Книга: Ноль К
Назад: 1
Дальше: 3

2

Мы ехали в такси с Эммой и ее сыном Стаком – три тела, вжатых в заднее сиденье; мальчишка изучил удостоверение водителя и тут же обратился к нему на каком-то нераспознаваемом языке.
Я тихонько посовещался с Эммой. В свободное время Стак самостоятельно изучает пушту, сказала она. И пояснила мне, темному: афганский.
Я в свое оправдание ляпнул что-то невразумительное про урду – только это слово пришло на ум в сложившейся ситуации.
Мы склонились друг к другу, а чтобы наш заговор выглядел еще карикатурнее, Эмма говорила, скривив губы, уголком рта – рассказывала, что дома Стак ходит кругами по комнате и по команде висящего у него на ремне устройства проговаривает вслух фразы на пушту.
Стак сидел прямо за водителем и говорил в плексигласовый щит, не обращая внимания на шум машин и грохот стройки. Мальчишке исполнилось четырнадцать, он родился за границей, вымахал до двух метров без малого – каланча, только не совсем прямая – и рос дальше, говорил быстро, густым голосом. А водитель, перебрасываясь с белым парнем словами и фразами на родном языке, кажется, и не удивлялся. Он ведь в Нью-Йорке. Здесь всякие генотипы попадаются, все, что живет и дышит, в одну прекрасную минуту, днем или ночью садится в такси. А если это кажется некоторым преувеличением, дело опять же в Нью-Йорке.
На телеэкране перед нами двое говорили что-то невнятное о движении на мосту и в тоннеле.
Эмма спросила, когда я приступаю к новой работе. Через две недели. Какая компания, какое подразделение, в какой части города. Я рассказал ей то немногое, что уже рассказывал себе.
– Костюмчик, галстучек.
– Ага.
– Каждый день – острая бритва, начищенные туфли.
– Ага.
– И тебе этого хочется.
– Мне этого хочется.
– Думаешь, новая работа заставит тебя перемениться?
– Думаю, она напомнит мне, что этот человек и есть я.
– В глубине души.
– Если там есть глубина.
Наш водитель прошмыгнул на выделенную полосу и, получив на время место, преимущество и первенство, принялся жестикулировать, оборачиваясь назад, обращаясь к мальчику, а впереди три светофора, зеленый коридор – для пушту, урду, афганского, – и я говорю Эмме: таксист, который нас везет, нарушает правила, съезжает на выделенную полосу, при этом гонит как сумасшедший, руль держит одной рукой и, поглядывая через плечо на дорогу, объясняется с пассажиром нездешним языком. Что это значит?
– Хочешь сказать, он водит автомобиль таким манером, только когда говорит на своем языке?
– Хочу сказать, что сегодня самый обычный день.
Изучив набор опций в нижней части экрана, Эмма приложила палец к дюймовому квадратику с надписью “выкл.”. Ничего не произошло. Мы вновь влились в магистральный поток, медленно текущий вниз по Бродвею, и я вдруг ни с того ни с сего сказал Эмме, что больше не хочу пользоваться кредиткой. Хочу расплачиваться наличными – жить жизнью, в которой можно расплачиваться наличными при любых обстоятельствах. Жить жизнью, повторил я, анализируя эту фразу. А потом нагнулся к экрану и ткнул “выкл.”. Ничего не произошло. Стак, напрягаясь, в пределах своего лексикона объяснялся с водителем на пушту. Эмма сурово разглядывала картинку на экране. Сейчас тоже ткнет “выкл.”.
Они с бывшим мужем, имени которого Эмма не называла, поехали на Украину и там, в детском приюте, нашли этого мальчика. Ему было тогда пять или шесть. Они рискнули, оформили документы и улетели со Стаком домой, в Денвер, где мальчик теперь проводил часть времени, а другую часть – в Нью-Йорке, потому что родители разошлись и Эмма подалась на запад.
Конечно, так эта история выглядела в виде голой схемы, которую Эмма постепенно дополняла, время от времени рассказывая мне что-нибудь, и даже когда ее голос делался усталым от сожалений, я все равно не покидал другого дома, настоящего, – убежища прикосновений, полуслов, где голубые простыни и имя Эммы – детский лепет – звучит глубокой ночью.
