Книга: Наука Плоского мира. Книга 3. Часы Дарвина
Назад: Глава 17 Встреча на галапагосах
Дальше: Глава 19 Ложь для Дарвина

Глава 18
Эпоха паровых машин

Дарвин сидел на берегу, наблюдал за пчелами, осами, цветами… В последнем абзаце «Происхождения видов» есть красивые и важные слова как раз о подобном полуденном времяпрепровождении:

 

Любопытно созерцать густо заросший берег, покрытый многочисленными, разнообразными растениями; птиц, поющих в кустах; насекомых, порхающих вокруг; червей, ползающих в сырой земле; и думать, что все эти прекрасно построенные формы, столь отличающиеся одна от другой и так сложно одна от другой зависящие, были созданы благодаря законам, еще и теперь действующим вокруг нас.

 

Давай, Пейли, удиви меня!
Все свои усилия волшебники направляли на то, чтобы Дарвин написал «Происхождение…» вместо «Теологии…». Конечно, это было важно как для самого Дарвина, так и для всех, кто наделся на то, что история пойдет именно по такому пути. Однако, как и в случае с убийством Линкольна, мы не можем знать, действительно ли главный труд Дарвина оказал большое влияние на последующие события. Будет ли так важно, если у волшебников ничего не выйдет?
Метафорических волшебников – если вам так больше нравится. Да, то счастливое стечение обстоятельств, благодаря которому Чарльз попал на борт «Бигля» и не сошел с него, выглядит слегка подозрительным, но чтобы уж тут были замешаны волшебники
Поставим вопрос более серьезно. Насколько радикальной была теория Дарвина о естественном отборе? Открыл ли он что-то такое, о чем никто до него не задумывался? Или он просто оказался человеком, вызвавшим общественный интерес тем, что представил идею, которая уже какое-то время витала в воздухе? Насколько великих заслуг он достоин?
Эти же вопросы можно также поднять – и их поднимали – в отношении многих «революционных» научных понятий. Роберт Гук догадался о существовании обратной квадратичной зависимости силы тяготения раньше Ньютона. Минковский, Пуанкаре и другие вывели многое из того, что вошло в специальную теорию относительности, до того, как это сделал Эйнштейн. Фракталы в том или ином виде появлялись по меньшей мере за столетие до того, как Бенуа Мандельброт стал активно выдвигать свои идеи и разработал основную ветвь прикладной математики. Первый намек на теорию хаоса можно обнаружить в удостоенных награды мемуарах Пуанкаре об устойчивости Солнечной системы, написанных в 1890 году – за 75 лет до того, как эту тему начали должным образом развивать.
С чего начинались научные революции и как определяли тех, кому приписывались заслуги? По таланту? По умению привлекать внимание общественности? По итогам лотереи?
Часть ответов можно найти в книге Роберта Торстона 1878 года, в которой рассматривалось другое важное новшество Викторианской эпохи, на которую Думминг Тупс резонно указал нам еще в третьей главе. Это «История развития паровых двигателей». Во втором абзаце написано:

 

История иллюстрирует очень важную истину: изобретения никогда, а великие открытия – почти никогда не совершаются благодаря одному-единственному разуму. Каждое великое изобретение – это либо обобщение малых, либо заключительный шаг в последовательности. Это не создание, а развитие – подобно росту деревьев, образующих лес. Одно и то же изобретение нередко появляется одновременно в нескольких странах благодаря работе нескольких отдельных ученых.

 

