающей форме, элегантный, ухоженный человек, бесконечно далекий от нас — жалких созданий, похожих на бродяг, одичавших и измученных после долгой бессонной ночи. Он стоит в непринужденной позе, поддерживая правый локоть левой рукой. Правая рука приподнята, указательный палец делает едва заметные движения — то налево, то направо, но гораздо чаще налево… Никто из нас даже близко не мог представить себе, что означали эти легкие движения указательного пальца — то налево, то направо, но гораздо чаще налево. Вот и моя очередь. Эсэсовец смотрит на меня испытующе, кажется, удивляется, а может быть, сомневается, и вдруг кладет обе руки мне на плечи. Я стараюсь выглядеть «бодро», стою ровно и прямо, а он медленно разворачивает меня за плечи направо — и я иду направо. Вечером мы узнали смысл этого жеста — это была первая селекция. Первичное решение: быть или не быть. Для подавляющего большинства (90%) пассажиров нашего поезда «налево» означало смертный приговор.
Действительно, «из составов, которыми перевозили евреев, число заключенных, помещенных в лагерь (то есть не задушенных в газовых камерах сразу после прибытия), составляло в среднем около 10% от всех людей, прибывших в Освенцим». (Центральная комиссия по расследованию преступлений нацистов на территории Польши. Варшава, 1946. Цитируется по Коэну.)
Нам, то есть меньшинству из прибывшего тогда состава, это стало известно вечером того же дня. Я спрашиваю товарищей, которые находятся в лагере дольше меня, куда мог попасть мой коллега и друг П. «Его отправили "налево"?» — «Да», — отвечаю я. «Тогда ты увидишь его там», — говорят мне. «Где?» Рука указывает на трубу, расположенную от нас в нескольких сотнях метров. Из нее в серое небо, далеко распростертое над Польшей, вырываются жуткие остроконечные языки пламени и на высоте нескольких десятков метров растворяются в густом облаке дыма. «Что это там?» — «Там в небе твой друг», — грубо отвечают мне. Это звучит как предупреждение. Никто из новоприбывших все еще не может поверить в то, что здесь от человека буквально ничего не остается. Тогда я пытаюсь довериться одному из старых заключенных. Я подбираюсь к нему поближе, показываю на нагрудный карман пальто, где у меня лежит бумажный сверток, и говорю: «Эй, послушай! Тут у меня с собой рукопись научной книги. Я знаю, что ты скажешь, я знаю: просто выжить, остаться ни с чем, но только бы выжить — это все, о чем можно молить судьбу. Но я ничего не могу с собой поделать, я хочу большего. Я хочу сберечь эту рукопись, как-нибудь хочу ее сохранить, ведь это труд всей моей жизни, понимаешь?» И он начинает понимать, очень хорошо понимать: его лицо расплывается в ухмылке, сперва сочувственной, затем все более веселой, ироничной, насмешливой. Наконец, ухмылка превращается в гримасу, он рычит мне в ответ одно-единственное слово, которое с тех пор приходилось слышать постоянно как основное слово лексикона заключенных. Он рычит: «Дерьмо!!» Теперь я знаю, как тут обстоят дела. Я делаю то, что является кульминацией первой фазы обсуждаемых нами психологических реакций, фазы шока прибытия: я подвожу черту под всей моей прежней жизнью!
Безвыходность ситуации, угроза смерти, подстерегающая человека ежедневно, ежечасно, ежеминутно, близость смерти других — на этом фоне вполне естественными казались приходившие на ум каждому заключенному (хотя бы на короткое время) мысли о самоубийстве. Более чем понятно, что человек в такой ситуации не исключает вариант «броситься на проволоку». Этим ходовым лагерным выражением обозначался обычный способ самоубийства заключенных: прикосновение к колючей проволоке, через которую был пропущен ток высокого напряжения. Разумеется, отрицательное решение — не бросаться на проволоку — давалось узникам Освенцима без особого труда; в конце концов попытка самоубийства выглядела там довольно бессмысленной. Среднестатистический узник такого лагеря с точки зрения теории вероятности и связанных с ней ожиданий либо с точки зрения математически выраженных шансов на выживание не мог рассчитывать на попадание в ничтожный процент тех, кто пройдет живым все предстоящие разнообразные этапы селекции. В Освенциме заключенный, находящийся еще на стадии шока, совсем не боится смерти. В первые дни его пребывания в лагере газовые камеры уже не вызывают ужаса: в его глазах они представляют собой всего лишь то, что избавляет его от самоубийства. Вскоре на смену паническому настроению приходит безразличие, и здесь мы переходим к обсуждению следующей фазы — фазы изменений характера.
Здесь нам довелось осознать, насколько верно высказывание Достоевского, в котором он прямо определил человека как существо, которое ко всему привыкает. Коэн по этому поводу говорит: «Способность человека к адаптации как на физическом, так и на духовном уровне очень велика, по крайней мере гораздо больше, чем я считал возможным. Кто бы мог представить себе человека, который узнает, что все его близкие погибли в газовой камере или становится свидетелем всех вообразимых зверств концлагеря и сам испытает их на себе, но при этом реагирует "всего лишь" описанным в книгах способом? Не ожидается ли, что люди в подобной ситуации будут отвечать острым психозом и мыслями о самоубийстве?» И Бруно Беттельгейм «все время поражался тому, что человек способен вынести так много, не покончив с собой и не сойдя с ума». Ведь по сравнению с огромным количеством узников число самоубийств было очень мало (Коэн). Ледерер сообщает статистические данные по лагерю Терезиенштадт, из которых следует, что из 32 647 смертей с 24.02.1941 по 31.08.1944 количество самоубийств составило 259 случаев. «Если учесть нечеловеческие условия жизни, самоубийства случались поразительно редко» (Э. Гесс-Тайсен, Й. Гесс-Тайсен, Килер и Тигезен).
Эта апатия является своеобразным защитным механизмом психики. Все, что могло волновать или огорчать узника в его прошлой жизни, вызывать его возмущение или приводить в отчаяние, то, чему он был свидетелем или непосредственным участником, теперь отскакивало словно от какой-то брони, которой он себя окружил. Здесь мы наблюдаем феномен внутреннего приспособления к специфической среде: все, что в этой среде происходит, достигает сознания в очень смутном виде. Уровень аффективной жизни снижается до минимума. Интересы человека ограничиваются удовлетворением сиюминутных, наиболее насущных потребностей. Все желания, кажется, сводятся к одному: пережить сегодняшний день. Когда узников, изможденных, измученных, продрогших и голодных, бредущих, спотыкаясь, по заснеженным полям с «рабочего задания», пригоняли вечером обратно в лагерь, у многих вырывался лишь тяжелый возглас: «Ну вот, еще один день продержались!»
