Обреченный род
Два художника-пейзажиста молча созерцали морской вид. На обоих он производил сильное впечатление, хотя воспринимали они его по-разному. Одному из них – приезжему из Лондона – он был совершенно незнаком и чужд. Другому – местному жителю, известному, однако, далеко за пределами его родины, – этот вид был знаком гораздо ближе, но тем не менее в данный момент также казался чужим.
В смысле колорита и внешних очертаний пейзаж, которым любовались художники, представлял собой полосу желтого песка на фоне солнечного заката. В нем смешались различные краски: мертвенно-зеленая, бронзовая и желто-серая, казавшаяся в этом сочетании не только мрачной, но и таинственной – более таинственной, чем золото. Ровный очерк пейзажа нарушало только длинное здание, подступавшее к берегу моря. Самое удивительное в этом здании было то, что верхняя его часть, вся в бесчисленных окнах и широких трещинах, имела вид руины и на фоне угасающего заката казалась каким-то черным скелетом, в то время как нижняя часть почти совсем не имела окон. Те, что сохранились, были замурованы, и различить их почти не представлялось возможным в сумеречном свете. Впрочем, одно нормальное окно все-таки было, но выглядело оно еще таинственнее других, потому что в нем горел свет.
– Кто может жить в этих развалинах? – воскликнул лондонец – крупный, богемного вида мужчина с всклокоченной рыжей бородкой, из-за которой он казался старше, чем был на самом деле; в Лондоне он был известен под именем Гарри Пейн.
– Вы, вероятно, думаете – привидения? – ответил его друг Мартин Вуд. – Что ж, обитатели этого дома, пожалуй, действительно похожи на призраков.
Казалось парадоксом, что художник из Лондона проявляет совершенно буколическую свежесть восприятий, какую-то провинциальную наивность и моложавость, тогда как местный художник выглядит человеком более сдержанным, опытным и относится к своему коллеге с дружеской насмешливостью старшего товарища. Он и с виду казался как-то спокойней и уравновешенней. Он был чисто выбрит и одет в черный костюм.
– Это знамение времени, – продолжал он. – Уходят старые времена, а с ними – старые имена. Последние отпрыски знаменитого рода Дарнуэй живут в этом замке. Бедны они невероятно. У них не хватает даже средств отремонтировать верхний этаж своего жилища. Они живут на нижнем этаже точно совы. Зато у них есть фамильные портреты из эпохи войн Алой и Белой Розы и первых шагов портретной живописи в Англии. Некоторые из этих картин совсем неплохие. Я узнал это случайно, потому что Дарнуэй неоднократно обращались ко мне за советами как к специалисту. Там есть портрет – один из самых ранних; он до того хорош, что прямо мороз по коже подирает.
– Да от одного вида этих руин мороз по коже подирает, – заметил Пейн.
– Пожалуй, вы правы, – сказал Вуд.
Воцарившееся молчание было через несколько минут нарушено звуком шагов. И художники невольно содрогнулись (эта дрожь была вполне объяснима), когда на берегу внезапно появился темный силуэт, двигавшийся очень быстро, точно вспугнутая птица. Однако тотчас выяснилось, что это самый обыкновенный человек с черным чемоданом в руках, смуглый, длиннолицый мужчина с острым взглядом; он внимательно и довольно недружелюбно оглядел лондонца с головы до ног.
– Это доктор Барнет, – сказал Вуд, и в голосе его прозвучало облегчение. – Добрый вечер, доктор. Идете в замок? Надеюсь, никто не болен?
– В такой трущобе только больные и могут жить, – пробурчал доктор. – Впрочем, они уже так больны, что не замечают этого. Тут самый воздух зачумлен. Не завидую я этому молодому австралийцу.
– Что за молодой австралиец? – спросил Пейн отрывисто и довольно рассеянно.
– А! – удивился доктор. – Вам ваш друг ничего не рассказывал? Этот юноша прибыл сегодня. Типичная старомодная мелодрама: наследник возвращается из-за моря в свой разрушенный родовой замок, чтобы, согласно древнему семейному договору, жениться на девушке, поджидающей его в башне, заросшей плющом. Да, такие вещи случаются и в наше время! У него даже есть немножко денег, и это единственное светлое пятно во всей истории.
– А что обо всем этом думает сама мисс Дарнуэй? – сухо спросил Вуд.
– То же самое, что она думает всегда и обо всем, – ответил доктор. – В этом логове вообще не думают – только бродят по галереям да грезят. По-моему, она воспринимает семейный договор и жениха из Австралии как часть роковой судьбы рода Дарнуэй. Я уверен, что если бы он оказался горбатым, одноглазым негром с манией человекоубийства, то она бы решила, что это лишь последний художественный штрих, вполне соответствующий сумеречному пейзажу.
– Вы выставляете наших земляков в довольно непривлекательном свете! Что подумает о них мой друг из Лондона! – рассмеялся Вуд. – А я как раз собирался повести его туда. Каждый художник должен воспользоваться случаем и полюбоваться портретами из галереи Дарнуэй. Впрочем, кажется, лучше будет отложить наш визит, раз приехал этот австралиец.
– Пожалуйста, пойдите к ним! – горячо воскликнул доктор. – Все, что хоть сколько-нибудь может осветить их унылую жизнь, облегчит мне труд. Но тут, кажется, нужен целый полк австралийских кузенов, чтобы поднять их настроение. Чем больше посетителей, тем лучше! Идемте, я сам представлю вас.
Они подошли ближе к замку, и Пейн увидел, что он окружен рвом, полным стоячей зеленой воды. Старый мост был перекинут через ров, а по другую сторону моста виднелся довольно широкий каменный двор, весь в трещинах, из которых пробивалась трава и какие-то дикие растения. Этот двор казался в серых сумерках удивительно пустынным. Он упирался в низкие ворота эпохи Тюдоров, широко раскрытые, но темные, как вход в пещеру.
Когда стремительный доктор без всяких предварительных церемоний провел их в ворота, Пейн опять почувствовал, что ему как-то не по себе.
Он думал, что ему придется подниматься в какую-нибудь полуразрушенную башню по узким и крутым винтовым лестницам, а в действительности он сразу же спустился на несколько ступенек вниз. Они шли анфиладой темных покоев, которые напоминали подземные казематы, несмотря на то, что были увешаны темными картинами и уставлены пыльными книжными шкафами. Там и сям тусклая свеча в старинном канделябре выхватывала из мрака какую-нибудь деталь некогда роскошной, а теперь совершенно запущенной обстановки, но случайного посетителя поражали не эти свечи, а мерцание пробивавшегося откуда-то дневного света. Пройдя в конец длинного зала, Пейн увидел источник этого света – низкое овальное окно в стиле семнадцатого столетия. Это окно отличалось одним удивительным свойством: из него было видно не настоящее небо, а только отражение неба – бледная полоска дневного света, отражающаяся в воде рва, под нависшей тенью каменных ступеней. Пейн вспомнил о властительнице замка из средневековой легенды, видевшей внешний мир только в зеркале. «А властительница замка Дарнуэй, – подумал он, – видит мир мало того что в зеркале, но еще и вверх ногами».
