Общность по принуждению
Чтобы выжить в нечеловеческих условиях, узники демонстрировали чудеса изобретательности, или, как назвал это один заключенный, развивали «лагерную технику». Требовалось не только довести до совершенства все свои навыки и умения, но и приобрести новые, помогавшие выжить. Владевшие несколькими языками могли получить привилегированную должность переводчика, а талантливые художники – рисовать за лишний кусок хлеба. Личная стойкость проявлялась в ритуалах, позволявших сохранить свое долагерное «я». Для Примо Леви ежедневное умывание означало не столько заботу о поддержании чистоты – практически невозможной в повсеместной грязи, – но сохранение человеческого облика. Кто-то находил утешение в религии. «Бог не дал мне сойти с ума», – утверждала вскоре после войны одна полька, вспоминая свое прибытие в Равенсбрюк осенью 1944 года. Другие черпали силы в искусстве и гимнастике ума, вспоминая старые книги, стихи, рассказы. В Равенсбрюке Шарлотта Дельбо обменяла свою пайку хлеба на экземпляр пьесы Мольера «Мизантроп», после чего старалась ежедневно заучивать по несколько строк. Как писала она позднее, «утренней переклички хватало, чтобы прочесть про себя почти всю пьесу».
Но при всей важности личной стойкости в одиночку все равно было не выжить. Лагерь представлял собой социальное пространство, в котором узники постоянно взаимодействовали друг с другом. Отдельная судьба во многом зависела от места, занимаемого в «общности по принуждению», как выразился бывший узник Освенцима Г. Г. Адлер. Как заявил в марте 1942 года группе прибывших в Освенцим один из капо, без солидарности и взаимной поддержки здесь не протянуть и пары месяцев.
Отдельные группы узников формировали эсэсовцы, другие возникали благодаря общности интересов и происхождения. Были те, что шли из долагерной жизни, и те, что складывались в лагере. Некоторые были временными, другие – постоянными и закрытыми для «чужих». Однако все узники принадлежали к нескольким группам. Так, например, Примо Леви был образованным евреем-атеистом из Италии, и каждая грань его личности формировала его социальные связи с заключенными Освенцима.
Товарищество – основанное ли на сострадании или прагматизме, случайности или общности убеждений – было жизненно важно для всех узников. Однако, подобно обоюдоострому мечу, оно же порождало и раздоры. Взаимоотношения узников, которых свела судьба, будь то насельники одного барака или рабочие одной бригады, редко были стабильными. Более того, сплоченность одних могла спровоцировать конфликт с остальными. В итоге каждый узник сталкивался с одной и той же дилеммой: как жить общественной жизнью в совершенно антиобщественной среде концлагеря.
Семьи и друзья
«Мы поддерживали друг друга, – писал Эли Визель о своих отношениях с отцом в Освенциме, – он нуждался во мне, а я – в нем». Иногда они делились ложкой баланды или куском хлеба, а также оказывали друг другу моральную поддержку. «Он был для меня опорой, кислородом. А я – для него». Визель не был уникален. В лагерном аду многие заключенные сближались с родными, поскольку там одним из важнейших элементов социальных связей было доверие. Особенно характерно это было для евреев и цыган, нередко находившихся в лагере целыми семьями. Вместе их туда привозили, и выжить там они надеялись тоже вместе.
Другие небольшие, не более двух человек, социальные группы состояли из близких друзей. Нередко они знали друг друга еще до лагеря. Подобных земляков сводило общее прошлое и культура. Других сплачивал ужас нацистских зверств, пережитых в депортационных поездах, на стройках, в лагерных бараках и лазаретах. Как писала позднее Маргарет Бубер-Нойман, выжить ей помогла дружба с другими узницами, более того, в лагере у нее не было подруги ближе, чем Милена Есенская. С чешской журналисткой, арестованной за то, что помогала бежать из оккупированной нацистами Чехословакии, Маргарет познакомилась в Равенсбрюке в 1940 году. Женщины быстро подружились. Родственные души, они много говорили о прошлом (обе порвали с коммунистическим движением), настоящем и будущем. Есенская предложила написать книгу о лагерях в гитлеровской Германии и сталинской России, под названием «Век концентрационных лагерей». В Равенсбрюке они, как могли, заботились друг о друге. Когда Бубер-Нойман бросили в карцер, подруга тайком носила ей сахар и хлеб. А когда Милена серьезно заболела, Маргарет ежедневно в течение нескольких месяцев тайком ее навещала.
