НА ЗЕМЛЮ ОБЕТОВАННУЮ
Воскресными утрами, когда погода была хорошая, все двадцать наших соседей (в те времена я был слишком мал для центрового) собирались поиграть в бейсбол: круг, конечно, всего из семи подач, с девяти утра примерно до часу дня, ставки — по доллару с носа. Судил наш дантист, старый доктор Вольфенберг, выпускник вечерней школы, расположенной по соседству, на Хай-стрит, известной нам не меньше, чем Оксфорд. Среди игроков — наш мясник, его брат-водопроводчик, бакалейщик, владелец сервисной станции, где мой отец покупает бензин, всем им от тридцати до пятидесяти, но мне важен не их возраст, мне важно, что все они „мужчины“. Даже во время игры они продолжают жевать влажные огрызки своих сигар. Вы видите, они уже не мальчики, а взрослые мужчины. Какие у них животы! Какие мускулы! Какие черные волосатые предплечья и лысые головы! Их крики похожи на артиллерийскую канонаду. Я представляю себе их голосовые связки, толстые, как бельевая веревка, и легкие, огромные, как цеппелины! Никто и никогда не скажет им: „Перестань мямлить! Говори нормально!“ А какие ужасные вещи они говорят! Их болтовня на поле — это не просто болтовня, это искусство сквернословия, оскорбительного и смешного (отличная школа для маленького мальчика). Особенно мне нравятся реплики человека, которого мой отец зовет „сумасшедшим русским“. Это Бидерман, владелец угловой кондитерской (и одновременно букмекерской конторы), у него была такая особая „заикающаяся“ подача, забавная, но очень эффективная. „Абракадабра“, — кричит он и делает свой бросок. Обращаясь к доктору Воль-фенбергу, он обычно говорил:
— Ну, слепой судья — это ладно, но слепой дантист?!. - и стучал себя при этом перчаткой по лбу.
— Играй, клоун, — отзывался доктор Воль-фенберг, вылитый Конни Мэк в своих летних двуцветных туфлях и шляпе-панаме. — Бери мяч, Бидерман, пока тебя не удалили за разговоры!
— Но как же они учили тебя, в твоей зубной школе, неужели по Брайлю?
Тем временем на поле появляется скорее бетономешалка, чем homo sapiens — король розничной торговли Алик Соколов. Что тут начинается! Половину иннинга потоки ругани летят в сторону базы из центра поля, а когда его команда переходит к бите, обвинения и насмешки меняют направление на противоположное — и, надо заметить, они никак не связаны с происходящим на поле. Когда мой отец не занят в воскресенье, он тоже любит посидеть со мной и посмотреть несколько подач; он хорошо знает Соколова (да и других игроков), раньше все они жили в Центральном районе, пока мой отец не встретил мою мать и не перебрался в Джерси-Сити. Он говорит, что Алик всегда был „настоящим шоуменом“. Когда Алик бросается ко второй базе, кроя на чем свет стоит „дом“ (где нет уже никого, даже бэттера — только доктор Вольфенберг сметает пыль специальной метелочкой), люди на трибунах уже плачут от смеха, они бьют в ладоши и кричат:
— Давай, Алик! Покажи им, Соколов!
И каждый раз доктор Вольфенберг, немного слишком серьезный для непрофессионала (дело в том, что он немецкий еврей), поднимает ладонь, останавливая игру, и так уже прерванную Соколовым, и говорит Бидерману:
— Будьте любезны, покажите место этому слабоумному.
Я уверяю вас, эти люди были чертовски симпатичны! Я сидел на деревянной трибуне возле первой базы, глубоко вдыхая сложный весенний запах моей бейсбольной рукавицы — смесь пота, кожи, ваксы, — и хохотал до упаду. Я не мог даже представить себе, что можно прожить жизнь не здесь, а в каком-нибудь другом месте. Как можно уезжать куда-то, зачем, если здесь есть все, чего я хочу? Насмешки, шутки, смешные выходки, розыгрышы — все для смеха! Я так люблю это! Но дело в том, что они еще и могут быть до смерти серьезными. Посмотрели бы вы на них, когда приходит время доллару поменять хозяина. Не говорите мне, что доллар — это ерунда. Поражение или победа — это вовсе не шутка! Вот что очаровывает меня больше всего. Бешеная борьба и дурацкая клоунада. Вот это представление! Как я хочу вырасти и стать евреем! Прожить жизнь в квартале Викуехик, играть с девяти до часу каждое воскресенье, быть клоуном и спортсменом, умным шутом и опасным бэттером.