– Можно подумать, что замок Дарнуэй рушится не только в переносном, но и в буквальном смысле этого слова, – тихо сказал Вуд, – что он погружается в болото или в зыбучие пески. Кажется, что недалек тот час, когда море поглотит его.
Даже трезвый доктор Барнет невольно содрогнулся, когда к ним беззвучно приблизилась какая-то странная фигура. В комнате царила такая глубокая тишина, что посетители были крайне удивлены, обнаружив, что она не пуста. В ней находились три человека – три неподвижные фигуры, одетые во все черное и похожие на три мрачные тени. Когда одна из этих фигур, поднявшаяся им навстречу, подошла к окну, Пейн увидел, что это мужчина и что лицо у него почти такое же серое, как обрамляющие его волосы. То был Уэйн, дворецкий, оставшийся в замке in loco parentis после смерти эксцентричного чудака – последнего лорда Дарнуэй. Он был бы, пожалуй, красивым стариком, если бы у него вовсе не было зубов… Но у него был один-единственный зуб, и зуб этот, по временам высовывавшийся изо рта, придавал ему зловещий вид. Он встретил доктора и его спутников со старосветской церемонностью и подвел их к двум другим черным фигурам, неподвижно сидевшим в углу. Одна из них показалась Пейну как нельзя более подходящей к этим мрачным покоям. Это был католический священник, как бы вынырнувший из средневековья. Пейн живо нарисовал его себе бормочущим молитвы, перебирающим четки или занимающимся каким-нибудь другим меланхолическим делом в этом меланхолическом месте. Внешность у священника была весьма неприметная; его лицо, круглое и спокойное, ничего не выражало. Зато к женщине это определение не подходило. Ее лицо никак нельзя было назвать неприметным. Оно выделялось на темном фоне платья, волос и кресла своей устрашающей бледностью и почти устрашающей красотой. Пейн долго не мог отвести от него глаз.
Вуд обменялся с хозяевами несколькими пустыми и вежливыми фразами, имевшими непосредственное отношение к цели его посещения – экспертизе картин. Он извинился за то, что позволил себе явиться в замок в день большого семейного торжества – приезда австралийского кузена. Впрочем, он скоро убедился, что появление его самого и его спутников оживило замок и даже несколько развлекло мисс Дарнуэй. Поэтому он без колебаний провел Пейна в смежную с залом библиотеку. Там висел портрет, который он хотел показать своему коллеге – не как произведение искусства, а, скорее, как загадку. Маленький священник засеменил в библиотеку вслед за ними; по-видимому, он разбирался в старинных картинах не хуже, чем в старинных молитвах.
– Я горжусь, что нашел эту картину! – сказал Вуд. – Я уверен, что это Гольбейн. А если не Гольбейн, то какой-нибудь его современник, еще более гениальный, чем он.
Портрет был написан в свойственной той эпохе манере – грубо, но искренне и чрезвычайно жизненно. Он изображал мужчину в черном платье, отороченном золотом и мехом, с крупным белым лицом и внимательными глазами.
– Какая жалость, что искусство не остановилось навеки в ту переходную эпоху! – воскликнул Вуд. – Зачем ему было переходить куда-то? Вы видите, это лицо достаточно реалистично, чтобы быть реальным! Обратите внимание: оно тем более выразительно, что окружающие его второстепенные предметы написаны неумело и наивно! А глаза? Они еще реальнее, чем лицо! Клянусь богом, они, по-моему, даже слишком реальны для лица! Можно подумать, что они из него вот-вот вылезут.
– Фигура плохо написана, – заметил Пейн. – В конце средних веков художники были еще недостаточно знакомы с анатомией, в особенности северные. Левая нога никуда не годится.
– Я с вами не согласен, – спокойно сказал Вуд. – Средневековые мастера, работавшие на заре реализма, были бо`льшими реалистами, чем мы думаем. Вы, пожалуй, скажете, что на этом портрете одна бровь выше другой, но я готов держать пари, что, если бы вы были знакомы с этим парнем лично, вы заметили бы, что у него и в жизни одна бровь выше другой. И я не удивился бы, если бы он оказался хромым, и потому художник сознательно вывернул ему ногу.
– Как он выглядит! Что за старый черт! – внезапно воскликнул Пейн. – Простите, пожалуйста, ваше преподобие, за резкое выражение.
– Ничего, я верю в черта, – сказал священник с непроницаемым лицом. – Кстати, согласно преданию, черт был хромым.
– Уж не хотите ли вы сказать, что это сам черт и есть? Между прочим, кто это такой?
– Лорд Дарнуэй, современник Генриха Седьмого и Генриха Восьмого, – ответил Вуд. – О нем тоже существуют забавные предания. Одно из них изложено в виде надписи на раме этого портрета. Более подробный вариант я нашел здесь же, в замке, в одной книжке. Стоит прочесть и то и другое.
Пейн наклонился к раме и с трудом, по складам прочел следующее четверостишие:
– В седьмом потомке я воскресну
И в семь часов опять исчезну.
Таков мой рок, и горе той,
Кто станет вновь моей женой.
– Звучит жутковато, – заметил Пейн. – Впрочем, это, может быть, потому, что я ни слова не понял.
– Если бы вы поняли эту надпись, она показалась бы вам не менее жуткой, – тихо сказал Вуд. – Согласно самой поздней записи, которую я нашел в старой книге, этот человек покончил с собой таким образом, что его жена была заподозрена в убийстве и казнена. Вторая запись рассказывает о другой трагедии, имевшей место через семь поколений: в царствование короля Георга еще один Дарнуэй покончил с собой, предварительно насыпав яд в бокал своей жены. Говорят, что оба самоубийства имели место ровно в семь часов. По-моему, тут дело в том, что этот Дарнуэй воскресает в каждом седьмом потомке и, как гласит надпись, делает гадость женщине, имевшей глупость выйти замуж за данного потомка.
– В неприятном положении окажется очередной седьмой потомок, – вполголоса заметил Пейн.
Вуд сказал еще тише:
– Нынешний наследник как раз седьмой.
Гарри Пейн внезапно расправил грудь и плечи, как человек, сбрасывающий тяжелый груз.
– Какой чепухой мы занимаемся! – воскликнул он. – Мы все интеллигентные люди и живем в двадцатом столетии! До того, как я попал в это проклятое место, я только смеялся над подобной чушью.