Подобные дружбы в микрокосме лагерей были нередки. Многие женщины сближались настолько, что называли друг друга сестрами. Порой они образовывали нечто вроде суррогатной семьи, насчитывавшей до десятка членов, делясь пищей, одеждой, оказывая эмоциональную поддержку и всячески стараясь защитить друг друга от селекций. Быть лагерной сестрой – «это такое счастливое, бодрящее чувство, – писала в январе 1945 года Агнес Рожа. – Что бы ни случилось, мы знаем, что можем рассчитывать друг на друга». Нередко можно услышать мнение, что узники-женщины были способны на более крепкую, эмоционально насыщенную дружбу, нежели мужчины. И все же близкие отношения не зависели от пола. Так, например, Примо Леви связывала тесная дружба с другим итальянцем по имени Альберто, которому также было едва за двадцать. В течение нескольких месяцев они спали на одних нарах. Вскоре, как писал Леви, их связывали «самые тесные отношения». Друзья делились всем, что только удавалось раздобыть. Разлучились они лишь в январе 1945 года, когда Альберто покинул лагерь вместе с «маршем смерти», из которого уже не вернулся. Опыт подобной дружбы пережило немало узников-мужчин. Хотя впоследствии многие стеснялись об этом рассказывать, некоторые открыто признавались в том, что в лагере у них были «братья по нарам», с которым они состояли в «товарищеских браках».
Увы, в суровых лагерных условиях рвались даже самые тесные связи, особенно в среде рядовых узников, сполна изведавших на себе все тяготы лагерной жизни. История сохранила для нас множество леденящих душу фото из жизни концлагерей, но нет снимков страшнее, чем те, на которых друзья и родственники грабят друг друга, сыновья отказывают отцам в крошке хлеба. К сожалению, взаимная помощь и поддержка внутри небольших коллективов, скрепленных чувством солидарности, нередко вольно или невольно отрицательно сказывалась на остальных.
Каждая группа узников отстаивала в первую очередь свои интересы – то, что Примо Леви окрестил «нашизмом» (то есть своего рода групповым эгоизмом), а мы называем «групповщиной». Способность той или иной группы получить доступ к пище, сигаретам или одежде в конечном счете приводила к тому, что другим группам неизбежно доставалось меньше. Имели место также случаи воровства, когда представители одной группы крали у другой.
Кроме того, были заключенные, просто неспособные дружить. В первую очередь это касалось лагерных изгоев – «мусульман». Эти обреченные, покрытые гноящимися ранами, в смрадных лохмотьях, бродили по лагерю словно призраки. «Все питали к ним отвращение, никто не выказывал сострадания», – вспоминала узница Освенцима Мария Ойжиньска. Другие заключенные старались держаться от них подальше, движимые не только отвращением, но и чувством самосохранения, поскольку «мусульмане» – воруя еду, уклоняясь от работы, игнорируя приказы – постоянно подвергались опасности. Неудивительно, что другие узники боялись быть наказанными вместе с ними. Потому «мусульмане» умирали в полнейшем одино честве.
Большинство заключенных знали, что надеяться выжить можно лишь в небольшой группе друзей или родственников. Однако подобные союзы легко разрушали депортация, болезни или смерть. В Бухенвальде после медленной, мучительной смерти своего отца Шломо в начале 1945 года Эли Визель перестал замечать творившийся вокруг ад. «Меня больше ничего не трогало», – писал он. Маргарет Бубер-Нойман была убита горем после смерти в мае 1944 года Милены Есенской. «Я была в полном отчаянии. Жизнь потеряла смысл». В конце концов она нашла в себе силы и вновь обрела волю к жизни, начав писать в память об умершей подруге ту самую книгу о концентрационных лагерях, о которой они говорили в Равенсбрюке.
Товарищи
С социальными узами, связывавшими друзей и родных, соперничали другие, основанные из общности убеждений, прошедших проверку на прочность в условиях лагеря. Особенно сплочены были левые, в некотором смысле их связь сделалась даже крепче, чем до войны, они нередко устраивали тайные собрания, обсуждая идеологические вопросы, обмениваясь новостями (почерпнутыми из газет или услышанными по спрятанному радиоприемнику) о ходе войны, отмечали рабочие праздники и исполняя песни протеста. Другие политзаключенные были привержены своим взглядам ничуть не меньше. В Кауферинге, этом страшном лагере-спутнике Дахау, несколько сионистов даже издавали подпольную еврейскую газету, призывавшую к единению всех узников-евреев и к созданию независимого Еврейского государства. Все подобные совместные действия можно считать разновидностью самоутверждения. С их помощью политзаключенные, черпая силы в коллективных убеждениях, боролись с лагерным обезличиванием, отстаивая свою довоенную идентичность.