В этом отношении про узника концлагеря можно сказать, что он впадает в особую «культурную спячку». И при этом в человеке неумолимо берет верх все то, что служит самосохранению. «У меня была только одна мысль: как мне выжить», — говорит Коэн. Психоаналитики, прошедшие концлагерь, в этой связи обычно говорили о регрессии — возврате к примитивным формам поведения. «Интересы человека не выходили за рамки вопроса "как мне получить побольше еды и попасть на более-менее терпимую работу?". Этот образ жизни, эту установку бытия-в-мире нельзя понять иначе, как регрессию, — считает названный выше автор. — В концлагере человек был низведен до животного начала. Здесь мы имеем дело с регрессией до примитивнейшей фазы стремления к самосохранению».
Примитивность духовной жизни узников концлагеря находит характерное выражение в типичных для заключенных мечтах. Они мечтают в основном о хлебе, о тортах, о сигаретах и о теплой ванне. Разговоры постоянно сводились к теме еды: когда узники во время работы оказывались рядом, а поблизости не было охранника, они на словах обменивались кулинарными рецептами и красочно расписывали, какими любимыми блюдами они будут угощать друг друга, когда в один прекрасный день после освобождения один из них пригласит другого в гости. Лучшие из них желали, чтобы поскорее наступил тот день, когда им не придется больше голодать; они не мечтали поесть получше, они мечтали о том, чтобы прекратилось это ненормальное состояние, когда невозможно думать ни о чем, кроме еды. Если весь уклад жизни в лагере (с немногочисленными исключениями) приводил к общей примитивизации, а недоедание — к тому, что потребность в еде становилась основной темой, вокруг которой вращались все помыслы и желания, вероятно, то же недоедание стало причиной заметного отсутствия интереса к разговорам на сексуальные темы. Каутский обращает внимание на то, что уже в предвоенные годы, когда питание было достаточным, можно было заметить угасание сексуальных влечений. «Sexual topics of conversation and smutty stories were exceptional among the ordinary prisoners, in contrast to what is normal for example among soldiers».
Кроме упомянутого безразличия во второй фазе у заключенных наблюдалась повышенная раздражительность, поэтому можно утверждать, что для психики узника концлагеря характерны два признака: апатия и агрессия.
Понятно, что большинство узников страдали от своеобразного чувства неполноценности. Каждый из нас однажды был «кем-то», по крайней мере верил, что был. Однако здесь и сейчас с человеком обращались так, будто он был никем (безусловно, лагерная среда не могла разрушить чувство собственного достоинства человека, коренящееся в более существенных, высших сферах, в сфере духовного; но много ли людей и много ли заключенных обладают таким устойчивым чувством собственного достоинства?). Рядовой заключенный особенно не задумывается об этом, не осознает этого, оттого и ощущает себя полностью деклассированным. Тем не менее это переживание становится актуальным только на фоне впечатлений, полученных от своеобразной социальной структуры лагерной жизни. Здесь я подразумеваю то меньшинство заключенных, которые в лагере являются, скажем так, важными персонами, капо, — старост и поваров, кладовщиков и «лагерных полицейских». Все они успешно компенсировали примитивное чувство неполноценности и вовсе не ощущали себя деклассированными, подобно «большинству» рядовых узников. Напротив, они чувствовали, что добились успеха. Да-да, иногда это чувство напоминало не что иное, как манию величия в миниатюре. Реакция обозленного и завидующего большинства на поведение меньшинства принимала различные формы, в том числе в форме злых анекдотов. Вот пример одного из них: двое узников беседуют между собой о третьем, «успешном», и один из них замечает: «Я ведь знал его еще тогда, когда он был простым президентом крупнейшего банка города N., а теперь он уже метит на место старосты!»
Душевные реакции узников на особенности лагерной жизни интерпретировались не только как регрессия к более примитивной структуре влечений. Утиц интерпретировал типичные изменения в характере заключенных, которые он, по собственному утверждению, наблюдал у большинства узников как сдвиг от циклотимического к шизотимическому типу характера. Он заметил, что большинство заключенных не только подвержены апатии, но и склонны к раздражительности. Оба эти аффективные состояния, впрочем, соответствовали психоэстетической пропорции шизотимического темперамента по Э. Кречмеру. Не говоря о том, что подобные изменения характера, или смена доминанты, вообще сомнительны с точки зрения психологии, эту — мнимую — шизоидизацию можно, по нашему мнению, объяснить гораздо проще: огромные массы узников страдали, с одной стороны, от недоедания, а с другой — от недостатка сна, который во многом был обусловлен кишащими в тесных бараках насекомыми. Если недоедание делало людей апатичными, то хроническое недосыпание приводило к повышенной раздражительности. Кроме этих двух причин сказывалось еще и отсутствие двух даров цивилизации — кофеина и никотина, которые в обычной жизни как раз позволяют прогнать апатию и справиться с раздражительностью.
Кроме того, следует принять во внимание, что, согласно подсчетам Гзелла, число килокалорий, приходящееся на одного заключенного в день, зимой 1944 / 45 в концлагере Равенсбрюк составляло от 800 до 900, в концлагере Берген-Бельзен — от 600 до 700 и в концлагере Маутхаузен — 500 (Коэн). Питание заключенных и близко не соответствовало нормам калорийности, особенно учитывая тяжелый физический труд, беззащитность перед холодом, от которого не спасала скудная лагерная одежда.
