6
Много на Руси всякой нечисти обитает, это каждому известно. Русалки всякие, полуденницы, лешие, водяные, василиски ползучие, лихоманки летучие. Расселились они по всей нашей земле великой и обширной, словно тараканы по запечью, обсели Русь-матушку, как клещи лося, и спасу нет от них, ни продыху, ни отдыху, причем ни денно, ни нощно.
И даже утром нудят.
Но есть нечисть особая, зловредная, которая никуда не расселялась, а к одному месту будто бы привязана. «Где родился – там и пригодился», – это про нее сказано, проклятую.
В первую голову это овинники, конечно. Живут в овинах да хлевах, как привязанные. Нехай сгорит изба, поломаются ворота – овинник из своего закута никуда не тронется. И за хозяевами, в отличие от домовиков, никогда не переезжает, и в лапте, ни верхом на кошке, ни в старом горшке.
Ну, и мельничные черти такие же, никуда со своей мельницы не деваются, живут там как приколоченные, воют по ночам, жернова вертят вхолостую, ставнями скрипят, одиноких путников пугают да сторожам в самогонку куриный помет подмешивают – для забористости.
Однако самая злобновывернутая нечисть обитает в банях. Если она мужескаго полу, то зовется банником, а коли женского – баньшей. Суффикс «ша» тут как-то случайно приблудился. Вообще-то он в нашем языке применяется он для уменьшения и ласкания поименованного – Наташа, Маша, Паша, Глаша. Но баньшу уменьшать и ласкать даже мельничные черти не удумали бы, себе дороже выйдет. Однако ж почему-то живут на свете белом баньши, доставляя своей этимологией несказанные мучения Фасмеру, Розенталю и прочим знатокам русского языка типа Бодуэна де Куртенэ.
В чем вредоносность и пакостливость баньш, много кто знает, да не все рассказывают. Чего они там по баням да саунам с мужиками вытворяют и как потом все это лекарится и врачуется по лазаретам коммерческим да по пиписькиным домам с вывеской КВД, про то широкой общественности лучше слухом не знать, духом не ведать, во избежание разрушения института брака как такового.
Илья, впрочем, мужик был сызмальства устойчивый ко всякой нечисти и, окромя тяги к мухоморам да браге, никаких иных привычек и пристрастий к излишествам всяким нехорошим не имел.
Не состоял. Не был. Не привлекался. Прочерк.
Поэтому смело поехал она на запах банный и вскоре уже парковал Сивку у дверей дубовых под вывеской малеваной: «Баня русская «У Анюты». Сауна. Хамам. Свежее пиво. Массаж. Релакс. Шаурма. Шиномонтаж вход со двора».
Протиснул Илья плечи богатырские в просторную горницу и обнаружил тут шаечку ольховую, веничек можжевеловый, полотенце махровое и прейскурант, на стенку прибитый. Ничем его этот прейскурант не удивил, не обидел, и, скинув кольчугу запыленную да ватник походный, отправился Илья Иваныч в парное отделение – смыть, так сказать, трудовой пот да дорожную пыль.
Тут-то все и приключилось. Лежит, значит, Илья на полке, по́том обтекает, рядом веничек в кипяточке заваривается, источает ароматы всяческие. В печке поленья потрескивают, пар у потолка колышется – лепота, в общем.
Вдруг – чу! Как бы сквознячком потянуло. Илья один глаз приоткрыл – вроде никого. А тут опять – чу! И раздается голосок такой, вкрадчивый, нежный, шаловливый – ну чисто «Энигма» запела:
– Здравствуй, гостенек дорогой! Как вам-тебе парится, как отдыхается?
– Спасибо, – отвечает Илья, лежа на полке. – Нормально все. Парок в самый раз, температура тоже подходящая. Щас полежу еще малеха да пойду вниз париться.
– А давай-как, гостенек дорогой, я вас-тебя сама попарю, – тем же шалавным голоском предлагает кто-то, и видит Илья своим приоткрытым глазом, как голая бабья рука за веник, запаренный в шайке, берется.
То, что бабья – это к Нострадамусу не ходи, уж чего-чего, а рук на своем веку Илья повидал предостаточно. У мужиков завсегда жилы видно, ну и волосы, конечно, а бабья рука – она гладкая, округлая, на скалку похожа или на рыбу налима.
Пока все эти мысли размышлялись в голове Ильи, на него веник и обрушился! Да как зачал его хлобыстать по всем филейным, окорочным и крестцовым частям телес – только полог затрясся. И пар, пар пошел с новой силой, ровно попал Илья ненароком в Цусимское сражение, да сразу к топке броненосца «Ретвизан», где кочегары замертво падали от жары.
А незнакомка все парит богатыря, все поддает на каменку да веником все шибче и шибче. И приговаривает, приспрашивает при этом:
– Ну что, гостенек дорогой, как вам-тебе моя банька? Не слаб парок, не мягок веничек?
Чует Илья – все, конец, сейчас мясо от костей отделяться начнет, как у цыпленка табака. Но гордость богатырская не позволяет слабину показать, он и хрипит в ответ:
– Ай, хорош парок, да слабенек чего-то. И веничек пора сменить, больно мягок стал.
– Ну, будь по-вашему, по-твоему… – отвечает голосок, и все с тем же произношением «энигмовским», шалавным.