Некоторые группы шли дальше простой моральной поддержки своих членов, превращаясь в некий механизм выживания. Политзаключенные не только делились предметами первой необходимости, но и пользовались своими связями для спасения товарищей от перевода в штрафные бригады или в лагеря смерти. И привилегированные узники, как и до войны, высматривали среди новоприбывших товарищей, чтобы объяснить им основные правила и впоследствии всячески их защищать. Это была еще одна форма партийной солидарности, и выигрывали от нее весьма немногие. Остальных игнорировали как недостойных доверия или просто недостойных. Как позднее объяснял один бывший узник, базовым принципом было: «Политические – превыше всех!»
Иногда это означало спасение жизни одного узника за счет жизни другого. По свидетельству немецкого коммуниста и капо в Бухенвальде Гельмута Тиманна, он с коллегами устроил в лазарете специальную палату, предназначенную исключительно «для наших товарищей из разных стран». Капо из числа коммунистов делали все, что было в их силах, чтобы помочь этим заключенным, обеспечивая лучшую медицинскую помощь. «К остальным мы были беспощадны», – добавлял Тиманн.
Крайним проявлением «групповщины» политзаключенных был так называемый обмен жертвами. Подобная практика существовала во многих лагерях, но лучше всего задокументирована в Бухенвальде. Капо из числа работавших в лазарете коммунистов защищали своих товарищей от бесчеловечных экспериментов, подделывая списки, заменяя их фамилии фамилиями других узников. После войны коллега Тиманна Эрнст Буссе рассказывал: «Так мы спасали друг друга», чтобы «участники нашей подпольной организации в лагере чувствовали себя в относительной безопасности». Точно так же капо-коммунисты в трудовом подразделении Бухенвальда подделывали списки тех, кому грозил перевод в лагеря-спутники, защищая своих товарищей от депортации в такой страшный лагерь, как Дора. Вместо них они отправляли туда тех, кого считали нежелательными или стоящими ниже себя, – уголовников, гомосексуалистов и прочих социальных аутсайдеров. «Выявлением подобных нежелательных занимались коммунистические ячейки, – рассказывал в 1945 году бывший писарь в комендатуре Иржи Жак, – они же определяли и тех, кто ни в коем случае не должен был попасть в транспорты». Жак – далеко не единственный коммунист, кто в послевоенные годы решительно оправдывал подобную практику. «Когда у меня появлялась возможность спасти десяток антифашистов, – утверждал в 1953 году в ходе внутреннего партийного расследования один из старейших и влиятельнейших заключенных-коммунистов Бухенвальда Вальтер Бартель, – я ею пользовался».
Однако на подобную защиту рассчитывать могли отнюдь не все политзаключенные, поскольку контингент узников с красным треугольником был весьма пестр. Трения нередко возникали даже среди самых ярых противников нацизма. Так и не был полностью преодолен застарелый антагонизм немецких социал-демократов и коммунистов, еще острее были разногласия между представителями разных идеологических направлений. Так, например, у французских националистов не было практически ничего общего с советскими коммунистами. Порой вражда возникала в рамках одной политической группировки. Среди немецких коммунистов вспыхивали разногласия по таким спорным вопросам, как пакт Молотова – Риббентропа, или о том, какая тактика предпочтительна внутри концлагеря. Инакомыслящих обвиняли в уклонении от генеральной линии и исключали из партийных рядов. Когда немецкие коммунисты Равенсбрюка узнали, что Маргарет Бубер-Нойман сидела в сталинских лагерях, они заклеймили ее как «троцкистку» и исключили из своей ячейки. А Бубер-Нойман считала своих оппонентов безнадежно застрявшими в прошлом, в «стране коммунистических грез 1933 года».
Верующие
Очень рано, еще до подъема, узник Освенцима Эли Визель и его отец вставали с нар и шли к ближайшему бараку. Здесь каждое утро сходилась небольшая группа ортодоксальных евреев для совместного произнесения ритуальных молитв и наложения купленных на черном рынке тфилин. Как жертвы самого жестокого эсэсовского террора, евреи сталкивались с наибольшими препятствиями при отправлении своих религиозных обрядов. И все же они находили способы исповедовать свою веру. «Даже в лагерях смерти мы продолжали отправлять наши ритуалы, – писал позднее Визель, – я видел слишком много страданий, чтобы порвать с прошлым и отринуть духовное наследие тех, кто страдал».
Верующие узники знали, что исполнить религиозный долг было практически невозможно. В часы предписанного отдыха приходилось работать, нарушать диету, не было ни священных книг, ни духовных наставников. Тем не менее в небольших замкнутых группах единоверцев обряды, насколько возможно, отправлялись. Так, например, польские узники старались соблюдать христианские ритуалы, поскольку католическая вера была частью их национального самосознания. Тайно устраивали воскресные мессы и даже проносили в лагерь облатки. В Освенциме как минимум один узник получил причастие, находясь в карцере, – привязав облатку на нитку, друзья опустили ее в камеру сквозь прутья решетки.