Утиц попытался интерпретировать внутреннюю ситуацию заключенного и в другом отношении, рассматривая жизнь в лагере как форму временного существования. Такая интерпретация требует, как нам кажется, существенного дополнения: в данном случае речь идет не просто о временном существовании, а о бессрочности временного существования. Перед тем как попасть в лагерь, будущие заключенные неоднократно испытывали ощущения, сравнимые с тем, что чувствует человек по отношению к тому свету: ведь из многочисленных лагерей еще никто не возвращался домой и никакие сведения о жизни в концлагере до общественности не доходили. Когда человек оказывался в лагере, вместе с концом неопределенности (в отношении реального положения вещей) наступала неопределенность конца. Ни один узник не мог знать, как долго ему придется там находиться. Насколько завидным нам казалось положение преступника, который точно знает, что отсидит свои десять лет, который может сосчитать, сколько дней ему осталось до освобождения… счастливчик! А мы, узники концлагеря, все без исключения, не имели и не знали никакого «срока», никто из нас не знал, когда наступит конец. Мои товарищи единогласно считают, что это было едва ли не самым тягостным обстоятельством жизни в лагере! Ежедневно и ежечасно среди огромной массы людей, сконцентрированной на небольшом пространстве, ходили слухи о том, что всему этому вот-вот наступит конец, но каждый раз наступало лишь глубокое, а в конце концов и окончательное разочарование. Неизвестность в отношении дня освобождения порождала у узников ощущение, что срок их заключения практически безграничен, если вообще об их пребывании в концлагере можно было говорить в терминах каких-либо сроков. Со временем у заключенных возникало ощущение необычности мира по ту сторону колючей проволоки — через нее узник видит людей и вещи так, словно они принадлежат другому миру или, скорее, словно он сам уже не из этого мира, словно он «выпал» из него. Мир неинтернированных предстает в глазах узника примерно так, как его мог бы видеть покойник, вернувшийся с того света: нереальным, недоступным, недосягаемым — призрачным.
Бессрочность существования в концлагере приводит к переживанию утраты будущего. Один из узников, маршировавших длинной колонной к своему будущему лагерю, однажды рассказал, что в тот момент у него было такое чувство, что он идет за своим собственным гробом. Таким сильным было ощущение того, что его жизнь не имеет будущего, что есть только прошлое, что жизнь для него кончилась, как для покойника. Жизнь таких «живых трупов» перетекла в преимущественно ретроспективное существование. Их мысли неизменно кружились вокруг одних и тех же деталей из прошлых переживаний, при этом повседневные мелочи теперь озарялись в памяти волшебным светом.
Учитывая то, что человеческому существованию в принципе присущ преимущественно временной уклад, более чем понятно, что жизнь в лагере означала потерю этого уклада. Собственно, без опоры на фиксированную точку отсчета в будущем человек не может существовать. При нормальной жизни, ориентируясь на эту самую точку, структурируется все настоящее человека, как металлические опилки структурируются, ориентируясь на полюс магнита. И наоборот, утрачивая «свое будущее», человек утрачивает всю структуру временнóго плана своего существования, переживание им времени. Жизнь превращается в вечное настоящее, в бездумное существование, подобное тому, какое изобразил Томас Манн в «Волшебной горе», рассказывая о неизлечимых туберкулезных больных, которые также не знают срока своего «освобождения». Или же у человека возникает ощущение пустоты, бессмысленности существования, подобное тому, какое испытывают безработные, также утратившие структуру переживания времени, как показал цикл психологических исследований безработных горняков (Лазарсфельд и Цайзель).
Латинское слово finis означает одновременно «конец» и «цель». В момент, когда человек не в состоянии предвидеть конец временного состояния, он не может ставить перед собой никаких целей и задач — жизнь в его глазах утрачивает всякое содержание и смысл. Напротив, предвидение конца и момента исполнения цели в будущем образует ту духовную опору, которая так необходима заключенным, поскольку именно эта духовная опора в состоянии защитить человека от разрушительного действия сил социального окружения, от изменений характера, от полного падения.
Тот, кто не имеет возможности зацепиться за какой-либо конечный пункт, момент времени в будущем, к какой-нибудь конечной остановке, неизбежно переживает внутреннее падение. Душевный упадок из-за отсутствия духовной опоры и вызванная им полная апатия была для всех узников лагеря явлением хорошо знакомым и пугающим. Зачастую апатия развивалась так стремительно, что через несколько дней это приводило к катастрофе. Люди, охваченные апатией, однажды просто оставались лежать на своих местах в бараке, отказывались идти на построение или на работу, не заботились о получении пищи, не ходили умываться, и ни угрозы, ни предупреждения не могли вывести их из этой апатии. Людей ничто не страшило, даже наказание — они относились к нему тупо и равнодушно. Им было безразлично абсолютно все. Такое длительное лежание (порой в собственной моче и экскрементах) было опасно для жизни не только потому, что могло навлечь наказание, но и само по себе — в витальном отношении. Это отчетливо проявляется в тех случаях, когда заключенного охватывало ощущение «бесконечного» пребывания в лагере. Вот один из примеров.
В начале марта 1945 г. товарищ по лагерю рассказал мне, что 2 февраля того же года ему приснился страшный сон: голос, якобы пророческий, сказал ему, что он может спросить о чем угодно — ему ответят на любой вопрос. Товарищ спросил, когда для него будет окончена война. Голос ответил: 30 марта 1945 года. 30-е число приближалось, однако никаких признаков того, что голос сказал правду, не наблюдалось. 29 марта мой товарищ свалился в бреду и лихорадке. 30 марта он потерял сознание, а 31-го скончался от сыпного тифа. Действительно, 30 марта, в тот день, когда он потерял сознание, война для него окончилась.
Мы можем с полным правом и всей клинической строгостью предположить, что разочарование, которое вызвал у узника реальный ход событий, обусловило снижение жизненного тонуса, иммунитета, общей сопротивляемости организма, что, в свою очередь, ускорило развитие дремлющей в нем инфекции.
Наше понимание этого случая подкрепляется и более масштабными наблюдениями, о которых сообщал один из лагерных врачей: в его лагере узники лелеяли надежду на то, что к Рождеству 1944 г. они уже будут дома. Наступило Рождество, а сообщения газет не несли заключенным ничего воодушевляющего. И что же в итоге? За неделю, с Рождества до Нового года, в лагере случилось такое количество смертей, какого здесь раньше никогда не случалось и которое нельзя было объяснить ни погодными катаклизмами, ни ухудшением условий труда, ни вспышкой инфекционного заболевания.