Тема Торстона напоминает нам об известном воплощении именно таких одновременных изобретений – эпохе паровых машин. Когда наступает эпоха паровых машин, все вдруг начинают строить паровые машины. Когда наступает эпоха эволюции, все разрабатывают теории эволюции. Когда наступает эпоха видеомагнитофонов, все собирают видеомагнитофоны. Когда наступает эпоха доткомов, все создают системы торговли по Интернету. А когда наступает эпоха краха доткомов, все доткомы терпят крах.
В истории иногда наступают эпохи, когда поступки людей словно развиваются по заранее подготовленному пути. Какое-нибудь новшество оказывается неизбежным и внезапно появляется повсюду. Но перед этим благоприятным моментом оно вовсе не было неизбежным – иначе появилось бы раньше. «Эпоха паровых машин» – это знаковое воплощение этого любопытного процесса. Изобретение парового двигателя явно не было ни первым, ни последним примером – просто самым известным и подробно задокументированным.
Торстон видит разницу между изобретением и открытием. Он заявляет, что изобретения никогда, а великие открытия – почти никогда не совершаются благодаря одному-единственному разуму. Однако различие между ними не вполне очевидно. Как обстояло дело с огнем – первобытные люди открыли его как природный феномен или изобрели как технологию, которая позволила им отпугивать хищников, освещать пещеры и готовить еду? Конечно, сначала это был природный феномен в виде горящих веток или целого лесного пожара, вызванного молнией, а то и каплей воды, которая случайно исполнила роль линзы, сосредоточив солнечные лучи на пучке сухой травы.
Как бы то ни было, подобные «открытия» ни к чему не приводят, пока кто-нибудь не придумает, как его использовать. Затем появилась идея управлять огнем – а это уже другое дело, больше похожее на изобретение, чем на открытие. Вот только… чтобы узнать, как им управлять, нужно открыть, что он не распространяется (так легко) на голую землю, зато разгорается сразу, если взять горящую палку и бросить ее в кучу сухого хвороста или принести в пещеру…
Изобретение (если такое понятие существует) заключается в объединении нескольких независимых открытий в то, что становится настоящей новинкой.
То есть изобретениям зачастую предшествуют серии открытий. А открытиям точно таким же образом нередко предшествуют изобретения. Открытие солнечных пятен зависело от изобретения телескопа, а открытие амеб и парамеций, обитающих в прудах, – от изобретения микроскопа. Иными словами, изобретения и открытия глубоко переплетены, и пытаться отделить их друг от друга, по-видимому, бесполезно. Более того, яркие примеры и тех и других гораздо проще увидеть в ретроспективе, чем тогда, когда они только состоялись. Взгляд в прошлое – это чудесно, и он позволяет определять контекст, чтобы выяснять, что имело значение, а что нет. Таким образом, мы можем упорядочивать поразительно запутанные процессы изобретений/открытий и рассказывать о них убедительные истории.
Проблема лишь в том, что большинство таких историй – неправда.

 

Многие из нас еще детьми узнали историю изобретения парового двигателя. Шестилетний Джеймс Уатт, наблюдая за кипящим чайником, заметил, как его крышка поднималась от давления пара. В мгновение классической «эврики» его осенило, что если бы чайник имел огромные размеры, то можно было бы поднимать тяжелые куски металла. Так появились паровые двигатели.
Первым эту историю рассказал французский математик Франсуа Араго, автор одной из ранних биографий Уатта. Насколько нам известно, она вполне может оказаться правдой, хотя больше похожа на «ложь для детей» или учебное пособие типа ньютонова яблока. Даже если юный Уатт в самом деле вдохновился кипящим чайником, он никак не мог быть первым человеком в истории, заметившим связь между паром и двигательной энергией. Он даже не был первым, кто соорудил работающий паровой двигатель. Причины, по которым он получил известность, несколько запутаннее и вместе с тем важнее. Благодаря Уатту паровой двигатель стал действенным и надежным механизмом. Он не довел его до «совершенства» – много мелких улучшений появилось уже после. Но именно он привел его в более-менее завершенную форму.
В 1774 году Уатт писал: «Огневой двигатель [= паровой двигатель], изобретенный мною, теперь работает гораздо лучше, чем любой из сделанных ранее». Вместе со своим деловым партнером Мэттью Болтоном они превратили свои фамилии в широко известное название парового двигателя. Его репутации это нисколько не навредило, если судить по словам Торстона: «О жизни ранних изобретателей и разработчиков паровых двигателей известно очень немногое; но Уатта знали довольно широко».
Был ли Дарвин просто еще одним Уаттом? Получил ли он признание лишь потому, что придал эволюции законченную, эффектную форму? Потому ли, что нам случилось многое знать о его жизни? Дарвин был одержим ведением записей и едва ли хоть раз выбросил хоть одну бумажку. Биографам удалось описать его жизнь в мельчайших подробностях. Конечно, его репутация также не пострадала от столь богатого исторического материала.
Для того чтобы проводить параллели, рассмотрим сначала историю парового двигателя, избегая «лжи для детей», где это возможно. Затем обратимся к предшественникам Дарвина и попробуем найти какие-либо сходства. Что характеризует эпоху паровых машин? Какие факторы приводят к культурному взрыву, когда «вспыхивает» какая-нибудь явно радикальная идея и мир меняется навсегда? Это идея изменяет мир или же меняющийся мир порождает идею?