Многие узники черпали в религии силы. В лагерях нередко создавались замкнутые религиозные группы, внутри которых почти все было общим. Так, например, свидетели Иеговы поровну делили все присылаемые родными деньги и продукты. Немаловажно и то, что религиозные практики служили своеобразным мостиком, связывавшим с долагерной жизнью, а также помогали видеть в страданиях некий высший смысл. Лагерь воспринимался как кульминация вековых преследований, как ниспосланное Богом испытание веры на крепость, как воздаяние за грехи человечества. Некоторые узники-атеисты признавали, что у верующих перед ними есть преимущество – вера давала точку опоры, позволявшую, пусть мысленно, отрешиться от кошмаров лагерной жизни.
Однако она же таила в себе и опасность. Во время молитвы узники рисковали навлечь на себя наказание, даже в тех редких случаях, когда та была официально разрешена. Эсэсовцы и капо нередко превращали религиозные церемонии в повод для издевательств. Так, в Дахау, например, католических клириков заставляли до упаду пить евхаристическое вино (предоставлявшееся Ватиканом), или же их изощренно унижали в дни церковных праздников; из 1870 содержавшихся в Дахау ксендзов погибла почти половина. Но даже если верующих и не подвергали подобным издевательствам, сами религиозные обряды были сопряжены с дополнительным риском. Вынужденные ради молитвы вставать до побудки, они недосыпали, а соблюдение постов или диетических предписаний отнимало последние силы. Утверждали, что ортодоксальные евреи, пытавшиеся есть только кошерную пищу, быстро умирали от истощения.
Ежедневные ритуалы, в особенности ортодоксальных евреев, постоянно провоцировали конфликты. Некоторые узники воспринимали молитвы, особенно в ночное время, как нарушение покоя и обвиняли ортодоксальных евреев в пассивности и непротивлении эсэсовскому террору. «Можете молиться сколько угодно, – сказал Дионис Ленард одному кантору незадолго до своего побега из Майданека, – я же предпочитаю действовать». Другие узники-атеисты воспринимали молитвы как извращение: как можно жить в аду и продолжать молиться Богу? Примо Леви пришел в ярость, когда после селекции в Освенциме увидел, как на соседних нарах молится пожилой еврей, благодаря Бога за то, что тот сохранил ему жизнь. «Неужели Кун не понимает, что в следующий раз выбор падет на него? Неужели он не понимает, что случившееся сегодня просто чудовищно и никакая молитва, никакое искупление вины, ничто из того, что в человеческих силах, не способно очистить его от скверны? На месте Бога я бы плюнул на Куна с его молитвой». Впрочем, непонимание было взаимным. Некоторых ортодоксов, напротив, возмущало отсутствие у остальных евреев религиозного рвения, и они всячески поносили их за сомнения, жалобы или отступничество от Бога.
Все эти столкновения еще раз иллюстрируют, насколько неоднородна была вся масса еврейских заключенных. Хотя все они носили желтую звезду, единства не было, более того, по сравнению с довоенным временем разногласия даже обострились. Когда всем еврейским заключенным пришлось бороться за выживание, стали заметнее любые расхождения – религиозные, политические или культурные. К ним добавились и новые барьеры – языковые и географические. Восточноевропейские евреи часто говорили на идише, непонятном ассимилированным евреям Западной Европы. Проведший в лагерях не один год Бенедикт Каутский пришел к выводу: «Всееврейского товарищества практически не существовало». Но могло ли быть иначе? В конце концов, для евреев взаимная поддержка была сопряжена с большими трудностями, чем для любой другой группы узников. «Мы не могли никому помочь материально, – писал Дионис Ленард в 1942 году, – поскольку у нас ничего не было». И все же, несмотря на все трудности, многие еврейские заключенные – такие как Эли Визель, Примо Леви или Агнес Рожа – объединялись с другими, создавая ячейки взаимной поддержки.
Несмотря на трения в среде узников-евреев, для других заключенных они были единой группой и легкой добычей. Евреи жили в постоянном страхе нападений, в особенности со стороны жадных и жестоких капо. Антисемитизм процветал даже среди заключенных. Капо направо и налево раздавали удары, сопровождая их грязными оскорблениями наподобие «Смерть пархатым!». Даже через много лет после войны бывший немецкий староста одного из отделений Нойенгамме, «прославившийся» своей жестокостью, не таился: «В общем и целом я евреев не любил. По крайней мере в лагере они были готовы лизать вам сапоги и пресмыкаться». Впрочем, свою роль играли и другие факторы, в том числе привычка узников смотреть сверху вниз на тех, кто слабее.