В конечном счете выходило так, что телесно-душевный упадок зависел от духовной установки, в которой человек, однако, был свободен! Помещая человека в лагерь, можно было отнять у него абсолютно все — от очков до ремня, однако эта свобода оставалась с ним, она была с ним буквально до последнего мгновения, до последнего вздоха. Человек был свободен в том, чтобы настроиться так или иначе, и эти варианты «так или иначе» действительно существовали. И в лагере всегда находились такие заключенные, которым удавалось подавить в себе раздражительность и справиться с апатией. Это были те люди, которые в строю со всеми остальными маршировали вдоль бараков или на построение, но всегда находили для товарищей доброе слово и делились последним куском хлеба. Они являли собой свидетельство того, что никогда нельзя сказать наверняка, что лагерь сделает с человеком: превратится ли он в типичного заключенного или, несмотря на стесненное положение, на экстремальную пограничную ситуацию, все-таки останется человеком. Всякий раз решение остается за ним самим. Поэтому неправильно говорить о том, что в концлагере человек по необходимости и принуждению подчиняется давлению на него условий — силы, формирующей его характер. Благодаря тому, что я в другом контексте назвал упрямством духа, человек сохранял принципиально важную возможность оградить себя от влияния этой среды. Если бы мне требовалось подтверждение тому, что упрямство духа действительно существует, концлагерь в этом отношении представляет собой experimentum crusis.
Фрейд утверждает следующее: «Попробуйте одновременно заставить голодать некоторое количество самых разных людей. По мере нарастания сильнейшей пищевой потребности все индивидуальные различия будут нивелироваться и их место займут однообразные проявления одного-единственного неудовлетворенного влечения». Оказалось, что это не так. Даже такой психоаналитически ориентированный автор, как Коэн, соглашается: «Действительно, были и такие заключенные, которые не были целиком охвачены эгоизмом, в душе которых еще оставалось место для альтруистических чувств, переживаний и сострадания к другим узникам. По-видимому, условия жизни в концлагере не смогли оказать на них такое же влияние, как на остальных заключенных». В этой же связи Г. Адлер в объемной научной монографии о лагере Терезиенштадт подчеркивает, что «нельзя интерпретировать изменения характера как перемену образа мыслей или как падение устоявшейся морали. В основном в человеке пропадали внешние признаки воспитанности, причем совсем — будто бы ее и не было… Те, кто без большого ущерба сохранили себя среди этой душевной пустоты, совершили нечто исключительное».
Конечно, они были немногочисленны — люди, выбравшие для себя принципиальную возможность сохранить свою человечность: все прекрасное так же трудно, как и редко, как гласит последняя фраза «Этики» Бенедикта Спинозы. Немногие сумели ее сохранить, но они подавали пример другим, и этот пример вызывал характерную цепную реакцию. Они никогда не относились к лагерной жизни как к простому эпизоду — для них она была, скорее, испытанием на прочность, кульминацией их бытия-в-мире. Во всяком случае, об этих людях никак нельзя сказать, что они пережили регрессию; напротив, в моральном отношении они пережили прогресс, претерпели эволюцию — и не только в моральном, но и в религиозном отношении. Ведь у многих узников именно в заключении и благодаря ему появилась подсознательная, или вытесненная, обращенность к Богу.
Итак, мы подошли к обсуждению третьей фазы в психологии жизни в концлагере — фазы освобождения.
Реакция заключенного на освобождение может быть коротко описана следующим образом: вначале ситуация кажется ему чудесным сном, он не осмеливается в нее поверить. Ведь столько чудесных снов уже разочаровали его. Как часто он мечтал, и не совсем об освобождении, а о том, как он возвращается домой, обнимает жену, приветствует друзей, садится за стол и начинает рассказывать — рассказывать о том, что ему пришлось пережить, о том, как он ждал этого момента встречи, как часто мечтал об этом моменте, пока он не стал, наконец, реальностью. Вдруг возле самого его уха раздаются три свистка — утренняя команда «подъем» — и вырывают его из сна, который лишь прикинулся свободой, посмеявшись над ним. Тем не менее в один прекрасный день то, к чему стремились и о чем мечтали узники, стало реальностью. Освобожденный из лагеря не может сразу избавиться от последствий деперсонализации. Он еще не способен по-настоящему радоваться жизни — он должен снова научиться этому, потому что он разучился. Если в первый день свободы настоящее кажется ему чудесным сном, то в один прекрасный день он будет думать, что его прошлое — всего лишь кошмарный сон.
Освобожденный все еще нуждается в психологической помощи. Само освобождение от физического и душевного угнетения в психологическом отношении очень опасно. С характерологической точки зрения эта опасность представляет собой не что иное, как психологический аналог кессонной болезни.
По утверждению Коэна, неврозы в узком смысле слова в концлагерях не наблюдались; невротики там, наоборот, выздоравливали. Крал описывает реакции и поведение интернированных в лагере для перемещенных лиц Терезиенштадт, который во многих отношениях отличался от обычного концлагеря. Крал обращает особое внимание на то обстоятельство, что в условиях лагеря у страдающих тяжелыми навязчивыми неврозами наблюдались улучшения. Многие из интернированных до войны лечились у психиатров в связи с тяжелыми и длительными психоневрозами (фобиями и навязчивыми состояниями), и эти неврозы после попадания пациентов в Терезиентштадт либо исчезали полностью, либо в психическом здоровье наблюдалось такое улучшение, что бывшие пациенты могли работать и вполне обходились без медицинской помощи. Хельвег-Ларсен с соавторами посвятил изменениям психики отдельную главу в книге, написанной по материалам исследования 1282 датчан, интернированных в немецких концлагерях, и опирающейся на 500 библиографических источников по этой теме, опубликованных в разных странах. Соответствующий раздел книги основывается преимущественно на собственных наблюдениях и переживаниях авторов. Депрессивные реакции, фобии, психозы, истерические симптомы и попытки суицида наблюдались крайне редко. Реальная картина концлагеря не имела ни малейшего сходства с той, которая была представлена в британских публикациях, описывающих ситуации в лагерях для военнопленных на Дальнем и Среднем Востоке.
Психические симптомы, которые сопутствовали хроническому недоеданию, заключались в «апатии, замедлении реакции, ослаблении концентрации внимания и работы памяти» (Коэн). Ван Вульфтен-Пальте наблюдал в японских лагерях учащение и ухудшение психических расстройств на последней стадии крайнего недоедания, сопровождавшихся острыми состояниями дезориентации. Этому противоречат свидетельства Гластра фон Лоона о том, что в Нидерландах люди переносили недоедание спокойно, без психических симптомов, и даже смерть воспринималась спокойнее, что согласуется с наблюдениями Коэна.