– Вы правы, – сказал Вуд, – если бы вы подольше пожили в этом подземном замке, вы стали бы воспринимать все окружающее совсем иначе. Я заинтересовался этим портретом, когда перевешивал его. Мне немало пришлось с ним повозиться. Иногда мне кажется, что это нарисованное лицо живее мертвых лиц здешних обитателей, что оно талисман или магнит… что оно повелевает стихиями и судьбами людей и предметов. Вы, вероятно, назовете это фантастикой…
– Что за шум? – внезапно спросил Пейн.
Все прислушались, но сначала не услышали ничего, кроме глухого ропота прибоя. А потом им почудилось, что к этому ропоту примешивается еще какой-то звук; казалось, что кто-то старается перекричать прибой. Сперва шум волн заглушал голос, потом он стал явственнее. Через несколько секунд уже не оставалось места сомнению: на берегу кто-то кричал.
Пейн повернулся к окну и наклонился, чтобы выглянуть из него. Это оказалось то самое окно, в которое был виден только ров, отражающий небо и каменные ступени двора. Однако теперь он отражал нечто совершенно новое для Пейна. С отраженных ступеней в воду свисали чьи-то отраженные ноги. В узкое окошко Пейн видел только эти черные ноги, резко вычерченные на фоне бледного заката. Головы человека не было видно, она была как бы в облаках, и это обстоятельство придавало особенную таинственность его крику; он выкрикивал какие-то слова, которых ни Пейн, ни его спутник не могли как следует расслышать. Пейн высунулся из окошка с изменившимся лицом и сказал не своим голосом:
– Как он странно стоит!
– Нет-нет, – сказал Вуд успокоительным шепотом, – в отражении все выглядит искаженным… Вода зыблется, а вам кажется…
– Что кажется? – спросил священник.
– Что он хром на левую ногу, – ответил Вуд.
Овальное окно все время казалось Пейну магическим зеркалом. У него было такое впечатление, будто в этом зеркале отражаются неисповедимые судьбы. Помимо человеческой фигуры, он видел в нем еще нечто такое, чего не понимал: три длинных, тонких ноги резко выделялись на светлом фоне, словно рядом с незнакомцем стоял какой-то исполинский трехногий паук. Эта сумасшедшая ассоциация вскоре сменилась другой – более жизненной: он подумал о треножниках языческих оракулов. А через несколько секунд и таинственный треножник, и человеческие ноги исчезли из его поля зрения.
Он повернулся и увидел бледное лицо Уэйна. Рот старика-дворецкого, из которого торчал один-единственный зуб, был широко раскрыт.
– Он приехал, – пролепетал Уэйн. – Пароход прибыл из Австралии сегодня утром.
Переходя из библиотеки в центральный зал, они услышали шаги приезжего, поднимавшегося по лестнице и тащившего за собой свой, по-видимому, не слишком большой багаж. Когда Пейн увидел этот багаж, он облегченно рассмеялся. Таинственный треножник оказался всего-навсего складным штативом фотографического аппарата, и человек, несший его, ничем не отличался от всех нормальных людей. Он был одет в темный костюм, сидевший на нем довольно мешковато, и серую фланелевую рубашку, а башмаки его громыхали весьма непочтительно по паркету мертвых покоев. Когда он двинулся дальше, чтобы поздороваться со своими родственниками, можно было заметить, что он хромает, но хромает почти незаметно. Впрочем, Пейн и его спутники не обратили внимания на походку приезжего – их взоры были устремлены на его лицо.
Приезжий, как видно, сразу почувствовал, что его появление вызвало переполох и даже некоторый ужас. Но Пейн мог поклясться, что австралиец не знал причин этого странного приема. Девушка, с которой он заочно был помолвлен, оказалась, безусловно, очень хороша собой и не могла не понравиться ему, но одновременно она пугала его – это было очевидно. Старик-дворецкий приветствовал его, точно феодального лорда, но в то же время обращался с ним как с фамильным привидением. Священник глядел на него с непроницаемым и потому особенно таинственным лицом. Пейн мысленно оценил всю жуткую иронию положения – иронию, напомнившую ему о греческой трагедии. Он предполагал увидеть в приезжем дьявола, а увидел нечто худшее: бессознательный рок. Казалось, что австралиец идет навстречу преступлению с чудовищной беспечностью Эдипа. Он вступил в родовой замок так беззаботно, словно ничего не видел и явился сюда только для того, чтобы сфотографировать живописные руины. И даже сам фотографический аппарат с его штативом преобразился в треножник древней Пифии.
Когда несколько позднее Пейн собрался уходить, он, к великому своему удивлению, понял, что австралиец гораздо лучше разбирается в окружающей его обстановке, чем можно было предположить. Он наклонился к художнику и сказал ему шепотом:
– Не уходите… или поскорее приходите опять. Вы похожи на живого человека. Этот замок внушает мне ужас.
Выйдя из этих почти подземных залов на ночной воздух, пахнувший морем, Пейн почувствовал себя так, словно вырвался из сонного царства, в котором события громоздились друг на друга, как в нелепой чехарде. Приезд австралийца Пейн находил каким-то невразумительным. Лицо приезжего – точная копия лица на старинном портрете – взволновало его. Этот человек представлялся ему двуглавым чудовищем. Однако не все увиденное им в замке показалось ему кошмарным сном, и не лицо австралийца запомнилось ему отчетливее всего остального.
– Вы говорите, – обратился он к доктору, с которым шел по темному песчаному берегу темнеющего моря, – вы говорите, что этот молодой человек помолвлен с мисс Дарнуэй на основании какого-то древнего семейного договора. Это похоже на роман.
– На исторический роман, – ответил доктор Барнет. – Род Дарнуэй заснул несколько столетий тому назад, когда жизнь действительно напоминала роман. Да, если я не ошибаюсь, у них существует традиция, по которой двоюродные и троюродные братья, достигнув определенного возраста, женятся на своих кузинах, чтобы удержать наследство в одних руках. Дурацкая традиция, скажу я вам! И если такие кровосмесительные браки часто имели место в их семье, то вырождение рода можно отнести всецело на счет дурной наследственности.
– Я не согласен с вами, – заметил Пейн довольно сухо. – Не все они вырожденцы.
– Конечно, – сказал доктор, – молодой человек не выглядит дегенератом, хоть он и хромой.
– На что вы намекаете? – воскликнул Пейн в припадке внезапного и совершенно необъяснимого гнева. – Если в мисс Дарнуэй, по-вашему, что-то не так, то у вас самих дегенеративный вкус!..
Лицо доктора омрачилось.
– Мне кажется, что я знаю обо всем этом больше, чем вы, – сказал он коротко.