Однако нельзя утверждать, будто узники-евреи были изгоями повсеместно. Многие заключенные относились к ним как к равным, игнорируя угрозы эсэсовцев наказать всякого, кто слишком благоволит евреям. Были те, кто, бесстрашно выходя за пределы своей узкой группы доверенных, проявлял к ним сострадание. Так, когда летом 1942 года эсэсовцы Равенсбрюка в наказание на месяц урезали евреям пайки, другая группа узников во главе с чешскими женщинами в знак солидарности тайком приносила хлеб в барак, где содержались еврейки. И это был не единственный случай. В лагере Освенцим-Моновиц польские узники также делились своими пайками с евреями. «Им самим едва хватало, – вспоминал позднее венгерский еврей Дьердь Кальдор, – и все же они делились с нами».
Разъединенные нации
Будь у читателя возможность послушать вечерние разговоры в бараках ближе к концу войны, он тотчас заметил бы, что велись они на самых разных языках. Возьмем, к примеру, главный лагерь Бухенвальд в конце 1944 года. В нем содержались узники более чем из двадцати стран, в том числе небольшое число испанцев (295 узников), англичан (25), швейцарцев (24), албанцев (23). «Здесь царит поистине вавилонское смешение языков», – писал Примо Леви. По мере того как лагерный контингент делался все более многонациональным, национальность узников начинала играть в лагере все большую роль, сводя одних и разводя других.
Национальная солидарность, основанная на общности языка и культуры, была спасительна для слабых узников. Кроме того, узники нередко отмечали свои национальные праздники, пели народные песни, рассказывали предания. Большинство таких барачных посиделок по окончании рабочего дня были спонтанным выражением национальной принадлежности, однако имели место и организованные концерты, а также танцы и спектакли. Все это не только будило в узниках патриотические чувства. Подобные вещи также вносили разнообразие в унылую, монотонную жизнь лагеря. В лагере в Нюрнберге Агнес Рожа организовала театральную труппу из узников-венгров, которая исполняла известные песни, а также пародии на других заключенных и даже охранников. Мысли узников по поводу лагерной жизни находили свое отражение в лагерном песенном творчестве. Среди песен, которые пели польские узники Освенцима, была одна под названием «Газовая камера». Слова были положены на музыку популярного танго:
Есть газовая камера,
Где мы познакомимся друг с другом.
Где мы встретимся друг с другом,
Может, даже завтра – кто знает?
Многие случаи самоутверждения имели место в своеобразной «серой» зоне, на которую лагерное начальство было вынуждено закрывать глаза. Прежде всего это касалось официальных культурных мероприятий, порой наполненных особым смыслом для разных зрителей. Когда узники Дахау устроили в 1943 году Польский день с хором, оркестром, танцами, они сумели протащить в представление патриотическое содержание. Польские узники гордились своей сценической храбростью, причем не без основания. Сидевшая в первом ряду лагерная охрана, очевидно не замечая вызова, громко хлопала и вызывала артистов на бис.
Несмотря на подобные моральные победы, большая часть подобного рода национальных групп была довольно разобщенной. Да, их могла объединять буква на робе (обозначавшая страну, откуда они были родом), однако разногласия, разъединявшие представителей той или иной нации до войны, никуда не исчезали. Наиболее резко проявлялись они у тех, чью робу украшала буква R, – то есть среди узников, считавшихся «русскими». К ним относились все выходцы с огромной территории Советского Союза, в результате чего эта группа была крайне пестрой как в этническом, так и политическом плане. Кроме того, как на родине, так и в лагерях процветал застарелый антагонизм русских и украинцев. Многие русские военнопленные были преданы сталинскому режиму и клеймили украинцев как предателей и коллаборационистов. В свою очередь, немало арестованных украинцев из числа угнанных в Германию на принудительные работы видели в русских пособников сталинского террора, жертвами которого, в особенности в годы насильственной коллективизации, стали несколько миллионов украинцев.
Ситуацию усугублял и тот факт, что многие советские военнопленные столкнулись с неприкрытой враждебностью со стороны представителей других народов, считавших их бездельниками, ворами и убийцами. Подобное предвзятое мнение коренилось в вековых предрассудках – очередное подтверждение того, какую огромную роль играли в лагере довоенные убеждения и привычки. Заключенные из стран Запада испытывали чувство превосходства над своими, как им казалось, примитивными восточными товарищами по несчастью, а также боялись советских военнопленных как носителей заразных болезней. Ежедневная борьба за существование лишь усугубляла все эти страхи и опасения; в целом лагерь был отнюдь не лучшим местом для преодоления национальных предрассудков.