 

Уатт завершил работу над своей первой знаменательной паровой машиной в 1768 году и запатентовал ее в 1769-м. Ей предшествовало множество прототипов. Первое упоминание пара как источника энергии уходит корнями в поздний период Древнего Египта, когда он находился под властью римлян. Около 150 года до н. э. (очень приблизительно) Герон Александрийский написал сочинение «Spiritalia seu Pneumatica». До наших дней дошли лишь фрагменты его копий, но из них понятно, что в этой рукописи были описаны десятки машин, работающих на энергии пара. Более того, известно, что некоторые предвосхитили Герона – тот сам об этом писал. Часть из них принадлежала изобретателю по имени Ктезибий, известному как создатель множества разнообразных пневматических машин. Таким образом, паровые машины были придуманы очень давно, но тогда их развитие было настолько сдержанным и медленным, что их эпоха смогла наступить лишь в далеком будущем.
Одним из устройств Герона был полый воздухонепроницаемый алтарь, на верхушке которого стояла фигурка бога или богини с трубкой, проходящей сквозь ее. Внутри алтаря находилась вода, но молящиеся об этом не знали. Когда на его верхушке зажигали огонь, вода нагревалась и превращалась в пар. Под его давлением часть оставшейся жидкой воды поднималась по трубке, и бог совершал возлияние. (На фоне других чудес это выглядело довольно эффектно и гораздо убедительнее, чем статуя коровы, из которой лилось молоко, или плачущих святых.) Похожие устройства широко применялись в 1960-х, чтобы заваривать и автоматически разливать чай прямо у постели. Они встречаются и по сей день, но теперь их сложнее найти.
Другая машина Герона использовала тот же принцип, чтобы открывать дверь храма, когда на алтаре загорался огонь. Устройство это было достаточно сложным, и мы приведем его описание, чтобы показать, как далеко эти древние машины ушли от простых игрушек. Алтарь и дверца располагались над землей, а механизмы скрывались под ними. Алтарь был полым и содержал лишь воздух. От него шла вертикальная трубка к металлической сфере, наполненной водой, а вторая трубка в форме перевернутой буквы U действовала как сифон, один конец которого находился внутри сферы, а второй – в ведре. Ведро подвешивалось на блоке, а веревки, ведущие от него, обматывались вокруг двух вертикальных цилиндров, расположенных вдоль дверных петель и соединенных со створками. Далее они проходили через второй блок и заканчивались грузиком, который выполнял роль противовеса. Когда священник зажигал огонь, воздух внутри алтаря расширялся, и вода под давлением выходила по сифону из сферы в ведро. Когда ведро опускалось под ее весом, веревки вызывали вращение цилиндра, и дверь открывалась.
Также он описал фонтан, который включался при попадании на него солнечных лучей, и паровой котел, который заставлял петь механического дрозда или трубить в рог. Другое устройство, часто называемое первым в мире паровым двигателем, кипятило воду в котле и с помощью пара вращало металлический шар вокруг горизонтальной оси. Пар выходил из нескольких изогнутых трубок, расположенных вокруг «экватора» под правильными углами к оси.
Эти машины по замыслу не были игрушками, но если судить по тому, как они применялись, вполне могли ими являться. Разве что устройство, открывающее дверь, можно назвать более-менее практичным, хотя священники, вероятно, сочли возможность создавать «чудеса по требованию» весьма выгодной – с этим согласилось бы и большинство современных предпринимателей.
Оглядываясь в прошлое из XXI века, кажется удивительным, что эпоха паровых машин так долго набирала силу после всех этих примеров использования энергии пара, выставлявшихся на всеобщее обозрение еще в античности. Особенно если учитывать большую потребность в механической энергии, которая затем и послужила причиной распространения технологии паровых двигателей в XVIII веке, – для подачи воды, подъема тяжелых грузов, добычи полезных ископаемых и транспорта. Отсюда делаем вывод, что для наступления эпохи паровых машин требовалось нечто большее, чем просто возможность их создания и даже очевидная потребность в них.
Так, паровые машины кое-как продолжали существовать, никогда не исчезая полностью, но и не делая резких прорывов. В 1120 году в церкви в Реймсе работал паровой орган, подозрительно похожий на устройство Герона. В 1571-м Матезиус в своей проповеди описал паровой двигатель. В 1519-м французский академик Якоб Бессон писал о выработке пара и его применении в механике. В 1543-м испанец Бласко де Гарай, как утверждается, предложил использовать энергию пара для движения корабля. Леонардо да Винчи описал паровую пушку, которая могла стрелять тяжелыми металлическими шарами. В 1606 году Флоренс Риво, постельничий Генриха IV, открыл, что металлическая оболочка взорвется, если ее наполнить водой и подогреть. В 1615-м Саломон де Косс, инженер Людовика XIII, писал о машине, в которой пар использовался, чтобы поднимать воду. В 1629-м… ну, вы поняли. Паровые машины так и продолжали изобретать одну за другой вплоть до 1663 года.