Они двинулись дальше в молчании. Каждый из них чувствовал, что вел себя грубо и, в свою очередь, стал жертвой грубого обращения. Вскоре они распрощались, и Пейн еще долго размышлял в одиночестве о случившемся, так как его приятель Вуд остался в замке по какому-то делу, имевшему отношение к картинам.
Пейн не преминул воспользоваться приглашением австралийца, нуждавшегося в поддержке живого человека. В течение ближайших нескольких недель он основательно познакомился с мрачными покоями замка Дарнуэй. Следует, впрочем, отметить, что он вовсе не думал посвящать себя целиком поддержке австралийского кузена. Меланхолическая молодая леди, по-видимому, еще больше нуждалась в поддержке и развлечении; во всяком случае, Пейн проявлял величайшую готовность развлекать ее. Будучи, однако, человеком щепетильным, он порой чувствовал себя очень неловко и терзался сомнениями.
Недели проходили за неделями, но никто не мог решить по поведению молодого Дарнуэя, считает ли он себя связанным старинным семейным договором или нет. Он задумчиво бродил по темным галереям и подолгу стоял перед темным, мрачным портретом, глядя на него невидящим взором.
Черные тени этого замка-тюрьмы, по-видимому, уже осеняли его своими крыльями, и его былая бодрость убывала с каждым днем. Тем не менее Пейну никак не удавалось выяснить мнение австралийца насчет того, что особенно интересовало его самого. Однажды он попытался посвятить в свои сомнения Мартина Вуда. Но разговор, имевший место в галерее, где Вуд развешивал картины, не удовлетворил Пейна.
– По-моему, вам туда нечего соваться, раз они помолвлены, – коротко сказал ему Вуд.
– Да я и не сунусь, если они помолвлены, – возразил Пейн. – Но помолвлены ли они? Я, разумеется, не говорил ей еще ни слова. Но я достаточно долго наблюдал за ней и уверен, что она и не думает о помолвке, если даже таковая существует. И он тоже как воды в рот набрал. По-моему, это нечестно – так упорно откладывать дело в долгий ящик.
– Особенно нечестно по отношению к вам, правда? – заметил Вуд довольно ехидно. – Хотите, я скажу вам, что я обо всем этом думаю? Я думаю, что он просто-напросто боится.
– Боится, что ему откажут? – спросил Пейн.
– Нет, боится, что ему дадут согласие, – ответил Вуд. – Подождите, не набрасывайтесь на меня! Я не то хочу сказать! Он боится не мисс Дарнуэй; он боится портрета.
– Боится портрета? – переспросил Пейн.
– Вернее, проклятия, связанного с портретом. Помните те стишки относительно судьбы рода Дарнуэй?
– Но послушайте! – воскликнул Пейн. – Ведь даже роковая судьба рода Дарнуэй не может предусмотреть все возможности! Сначала вы сказали, что я не могу на ней жениться из-за семейного договора. А теперь вы говорите, что семейный договор не может быть выполнен из-за этого проклятия. Но ведь если проклятие может воспрепятствовать выполнению договора, то с какой стати мисс Дарнуэй держаться за этот договор? Если оба они боятся брака, то пусть расходятся, и дело с концом! С какой стати я должен больше считаться с их семейными традициями, чем они сами? Нет, по-моему, вы совершенно неправы.
– Конечно, дело путаное, – коротко ответил Вуд и вновь принялся стучать молотком по подрамнику.
И вот в одно прекрасное утро австралийский кузен нарушил обет молчания. Этот его поступок был довольно примитивным, как и все прочие, но руководствовался он, очевидно, самыми благими намерениями. Он откровенно обратился за советом – но не к одному лицу, как Пейн, а к целому собранию. Излагая свои сомнения, он обращался сразу ко всей аудитории, как государственный деятель на предвыборном собрании. К счастью, мисс Дарнуэй не участвовала в этом совещании; и Пейн содрогался, когда думал о том, что она должна испытывать. Но австралиец был абсолютно честен; считая совершенно естественным обратиться к близким друзьям за помощью, он созвал нечто вроде семейного совета и выложил – вернее сказать, выбросил – все свои карты на стол. Сделал он это с отчаянным видом человека, который уже много дней и ночей бьется над неразрешимой проблемой. В сравнительно короткое время мрачные тени, витающие под низкими сводами замка, изменили его настроение и усилили сходство с портретом – сходство, которое всех так поражало. Совет, состоявший из пяти человек, включая доктора, заседал за круглым столом. И Пейн лениво думал о том, что его серый костюм и рыжие волосы – единственное яркое пятно в этой комнате. Ибо священник и дворецкий были в черном, а Вуд и Дарнуэй носили темно-серые костюмы, казавшиеся черными. Может быть, именно поэтому австралиец называл Пейна «единственным живым человеком в замке».
Молодой Дарнуэй резко повернулся в кресле и заговорил:
– Есть ли во всем этом хоть капля истины? Вот вопрос, который я задавал себе до тех пор, пока не почувствовал, что схожу с ума. Я никогда не предполагал, что меня могут волновать такие вещи. И вот я все время думаю о портрете, о надписи, обо всем прочем, и меня мороз по коже подирает. Действительно ли существует судьба рода Дарнуэй или это только глупое совпадение? Имею ли я право жениться, или в тот момент, когда я женюсь, небо разверзнется и на меня или на мою жену низвергнется нечто черное, огромное, неведомое?
Его взгляд растерянно блуждал по лицам сидевших за столом и наконец остановился на спокойном лице священника, к которому, казалось, и была обращена речь. Трезвый ум Пейна был возмущен тем, что молодой человек, борющийся со своим суеверием, прибегает к помощи представителя самого черного суеверия. Он сидел рядом с австралийцем и заговорил прежде, чем священник успел собраться с мыслями.
– Да, совпадение удивительное, с этим я согласен, – сказал он, стараясь говорить беззаботно и бодро, – но, конечно, мы… – И вдруг он замолк, точно пораженный молнией. Дарнуэй быстро повернул голову в его сторону, когда он заговорил, высоко вздернул левую бровь, – и на Пейна глянуло лицо с портрета. Сходство было поистине ужасающее. Все прочие тоже заметили его; у всех был такой вид, словно перед ними на мгновение вспыхнул ослепительный свет. Старик-дворецкий глухо застонал.
– Ох, как нехорошо, – пробормотал он хрипло, – тут творятся ужасные вещи!
– Да, – тихо сказал священник, – творятся ужасные вещи. И имя самой ужасной из них – абсурд.
– Что вы сказали? – спросил Дарнуэй, все еще глядя на него.