За окном нестройно гудели клаксоны, Стак все говорил с таксистом через закрытую прозрачную панель. Говорил, кричал, слушал, замолкал, подыскивая верное слово или выражение. А я рассказывал Эмме о своих деньгах. Они приходят на ум, я говорю о них – об исчезающих суммах, маленьких неточностях, которые обнаруживаешь, изучая чек, выплюнутый говорящим банкоматом. Я прихожу домой, смотрю в выписку, произвожу нехитрое арифметическое действие и вижу, что доллар двенадцать центов где-то заблудились.
– Ошибка банка, не твоя.
– Может, даже и не банка, может, так все устроено. Может, это вне компьютеров, матриц, цифровых алгоритмов и спецслужб. В корне, в источнике – я почти серьезно, – где все складывается или распадается. Три доллара шестьдесят семь центов.
Встали в мертвую пробку. Задев локтем ручку стеклоподъемника, я услышал, что клаксоны уже трубят что есть мочи – уровень шума приближался к максимальной отметке. Сами вопим как ненормальные, и сами не знаем куда деваться.
– Я хочу сказать, что мы обусловлены второстепенным.
Закрывая окно, я обдумывал, что сказать дальше. С экрана на коленях у Эммы еле слышно бормотали новости и прогноз погоды.
– Целую вечность теряем в аэропорту. Добираемся туда, ждем, стоим босиком в длинных очередях. Подумай только. Снимаем туфли, выкладываем металлические предметы, заходим в кабину, поднимаем руки – нас сканируют в полный рост, опыляют радиацией, раздевают догола на каком-нибудь экране, и дальше, на летном поле, мы опять абсолютно беспомощны – сидим, пристегнутые к креслу, в самолете, а он восемнадцатый в очереди, и все тут в порядке вещей, в обычном режиме, мы научились не думать об этом. Вот какие дела.
– Какие дела? – переспросила Эмма.
– Какие дела. Всякие. Мы об этих делах не думаем, а они-то и показывают, каковы мы.
– Это философский тезис?
– Пробка – вот философский тезис. Хочу взять твою руку и засунуть себе в ширинку. Вот философский тезис.
Стак отодвинулся от перегородки. И сидел прямо, не двигаясь, глядя в неопределенность.
Мы ждали.
– Этот человек. Водитель. Раньше был боевиком “Талибана”.
Он произнес это ровно, не отводя взгляда от пустоты. Мы с Эммой призадумались, потом она сказала:
– Правда?
– Он это сказал, я услышал. “Талибан”. Участвовал в перестрелках, боях и всяких других операциях.
– О чем вы еще говорили?
– О его семье, о моей.
Ей это не понравилось. Наш легкомысленный разговор смолк. Я представил паб, в котором мы, наверное, сядем, после того как закинем Стака: у стойки теснятся спины, три-четыре парочки за столиками, оживленная беседа, женский смех. “Талибан”. И почему так много людей оказывается здесь – и те, кто бежит от террористов, и те, кто их представляет, – и все они водят такси?
Мы взяли такси, потому что Стак не хотел в метро. Дикая жара, на платформе воняет. Стоять, ждать. Переполненные вагоны, записанные голоса, жмущиеся тела. Может, этот индивид отвергал все, с чем мы предположительно должны мириться, чтобы удержать дрожащею рукой обычный порядок?
Мы помолчали немного, я ткнул “выкл.”, потом Эмма ткнула, потом снова я. Гудки притихли, но пробка не двигалась, и скоро шум возобновился – одни извращенцы-водители стимулировали других, а те – третьих, и звук, распространяясь, становился самостоятельной силой, шумом ради шума, в котором тонули пространственно-временные частности.
Воскресенье, центр, пробка, бесчувствие.
– Если закрыть глаза, – сказал Стак, – шум становится просто звуком, более-менее нормальным. Он не затихает, ты просто слышишь его, потому что глаза закрыты. Он звучит в тебе.
– А когда открываешь, что происходит? – спросила его мама.
– Звук опять превращается в шум.