Советские военнопленные оказались на самом дне лагерной иерархии, что приводило к частым конфликтам с теми, кто находился в чуть более привилегированном положении. Одним из самых больных вопросов было неравное распределение продовольственных посылок – постоянный источник зависти и конфликтов среди заключенных. В Заксенхаузене голодающие советские узники окружали барак с норвежскими заключенными, регулярно получавшими посылки Красного Креста. Истощенные люди просили поделиться с ними хотя бы остатками и даже искали на полу крошки. Норвежцы, как могли, от них отбивались. «Они были словно мухи. От них было невозможно отделаться. Они постоянно возвращались, брали нас в кольцо и ждали, когда им перепадет хотя бы крошка от наших роскошных яств», – писал в дневнике норвежский заключенный осенью 1943 года. В общем и целом, добавлял он, норвежцы обращались с советскими военнопленными «хуже, чем дома с собакой».
Репутация немцев, занимавших верхние ступеньки лагерной иерархии, была невысока. «И мертвые и живые, – писали в 1946 году три прошедших Освенцим польских заключенных, – немцев презирали и ненавидели безмерно». Эта враждебность коренилась в старом антагонизме между Германией и ее европейскими соседями, лишь обострившемся с приходом к власти Гитлера. Многие польские узники воспринимали конфликты с немецкими заключенными как продолжение борьбы с фашистскими захватчиками. Привилегии некоторых немецких заключенных, а также случаи их высокомерия вызывали недовольство иностранцев. Особенно зловещая слава шла о немцах-капо. Многие заключенные видели в их жестокости подтверждение злобной натуры немецкого народа, граница между жертвами и мучителями стиралась. «Такое впечатление, что все они одинаковы – и заключенные, и эсэсовцы, и солдаты вермахта», – писал один из узников Заксенхаузена в октябре 1944 года.
Впрочем, с враждебностью сталкивались не только немцы или русские. Практически не было такой национальной группы, которая не становилась бы предметом насмешек, страха, презрения со стороны других. Не было народа, который не обвиняли бы в жадности, жестокости или бесхребетной покорности эсэсовцам. Многие французы презирали поляков. Те в свою очередь платили им той же монетой. Отношения поляков и русских в свете давней национальной вражды были еще хуже. Когда Веслава Килара назначили писарем в блоке с советскими военнопленными в Освенциме-Бжезинке, он даже не пытался скрыть своего враждебного к ним отношения. Русские же отвечали ему, кратко посылая к известной матери.
Лагерная администрация отнюдь не выступала в роли в пассивного наблюдателя. Она не только создавала условия, стравливавшие заключенных, но и намеренно подогревала межнациональную вражду. Например, лагерное начальство ставило немецких узников в привилегированное положение, предлагая им должности капо. Подобный фаворитизм доходил до того, что немцев вообще не отправляли в лагеря смерти вроде Освенцима. Эсэсовцы всячески раздували пламя межнациональной вражды. Летом 1943 года, поручив исполнение телесных наказаний заключенным (вместо эсэсовцев), Генрих Гиммлер распорядился, чтобы поляки секли русских, а русские – поляков и украинцев. Рудольф Хёсс со свойственным ему цинизмом изложил политику руководства СС так: «Чем больше соперничества, чем яростнее борьба за власть, тем проще управлять лагерем. Divide et impera!» («Разделяй и властвуй!»)
Элита
По мере продолжения войны пропасть между узниками ширилась. Маргарет Бубер-Нойман вспоминала, что в последний год перед освобождением социальные различия достигли апогея: «Толпы детей осаждали бараки, где жили заключенные, находившиеся в лучшем положении, выклянчивая у них еду. Похожие на скелеты существа в лохмотьях копались в мусорных баках в поисках объедков. Другие, «привилегированные» узники, были сравнительно неплохо одеты и сыты. Так, например, одна хорошо одетая женщина ежедневно выводила на прогулку борзую начальника лагеря».
В каждом концлагере была своя элита «привилегированных» узников, составлявшая примерно одну десятую всех насельников лагеря, и, чтобы попасть в этот клуб избранных, человек должен был удовлетворять множеству критериев внутренней лагерной иерархии, таким как национальность, профессия, политические взгляды, язык, возраст, а также время пребывания в лагере. Эти критерии разнились от лагеря к лагерю и могли со временем претерпевать изменения по мере того, как в лагерь прибывали новые узники или же трансформировалась политика лагерного начальства. Однако были общие закономерности. Квалифицированные рабочие, как правило, стояли ступенькой выше, нежели неквалифицированные. Евреи обыкновенно занимали самую нижнюю ступень лагерной иерархии, а немцы – верхнюю. Узники с опытом лагерной жизни обладали преимуществом перед новичками, поскольку опыт предполагал наличие связей, крайне важных для выживания.