Тигезен и Килер описывают наиболее заметные изменения психики: нарушения в работе памяти, снижение либидо, апатия. Депрессивные реакции, фобии и истерические симптомы, напротив, проявлялись редко. Попытки самоубийства были редким исключением. Согласно данным авторам, в немногочисленных случаях этиологической причиной нарушений был недостаток витаминов. Упомянутые авторы считают более правдоподобным следующее: описанные здесь психические синдромы, расстройства духа, сопутствующие патологическому голоданию, вызывают функциональные, а возможно, даже морфологические изменения в головном мозге. Лами и другие исследователи в некоторых случаях благодаря вскрытию получили возможность констатировать отек мозга, который intra vitam имел такие проявления, как бред, полная дезориентация и ригидность.
Что касается людей, возвратившихся из концлагерей, у них, согласно Хофмейеру и Хертел-Вулфу, проявлялись разнообразные симптомы: беспокойство, ощущение переутомления, ухудшение концентрации, возбудимость, непоседливость, сбои в работе памяти и способности к концентрации, раздражительность, вегетативные симптомы, депрессии и головные боли. У 78% освобожденных узников обнаруживались невротические симптомы; 47% людей жаловались на ночные кошмары, связанные с концлагерем. Во многих случаях эти многочисленные симптомы проявлялись не раньше чем через шесть и более месяцев, и в дальнейшем они протекали замедленно, в некоторых случаях без тенденции к выздоровлению; многие и через четыре года после возвращения домой страдали от последствий пребывания в концлагере, а у 44% освобожденных эти симптомы перетекли в хронические формы. Процент людей с тяжелыми невротическими симптомами был прямо пропорционален тяжести условий жизни в концлагере; так, тяжелые невротические симптомы, связанные с возвращением из лагеря, наблюдались у 52% ставших «мусульманами» и 75% тех, кто перенес сыпной тиф. Хофмейер и Хертел-Вулф объясняют возникновение этих неврозов как физическими, так и психическими травмами — вполне вероятно, что среди этиологических факторов «невроза возвращения из концлагеря» доминирует чисто соматический стресс, особенно если учесть выраженную корреляцию между потерей веса и степенью тяжести невротического заболевания. Отсутствие неврологических дефектов вовсе не исключает возможности соматического происхождения «невроза возвращения из лагеря». Кроме того, не исключается возможность и длительного латентного периода, предшествующего проявлению первых симптомов.
Согласно Гзеллу, в случаях средней тяжести требовалось от четырех до восьми недель, чтобы сколько-нибудь оправиться от последствий голодания, в то время как отеки лодыжек не сходили месяцами. Розенчер говорит о «симпатической гиперактивности», которая длится минимум шесть месяцев, а Бок утверждает, что о полном восстановлении можно говорить лишь спустя очень много времени, а до тех пор пациенты легко утомляемы, в том числе в умственном плане, медленнее обучаются новым навыкам, от стояния или хождения у них могут повторно возникать отеки лодыжек, возвращается диарея; у женщин менструальный цикл восстанавливается лишь месяцы спустя.
В Дании по заказу государства было выполнено тщательное психиатрическое исследование бывших борцов Сопротивления, находившихся в заключении. Его автор К. Герман называет описанный выше синдром синдромом концлагеря. Во Франции принято говорить об астеническом синдроме депортированных. Вегетативная лабильность также широко обсуждалась на конгрессе по социальной медицине, который проводился в июне 1954 г. в Копенгагене и был посвящен проблемам патологии бывших депортированных и интернированных. Во время конгресса Герман в своих основательных рассуждениях показал, что эта симптоматика имеет иную природу по сравнению с рентными неврозами. Как отмечает Банзи, возможно, большое значение имеет то, что Михелу, представителю бывших немецких узников концлагерей, удалось, по его собственному утверждению, дифференцировать и изучить в различных аспектах две большие группы депортированных: военнопленных и политических заключенных в немецких концлагерях. Последние, кроме нечеловеческих условий жизни и голода, испытывали постоянное чувство унижения, претерпевали тяготы жестокого обращения и физические истязания и, наконец, страдали от предчувствия грозящей расправы. Следует признать, что большинство военнопленных было избавлено от этого дополнительного стресса и что политические узники концлагерей имели, таким образом, более тяжелые психологические травмы, чем голодающие военнопленные. Что касается узников-евреев, то кроме перечисленных трудностей, как отмечает Коэн, они тяжело переносили весть о том, что их супруг или супруга, дети, родители или другие близкие были убиты.
Колле лично контролировал 216 экспертиз по подобным случаям в Мюнхенской клинике, а многие из них проводил самостоятельно. У 79 обследуемых подтвердилось наличие органического поражения мозга, у 29 пациентов были выявлены остаточные явления после контузии (как результата истязаний или несчастных случаев в заключении). Неожиданным оказалось относительно большое количество объективно доказанных случаев поражения мозга как последствия перенесенного сыпного тифа (10 человек). Диагноз «поражение головного мозга после тифозного энцефалита» основывался на таких характерных симптомах, как синдром Паркинсона, нарколептические припадки, несахарный диабет и др.; часто о поражении базальных ядер мозга свидетельствовали электроэнцефалографические данные. Следует учитывать и возможность того, что столь неблагоприятные последствия развивались преимущественно на фоне недоедания и дистрофии. У шести пациентов Колле удалось клиническими и пневмоэнцефалографическими методами выявить тяжелую атрофию мозга. Можно, однако, предположить, что еще большее число атрофических процессов головного мозга выявлено не было, поскольку многие пациенты часто отказывались от таких процедур, как спинномозговая пункция или даже пневмоэнцефалография.
Чрезмерные душевные и телесные нагрузки, которые люди перенесли в результате преследований, особенно тяжело сказались на здоровье пожилых и старых людей.
Из 18 юных евреев, обследованных Колле, многие остались на той же ступени развития в психическом отношении (а некоторые — и в физическом), на которой они находились, когда попали в концлагерь. Низкий рост, отсутствие или недоразвитость вторичных половых признаков и нарушение других функций, связанных с эндокринной регуляцией, сопровождались духовной и психической недоразвитостью. Эти дефекты развития, обусловленные влиянием среды, не могли быть исправлены вновь подаренной им свободой. 12 из 18 пациентов потеряли обоих родителей.