Зачем усыновлять мальчика в таком возрасте – пять, шесть, семь, – увидев его впервые в неизвестном тебе городе, провинциальном городе в стране, которая и сама приемыш и веками переходит от одного властителя к другому? Эмма сказала, ее муж был украинцем по происхождению, а если говорить о ней самой, тут дело, скорее всего, обстояло так: что-то она разглядела в лице, в глазах этого мальчика – нужду, мольбу, – пожалела его и не устояла. Увидела жизнь, лишенную надежды, которую можно забрать и спасти, осмыслить. Но было тут и другое, не правда ли: влияние момента, азартная игра в живого человека – давай рискнем, а вероятность, что может не получиться, бойко отметается.
И вдруг вместе с иностранцем поселится в доме большая удача и поможет спасти их брак?
Она сказала, Стак считает голубей на крыше дома напротив и всегда может назвать точное число. Семнадцать, двадцать три или, увы, всего двенадцать.
Потом, на тротуаре – нет, не клянчащий бездомный с одутловатым лицом и картонкой с карандашной надписью, а женщина в медитативной позе: тело – вертикальная линия, длинная юбка, свободная блуза, руки согнуты и сложены над головой, пальцы почти соприкасаются. Глаза ее закрыты, она недвижима, естественно, а рядом – маленький мальчик. Мне уже попадалась эта женщина, а может, другая, там и тут – руки по швам или скрещены на груди, глаза всегда закрыты, а теперь еще и мальчик, в отутюженных брюках, белой рубашке, синем галстуке, немного испуганный, и до сих пор я не задумывался, зачем все это и почему нет картонки, листовок, брошюрок, только женщина – спокойствие и непоколебимость в вечно копошащемся улье. Я наблюдал за ней и понимал, что не могу выдумать жизнь, пульсирующую под этими веками, ни единого фрагмента.
Машины пришли в движение, и Стак опять заговорил с водителем, приклеившись лбом к оргстеклу.
– Говорю ему иногда: молчи и жуй свою лапшу, – сказала Эмма. – Он не сразу понимает, что я шучу.
Иногда он проводил здесь длинный уикенд, приезжал на десять дней после окончания учебного года. И все. Эмма не говорила, почему они с мужем разошлись, а я никогда не спрашивал, по-видимому, имея на то причины. Вероятно, уважал ее замкнутость, а может, существенней было другое: мы, два индивида, пробовали единодушие – твердо решили уходить от прошлого, а если возникает импульс пересказать свою историю, на него не реагировать. Мы не женились, не жили вместе, но крепко переплелись, каждый стал частью другого. Вот как мне представлялось. Интуитивно связанные, взаимно обратные величины, так относящиеся друг к другу, что, сколько их ни сдваивай, днем или ночью, получится одно.
– Он не понимает шуток. И это интересно, ведь то же самое его отец говорил обо мне.
Эмма работала воспитателем в круглогодичной школе для труднообучаемых и имеющих отклонения в развитии детей. Эмма Бреслоу. Мне нравилось произносить ее имя. И нравилось думать, что это имя я бы сам угадал или изобрел, если бы тогда, когда мы познакомились на свадьбе наших общих друзей на коннектикутской конной ферме, Эмма не назвала мне его. Может быть, в будущем наше знакомство станет предметом ностальгических воспоминаний? Проселочные дороги, пырейные луга, жених с невестой в сапогах по колено. Однако будущим мы не интересовались – уж больно общая и обширная тема.
Башни вырастали все выше, таксист молча рулил, предоставив Стаку и дальше отрабатывать свой пушту. На светофоре дорогу перешли две девушки с бритыми головами, а мужчина и женщина на экране вели безразличный разговор об очередном интенсивном таянии льдов в Арктике, и мы уже решили, что сейчас увидим репортаж, любительское видео, вертолет какой-нибудь службы, но двое сменили тему, и тогда я ткнул “выкл.”, но они не пропали, а потом ткнула Эмма, а потом, хладнокровно, снова я, и наконец мы отдались отупляющему до смерти движению видео– и аудиоряда.
