3
Я выключил газ, но по нескольку раз проверяю плиту. Вечером убедился, что замок закрыт, вернулся к своим делам, но в конце концов опять иду украдкой к двери, пробую замок, кручу дверную ручку – прежде чем отправиться спать, нужно проконтролировать, подтвердить, удостовериться. Когда это началось? Иду по улице, проверяю кошелек, потом ключи. Кошелек в заднем левом кармане, ключи – в переднем правом. Я ощупываю, поглаживаю кошелек через ткань, а иногда сую в карман большой палец, чтобы дотронуться до кошелька непосредственно. С ключами я этого не делаю. С ними мне достаточно соприкоснуться через карман, сжать кольцо под двумя слоями ткани – кармана и носового платка. Заворачивать ключи в платок не считаю нужным. Они лежат под платком. Я ведь иногда сморкаюсь, и с учетом этого такая комбинация представляется более гигиеничной, нежели вариант с ключами, завернутыми в платок.
Навещаю Росса в комнате с монохромными картинами – он сидит размышляет, я сижу жду. Он попросил заехать, сказал, есть одно предложение. Мне приходит в голову, что для него эта комната – изолятор, это помещение – форма, рака, в которую заключены все бережно хранимые воспоминания. Он закрывает глаза, роняет голову на грудь, потом, будто согласно установленному порядку, начинают трястись его руки, он смотрит на них.
Дрожь унялась, и тогда он обращается ко мне.
– Вчера умылся, стал рассматривать себя в зеркале – основательно, неторопливо. И понял, что теряю ориентацию, потому что в зеркале лево – это право и наоборот. Но дело в другом. Ухо, которое должно было только казаться правым, действительно было правым.
– Это так казалось.
– Это так было.
– Нужно бы создать отдельную науку под названием физика иллюзий.
– Уже создали, только под другим названием.
– Значит, вчера. А что произошло сегодня?
На это у него ответа не было.
Потом он сказал:
– Мы одно время держали кошку. Ты вряд ли об этом знал. Она приходила сюда, сворачивалась колечком на ковре, и Артис говорила, что кошка привносит в комнату какое-то особое спокойствие, своеобразное изящество. Кошка становится неотделимой от картин, она – элемент искусства. Когда кошка была здесь, мы старались говорить тише, не делать резких или ненужных движений. Иначе подведем кошку. По-моему, мы совершенно серьезно об этом думали. Иначе подведем кошку, говорила Артис и так улыбалась, будто играла в старом английском кино. Иначе подведем кошку.
Борода его лезла во все стороны и явно не вписывалась в рельефные каноны прошлого – очень уж непокорная и совсем белая. Большую часть времени он проводил в этой комнате, сидел здесь и старел. Наверное, затем и приходил сюда, чтоб стареть. Он сказал, что часть своей коллекции передает в дар различным учреждениям, а небольшие картины раздаривает друзьям. Потому и позвал меня. Я ведь восхищался картинами, висевшими на этих стенах, – пять полотен более или менее приглушенных оттенков, холст, масло. И потом сама эта комната: она почти свободна от мебели и словно бы имеет некое ярко выраженное предназначение, поэтому человеку может даже казаться, что, вторгаясь сюда, он наносит оскорбление. Нет, я столь чувствительным не был.
Поговорили о картинах. Он выучил язык, на котором о них говорят, я – нет, но оказалось, что видение у нас в общем схожее. Свет, цвет, пропорция, строгость. Он хочет подарить мне картину. Выбери одну, и она твоя, а то и не одну, говорит, а кроме того, есть и другой вопрос: где ты в конце концов хочешь поселиться?
А вот на этих словах остановимся. Он полагает, что я, может быть, в каком-то неопределенном будущем захочу поселиться здесь. Удивительно. О такой перспективе он рассуждал с практической точки зрения, семейное, мол, дело, совершенно не задумываясь о ценности этого места в стоимостном выражении. Я услышал в его голосе пытливые интонации, нотки невинного любопытства. Он словно спрашивал меня: кто же ты такой?
Он подался вперед, я отстранился.
Сказал ему: не знаю, как тут жить. Элегантный особняк, входная дверь из резного дуба, стены, обшитые деревянными панелями, сдержанная обстановка. Я говорил так, не просто чтоб произвести впечатление. В этом доме я был туристом – время пребывания ограничено. По воле Артис отец спустился сюда из роскошно отделанного двухэтажного пентхауса с залитыми солнцем оранжереями и ядерными закатами во все небо. В те ранние годы такие вещи удовлетворяли его эго планетарного масштаба. У тебя два грандиозных балкона, сказала она ему, на один больше, чем у папы римского. А здесь – часть его художественной коллекции, все книги, все, что он успел изучить, полюбить, приобрести.