В своем докладе Колле сообщал, что примерно у трети всех обследованных был выявлен синдром «хронической депрессии». Эти преследуемые евреи пережили столько ужасного, что Колле не усматривает здесь несоразмерности между причиной и интенсивностью реакции. Подобное хроническое реактивное депрессивное состояние в группе людей, преследуемых по политическим мотивам, Колле наблюдал лишь в одном случае. Судьбы людей, преследуемых по политическим, мировоззренческим или религиозным убеждениям, нельзя просто так взять и приравнять к судьбе евреев, прошедших концлагерь.
В 23 случаях Колле наблюдал невротические нарушения такой степени, что они существенно сказывались на работоспособности пациента. Все 23 пациента были евреи, большинство из которых оказались единственными выжившими из некогда больших семей. «Многие до сих пор не могут забыть переживания, связанные с арестом и смертью близких; эти переживания преследуют их днем и ночью, даже во сне».
Выводы Колле находят полное подтверждение в аналогичных исследованиях пациентов неврологического отделения Венской поликлиники, которое много лет занимается подобными экспертизами.
Колле завершает свои рассуждения следующими словами: «Язык психиатрии слишком беден, чтобы выразить в понятиях все то, что наблюдает эксперт при обследовании пациентов, переживших преследования. Особенно опасным мне кажется попытка с помощью расплывчатого понятия "невроз" создать видимость якобы научного диагноза перед официальными инстанциями». По мнению Колле, свести хронические депрессии и другие психореактивные нарушения к общему собирательному понятию «невроз» мешает очевидный факт полного краха жизни этих людей. Не только заключение и связанные с ним телесные и душевные страдания оказали на пациентов травмирующее воздействие. Эту жестокую участь пришлось вынести и многим военнопленным. «У тех, кто стал лишь пассивной жертвой расизма» и «обычно пережил утрату всех членов семьи, даже факт освобождения мало влиял на протекание депрессии» (Хук).
Возможности психотерапии в лагере были, разумеется, крайне ограничены. В этом отношении гораздо действеннее разговоров оказывался пример! Никто не ждет от нас рассказов о той «малой» и мизерной психотерапии, которая осуществлялась в лагере в форме чистейшей импровизации: на плацу, на марше, в котловане или в бараке. Последнее, что нам оставалось (но едва ли не самое важное), — заботиться о предотвращении самоубийств. Мы организовали службу информации, через которую нам незамедлительно сообщали о любом проявлении мыслей о самоубийстве. Что было делать? Любая попытка хоть как-то воодушевить заключенных концлагеря повышала шансы на то, что нам удастся сориентировать их на какую-либо цель в будущем. Тот, кто не мог верить в будущее, в собственное будущее, был уже обречен. Вместе в верой в будущее он утрачивал духовный стержень, претерпевал внутреннее падение и деградировал как телесно, так и душевно. Зачастую это происходило внезапно, в форме своеобразного кризиса, проявления которого были уже хорошо знакомы опытным заключенным. Стимулом всех попыток психотерапевтической помощи заключенным служило следующее утверждение: мы должны апеллировать к воле к жизни, к продолжению жизни, к жизни после лагеря. Однако всякий раз оказывалось, что жизненная энергия или, соответственно, усталость от жизни зависели только лишь от того, сохранял ли человек веру в смысл жизни, в смысл его собственной жизни. Девизом всей психотерапевтической работы в концлагере могли бы стать слова Ф. Ницше: «У кого есть зачем жить, тот может вынести почти любое как». «Зачем» — это содержание жизни, а «как» представляло собой те условия жизни в концлагере, которые делали существование настолько тяжелым, что его можно было выдержать, лишь постоянно думая о его «зачем». Необходимо было при малейшей возможности доводить до сознания заключенных наличие этого «зачем» в их жизни, их жизненную цель, и тем самым помогать им внутренне перерасти, подняться над их ужасающим «как», над кошмарами жизни в лагере, выстоять перед ними. В любой психотерапии, которую удавалось осуществлять в концлагере, постоянно приходилось обращаться к тому, что я назвал стремлением к смыслу. Однако человек находился в концлагере в крайней пограничной ситуации, поэтому тот смысл, осуществлению которого человек должен был посвятить себя, должен был быть настолько безусловным, что охватывал бы не только жизнь, но и страдание и смерть. Ведь жизнь, смысл которой сохраняется или рушится в зависимости от того, помогает он спастись или нет, жизнь, смысл которой зависит от милости случая, не стоила бы того, чтобы вообще быть прожитой. Итак, мы говорили о безусловном смысле жизни. При этом следует различать безусловность с одной стороны и общепринятость с другой — по аналогии с тем, что К. Ясперс говорил об истине: безусловный смысл, на который мы указывали сомневавшимся в нем и отчаявшимся людям, вовсе не был расплывчатым, общим, скорее наоборот, это был конкретный, самый что ни на есть конкретный смысл их личного существования. Это можно пояснить следующим примером. Однажды в лагере передо мной оказались два человека. Оба намеревались покончить с собой, оба твердили стереотипные фразы, которые то и дело доводилось слышать в лагере: «Мне больше нечего ждать от жизни». Нужно было попытаться совершить в душе у обоих своего рода коперниканский переворот, чтобы они перестали спрашивать, ждать ли им чего-либо от жизни и чего конкретно от нее ждать. Им необходимо было вернуть веру в то, что жизнь ожидает их, что каждого из них и вообще любого человека кто-то или что-то ждет: какое-то дело или человек. Действительно, очень скоро выяснилось, что независимо от того, чего ждали от жизни эти два узника, их в жизни ожидали вполне конкретные задачи. Оказалось, что один из них издает серию книг по географии, но эта серия еще не завершена, а у второго за границей осталась дочь, которая безумно его любит. Таким образом, одного ожидало дело, другого — человек. Оба получили равнозначные подтверждения своей уникальности и незаменимости, которые способны придать жизни безусловный смысл, несмотря на тяжелые страдания. Первый был незаменим в своей научной деятельности, второй — для дочери, которая так любила его.