– Я сказал – абсурд, – ответил священник. – Я до сих пор молчал, потому что все, что здесь происходило, меня не касалось. Я был тут по соседству по делам, и мисс Дарнуэй пригласила меня к себе в замок. Но раз вы обращаетесь за советом непосредственно ко мне, то мне нетрудно будет вам ответить. Разумеется, никакая роковая судьба рода Дарнуэй не может вам воспрепятствовать жениться на любой девушке, на которой вам заблагорассудится жениться. Ни одного человека на свете рок не может вовлечь ни в какой заслуживающий прощения грех, не говоря уже о таких преступлениях, как самоубийство и убийство. Никто не может заставить вас совершить преступление помимо вашей воли только потому, что ваша фамилия Дарнуэй, точно так же как меня потому, что моя фамилия – Браун. «Рок Браунов», – прибавил он мечтательно, – звучит даже лучше.
– И это говорите вы! – в недоумении воскликнул австралиец.
– Да, именно я. И именно так я советую вам относиться ко всему, что тут происходит, – весело сказал священник. – Что стало с великим искусством – фотографией? Как обстоят дела с вашим аппаратом? Я знаю, в вашем замке довольно темно, но верхний этаж с его широкими сводами можно приспособить под первоклассное фотографическое ателье. Несколько рабочих сделают вам там стеклянную крышу за два-три дня.
– Знаете, – вмешался Мартин Вуд, – мне казалось, что именно вы не захотите портить вид этих изумительных готических сводов. Ведь это лучшее, что создала ваша религия за все время своего существования. Я думал, что вы должны питать склонность к этому стилю. Откуда у вас такое пристрастие к фотографии?
– У меня пристрастие к солнечному свету, – ответил патер Браун, – а у фотографии есть то достоинство, что она немыслима без солнечного света. И если вы не понимаете, что я готов разнести вдребезги все готические своды мира ради одного человеческого рассудка, то вы вообще меня не понимаете.
Австралиец вскочил на ноги, точно его воскресили.
– Вот это дело, честное слово! – воскликнул он. – Право, не ожидал я этого от вас! И вот что, ваше преподобие: я вам докажу, что у меня еще есть мужество!
Старик-дворецкий все еще не сводил с него испуганного и внимательного взора, словно в вызывающем поведении молодого человека было нечто сверхъестественное.
– Что вы намерены делать? – воскликнул он вдруг.
– Я намерен сфотографировать портрет, – ответил Дарнуэй.
Только через неделю разразилась катастрофа. Подобно грозовой туче заволокла она солнце разума, к которому тщетно призывал своих собеседников священник, и погрузила древний замок и всех его обитателей в роковой мрак рода Дарнуэй.
Оборудовать ателье было нетрудно. Пустое, пронизанное солнечными лучами, внутри оно было похоже на любое другое фотографическое ателье. Но у человека, попадавшего в него из сумрачных покоев нижнего этажа, создавалось впечатление, будто он сразу перешел из темного прошлого даже не в настоящее, а в пустое и яркое будущее.
По предложению Вуда, хорошо знавшего замок, небольшая комната на верхнем этаже была превращена в лабораторию, где Дарнуэй прятался от дневного света, чтобы при свете красной лампочки заниматься приготовлениями к съемке. Вуд, смеясь, говорил, что красная лампочка примирила его с совершенным вандализмом, ибо погруженная в багровый сумрак комната была не менее романтична, чем пещера алхимика.
И вот настал день съемки. Дарнуэй встал с первыми лучами солнца и перенес портрет из библиотеки в ателье по единственной винтовой лестнице, соединявшей верхний и нижний этажи. Там он поставил его на мольберт прямо перед окном и установил напротив него свой треножник. Он постоянно говорил, что пошлет фотографию некоему антиквару, расспрашивавшему его о древностях замка Дарнуэй; но все понимали, что это только отговорка, за которой кроются значительно более глубокие мотивы. То была настоящая бескровная дуэль – если не между Дарнуэем и демоническим портретом, то между Дарнуэем и его собственными сомнениями. Он хотел столкнуть лицом к лицу трезвую правду фотографического аппарата с колдовскими чарами этой странной картины. Он хотел посмотреть, не рассеют ли солнечные лучи нового искусства мрачные тени старого.
Может быть, именно поэтому он упорно отказывался от чьей бы то ни было помощи, хотя это и вызывало некоторую задержку. Впрочем, он все время успокаивал и подбодрял немногих любопытных, посетивших в день эксперимента ателье, где он в полном одиночестве возился со своим аппаратом. Он отказался спуститься вниз к обеду, и дворецкий понес ему тарелки наверх. Через несколько часов старик пришел за ними и убедился, что аппетит у Дарнуэя отнюдь не пропал. Однако, когда он убирал тарелки, Дарнуэй не поблагодарил его, а лишь пробурчал нечто нечленораздельное. Пейн тоже заглянул в ателье – посмотреть, как идут дела, но, убедившись, что фотограф не склонен вступать с ним в беседу, вскоре спустился вниз. Патер Браун тоже пытался проникнуть в ателье, чтобы передать австралийцу письмо от антиквара, которому тот собирался послать фотографию. Но и ему не удалось поговорить с Дарнуэем. Он оставил письмо на подносе и ушел, думая об этой большой стеклянной комнате, полной солнечного света и упорного фанатизма. Ведь в известной степени это был им же самим созданный мир. Но он ни с кем не поделился своими мыслями. Очень скоро ему довелось вспомнить о том, что он был последним, кто спустился по винтовой лестнице, оставив позади себя пустую комнату, а в пустой комнате – одинокого человека. Все прочие обитатели замка и гости собрались в смежной с лабораторией маленькой гостиной под огромными часами из черного дерева, напоминавшими исполинский гроб.
– Ну, что слышно у Дарнуэя? – спросил Пейн несколько позже. – Ведь вы же там недавно были.
Священник провел рукой по лбу.
– Вы, пожалуй, скажете, что я стал мистиком, – произнес он с грустной улыбкой. – По-видимому, у меня закружилась голова от яркого света – я ничего не мог разглядеть как следует. Я будто уловил нечто необычное в фигуре Дарнуэя, стоявшего перед портретом…
– Это из-за его хромой ноги, – сказал Барнет. – Мы все это знаем.
– Послушайте, – довольно резко перебил его Пейн, понизив голос, – я не думаю, что вы многое знаете. По-моему, нам вообще ничего толком неизвестно. Что с его ногой? Что было с ногой его предка?
– Я нашел в семейном архиве книгу, которая мне многое разъяснила, – сказал Вуд. – Сейчас я ее вам принесу. – И он пошел в библиотеку.
– Мне кажется, – спокойно сказал патер Браун, – что у мистера Пейна есть веские основания задавать подобный вопрос.