Знаю, как жить, где живу – в старом здании, наверху, на западе, с мрачноватым внутренним двориком, что круглый год в тени, с шикарным когда-то вестибюлем и с прачечной, которую пора застраховать от наводнения, в квартире, где все оборудование проверено временем, где высокие потолки и тихие соседи, где встречаешь знакомые лица в лифте и говоришь “привет”, стоишь вместе с Эммой на залитой гудроном крыше, на западном уступе, наблюдая, как с другого берега приближается гроза, как дождь хлещет реку.
Вот что я ему сказал. Но дело ведь обстояло сложнее, разве нет? Мои слова имели остроту карающего лезвия, а мелочный акт отвержения я вытащил из глубоких пластов прошлого. Все эти уровни, закрутившиеся спиралью узы взаимной зависимости были более чем имманентны состоянию, в котором мы оба находились.
Я сказал ему, что тронут, и предложил нам обоим хорошенько все обдумать. Хотя тронут я не был и ничего обдумывать не собирался. Сказал ему, что комната и правда великолепна, с кошкой или без. Не сказал только, что у меня дома есть фотографии Мэдлин. Школьницы, девушки, матери с подростком-сыном. И разместить эти снимки во враждебном пространстве отцовского дома я никак не смогу.
Когда-то Эмма обучалась танцу, несколько лет назад, и была в ней некая текучесть, в ее лице и теле, шагах, походке и даже в аккуратных формулировках. Иногда мне представлялось, что в самые обычные минуты она действует в соответствии с тщательно разработанным планом. Таковы праздные измышления мужчины, в чьих днях и ночах нет никакой интриги, и потому-то он начинает думать, что мир его некоторым образом окручивает.
Но она удерживала меня от тотального разочарования. Она была моей возлюбленной. Одной этой мысли, одного слова хватало, чтоб меня успокоить: возлюбленная – красивый мелодический ряд, над которым машет крылом буква “б”. Каким нелепым мечтаниям я предавался, исследуя это слово, а оно воплощалось в виде женской фигуры, и я чувствовал себя юношей, предвкушающим тот день, когда он сможет сказать: у меня есть возлюбленная.
Мы пришли к ней, в скромную квартирку в довоенном доме, на востоке. Она показала мне комнату Стака – раньше я видел ее только мельком. Пара лыжных палок в углу, койка, накрытая солдатским одеялом, огромная карта Советского Союза на стене. Карта меня сразу же привлекла, я изучал экспансивное пространство в поисках топонимов уже известных и множества других, никогда мне не встречавшихся. Здесь у Стака стена памяти, сказала Эмма, это великая дуга исторического конфликта, замкнувшаяся между Румынией и Аляской. Каждый раз, приезжая, в один прекрасный момент он становится у карты и долго на нее смотрит, сверяя личные, острые воспоминания человека, от которого отвернулись, с коллективной памятью о преступлениях прошлого, о голоде, который подстроил Сталин и от которого умерли миллионы украинцев.
Эмма сказала, Стак обсуждает с отцом и последние события. Ей немного говорит. Путин, Путин, Путин. Только от него и слышно.
Встав у карты, я принимаюсь читать вслух названия мест. Не знаю зачем. Архангельск, и Семипалатинск, и Свердловск. Это история, поэзия или я, как ребенок, бормочу какую-то невнятицу, осваивая незнакомую земную поверхность? Вот сейчас ко мне присоединится Эмма, мы станем читать вместе, делать ударение на каждом слоге, ее тело прижмется к моему, Киренск и Свободный, а потом мы окажемся в ее спальне, снимем обувь, ляжем на кровать лицом к лицу, повторяя вслух названия городов, рек, республик, и каждый из нас, произнося одно название, будет снимать один предмет одежды: мой пиджак – в Горках, ее джинсы – на Камчатке, и постепенно мы доберемся до Харькова, Саратова, Омска, Томска, и тут я чувствую себя идиотом, но не останавливаюсь сразу, читаю про себя, и слова уходят вглубь, и текут потоки бессмыслицы, и в именах слышатся стоны, и загадка огромного пространства суши окутывает саваном нашу ночь и нашу нежность.
Но мы не в спальне, а в комнате Стака, и я прекращаю читать и фантазировать, но отвернуться от карты пока не готов. Так много можно здесь увидеть, и почувствовать, и упустить из виду, так много недоступно знанию, здесь и Челябинск – да вот он, сраженный метеоритом, и сама Конвергенция затерялась где-то на карте бывшего СССР, окруженного Китаем, Ираном, Афганистаном и прочими. Возможно ли, что я был там, в сердце выжженного пространства этого дремучего мифа, и весь он передо мной, целиком; десятки лет шло тектоническое движение, а тут все сглажено, остались только географические названия.