В этот год Эдвард Сомерсет, маркиз Вустер, не только изобрел машину, поднимавшую воду с помощью энергии пара: он ее также построил и спустя два года установил в Воксхолле – сейчас это в черте Лондона, но тогда было за его пределами. Вероятно, это было первое применение энергии пара для выполнения серьезной практической задачи. Чертежей его машины не сохранилось, но общую форму смогли восстановить по желобам, все еще оставшимся в стенах замка Раглан, где она была установлена. Вустер собирался основать компанию для ее обслуживания, но не смог собрать достаточно денег. Позже его вдова попыталась сделать то же самое, но также потерпела неудачу. Отсюда делаем вывод, что третья составляющая эпохи паровых машин – это деньги.
В некотором смысле Вустер был настоящим создателем парового двигателя, но это дало ему немного славы, так как он лишь ненамного опередил большую волну. И все же его изобретение ознаменовало момент, когда положение дел крупно изменилось: теперь люди не просто изобретали паровые машины – они ими пользовались. К 1863 году сэр Сэмюэль Морленд уже строил паровые насосы для Людовика XIV, а по его книге, написанной в том же году, можно сделать вывод о его глубокой осведомленности о свойствах пара и связанных с ним механизмах. Теперь идея паровых двигателей наконец расцвела, и появилось несколько механизмов, которые выполняли полезные задачи, тем самым оправдывая свое существование. Но это все равно еще не было эпохой паровых машин.
Теперь, однако, идея набирала силу все быстрее, и по-настоящему серьезный толчок ей придала добыча полезных ископаемых. Шахты, в которых добывались уголь и минералы, существовали очень давно, но к началу XVIII века они стали такими большими и глубокими, что столкнулись с главным врагом шахтера – водой.
Чем глубже вы пытаетесь выкопать шахту, тем больше вероятность, что ее затопит, – так как повышается шанс наткнуться на подземные воды или трещины, которые ведут к ним, либо по которым вода может течь сверху. Традиционными методами удаления воды уже нельзя было справиться – необходимо было что-то радикально новое. И эту нишу идеально заняли паровые машины. Прежде всего это случилось благодаря механизму, созданному двумя людьми – Дени Папеном и Томасом Севери.
Папен учился математике у иезуитов в Блуа и медицине в Париже, где жил с 1672 года. Он вступил в лабораторию Роберта Бойля, которого сегодня назвали бы экспериментальным физиком. Бойль занимался пневматикой, поведением газов – а закон Бойля, определяющий соотношение между давлением и объемом газа при постоянной температуре, мы учим в школе и по сей день. Папен изобрел двойной воздушный насос и воздушную пушку, а потом и скороварку. Она представляла собой кастрюлю с толстыми стенками и толстой крышкой, плотно соединяющиеся между собой, чтобы при кипении воды внутри нее образовывался пар под высоким давлением. Пища в такой кастрюле варится очень быстро.
Кулинарная сторона вопроса не имеет отношения к нашей истории – за исключением одного технического момента. Чтобы не допустить взрыва, Папен добавил предохранительный клапан – в 1960-х он также появился в бытовых вариантах устройства. Это изобретение оказалось весьма важным, потому что ранние паровые машины бывали в лучшем случае опасными. Идея, вероятно, зародилась ранее, но Папену она приписывается потому, что именно он стал применять ее для того, чтобы контролировать давление пара. В 1687 году он перешел в Марбургский университет, где изобрел первый механический паровой двигатель и первый поршневой двигатель. За годы своей деятельности Папен провел несчетное количество опытов с аппаратами, использующими пар, и создал немало важных приспособлений.
Тогда эпоха паровых машин только разогревалась, и Севери, также знакомый с математикой, уже довел ее до кипения. В 1698 году он запатентовал первый паровой насос, который использовался для очищения шахт от нежелательной воды – в том конкретном случае это были глубокие шахты Корнуолла. Он отправил работающую модель в Королевское общество, а позднее продемонстрировал «огневой двигатель» (по непонятной причине эти машины тогда назывались именно так) Вильгельму III. Король наградил его патентом:

 

Предоставляется Томасу Севери в единоличное пользование им изобретенным новым устройством для подъема воды и приведения в движение при выполнении любых заводских работ посредством огневой мощи, которое найдет широкое применение при осушении шахт, водоснабжении городов и работе всех типов заводов, не имеющих доступа к воде или к постоянно действующим ветрам, сроком на 14 лет, на обычных условиях.

 

Теперь до эпохи паровых машин оставалось рукой подать. Решительную роль здесь сыграло то, что Севери был человеком деловым. Он не ждал, что мир сам постучится к нему в дверь, а рекламировал себя. Читал лекции в Королевском обществе – некоторые из них публиковались в журналах. Распространял свои каталоги среди управляющих и владельцев шахт. А в качестве довода в пользу приобретения машин приводил выгоду для самого покупателя: если вы увеличите глубину вашей шахты, то сможете добыть больше минералов и заработать больше денег за то же время и на том же участке.
До того, что Торстон назвал «современной» паровой машиной (современной она была 125 лет тому назад), понадобилось еще два важных шага. Первым был переход от специализированных машин, предназначенных для единственной задачи, к многоцелевым устройствам. А вторым – повышение их эффективности.
Шаг к многоцелевому паровому двигателю совершил Томас Ньюкомен, кузнец по профессии, который представил радикально новый тип двигателя, «пароатмосферную машину». Предыдущие варианты довольно эффективно совмещали в себе поршень и насос, работающие под действием пара, но Ньюкомен разделил эти компоненты и отдельно добавил новые – нагреватель и конденсатор. Поршень двигался вверх-вниз, как станок-качалка, и приводил в движение вал, к которому можно было присоединить… да что угодно. Другим инженером, которого необходимо здесь упомянуть, был Джон Смитон, который значительно увеличил масштаб замысла Ньюкомена.
А теперь мы наконец подошли к Джеймсу Уатту. Каких бы лавров он ни заслуживал, совершенно очевидно, что на самом деле он забрался на плечи множества других. Даже если Уатт и мог изобрести паровой двигатель в одиночку, он этого точно не делал. Его дед был математиком – к истории создания паровых машин вообще причастно много математиков, – и Уатт унаследовал его способности. Он провел немало опытов и количественных измерений, в которых появились относительно свежие идеи. Он выяснил, как различные материалы двигателя проводят тепло и сколько угля требуется для нагрева заданного количества воды. А также понял, что ключ к созданию эффективного парового двигателя лежит в контроле необязательных потерь тепла. Наибольшие потери происходили в цилиндре, подающем энергию в поршень, из-за чего температура постоянно менялась. Уатт заключил, что температура цилиндра всегда должна совпадать с температурой поступающего в него пара – но как этого добиться? Ответ пришел к нему совершенно случайно и оказался простым и изящным:

 

В один погожий субботний день я отправился на прогулку. В начале Шарлотт-стрит я ступил в ворота Грин и прошел мимо старой прачечной. В тот момент я размышлял о паровых двигателях и дошагал аж до пастушьего дома, когда мне на ум пришла мысль, что поскольку пар является упругим, он должен стремиться заполнить вакуум, и если установить соединение между цилиндром и опустевшим сосудом, пар переместится в него, то есть сможет конденсироваться без охлаждения цилиндра… Не успел я дойти до Гольф-хауса, как вся картина уже выстроилась у меня в голове.