А дальше Эмма сказала:
– Он все время говорит о погоде. Не просто о сегодняшней, но о феномене погоды вообще и в отдельных местах в частности. Почему в Фениксе всегда жарче, чем в Тусоне, хотя Тусон гораздо южнее? И не говорит почему. Я-то этого, вероятно, не знаю, а он, вероятно, знает, но не собирается делиться со мной своими знаниями. Любит повторять вслух, какая где температура. О чем-то ему эти числа говорят. В Тусоне сто три по Фаренгейту. Он всегда уточняет, по Фаренгейту или по Цельсию. Смакует эти слова. В Фениксе сто семь по Фаренгейту. В Багдаде… А что нынче в Багдаде?
– Значит, его климат интересует.
– Его цифры интересуют. Высокий показатель, средний, низкий. Географические названия и цифры. Шанхай, скажет. Выпало два миллиметра осадков. Мумбаи, скажет. Любит он это название произносить. Мумбаи. Вчера – девяносто два по Фаренгейту. Потом скажет, сколько по Цельсию. Сверится с каким-то своим устройством. И скажет, сколько сегодня. Потом – сколько завтра. Эр-Рияд, скажет. Расстраивается, когда Эр-Рияд другому городу проигрывает. Бурное разочарование.
– Ты преувеличиваешь.
– Багдад, скажет. Сто тринадцать по Фаренгейту. Эр-Рияд. Сто девять по Фаренгейту. Не знаешь порой, куда деваться. Он такой огромный, и когда находится дома, наша квартира будто сжимается, он не может сидеть на месте, все время бродит и говорит, повторяет что-то по памяти, требования выдвигает, ультиматумы, да этим своим раскатистым голосом. Почти не преувеличиваю.
Мы уже подъезжали, такси углубилось в сужения центральных улиц, и если Стак слышал слова матери, то виду не подавал. Теперь он говорил по-английски, подсказывая водителю, как перемещаться по игральной доске с односторонними улицами и тупиками.
– Я не знаю, какой он, какие у него друзья, какими были его родители.
– У него не было родителей. Только биологические мать и отец.
– Терпеть не могу формулировку “биологическая мать”. Это что-то из научной фантастики. Научную фантастику он читает, в сумасшедшем количестве. Вот это я знаю.
– А уезжает он когда?
– Завтра.
– И что ты почувствуешь, когда он уедет?
– Буду скучать. Как только он выйдет за дверь.
Я ответил не сразу – дал ее словам осесть.
– Тогда почему не настоишь, чтоб он проводил с тобой больше времени?
– Я этого не вынесу. И он тоже.
Такси остановилось на безлюдной улице, расположенной чуть ниже окопа, в котором засели нью-йоркские финансисты, Стак сложился пополам, вылезая из машины, а за ним колыхалась его рука – он шутя с нами прощался. Мы наблюдали, как он входит в лофтовое здание, где в ближайшие два часа в зале, забитом пылью и неприятными запахами, будет постигать основы джиу-джитсу – искусной техники самозащиты, предшественницы широко практикуемого нынче дзюдо.
Водитель отодвинул панель в середине перегородки, Эмма ему заплатила. И мы пошли куда глаза глядят, улицы казались заброшенными, из открытого пожарного гидранта вяло выплескивалась струя ржавой воды.
Помолчали, потом она сказала:
– Про “Талибан” он сочинил.
Теперь, будь добр, это переваривай.
– Ты уверена?
– Он то и дело импровизирует, что-то раздувает, развивает, доводит историю до крайности, чтоб испытать или не испытывать твой предел допустимого. Про “Талибан” – это выдумка была.
– Ты сразу заподозрила.
– Не просто заподозрила. Даже не сомневалась.
– А я повелся.
– Не знаю, какие у него мотивы. И не думаю, что они есть. Просто он периодически экспериментирует. Испытывает себя, меня, тебя – всех. Или поддается импульсу. Придумал что-нибудь и тут же высказал. Его фантазии становятся реальностью. В общем-то нет тут ничего такого уж необычного. Иногда, правда, хочется стукнуть его сковородкой по башке.
– А джиу-джитсу?