Но где я вспоминаю об этом? И когда? А, капитан Мейерсон делает свой последний круг перед посадкой в аэропорту Тель-Авива. Я прижался лицом к иллюминатору и думаю о том, что мог бы исчезнуть, изменить имя и никто никогда не услышит обо мне, — но тут Мейерсон закладывает поворот на мое крыло, и я впервые вижу под собой азиатский континент; в двух тысячах футов под собой я вижу Землю Израиля, где еврейский народ обрел свою душу, и меня вдруг насквозь пробивает воспоминание о воскресных матчах в Ньюарке.
Пожилые супруги, сидящие рядом со мной (их зовут Эдна и Феликс Соломоны, за четыре часа полета они рассказали мне все о своих детях и внуках, которые живут в Цинциннати, и показали фотографии), подталкивают друг друга локтями и одновременно кивают в молчаливом восхищении; они подталкивают и своих новых друзей, сидящих через проход, пару из Маунт-Вернона, Сильвию и Берни Перлз, пытаясь обратить их внимание на высокого симпатичного молодого еврея-юриста (и холостого! какая пара для чьей-нибудь дочери!), заплакавшего, когда самолет коснулся еврейской земли. Однако причиной слез, которые случилось видеть Соломонам и Перлзам, была не земля обетованная, обретенная в конце исхода, но голос девятилетнего мальчишки, вдруг зазвучавшего в моих ушах — мой собственный голос. Это я, и это мне девять лет. Конечно, я нытик, я гримасничаю и канючу, я всегда недоволен, несчастен, огорчен и обижен („как будто весь мир ему что-то должен в его девять лет“, — говорит моя мать), но я же и шалун, и веселый насмешник, не забывайте об этом! Я энтузиаст, романтик и лицедей, девятилетний любитель жизни! Одержимый такими простыми желаниями!
— Я на стадион, — кричу я в кухню, так и не вычистив специальной зубной нитью застрявшие в зубах остатки завтрака… — Я ушел, — кричу я, хватая свою руковицу, — вернусь около часа.
— Подожди минутку. Когда ты вернешься? Куда ты?
— На стадион! — ору я во всю глотку. — Посмотреть на мужчин!
Вот этот вопль и достиг моего слуха, когда самолет прикоснулся к Эрец-Исраэль: посмотреть на мужчин!
Потому что я люблю этих мужчин! Я хотел стать одним из них! Возвращаться домой к воскресному обеду ровно в час дня, стягивать остро пахнущие потом носки и майку (21 подача за утро — это вам не шуточки!), чувствовать пульсацию в мышцах руки, уставшей от этих великолепных низких бросков, которыми я бы упивался все это долгое утро; волосы растрепаны, на зубах песок, ноги болят, живот устал от смеха, короче, крепкий еврейский парень здорово оттянулся и пришел немного подкрепиться. Пришел к кому? К своей жене и к своим детям, к своей собственной семье, проживающей в квартале Викуехик! Я бреюсь и принимаю душ — горячие струи воды смывают с меня черную грязь, о, как это приятно: терпеливо стоять под обжигающими струями. Как это по-мужски — превращать боль в удовольствие. После душа я надеваю модные брюки и свежую рубашку „гаучо“ — как здорово! Я насвистываю популярную песенку, восхищаюсь своими бицепсами, навожу глянец на туфли, а в это время мои ребятишки (с глазами точно такого же цвета, что и у меня) хохочут на ковре в гостиной, рассматривая воскресные газеты; моя жена, миссис Портной, накрывает стол к обеду — мы ждем в гости моих родителей, они будут с минуты на минуту, они никогда не опаздывают к воскресному обеду. Боже мой, какое будущее! Какое простое и счастливое будущее! Изматывающий и бодрящий бейсбол — по утрам, изобильный сердечный обед — днем, три часа лучших в мире, интересных и поучительных передач по радио — вечером: да, когда-то я в компании своего отца наслаждался Бенни Джеком, а также беседами Фреда Аллена с миссис Нассбаум, и Филом Харрисом с Фрэнки Рэмли, а теперь мои дети будут наслаждаться этим вместе со мной, и все последующие поколения будут делать то же самое. И уже после Кенни Бэйкера я запру на оба замка все двери, выключу свет (проверю и — как это делал мой отец — перепроверю вентиль газа, чтобы темной ночью случайность не украла у нас наши жизни). Я пожелаю доброй ночи и поцелую мою милую сонную дочурку и моего умного сонного сынишку, после чего отправлюсь в объятия к миссис Портной, этой доброй и мягкой (в моей приторной фантазии она всегда остается безлицей) женщине, где всю ночь буду сгорать в огне бесчисленных удовольствий. Утром я отправлюсь в деловой центр Ньюарка, в здание окружного суда, где стану проводить свои дни в поисках справедливости для бедных и угнетенных.