Однако на карте территория Стака, не моя, и мать его, оказывается, уже не стоит рядом, а вышла из комнаты, вернулась в настоящее время и место.
И город будто приплюснут, все сосредоточено на уровне улиц – строительные леса, ремонтные работ, сирены. Я гляжу на лица прохожих, мгновенно – и объяснения здесь ни к чему – исследую человека, скрывающегося за конкретным лицом, не забываю и голову поднять, чтобы рассмотреть геометрический массив высотного объекта – очертания, ракурсы, наружность. Светофоры тоже изучаю – превратился в школьника. Люблю рвануть через улицу на последних зеленых секундах – четвертой, третьей. Мгновения, когда загорается красный для пешеходов и зеленый для машин, всегда разделяет сверхсекунда, чуть больше. Значит, у меня есть резерв безопасности, и я с радостью его использую, пересекая широкую авеню решительным шагом, а иногда цивилизованной трусцой. Таким образом, я действую в соответствии с системой, зная, что ненужный риск – интегральный элемент законов, по которым развивается урбанистическая патология.
Эмма пригласила меня заглянуть к ней в школу в родительский день – день посещений. Здесь учились дети с целым спектром отклонений – от расстройства речи до эмоциональных проблем. Им трудно было ежедневно учиться, осваивать основные виды сознательной деятельности, понимать, расставлять слова в надлежащем порядке, приобретать опыт, становиться активными, образованными, соображать.
Я стою у стены в комнате, полной мальчиков и девочек, они сидят за длинным столом с раскрасками, играми, куклами. Вокруг слоняются родители, болтают, улыбаются, а улыбаться есть чему. Дети оживлены, увлечены, пишут рассказы, рисуют зверушек – те, кто к этому способен, я же смотрю и слушаю, пробую уловить сущность жизней, совершающихся здесь, в беззаботной неразберихе маленьких спутанных голосов и больших колеблющихся тел.
Подошла Эмма, встала рядом со мной, сделала знак девочке, которая скрючилась над пазлом, она боится сделать один-единственный шаг, отсюда туда, изо дня в день, и ее нужно всячески поощрять словами, а то и подталкивать, чтобы приободрить. Но день на день не приходится, заметила Эмма, и ее слова навсегда останутся со мной. Все эти дефекты, конечно, имеют аккуратные аббревиатурные наименования, однако Эмма сказала, что не использует их. Вон там, у края стола, сидит мальчик, он неспособен производить определенные моторные движения, и поэтому никто не понимает слов, которые он произносит. Все ненормально. Фонемы, слоги, мышечный тонус, работа языка, губ, челюсти, неба. Она назвала аббревиатуру – ДАР, но не стала объяснять термин. Он казался ей проявлением этой самой патологии.
Скоро Эмма опять пошла к детям, и стало ясно, что здесь она имеет авторитет и уверена в себе, хотя и действует предельно мягко – когда говорит, перешептывается с кем-нибудь, передвигает фигуры на игральной доске или просто наблюдает за ребенком, беседует с родителем. В комнате, куда ни глянь, все веселы и активны, а я словно примерз к стене. Пытаюсь вообразить детей, одного, другого – того, кто не различает форму и не понимает закономерность узора, или неспособен удерживать внимание, или слушать и следовать за основной мыслью. Посмотри на мальчика с азбукой в картинках и попробуй представить его в конце дня – как он едет в школьном автобусе, беседует с другими ребятами или смотрит в окно, и что он там видит, и насколько это отличается от того, что видит водитель или другие дети, и как потом его встречают на углу некой улицы мама, папа, старший брат, сестра, или нянечка, или домработница. Нет, такие вещи не помогают проникнуть в саму жизнь.
Да и должны ли? И могут ли?
Были и другие дети, в других комнатах – пока болтался по коридору, я видел, как мамы, папы, учителя разводят их по классам. Взрослые. Сможет ли кто-то из этих ребят осмелиться вступить в зрелую жизнь, иметь перспективы, установки взрослого человека, покупать шляпы, переходить улицы? Я посмотрел на девочку, которой чудилось, что каждый шаг несет некую предопределенную угрозу. Живую девочку, не метафору. Светло-каштановые волосы, сейчас освещенные солнцем, природный румянец, сосредоточенный взгляд, маленькие ручки – ей лет шесть, думаю, зовут, думаю, Энни или Кейти, и я решаю уйти до того, как она закончит играть в свою игру, до того, как завершится родительский день – дети свободны, можно заняться другими делами.
Сыграть в игру, составить список, нарисовать щенка, рассказать сказку, сделать шаг.
День на день не приходится.