– Здесь все по-настоящему, все серьезно. Однажды он разрешил мне посмотреть. Если чтишь традиции, твое тело стремится соответствовать строго определенному формату. Традиции самурайских поединков. Феодалов-воинов.
– Четырнадцать лет.
– Четырнадцать.
– Тринадцать, пятнадцать – ерунда. Решающий прорыв делаешь в четырнадцать, – сказал я.
– Ты сделал?
– Нет, еще только готовлюсь.
Мы погрузились в долгое молчание – каждый в свое, шаг за шагом углублялись все дальше, и даже когда начался мелкий дождик, не хотелось ни говорить, ни скрываться. Мы двигались на север, к антитеррористическому заслону Брод-стрит, где экскурсовод рассказывал спрятавшейся под зонтиками группе туристов о царапинах, оставленных на стене осколками бомбы, которую сто лет назад взорвал один анархист. Мы шли вдоль пустынных улиц, и наша совместная поступь сначала будто бы уподобилась биению сердца, а потом превратилась в игру – молчаливое состязание ускоряющих шаг. Солнце выглянуло чуть раньше, чем закончился дождь, а мы прошли мимо бесхозной шашлычной на колесах, в конце улицы увидели скейтера – пронесся мимо на всех парусах и был таков, поравнялись с женщиной в мусульманском головном уборе – белая женщина в белой блузе и пятнистой голубой юбке говорила сама с собой и ходила, босая, взад-вперед – пять шагов на восток, пять на запад – по тротуару, иссеченному тенями от строительных лесов. А потом – Музей финансов, Музей полиции, старые каменные дома на Пайн-стрит, мы снова ускоряемся, здесь ни людей, ни машин, только металлические столбики-коротышки вдоль улицы отмечают границу безопасной зоны; и я знаю: она обойдет меня, соблюдая ровный ритм, потому что даже к почтовому ящику с открыткой в руках идет целенаправленно. Звук, который мы не можем распознать, окружает нас и заставляет остановиться, вслушаться – в тональность, в высоту, в непрерывный гул, глухой, низкий и неразличимый, если его не уловить, а тогда уж он оказывается повсюду, сопровождает каждый твой шаг, идет из пустых зданий по обеим сторонам улицы, и мы стоим перед запертой вращающейся дверью “Дойче банка”, слушая, как внутри работают системы, взаимодействуют компоненты сетей. Я хватаю Эмму за руку, втаскиваю в узкий проход между зашторенными витринами магазинчика – мы сжались, сцепились и едва не начали беззастенчиво совокупляться.
Потом посмотрели друг на друга, по-прежнему не говоря ни слова, с тем самым выражением: ты, мол, вообще кто? Она так посмотрела. Это женский взгляд. Что я тут делаю и с кем, что за придурок и откуда он выплыл? У нас все еще только начиналось, и если нашему роману предстояло выжить и продолжиться, то для того лишь, чтоб напоминать о временах, когда все только начиналось. В дальнейших открытиях мы не нуждались – не потому, что подвели бесстрастно некий совместный итог, как может показаться. Просто мы были такие, так говорили и так чувствовали. Возобновив прерванное движение, мы прогуливались уже вполне обыденно, рассматривали старичка с голым торсом, в закатанных пижамных штанах, принимавшего солнечные ванны в мокром шезлонге на площадке пожарной лестницы многоквартирного дома. Тут заключалось все. Мы понимали: наше общее сознание – его фактура, схема, трафарет – проштамповано и останется тем же, что в первые дни и ночи.
Медленно кружа по улицам, мы возвращались в исходную точку и одновременно – я это уловил – приходили в определенное расположение духа, духа Эммы, которую угнетало, и чем дальше, тем очевиднее, неминуемое приближение сына. Мы дошли до лофтового здания, появился Стак с узелком вещей, которые он заберет с собой в Денвер. Мы двинулись на северо-запад, и я вдруг вообразил, что у водителя такси, которое мы сейчас поймаем, будет украинское имя и украинский акцент и он с радостью поболтает со Стаком на своем языке, а мальчишка взамен, вполне возможно, обратит унылую жизнь таксиста в яркую фантазию.
Назад: 1
Дальше: 3