Лагерные ветераны, зная, что значит выжить за колючей проволокой, уважали друг друга, кроме того, старожилы не слишком доверяли новичкам. Как вспоминал Рудольф Врба, в Освенциме среди узников существовала своеобразная «мафия». Впрочем, в других лагерях старожилы также занимали привилегированное положение. Разница между ветеранами и новичками бросалась в глаза моментально. Номера на одежде старожилов были меньше, а сама она – чище. Отличия не стирались даже ночью, в темноте барака, хотя бы потому, что «старожилы» говорили между собой на лагерном жаргоне.
Кстати, овладение им было залогом выживания. Для новоприбывших было крайне важно выучить хотя бы азы немецкого – языка эсэсовцев, а значит – власти. Приказы обычно отдавались по-немецки: «Antreten!» (Построиться!), и «Mützen ab!» (Снять шапки!). Приказывая заключенным ускорить шаг, командовали: «Schneller!» (Быстрее!), «Los!» (Пошли!), «Tempo!» (Живо!), «Aber Dalli!» (А ну, проворней!). Докладывать о себе также следовало по-немецки: «Häftling 12 969 meldet sich zur Stelle» (Заключенный 12 969 в ваше распоряжение прибыл!). Даже говоря между собой на родном языке, для обозначения тех или иных реалий заключенные употребляли немецкие слова. Усвоенные еще в студенческие годы азы немецкого пригодились Примо Леви. «Знание немецкого означало жизнь», – писал он. Чтобы повысить свои шансы выжить, он брал у одного узника уроки немецкого. Расплачивался хлебом. «Это было самое лучшее применение хлебу». Понимавшие по-немецки могли надеяться со временем стать «старожилами», незнание заключенными языка отягощало их участь, такие узники чаще подвергались наказаниям. Не зря в Маутхаузене дубинки капо заключенные называли «Dolmetscher» – то есть «переводчиками».
Помимо употребления особых слов, ветераны и говорили другим тоном – резким, грубым, жестким. Порой вместо слов «смерть» и «убийство» они употребляли эвфемизмы, бывшие в ходу у эсэсовцев, такие как «отойти», «пустить в расход», «отправить через дымовую трубу» и т. д. Впрочем, значение большинства выражений было ясным.
«Быстрее сри, б… – орала капо на женщину в туалете Освенцима, – или я тебя прикончу и брошу в говно!» Тут приличиям места не оставалось. Как записал летом 1944 года в дневнике узник лагеря Эбензе Драгомир Барта, самыми употребительными ругательствами среди заключенных были «свинья» и «говнюк».
Этот вульгарный тон отражал глубину морального огрубения узников, но также давал выход накопившимся страхам и фрустрации. Ту же функцию выполнял черный юмор, столь характерный для ветеранов. «Многие выжили исключительно благодаря этому юмору», – писал позднее Давид Руссе. Это был защитный механизм, помогавший узникам – пусть лишь краткий миг – дистанцироваться от ужасов лагерной жизни. Высмеивали все: еду (в Заксенхаузене омерзительную селедочную пасту прозвали «кошачьим дерьмом»), издевательства эсэсовцев (в Дахау бритые головы удостоились прозвища «шоссе для вшей»), даже смерть (в Бухенвальде узники отпускали шутки о форме клубов дыма, поднимавшихся из трубы крематория). Шутили друг над другом и особенно над новичками. Тем из них, кто надеялся на скорое освобождение, умудренные опытом узники говорили: «Да, самые трудные первые пятнадцать лет. Но ничего, постепенно привыкаешь». Тем самым старожилы показывали свой привилегированный статус закаленных ветеранов. Новичкам еще только предстояло усвоить все тонкости лагерной жизни.