И как шибанул парок – ажно крыша над баней приподнялась! Как засвистел новый веничек, да не один, а пара сразу! Как пошла невидимая баньшица ухать да охать, богатыря охаживая, тут и понял Илья – вот она, смертушка лютая. Не в чистом поле явилась с копьем хазарским наперевес, не в темном лесу подкралась с секирой варяжской в руках, не на острие стрелы кленовой из заречной дали прилетела, а нашла его тута, в бане.
Нашла и уже не выпустит!
Лежит богатырь, Даждьбогу душу отдает помаленьку. И вроде все чинно, правильно – уже и ног не чует, и руки отнялись, в ушах шумит, перед глазами круги…
Но что-то мешает! Что-то прямо вот не дает Илье помереть спокойно. Заноза какая-то в мозгах. Как камешек в сапоге, как гвоздь в лавке, как соломинка в коктейле.
А мысли у Ильи уже не ворочаются, лежат просто в голове, как бревна. Но пришлось поднапрячься, одно из бревен повернуть, активизировать, так сказать, процесс. И понял Илья, отчего ему не помирается.
«Энигма» же! Когда с Марьюшкой он женихался еще, очень популярными были эти полузадушенные шалавные песни. Из каждого ларька, из каждой форточки неслось:
Я больше не могу спать,
(Время пришло!)
Я хочу тебя,
(Время пришло!)
Возьми меня,
Я – твоя,
Миа кульпа!
Я хочу достичь рубежа моих фантазий,
Я знаю, что это запрещено,
Я сошла с ума,
Я отрекаюсь от себя,
Мия кульпа!
И привиделось Илье в предсмертном мороке лицо Марьюшкино. И было оно нефига не мило, не благостно, а, напротив, весьма гневливо, ибо Марьюшка «Энигму» эту проклятущую терпеть не могла никогда и всегда плевалась, когда слышала «Диман, диман…» и прочие запевки.
А надо вам сказать, что когда Марьюшка гневалась, Илья себе места не находил, натурально. И стоило только ему увидать женины сердитые очи, как сразу помирать богатырь отставил. Вскочил он на полке, башкой о притолку вдарился, от искр прижмурился и вниз спрыгнул, да так проворно, что веники по лавке вхолостую захлестали:
– Шлеп! Шлеп! Шлеп!
Охнул голосок, взвизгнул потом, ноги босые по полу протопали. Илья пар рукой разогнал, смотрит – и видит: стоит перед ним баба в простыне. Ну, баба как баба, даже очень: ланитами баска, персями заманчива, бровьми союзна, устами сахарна, очами шкодлива, чреслами манлива. Власы пушистые торчком стоят, и сама вся трясется.
– Ты чего, – спрашивает, – вскочил, гостенек дорогой? Это так у нас не полагается! Ты уже отходить должон, в Ирий-сад направляться, а ты…
И голосок, надо сказать, у нее уже вовсе не как из «Энигмы». Скрипучий такой голосок. Мерзковатый. Да чего там, просто мерзкий. Как у продавщицы в винном отделе.
Илья, конечно, в бабах толк знал, богатырь все же. Знал он, к примеру, что все бабы разные, но при этом все одинаковые. Как так получилось – про то Алешка Попович хорошо растолковывал, что-то там про единство противоположностей, диалектику и прочие мудреные вещи. Этим он всегда курсисток умел соблазнить, причем по трое зараз.
Илья такое было без надобности, и из всей Алешкиной философии уяснил он только одно: баба как конструктор. Можно ее сделать и высокой, и низкой, и красивой, и страшной, и фигуристой, и плоской, и умной, и дурой полной, да только вот все это из одних и тех же деталей делается, одинаковых. А потому в поведении бабском или там в желаниях разобраться можно на раз-два.
Надо только детали знать и в общей конструкции их увидеть.
– Иди-ка сюда, красна девица, – поманил бабу Илья пальцем. – Ща я из тебя Афродиту буду делать. В пене и мыле. Миа кульпа, твою мать!
– Ой, не замай, родимый! – совсем уж бабьим, а точнее, бабским голосом заблазнила хозяйка бани и в дверь бросилась. Ну, Илья за ней. Выскочил в предбанник – и видит, что никакая не баба перед ним, а самая настоящая баньша! Куда чего девалось – простыня дерюгой обернулась, волосы – мочалом, лицо скукожилось, перси опали, ланиты почернели.
– Ах ты поганка! – заревел Илья, хватая баньшу за шкирняк. – Тебе кто велел меня тут до смерти запарить?! Говори!
– Ой, Илья Иваныч, не губи, всю правду скажу, как на духу! – заскрипела баньша, извиваясь в богатырских руках. – Не виноватая я, он сам пришел!
– Кто? Кащей?
– Он, он, лихоманкая его затряси! Встреть, грит, Илью Иваныча, да попарь в баньке с вечником, как ты любишь… А я что, я личность подневольная! Дитя природы, дурное причем!
– Ты меня не жалоби, – нахмурился Илья. – Дитя природы дурное – про то все знают – это Яга, фольклорный элемент. А ты, паскуда, нечисть окаянная. И таких, как ты, я всегда давил и давить буду! Вор должен сидеть в тюрьме!
Баньша грустно вздохнула.
– Будете сидеть! Я сказал! – Илья разжал пальцы и крепким пинком отправил баньшу в свободный полет. Поднявшись в воздух, та что-то заорала диким голосом, но вскоре скрылась за дальним лесом.
– Хорошо пошла, – пробормотал Илья, из-под ладони проводив баньшу взглядом. – Небось, до Англии долетит. А может, и до Ирландии.