 

Несмотря на свою простоту, эта идея – не охлаждайте пар в цилиндре, охладите его где-нибудь в другом месте, – настолько повысила эффективность машины, что в следующие несколько лет нечего было и думать о покупке иных паровых машин, кроме как изготовленных Уаттом и его деловым партнером Болтоном. Машины «Болтона и Уатта» захватили весь рынок. В дальнейшем в их конструкции ничего существенно не изменилось. Точнее, более поздним «улучшением» стала замена паровых двигателей на двигатели другой конструкции, которые работали на угле или нефти. Паровые машины эволюционировали, достигнув своей кульминации, а те, что их заменили, по сути, представляли совершенно другие виды двигателей.
Оценивая прошлое, можно сказать, что эпоха паровых машин началась примерно во время Севери, когда возможность создавать их на практике совпала с необходимостью их использования в промышленности, где за них могли платить и извлекать из этого выгоду. Добавьте к этому трезвый взгляд делового человека, который смог оценить положение и воспользоваться им, рекламу, для того чтобы привлечь инвесторов, и начать дело. И паровые машины помчались вперед, как… поезда.
Как ни странно, до того, как большинство людей осознало начало эпохи паровых машин, она уже успела закончиться, оставив в итоге лишь одного победителя. Остальные участники соревнования встали у обочины. Именно поэтому Уатт получил такое признание и именно поэтому оно было совершенно заслуженным. Но помимо того он был достоин признания и за свои систематические количественные эксперименты, внимание к теоретической части работы паровых машин и развитие идей – а не только за свои изобретения.
И уж точно не за то, что в детстве наблюдал за чайником.

 

История введения в обращение паровой машины «Болтона и Уатта», по сути, напоминает историю эволюции: самая приспособленная конструкция остается, а менее приспособленные вытесняются и исчезают. Так мы приходим к Дарвину и его естественному отбору. Для эволюции Викторианская эпоха стала своей «эпохой паровых машин»; Дарвин был лишь одним из многих, кто пришел к заключению об изменчивости видов. Заслуживает ли он того признания, которое получил? Был ли он, как Уатт, человеком, который привел свою теорию к кульминации? Или же сыграл более важную роль?
Во введении к «Происхождению видов» Дарвин упомянул о некоторых из своих предшественников. Значит, он вовсе не стремился отхватить себе славу, основанную на чужих идеях. Если только вы не придерживаетесь мнения, популярного среди последователей Макиавелли, что признание заслуг других – это лишь подлый способ унизить их своей скупой похвалой. Одного из предшественников он не упомянул, хотя тот, пожалуй, был интереснее остальных. Это его родной дед, Эразм Дарвин. Вероятно, Чарльз посчитал, что, учитывая их родственную связь, упоминание Эразма показалось бы щегольством.
Эразм был знаком с Джеймсом Уаттом и, возможно, даже помогал ему в продвижении его парового двигателя. Оба они состояли в Лунном обществе, организации бирмингемских технократов. Также туда входил Джозайя Веджвуд, он же – дядя Джоз для Дарвина и основатель знаменитого гончарного завода. «Лунатики» встречались раз в месяц в полнолуние – не по языческим или мистическим причинам и не потому, что все они были оборотнями, а потому, что так им было проще находить дорогу домой после нескольких бокалов и хорошего ужина.
Эразм, будучи врачом, разбирался и в механике. Он даже изобрел новый рулевой механизм для повозок, горизонтальную мельницу для перемалывания красителей для Джозайи и машину, которая умела читать «Отче наш» и десять заповедей. Когда в 1791 году восстания за «Церковь и короля» и против «философов» (ученых) положили конец Лунному обществу, Эразм как раз наводил в своей книге последние штрихи. Называлась она «Зоономией» и была посвящена эволюции.
Но все же не о механизме естественного отбора, описанного Чарльзом. Эразм, по сути, вообще не упоминал об этом механизме. Он лишь указал, что организмы способны меняться. Вся растительная и животная жизнь, считал Эразм, возникла из живой «частицы». Они не могли не уметь меняться – иначе так и остались бы частицами. Зная о «Глубоком времени» Лайеля, Эразм утверждал:

 