Американский военный психиатр Нардини, поделившийся своими наблюдениями за американскими солдатами в японском плену, не упустил случая констатировать, насколько шанс выжить в заключении зависел от отношения человека к жизни, от его духовной установки в конкретной ситуации. По существу, в лагере не могло быть никакой психотерапии, помогающей человеку выжить, кроме той, что в определенном смысле ориентировалась лишь на то, чтобы доказать человеку, от которого требовалось мобилизовать волю к выживанию, что это выживание — его долг, что в нем есть смысл. Однако задача врачевания души, превращавшаяся в лагере в задачу врачебного душепопечительства, осложнялась еще и тем, что люди, с которыми приходилось иметь дело, как правило, не могли рассчитывать на выживание! Что им можно было сказать? Однако и в таких случаях обнаруживалось, что в сознании каждого из них незримо присутствует кто-то, кого, возможно, уже давно нет в живых, но при этом этот кто-то все же каким-то образом присутствует здесь и сейчас как «Ты», как самый интимный собеседник. Для многих этим первым, последним и вечным собеседником был Бог. Однако, кто бы ни воплощал эту последнюю инстанцию, важен был лишь задаваемый себе вопрос: «Что он ждет от меня?», что означало: «Какого отношения он ждет от меня?» В конечном счете огромное значение имело именно то отношение к страданию и смерти, с которым человек готов был их встретить. Как известно, квинтэссенция любого философствования заключается в словах savoir mourir — comprendre mourir.
Каждому из нас важно умереть своей смертью — «своей» в том смысле, который вкладывал в это слово Рильке. Своей — значит осмысленной, хоть и по-разному осмысленной, ведь смысл смерти, как и смысл жизни, у каждого свой, глубоко личный. Таким образом, «наша» смерть задана нам, и мы несем ответственность перед этой задачей так же, как и перед задачей жизни. Только вот перед кем мы несем ответственность, перед какой инстанцией? И кто осмелился бы ответить на этот вопрос за других людей? Разве на этот последний вопрос не отвечает каждый сам для себя? И что из того, что один из узников в бараке чувствовал, что несет ответственность перед своей совестью, другой — перед своим богом, а третий — перед человеком, который был от него далеко? Каждый из них знал, что где-то каким-то образом существует кто-то, кто незримо наблюдает за ними, кто требует от человека, чтобы «тот был достоин своих мучений», как однажды сказал Достоевский, и кто ожидает, что человек «умрет своей смертью». В лагере афоризм «Primum vivere, deinde philosophari», означающий примерно: «Сначала выживи, а там посмотрим, там и продолжим разговор», — утратил свою силу. В лагере скорее имело силу обратное утверждение «Primum philosophari — deinde mori», которое означало: «Сначала ответь сам себе на вопрос о конечном смысле, и тогда ты можешь с высоко поднятой головой встретить и принять свою мученическую смерть».
«Обычно человек живет в царстве жизни; в концлагере люди жили в царстве смерти. Из царства жизни можно уйти, покончив с собой; в концлагере можно было уйти из царства смерти только в духовную жизнь. От царства смерти спаслись только те, кто мог вести жизнь духовную, — пишет Коэн. — Если для кого-то духовное утрачивало ценность, спасения не было, наступал конец. Сильная жажда жизни при отсутствии жизни духовной приводила лишь к самоубийству». «Многие авторы, — продолжает Коэн, — сходятся во мнении о том, что огромное значение имеет наличие у заключенного хоть какой-нибудь формы духовной жизни». Коэн упоминает Каутского, де Винда, Кааса, Врийхофа и Блюма. «Если узник вдруг понимал, что он не способен больше выносить реальность лагерного существования, он находил в своей духовной жизни возможность выхода, которую трудно переоценить, — возможность побега в сферу духовного, которую даже силы СС не в состоянии были разрушить… Духовная жизнь укрепляла заключенного, помогая адаптироваться и тем самым существенно повышая его шансы на выживание».
Чувствительные люди, которых с детства приучали к активному духовному бытию-в-мире, переживали тяжелую ситуацию существования в лагере очень болезненно, однако, несмотря на их относительно мягкий нрав, трудные обстоятельства не оказывали сильного разрушительного воздействия на их духовное бытие. Ведь как раз для таких людей и был открыт выход из кошмарной действительности в царство духовной свободы и внутреннего богатства. Так и только так можно понять парадоксальную ситуацию, когда зачастую люди хрупкого телосложения более стойко переносили лагерную жизнь, чем физически сильные. Я сам постоянно старался прибегать к средствам, позволявшим дистанцироваться от всего страдания, которое нас окружало. Я пытался объективировать его. Помню, как однажды утром я маршировал из лагеря на работу и думал лишь о том, что больше не в состоянии выносить голод, холод и боли в моих распухших от голода и поэтому обутых в открытые ботинки подмороженных и нарывающих ногах. Ситуация виделась мне безотрадной и безнадежной. Тогда я представил себе, что стою за кафедрой в большом, красивом, теплом и светлом конференц-зале, собираясь выступить перед заинтересованными слушателями с докладом под названием "Психотерапия в концентрационном лагере", и в качестве вступления рассказываю о том, что я переживал в тот самый момент. С помощью этого приема мне удалось как-то подняться над ситуацией, над настоящим, над страданиями и посмотреть на них так, словно они уже в прошлом, а я сам, со всеми моими страданиями, представляю собой объект научно- психологического исследования, которое я же и провожу. Как там говорил Спиноза в "Этике"? "Аффект, составляющий пассивное состояние [страдание], перестает быть им, как скоро мы образуем ясную и отчетливую идею его"».
Если угодно, концлагерь представлял собой не что иное, как микрокосмическое отражение мира людей. Жизнь в концлагере раскрыла самые тайные глубины человеческой души. Должны ли мы удивляться тому, что в этих глубинах вновь обнаружилось все человеческое? Человеческое как оно есть, как сплав добра и зла! Тонкая грань, которая проходит через всю человеческую природу, разделяя добро и зло, достигает и этих, самых тайных и скрытых глубин, и становится отчетливо видимой как раз на фоне той бездны, которую представляет собой концлагерь.