Веслав Килар (узник номер 290) попал в Освенцим в ходе первых массовых депортаций июня 1940 года и, проведя в лагере несколько лет, оказался в числе подобных старожилов. Благодаря связям с другими польскими ветеранами он получил доступ к дополнительным благам. Время от времени ему перепадали такие деликатесы, как колбаса или кусок ветчины. Друзья доставали ему лекарства, когда он заразился тифом. А когда его, больного, эсэсовцы решили отправить в газовую камеру, опыт и связи помогли ему спастись. Подобно другим ветеранам, Килар знал, как не попасть на каторжные работы; он постоянно лежал в лазарете, а в 1943 году, доведя свою «лагерную технику» до совершенства, вообще практически не работал. Почти не боялся он и физического насилия. С ветеранами лагеря капо старались отношения не обострять, ведь у тех вполне могли найтись влиятельные друзья. Даже некоторые эсэсовцы и те уважали ветеранов. Тем не менее ощущения полной безопасности не было. Килар знал: всего достигнутого – благодаря случайности, хитрости или жертвам – можно лишиться в одночасье. Так и случилось в один из ноябрьских дней 1944 года, когда его перевели в филиал Нойенгамме в городе Порта-Вестфалика. Такие, как он, привилегированные узники подобных переводов боялись. Из ветеранов они вновь превращались в новичков, опускавшихся на самую нижнюю ступеньку лагерной иерархии, жизнь которых оказывалась во власти местных «старожилов».
Подчас элита заключенных жила в своем обособленном мире. В то время как рядовые узники ежедневно боролись за жизнь, привилегированные, напротив, наслаждались бездельем. Их привилегии, пусть и куцые, позволяли то, что в лагере казалось немыслимым. Так, эсэсовцы разрешали им занятия спортом, и заключенные, в первую очередь мужчины, этим активно пользовались. На первом месте по популярности стоял футбол, например, в гетто Терезиенштадта по воскресеньям часто проводили матчи национальных команд из разных концлагерей. Иногда ветеранов приглашали посмотреть боксерские турниры заключенных, участникам которых полагался дополнительный паек. Хотя подобные зрелища в первую очередь служили развлечением элиты заключенных и лагерной охраны, любившей делать ставки, некоторые видели в них подрыв устоев, в особенности когда иностранец отправлял немца в нокдаун.
Лагерное начальство также давало привилегированным узникам добро на посещение культурных мероприятий. По воскресеньям в лагерях устраивались концерты оркестра из заключенных, в которых исполнялись произведения классической и легкой музыки. К более уединенным видам досуга относилось чтение книг из постоянно пополнявшихся в период войны лагерных библиотек. «Библиотека в лагере превосходна! Особенно раздел классической литературы», – писал в дневнике летом 1944 года голландский писатель и журналист Нико Рост, заключенный Дахау. В некоторых лагерях даже показывали кинофильмы. Узники пусть всего на час-другой переносились в мир экранных грез, забывая о смерти и жестокой лагерной действительности, никуда, впрочем, не отступавших. В Бухенвальде зал, где демонстрировали кинофильмы, в другое время служил пыточной камерой, а в Бжезинке киноленты крутили неподалеку от комплекса крематориев. Возвращаясь однажды вечером в барак после просмотра оперетты, Веслав Килар увидел большую толпу евреев – мужчин, женщин, детей, – которых гнали в газовые камеры.
Но самым удивительным были редкие случаи браков, которые заключали узники с большими связями. Один из них имел место в Освенциме 18 марта 1944 года, когда австрийский коммунист Рудольф Фримель женился на своей невесте, специально приехавшей с их маленьким сыном из Вены. После гражданской церемонии в городе и приема в эсэсовской казарме пара через весь лагерь прошествовала к борделю, где и провела брачную ночь. Весь лагерь буквально гудел. Неудивительно, ведь лагерная администрация выдавала в основном свидетельства не о браке, а о смерти, впрочем, последнее вскоре выписали и на имя Рудольфа Фримеля, повешенного в декабре 1944 года после неудачной попытки побега.
На первый взгляд невозможно поверить в то, что в концлагере заключенным удавалось отлынивать от работы. Тем не менее это отнюдь не противоречило эсэсовской концепции концлагеря. Лагерное начальство всегда стремилось создавать видимость нормальной жизни благоухающими клумбами и лагерными библиотеками, тщась обмануть как возможного посетителя, так и себя. Более того, лагерная администрация пыталась заручиться лояльностью избранных узников, предлагая взамен нее известные послабления режима. А возможность культурного досуга еще больше усиливала и без того внушительную пропасть между рядовыми узниками и элитой. Мало что обозначало эту пропасть резче, чем сражавшиеся за мяч атлетически сложенные футболисты в яркой форме, а рядом истощенные узники в лохмотьях, борющиеся за жизнь. Миры привилегированных и обреченных нередко пересекались, как, например, в воскресенье 9 июня 1944 года в лагере Эбензе. В этот день капо Драгомир Барта проводил допрос беглого узника-поляка. Тот молил о пощаде. На глазах у Барты эсэсовцы жестоко избили несчастного и затравили собаками. Остаток дня Барта провел играя с друзьями в волейбол.