За огромное время, прошедшее с возникновения Земли – вероятно миллионы эпох, предшествовавших истории человечества, – не было бы слишком дерзко представить, что все теплокровные животные возникли из одной живой частицы, в которую великая первопричина вдохнула животное начало и силу приобретения новых частей с новыми свойствами, движимыми раздражениями, ощущениями, волевыми способностями, и ассоциациями; и, таким образом, обладающей способностью к дальнейшему совершенствованию их деятельности и передачи этих улучшений потомству и да во веки вечные!
Если это показалось вам ламаркианским, то это потому, что так оно и есть. Жан Батист Ламарк полагал, что живые создания могли унаследовать черты, приобретенные их предками – если, скажем, руки кузнеца благодаря многолетним занятиям своим ремеслом стали большими и мускулистыми, то и его дети должны унаследовать такие же руки, даже не занимаясь этой тяжелой работой. Эразм представлял механизм наследственности во многом схожим образом, что и Ламарк. Это не помешало ему прийти к ряду важных выводов, пусть и не все они являлись новыми. Так, он понял, что люди – это высшие потомки животных, а не отдельная форма творения. Его внук тоже так считал и даже дал своей более поздней книге об эволюции название «Происхождение человека». Очень уместное и правильное название с научной точки зрения. Но Чудакулли прав: «Восхождение…» выглядело бы более привлекательным.
Чарльз, несомненно, читал «Зоономию» на каникулах после первого года в Эдинбургском университете. И даже написал об этом на первой странице своего «Дневника Б», который позже вылился в «Происхождение видов». Таким образом, взгляды его деда оказали на него влияние, но, вероятно, лишь как подтверждение возможности изменчивости видов. Между их взглядами с самого начала существовало важное различие: Чарльзу был интересен именно механизм. Он не собирался указывать на то, что организмы могут изменяться, – он хотел знать, как они это делают. Это и отличало его почти от всех остальных.
Самый серьезный из его конкурентов уже упоминался выше – им был Уоллес. Дарвин признал, что их открытие было совместным, во втором абзаце введения к «Происхождению видов». Но Дарвин написал книгу, оказавшую большое влияние и вызвавшую много споров, в то время как Уоллес ограничился коротенькой статьей в техническом журнале. Дарвин ушел в своей теории гораздо дальше, собрал больше доказательств и уделил больше внимания предполагаемым возражениям.
В начале «Происхождения…» он поместил «Исторический очерк», где описал различные взгляды на происхождение видов и, в частности, их изменчивость. В одной из сносок упоминается примечательное утверждение Аристотеля, спросившего, почему разные части тела так хорошо подходят – что, скажем, верхняя и нижняя челюсть аккуратно смыкаются, а не стесняют друг друга. Древнегреческий философ предвосхитил идею естественного отбора:

 

Таким образом, всюду, где предметы, взятые в совокупности (так, например, части одного целого), представляются нам как бы сделанными ради чего-нибудь, они лишь сохранились, так как благодаря какой-то внутренней самопроизвольной склонности оказались соответственно построенными; все же предметы, которые не оказались таким образом построенными, погибли и продолжают погибать.

 

Иными словами, если благодаря случайности или какому-либо неопределенному процессу части тела приобретали некоторые полезные функции, они должны были проявиться и у более поздних поколений; в противном же случае существо, обладавшее ими, не выжило бы.
Аристотель быстро бы расправился с Пейли.
Следующим Дарвин взялся за Ламарка, чьи идеи датируются 1801 годом. Тот утверждал, что одни виды могли происходить из других, в основном основываясь на том, что при детальном изучении было замечено множество мелких градаций и отличий в пределах одного вида – а значит, границы между отдельными видами гораздо более расплывчаты, чем нам казалось. Но Дарвин отметил здесь два упущения. Первое – это убежденность в том, что приобретенные черты можно наследовать; в пример он привел длинную шею жирафа. А второе – это вера Ламарка в «прогресс» – то есть восхождение, направленное только в одну сторону – к все более и более высоким формам организации.
Затем следует длинный список менее примечательных личностей. Среди них – малоизвестный, но достойный упоминания Патрик Мэттью. В 1831 году он опубликовал книгу о корабельной древесине, в приложении к которой был описан принцип естественного отбора. Натуралисты не замечали ее до тех пор, пока Мэттью в статье в «Хрониках садовника» в 1860 году сам не обратил их внимания на то, что предвосхитил центральную идею Дарвина.
Далее Дарвин представил более известную предшественницу – книгу «Следы естественной истории творения». Она была опубликована анонимно в 1844 году издателем Робертом Чамберсом – хотя очевидно, что он также являлся ее автором. Медицинские школы Эдинбурга захлестнуло осознание того, что совершенно разные животные имели поразительно похожее строение тела, что предполагало их общее происхождение и, следовательно, изменчивость видов. К примеру, человеческая рука, собачья лапа, птичье крыло и китовый плавник имеют похожее расположение костей. Если все они создавались отдельно, то Богу явно не хватало свежих идей.
Чамберс, будучи человеком светским – он даже играл в гольф, – решил сделать научное видение земной жизни доступным широкому кругу людей. Как прирожденный журналист, он описал историю не только жизни, но и целой вселенной. И наполнил книгу едкими тычками в адрес «тех церковных псов». Книга мгновенно стала сенсацией, и каждое последующее ее издание постепенно вычищалось от различных ошибок, допущенных в первой редакции и легко поддающихся научно обоснованной критике. Очерненному в ней духовенству оставалось лишь благодарить Господа за то, что тот не позволил автору сразу опубликовать ее в вычищенном виде.
Дарвин почтительно относился к церкви, но вынужден был сослаться на «Следы…», хоть и старался держаться от этой книги на расстоянии. Так или иначе, он счел ее удручающе не завершенной. В своем «Историческом очерке» Дарвин привел цитату из десятого «значительно исправленного» издания, возразив против того, что анонимный автор «Следов» не может объяснить, каким образом организмы приспосабливались к своей окружающей среде или образу жизни. То же он обсуждает и во введении, предполагая, что тот, по-видимому, пытался сказать, что:

 

Спустя определенное число неизвестных поколений некоторые птицы породили дятлов, а некоторые растения – омелу, и они были произведены идеальными, такими, какими мы их видим теперь; но это допущение отнюдь не представляется мне объяснением, поскольку оно оставляет случаи взаимоприспособления органических существ друг к другу и их физических условий жизни незатронутыми и невыясненными.

 

Далее следует ряд, состоящий из видных деятелей вперемешку с менее заметными фигурами. Первый из видных – Ричард Оуэн, который был убежден в изменчивости видов и полагал, что для зоолога слово «сотворение» означает «неизвестный ему процесс». Следующим был Уоллес. Дарвин довольно подробно описал свое сотрудничество с обоими. А также упомянул Герберта Спенсера, считавшего разведение одомашненных разновидностей животных доказательством того, что они могут изменяться и на воле, без вмешательства человека. Позднее Спенсер стал одним из главных популяризаторов теории Дарвина. Он же ввел известную фразу о «выживании наиболее приспособленных», которая в случае Дарвина, к сожалению, принесла больше вреда, чем пользы, распространив чересчур упрощенный вариант теории.
Неожиданно здесь оказался и преподобный Баден Поуэлл, в 1855 году в своих «Опытах о единстве миров» утверждавший, что появление новых видов – это не чудо, а естественный процесс. За вклад в идею изменчивости видов Дарвин отметил Карла фон Бэра, Гексли, Гукера.
Он решил упомянуть всех, кто мог иметь законные притязания на его теорию, и в итоге перечислил более двадцати человек, кто так или иначе его предвосхитил. Он недвусмысленно заявил, что не претендует на авторство самой идеи изменчивости видов, которая была достаточно известна в научных кругах – и, как указал Баден Поуэлл, за его пределами тоже. Дарвин предъявляет притязания на идею не об эволюции, а о естественном отборе как механизме эволюции.

 

Итак… мы вернулись к исходной точке. Идея ли изменяет мир или же меняющийся мир порождает идею?
В обоих случаях – да.
Это пример комплицитности. Происходит и то, и другое – и не один раз, а снова и снова, постепенно взаимоизменяясь. Новые направления в обществе способствуют внедрению дальнейших новшеств. Мир людских идей и мир материальных предметов рекурсивно совершенствуют друг друга.
Это и происходит с планетой, когда виды эволюционируют, приобретая не интеллект, а то, что нам нравится называть экстеллектом. То есть сохраняют свой культурный капитал за пределами разума отдельных индивидов. Благодаря этому их капитал может расти практически безгранично и будет доступен чуть ли не каждому представителю любого последующего поколения.
Виды, наделенные экстеллектом, хватаются за новые идеи и развивают их. Прежде чем на рукописи «Происхождения видов» высохли чернила, биологи и простые миряне уже пытались проверить изложенные в ней идеи, опровергнув их или попытавшись продолжить. Если бы Дарвин написал «Теологию видов» и никто другой не написал бы ничего похожего на «Происхождение…», то экстеллект людей Викторианской эпохи был бы ослаблен и, вероятно, для становления современного мира потребовалось бы больше времени.
Но это было время эволюции. Кто-то все равно обязательно написал бы подобную книгу – причем скоро. И в этом альтернативном «мире «если» он получил бы всеобщее признание.
Поэтому в нашем мире признание Дарвина было вполне заслуженным. Несмотря на пример эпохи паровых машин.
Назад: Глава 17 Встреча на галапагосах
Дальше: Глава 19 Ложь для Дарвина