Итак, жизнь в концентрационном лагере оказывается микрокосмом, «моделью», по выражению Г. Адлера, описывающего психологию узников лагеря Терезиенштадт «за рамками резкого черно-белого противопоставления невинных жертв и виновных преследователей… поскольку едва ли найдется место, где ход истории был бы настолько спрессован. В становлении лагеря, его проявлениях и исчезновении, как в характерном образце, в концентрированном виде содержится сумма всего зла и страданий, которые во всех других местах существуют распыленно и незримо, однако воздействуют на человека столь же серьезно. Ведь особенность лагеря и состоит в том, что все ложное, опасное, глупое и низкое, что есть в человеке и созданных им институтах, выступает тут в своей зловещей и неумолимой обнаженности. В нем мы узнаем дьявольскую карикатуру на вполне возможную и наверняка реально существующую систему управления, на недостойное человека существование в псевдоколлективном омассовлении, в подчинении и в рабстве».
Пожалуй, прошедшие годы отрезвили нас, но вместе с тем они показали, что человеческое в человеке имеет огромное значение, они научили нас тому, что все зависит от человека. В памяти о концлагере остался человек. Я упомяну здесь лишь одного из начальников того лагеря, в который я попал под конец и из которого был освобожден. Он был эсэсовцем. После освобождения узников стало известно о том, о чем раньше знал только лагерный врач (сам из заключенных): этот начальник выкладывал немалые деньги из собственного кармана, чтобы доставлять из аптеки в ближайшем поселке медикаменты для заключенных! А староста в этом же лагере, тоже из заключенных, был строже, чем все охранники-эсэсовцы вместе взятые; он избивал заключенных когда, где и как только мог, в то время как, например, начальник, про которого я говорил, насколько мне известно, ни разу не поднял руку на кого-нибудь из «своих» заключенных.
Вот в этом и проявлялся человек! И человек сохранился. Он плавился в огне страданий и боли, и в этом огне обнажилась его суть.
Если мы спросим себя, какой самый главный опыт был вынесен нами из концентрационных лагерей, из этого существования в бездне, то из всего пережитого можно выделить такую квинтэссенцию: мы узнали человека так подробно, как, возможно, не знало его ни одно из предшествующих поколений. Что же такое человек? Это существо, которое постоянно принимает решения о том, каким оно должно быть. Это также существо, которое придумало газовые камеры, но это и существо, которое шло в эти газовые камеры с гордо поднятой головой и с «Отче наш» или «Шма, Исраэль» на устах.
1. H. G. Adler Theresienstadt 1941–1945. — Tübingen, 1955.
2. H. G. Adler Die verheimlichte Wahrheit. — Tübingen, 1958.
3. H. W. Bansi Spätschäden nach Dystrophie (in der Sicht des intermedizinischen Gutachters). In: Materia med. Nordmark 8, 1956, S. 319.
4. B. Bettelheim Individual and Mass Behavior in Extreme Situations. In: Abnorm. Psychol. Albany 38, 1943, p. 432.
5. J. Bok De cliniek der hongerzietke (Diss.). — Leiden, 1949.
6. E. A. Cohen Human Behavior in the Concentration Camp. — London, 1954.
7. V. E. Frankl Ein Psychol oge erlebt das Konzentrationslager. — Wien, 1946, 1947.
8. V. E. Frankl Un psicologo en el campo de concentración. — Buenos Aires, 1955 (исп.).
9. V. E. Frankl Yoru to kiri. — Tokio, 1956 (япон.).
10. V. E. Frankl From Death-Camp to Existentialism. A Psychiatrist's Path to a New Therapy. Vorwort von Gordon W. Allport. — Boston, 1959.
11. V. E. Frankl Psychohygienische Erfahrungen im Konzentrationslager. In: Handbuch der Neurosenlehre und Psychotherapie, hrsg. von V. E. Frankl, V. E. von Gebsattel und J. H. Schultz. Bd. IV. München / Berlin, 1959, S. 735.
12. V. E. Frankl Psychotherapie im Notstand — psychotherapeutische Erfahrungen im Konzentrationslager. In: The Affective Contact. Internationaler Kongreβ für Psychotherapie, 1951. — Amsterdam, 1952.
13. V. E. Frankl Group Therapeutic Experiences in a Concentration Camp. In: Group Psychotherapie, 7, 1954, p. 81.
14. S. Freud Gesammelte Werke, V. — London, 1942.
15. G. M. Gilbert The Psychology of Dictatorship. — New York, 1950.
16. P. Helweg-Larsen, H. Hoffmeyer, J. Kieler, E. Hess-Thaysen, J. Hess-Thaysen, P. Thygesen und M. Hertel-Wulff Famine Disease in German Concentration Camps etc. — Kopenhagen, 1952.
17. K. Hermann Atrophia cerebri. Acta psychiat. neurol. scand. Suppl. 74, 1951.
18. A. Hottinger, O. Gsell, E. Uehlinger, C. Salzmann und A. Labhart Hungerkrankheit, Hungerödem, Hungertuberkulose. — Basel, 1948.
19. K. Jaspers Der philosophische Glaube. — Zürich, 1948.
20. B. Kautsky Teufel und Verdammte. — Zürich, 1946.
21. K. Kolle Die Opfer der nationalsozialistischen Verfolgung in psychiatischer Sicht. In: Nervenarzt, 29, 1958, S. 148.
22. V. A. Kral Psychiatric Observations under Severe Chronic Stress. In: Amer. J. Psychiat. 108, 1951, p. 185.
23. M. Lamy, M. Lamotte und S. Lamotte-Barillon, Études et Réflexions sur les Troubles Constantés dans les États de Dénutrition. In: Press méd. 54, 1946, p. 510.
24. M. Lazarsfeld und H. Zeisel Die Arbeitslosen von Marienthal. — Leipzig, 1933.
25. Z. Lederer Ghetto Theresienstadt. — London, 1953.
26. M. Michel Gesundheitsschäden durch Verfolgung und Gefangenschaft und ihre Spätfolgen. — Frankfurt, 1955.
27. J. E. Nardini Survival Factors in American Prisoners of War of the Japanese. In: Amer. J. Psychiat. 109, 1952, p. 242.
28. H. Rosencher Medicine in Dachau. In: Brit. med. J. 1946, 2, p. 953.
29. A. L. Vischer Die Stacheldrahtkrankheit. — Zürich, 1918.
30. P. M. van Wulfften-Palthe Neuro-psychiatric Experiences in Japanese Internment Camps in Java. In: Docum. Neerl. Indones. Morb. Trop. 2, 1950, pp. 135–140.
31. E. de Wind Confrontatie met de dood. In: Folia psychiat. neerl. 6, 1949, p. 1–7.