– Я могу сказать вам прямо, какие у меня есть основания, – ответил Пейн еще тише. – В конце концов, это вполне естественное объяснение. Любой человек может придать себе сходство с портретом. Что мы знаем об этом Дарнуэе? Ведет он себя довольно странно…
Все присутствующие удивленно посмотрели на говорившего. Только священник остался по-прежнему спокоен.
– Я думаю, с этого портрета еще ни разу не снимали фотографии, – сказал он. – И поэтому он хочет сфотографировать его. Что тут странного?
– Разумеется, все очень просто, – улыбаясь, сказал Вуд; он как раз вернулся в комнату с книгой в руках.
Не успел он договорить, как старинные черные часы за его спиной захрипели, и семь тяжелых ударов прокатились по комнате. И тотчас вслед за последним ударом на верхнем этаже раздался грохот, потрясший весь дом, точно удар грома. В ту же секунду патер Браун бросился к винтовой лестнице.
– Господи! – невольно вскрикнул Пейн. – Ведь он там один!
– Да, – сказал патер Браун, – мы найдем его одного.
Когда все остальные пришли в себя и сломя голову бросились по лестнице в ателье, они убедились, что патер Браун был в известной степени прав. Они нашли Дарнуэя на полу среди обломков фотографического аппарата; длинные ножки опрокинутого штатива нелепо и жутко торчали в воздухе под тремя разными углами; а четвертый угол образовала странно вывернутая нога Дарнуэя, лежавшего поверх штатива. На мгновение эта темная груда показалась вошедшим неким чудовищным, гигантским пауком. Достаточно было одного взгляда и прикосновения, чтобы убедиться: Дарнуэй мертв. Только портрет стоял нетронутый на мольберте, и можно было подумать, что в его глазах сверкает насмешка.
Часом позже патер Браун, пытавшийся водворить порядок в переполошенном доме, наткнулся на старика-дворецкого, бессмысленно бормотавшего какие-то слова. Почти не прислушиваясь, священник догадался, что он бормочет роковые стихи:
– В седьмом потомке я воскресну,
И в семь часов опять исчезну…
Он хотел сказать ему несколько слов в утешение, но старик внезапно отпрянул, будто разгневавшись.
– Вы! – крикнул он бешено. – Вы и ваш дневной свет! Ну, что вы теперь скажете? Верите вы теперь в судьбу рода Дарнуэй или нет?
– Я остаюсь при своем мнении, – мягко ответил патер Браун. – Я надеюсь, – прибавил он, помолчав, – что вы исполните последнюю волю Дарнуэя и отошлете фотографию куда следует.
– Отослать фотографию? – резко вмешался доктор. – Какой в этом смысл? Да кроме того, никакой фотографии и нет. Хоть он и хлопотал в ателье весь день, но ничего не успел сделать.
Патер Браун порывисто повернулся.
– Тогда сделайте снимок вы, – сказал он. – Бедняга Дарнуэй был совершенно прав. Снимок надо сделать. Это крайне важно!
Покинув замок и медленно шагая по желтому прибрежному песку, доктор, священник и оба художника молчали, совершенно оглушенные разразившейся трагедией. И действительно, осуществление древнего пророчества в тот самый час, когда все о нем забыли, было подобно грому с ясного неба. Оно обрушилось как раз тогда, когда доктор и священник наполнили души рационализмом, а злополучный фотограф наполнил свое ателье дневным светом. Теперь они могли сколько угодно кичиться этим своим рационализмом, все равно он был поколеблен: ибо в ярком свете дня вернулся седьмой потомок и в семь часов погиб.
– Боюсь, что теперь все окончательно уверуют в роковую судьбу рода Дарнуэй, – промолвил Мартин Вуд.
– Только не я, – бросил доктор. – Самоубийство помешанного дегенерата – еще не причина, чтобы стать суеверным.
– Вы думаете, что мистер Дарнуэй покончил с собой? – спросил священник.
– Я в этом уверен, – резко ответил доктор.
– Что ж, возможно, – промолвил священник. – Он был один в ателье, и в его распоряжении было множество всевозможных ядов. Кроме того, это как раз в стиле Дарнуэев.
– Стало быть, вы полагаете, что его смерть не имеет ничего общего с родовым проклятием? – сказал Вуд.
– Я полагаю, что существует только одно родовое проклятие, – ответил доктор. – И это проклятие – наследственность. Все Дарнуэи – полупомешанные. Если вы будете так вариться и гнить в собственном соку, как они, то вы неминуемо выродитесь – хотите вы этого или нет. Законы наследственности непоколебимы. Научную истину нельзя опровергнуть. Рассудок рода Дарнуэй гниет и разваливается, как гниет и разваливается их родовой замок, разъедаемый водой и соленым воздухом. Я уверен, что он покончил с собой. Более того, я уверен, что рано или поздно они все покончат с собой. Быть может, это лучшее, что они могут сделать.
Пока доктор говорил, в памяти Пейна с внезапной, потрясающей ясностью возникло лицо мисс Дарнуэй – бледная, трагическая маска на беспросветно-черном фоне, отмеченная печатью какой-то неземной, бессмертной красоты. Он открыл рот, чтобы заговорить, и не нашел нужных слов.
– Так, – обратился к доктору патер Браун. – Теперь я вижу, что вы тоже человек суеверный.
– То есть как это суеверный? Для меня это самоубийство является логическим следствием вполне закономерного, с точки зрения науки, процесса.
– А вот я не вижу никакой разницы между вашим научным суеверием и суеверием спиритов, – ответил священник. – И то и другое превращает людей в паралитиков, неспособных шевельнуть ни рукой, ни ногой, неспособных без посторонней помощи позаботиться о своей жизни и душе. Те стихи на рамке портрета говорят, что судьба рода Дарнуэй – быть убитыми, а ваш научный псалтирь говорит, что их судьба – убивать себя. И в том и в ином случае они рабы.
– Но вы, кажется, говорили, что вы рационалист, – возразил доктор Барнет. – Вы не верите в наследственность?
– Я сказал, что верю в дневной свет, – громким и ясным голосом ответил священник. – И я не желаю выбирать между двумя подземными ходами кротовых суеверий – оба они приведут меня в тупик. И вот вам доказательство: вы все понятия не имеете о том, что в действительности случилось в замке Дарнуэй.
– Вы говорите о самоубийстве? – спросил Пейн.
– Я говорю об убийстве, – ответил патер Браун, и отзвук его негромкого, в сущности, голоса прокатился, казалось, по всему берегу. – Это было убийство, совершенное человеком, чья воля была свободна.