Как-то в восьмом классе нас водили к зданию окружного суда на архитектурную экскурсию. Вернувшись домой в тот вечер, я записал в своем новеньком альбоме: в графе ВАШЕ ЛЮБИМОЕ ИЗРЕЧЕНИЕ — „Не бей лежачего“, в графе ВАША ЛЮБИМАЯ ПРОФЕССИЯ — „Юрист“, в графе ВАШ ЛЮБИМЫЙ ГЕРОЙ — „Том Пейн и Авраам Линкольн“. Бронзовый Линкольн (работы Гутсона Борглума), сидящий у здания окружного суда, выглядел очень печальным: вы сразу могли понять, как много у него забот. Вашингтон, наоборот, прямо и гордо стоял перед своей лошадью, обозревая сверху Броуд-стрит; это работа Дж. Мессея Ринда (мы записываем второе незнакомое имя в наши блокнотики); наш преподаватель сообщает нам, что две эти статуи — „гордость города“, после чего мы, разбившись на пары, направляемся наслаждаться живописью в музей Ньюарка. Вашингтон, надо признаться, оставил меня равнодушным. Может быть, из-за лошади, из-за того, как он на нее опирается. Во всяком случае, он откровенный гой. Но вот Линкольн! Я чуть не расплакался. Посмотрите, как он сидит там, такой благообразный. Как он старался быть полезным народу — я хочу быть таким же, как он!
Не правда ли, удивительный еврейский мальчик? Поверьте, я самый удивительный из всех маленьких еврейских мальчиков, которые когда-либо жили на свете! Вы только посмотрите на его фантазии, какие они добрые и благородные! Он хочет любить и уважать родителей, быть преданным друзьям, самоотверженно служить справедливости!
Ну и что? И что же тут плохого? Тяжелая работа на благо всех людей, жизнь без фанатизма и жестокости среди близких по духу, умных и веселых людей, в атмосфере прощения и любви. Что же плохого в том, чтобы верить в такие вещи? Что случилось с моим здравым смыслом, который, несомненно, был у меня в девять, десять и даже в одиннадцать лет. Как вышло, что я стал врагом самому себе и собственным преследователем? Почему я стал таким одиноким! О боже, таким одиноким! Ничего, кроме меня самого. Я заперт в себе, как в тюрьме! Да, пришло время спросить себя (теперь, когда самолет уносит меня — я так в это верю — прочь от моего прошлого), что стало с моими благородными принципами и добрыми намерениями? Дом? У меня нет дома. Семья? У меня нет семьи! Где оно — все то, что я мог иметь, стоило мне лишь щелкнуть пальцами… так почему же я не щелкнул ими, что стало с моей жизнью? Вместо того, чтобы заботливо укрывать одеялом собственных детишек и обнимать верную жену (которой и я верен), я провожу время в постели с глупой маленькой итальянской шлюхой и невежественной нервной американской манекенщицей одновременно. Не правда ли, отличное времяпровождение, черт подери! Чего же я хочу? Я уже говорил вам! И это действительно так: я хочу сидеть дома и слушать Джека Бенни вместе со своими детишками. Растить умных, любящих, здоровых детей! Быть опорой какой-нибудь доброй женщине! Чувство собственного достоинства! Здоровье! Любовь! Труд! Ум! Доверие! Воодушевление! Сострадание! Какого черта я зациклился на обыкновенном сексе? Как мог я запутаться в такой простой и глупой штуке, как пизда! Я же на самом деле мог подцепить что-нибудь венерическое! В моем-то возрасте, это же абсурд! Конечно, я все больше думаю о том, что не мог не заразиться чем-нибудь от этой Лины! Да, теперь остается только ждать, когда появится шанкр. Нет, ждать нельзя, в Тель-Авиве первым делом — к доктору, пока язвы или слепота не настигли меня!