Пейн не расслышал, что ответил патеру Брауну доктор, ибо слова священника произвели на него странное впечатление; они взволновали его, точно звук трубы, и в то же время заставили застыть на месте. Он остановился посреди песчаной полосы и пропустил своих спутников вперед. Он чувствовал, как кровь бежит все сильнее и сильнее по его жилам, ему казалось, что волосы его встают дыбом в буквальном смысле этого слова. И одновременно он испытывал какую-то неведомую и неестественную радость. Некий психологический процесс – слишком быстрый и сложный, чтобы проследить его, – разрешился в мозгу Пейна выводом, еще не поддающимся анализу, но принесшим художнику громадное облегчение. Он постоял еще секунду на берегу, потом повернулся и медленно пошел по направлению к замку.
Он прошел по мосту твердыми, уверенными шагами, спустился вниз по ступеням и миновал амфиладу гулких покоев. Аделаида Дарнуэй сидела в зыбком ореоле овального окна; она была похожа на какую-то забытую в стране смерти святую. Он подошел к ней; она подняла на него глаза, и удивление, выразившееся в них, сделало ее лицо еще более удивительным.
– Что произошло? – спросила она. – Почему вы вернулись?
– Я вернулся за спящей красавицей, – ответил он, и смех задрожал в его голосе. – Доктор прав: этот старый замок спит давным-давно. Но ведь вы-то не старая! Идемте со мной, идемте к свету, выслушайте правду! Я хочу сказать вам одно слово. Это – страшное слово, но оно разобьет чары, сковывающие вас.
Она не поняла ни слова из того, что он говорил ей. Но что-то заставило ее встать; она позволила вывести себя из замка на свежий воздух, под вечернее небо. Развалины мертвого сада тянулись к морскому берегу; старинный фонтан с зеленой обомшелой фигурой тритона маячил в полутьме, проливая невидимую и неосязаемую воду в пустой бассейн. Пейн часто видел по дороге в замок унылый силуэт этого тритона на фоне вечернего неба, и ему всегда казалось, что он – лучший символ гибнущего рода. «Несомненно, – думал он, – пустой бассейн когда-нибудь вновь наполнится водой, но то будет бледно-зеленая, горькая морская вода; и морские водоросли задушат цветы этого сада. И точно так же, – говорил он себе, – Аделаида Дарнуэй будет обручена, но суженым ее будет смерть, немая и бездонная, как море».
Но теперь он положил свою руку, казавшуюся рукой великана, на бронзовое плечо тритона и потряс его так, точно ему хотелось сбросить с пьедестала это злое божество мертвого сада.
– Что вы хотели сказать? – настаивала Аделаида Дарнуэй. – Какое слово освободит нас?
– Это слово – «убийство», – ответил он. – И свобода, которую оно несет вам, свежа, как весенние цветы. Нет, нет! Я никого не убил! Я не это хочу сказать. Но уже само осознание того, что кого-то можно убить, – благая весть для вас после всех злых чар, в плену которых вы находились. Вы меня не понимаете? В том царстве грез, в котором вы жили, все, что происходило, исходило от вас же самих. Рок Дарнуэев зародился в душах самих Дарнуэев. Он созревал и распускался, как чудовищный цветок. Выхода не было, никакая счастливая случайность не могла вас спасти. Все было неизбежно – как бабьи россказни старика Уэйна, так и новоиспеченная наследственность Барнета. Но австралиец Дарнуэй не был жертвой ни древнего проклятия, ни наследственного помешательства. Он был убит, и для нас это убийство – счастливая случайность. Да, да, requiescat in pace, но это была счастливая случайность! Эта катастрофа стала лучом дневного света, ибо она пришла снаружи.
Аделаида внезапно улыбнулась.
– Да… Кажется, я понимаю. Вы говорите как помешанный, но я понимаю. Но кто же убил его?
– Не знаю, – ответил он спокойно, – но патер Браун знает. И он говорит, что убийство было совершено человеком с волей свободной, как этот морской ветер.
– Патер Браун – удивительный человек, – сказала она, помолчав. – Он единственный, кто скрашивал мне жизнь до тех пор, пока…
– Пока что? – спросил Пейн, нетерпеливо склоняясь к ней.
– Пока не пришли вы, – сказала она и опять улыбнулась.
Так проснулся заколдованный замок. Мы не станем останавливаться на подробностях этого пробуждения, хотя многое еще произошло до того, как ночь спустилась на берег моря. Когда Гарри Пейн шел домой по темному песку, по которому он столько раз брел подавленный и несчастный, он был счастлив, как только может быть счастлив смертный. Теперь ему ничего не стоило вообразить себе этот сад вновь пышно расцветшим, бронзового тритона – юным золотым божком, бассейн – полным воды или вина. Но все это счастье расцвело для него из одного слова «убийство», и этого слова он до сих пор еще не понимал. Он принял его на веру и поступил совершенно правильно; ибо он принадлежал к тем людям, которые чутки к самому звуку правды.
Только через месяц Пейн вернулся в Лондон, чтобы повидаться с патером Брауном. Он захватил с собой снимок с портрета. Его роман протекал вполне благополучно, насколько это было возможно после трагедии, имевшей место в замке. Сама трагедия казалась ему теперь уже не такой страшной, благодаря его личному благополучию. Он был очень занят приведением в порядок замка. Только когда жизнь в нем вошла в колею и роковой портрет был перенесен обратно в библиотеку, Пейн удосужился сфотографировать его с помощью магния. Прежде чем отправить снимок антиквару, он повез его к священнику, который очень интересовался этой фотографией.
– Я не могу понять вашего поведения, патер Браун, – были первые слова художника, когда они встретились. – Вы ведете себя так, словно вы уже давным-давно разрешили эту проблему.
Священник задумчиво покачал головой.
– Нисколько, – ответил он. – Вероятно, я поглупел, но я ничего не понимаю. Вернее, я не понимаю одной детали – самой существенной во всем деле. Все так просто до известной точки, а дальше… Ну-ка, дайте мне взглянуть на снимок.
Он поднес фотографию к своим прищуренным близоруким глазам, потом сказал:
– Нет ли у вас лупы?
Пейн подал ему лупу. Священник несколько секунд пристально глядел в нее.
– Посмотрите-ка на снимок! Видите корешок книги – вот тут на полке, с краю? На нем написано «История папы Иоанна», правда? Так вот, меня интересует… Ага! А вон та, над ней, – что-то насчет Исландии, так? Господи, как все забавно выяснилось! Как же я не заметил сразу!
– Что же выяснилось? – нетерпеливо спросил Пейн.
– Я нашел последнее недостающее звено, – ответил патер Браун. – Теперь мне все понятно. Да, теперь я, кажется, могу восстановить всю эту трагическую историю с начала до конца.
– Каким образом?
– Да просто потому, что в библиотеке замка Дарнуэй имеются книги о папе Иоанне и об Исландии, – сказал священник, улыбаясь. – Есть еще на снимке корешок книги с надписью «Религия Фридриха…». Окончания не видно, но о нем не так трудно догадаться.
Заметив, что художник хмурится, патер перестал улыбаться и продолжал более серьезно:
– Впрочем, этот последний пункт все же нельзя назвать самым существенным. В деле были еще более курьезные детали. Разрешите мне сразу же огорошить вас. Дарнуэй умер вовсе не в семь часов вечера. Он был мертв с утра.
– «Огорошить» – слишком мягкое выражение, – гневно сказал Пейн. – Ведь мы оба видели его незадолго до его смерти.
– Нет, мы не видели его, – ответил патер Браун. – Не правда ли, мы оба видели – или думали, что видим, – как он хлопотал над аппаратом? Но не была ли его голова покрыта черным капюшоном, когда вы заходили в комнату? Когда я заходил, она была им покрыта. И вот почему мне тогда показалось, что в комнате и в фигуре Дарнуэя было нечто странное. Дело тут было не в его хромой ноге, а скорее в том, что у него не было хромой ноги. Знаете ли, если вам приведется увидеть человека, пытающегося принять позу, свойственную другому человеку, то вам сразу же бросится в глаза некоторая напряженность и неестественность всей его фигуры.
– Неужели вы хотите сказать, что это был кто-то другой? – вскрикнул Пейн, невольно содрогаясь.
– Это был убийца, – ответил патер Браун. – Он убил Дарнуэя еще на заре, потом спрятал труп и сам спрятался в темной комнате. Идеальный тайник! Ведь никто обычно туда не заходит, а если и зайдет, то ничего не увидит. А в семь часов он бросил труп на пол ателье, и, таким образом, смерть была объяснена родовым проклятием.
– Не понимаю, – заметил Пейн. – Почему же он не убил Дарнуэя ровно в семь, вместо того чтобы возиться с трупом четырнадцать часов?
– Разрешите мне ответить вам вопросом на вопрос, – ответил священник. – Почему не была снята фотография? Потому что преступник поспешил убить Дарнуэя прежде, чем тот успел сделать снимок. Для убийцы было чрезвычайно важно, чтобы этот снимок не попал в руки знатока-антиквара.
На мгновение воцарилась тишина, потом священник продолжал, понизив голос:
– Неужели вы не видите, как все это просто? Да ведь одну часть дилеммы вы сами разгадали! Но все в целом было еще проще, чем вы думали. Вы сказали, что любому человеку ничего не стоит придать себе сходство со старинным портретом. Но ведь еще легче придать старинному портрету сходство с любым человеком! Короче говоря: рока Дарнуэев вообще никогда не существовало. Не было никакого старинного портрета; не было никаких старинных стихов; не было никакой легенды о человеке, ставшем причиной смерти своей жены. Но был очень скверный и очень умный человек, задумавший убийство другого человека, чтобы отнять у него его будущую жену.
Священник внезапно улыбнулся Пейну грустной и в то же время ободряющей улыбкой.
– Вы, вероятно, думаете, что я вас имею в виду, – сказал он, – но дело в том, что не вы один посещали замок Дарнуэй ради его прекрасной обитательницы. Вы знаете человека, о котором я говорю, или, вернее, думаете, что знаете его. В душе человека, именуемого Мартином Вудом, художника и антиквара, есть бездны, о которых не догадывается никто из его товарищей-художников. Вспомните, что его пригласили в замок для экспертизы картин и составления полной описи их. В таком аристократическом вороньем гнезде это значит просто: «Скажите нам, какими сокровищами мы обладаем». Дарнуэи нисколько не удивились бы, если бы узнали, что в замке есть вещи, о существовании которых они не имели понятия. Экспертизу нужно было произвести добросовестно, он и произвел ее вполне добросовестно. Он, возможно, был прав, когда говорил, что этот портрет написан если не самим Гольбейном, то художником, равным ему по гению.
– Я потрясен, – сказал Пейн, – и мне хочется задать вам еще десяток вопросов. Откуда Вуд знал, как выглядит Дарнуэй? И как он убил его? Ведь врачи до сих пор ничего не понимают.
– Я видел у мисс Аделаиды фотографию, которую австралиец прислал еще до своего приезда, – ответил священник, – а остальное Вуду нетрудно было добавить впоследствии. Возможно, что нам до сих пор известны не все детали, но они уже тогда были для меня несущественны. Вспомните: он обычно помогал австралийцу работать в темной комнате. По-моему, ничего нет легче, чем уколоть в такой комнате человека отравленной иглой, в особенности когда под рукой столько разных ядов. Нет, нет, повторяю, все это не представляло для меня никаких трудностей. Совсем другой вопрос смущал меня: каким образом Вуду удалось сразу быть в двух местах? Как он попал в темную комнату и бросил оттуда труп вниз с тем расчетом, чтобы он через несколько секунд опрокинул фотографический аппарат, когда он одновременно находился в библиотеке и искал там книгу? И, представьте себе, я был таким глупцом, что ни разу не удосужился поглядеть внимательно на библиотечные книги! И только благодаря совершенно незаслуженной мною счастливой случайности, только благодаря вот этой фотографии, я узнал, что на полке в библиотеке стоит книга о папе Иоанне.
– Вы приберегли самую сложную головоломку под конец, – нетерпеливо сказал Пейн. – Что общего имеет со всем этим папа Иоанн?
– Не забудьте еще книгу про Исландию, – промолвил священник, – и исследование о религии какого-то Фридриха. Остается еще один вопрос: что за человек был покойный лорд Дарнуэй?
– Неужели это так важно?
– Он, видимо, был человеком образованным, с чувством юмора, даже несколько эксцентричным, – невозмутимо продолжал патер Браун. – Как человек образованный, он знал, что никакого папы Иоанна в действительности не существовало. Как человек с чувством юмора, он, весьма вероятно, придумал название «Змеи Исландии» или что-нибудь в этом роде, чего тоже нет на свете. И, наконец, я позволю себе восстановить полностью название третьей книги – «Религия Фридриха Великого», то есть вещь, также несуществующая, потому что Фридрих Великий был атеистом. Ну-с, разве вы не замечаете, что все три названия как нельзя больше подходят к корешкам несуществующих книг или – иными словами – к полке, которая, в сущности, совсем не полка…
– А! – воскликнул Пейн. – Теперь я понимаю! Там была потайная лестница. Она вела…
– В темную комнату, которую сам Вуд наметил для лаборатории, – сказал священник, кивая. – Все было ужасно банально и пошло. Да и я сам оказался наивным простаком… Но дело в том, что мы позволили завлечь себя в эту древнюю, заплесневелую романтику вырождающегося дворянства и обреченного родового замка. Мы никак не могли ожидать, что нам удастся выбраться на свет божий через потайной ход.