Только как же быть с мертвой девушкой в греческом отеле? Ведь Манки уже выполнила свое обещание, я в этом уверен — бросилась с балкона в неглиже или покончила с собой, бросившись в море в самом крохотном в мире бикини. Нет, скорее она примет яд — лунная ночь, Акрополь, вечернее платье от Баленсиаги. Ох уж мне эта пустоголовая, суицидальная эксгибиционистка! Не беспокойтесь, когда она сделает это, все будет выглядеть чрезвычайно фотогенично и пригодится для рекламы дамского белья. В общем, она как обычно появится в воскресных журналах, только уже мертвая. Я должен вернуться, иначе это дурацкое самоубийство ляжет камнем на мою совесть! Я даже не позвонил Харпо! Мне и в голову это не пришло — я просто спасался бегством. Конечно, нужно было позвонить и поговорить с ее доктором. Но что он может мне сказать? Вероятно, ничего! Но я заставил бы его, этого немого ублюдка, сказать ей что-нибудь, пока она не отомстила мне! „МАНЕКЕНЩИЦА ПЕРЕРЕЗАЛА СЕБЕ ГОРЛО В АМФИТЕАТРЕ“, „Медею“ прерывает самоубийство», и тут же записка, найденная, вероятно, в бутылочке, засунутой в ее пизду: «В моей смерти прошу винить Александра Портного. Он заставил меня переспать со шлюхой и не позволил мне стать честной женщиной. Мэри-Джейн Рид». Слава богу, эта идиотка не умеет писать! Никто не сможет ничего понять! Я надеюсь на это.
Опять бегство! Опять исчезать, скрываться — и от кого? От того, кто думает обо мне, как о святом! Я не святой! Я не хочу быть святым! И просто смешно винить меня в этом! Я не хочу даже слышать об этом! Если она убьет себя — нет, она задумала совсем другое, гораздо более ужасную вещь: она хочет позвонить мэру! Вот почему я спасаюсь бегством! Сделает она это или нет, решится или не решится? Она решится. Более чем вероятно, что она уже позвонила. Помнишь?
— Я публично разоблачу тебя, Алекс. Я свяжусь с Джоном Линдси. Я позвоню Джимми Бреслину, — грозила она.
И она достаточно двинутая для того, чтобы так поступить. Бреслин, тот самый коп! Этот гений полицейского участка! О Господи, в таком случае лучше сделай ее мертвой! Давай, давай, прыгай, дура — лучше ты, чем я. Мне не хватает только, чтобы ты стала и вправду звонить куда попало: я уже вижу, как мой отец выходит на угол после обеда, для того чтобы купить «Ньюарк ньюс», — и видит слово СКАНДАЛ, набранное крупным шрифтом прямо над портретом его любимого сына! Или он включает семичасовые новости и видит, как корреспондент СиБиЭс в Афинах берет интервью у Манки прямо на больничной койке. «Портной, именно так. Прописная „П“. Потом „о“. Потом, я думаю, „р“. О, я не могу вспомнить остальные, но я клянусь своей влажной пиздой, мистер Радд, он заставил меня переспать со шлюхой!» Нет, нет, я не преувеличиваю: вспомните ее характер, а вернее, отсутствие такового. Помните Лас-Вегас? И ее безрассудство? Вы же видите, что дело не только во мне; нет, любая месть, которую могу придумать я, она придумает тем более. И гораздо скорее! Поверьте мне, мы еще не слышали последнего слова Мэри-Джейн Рид. Я думал спасти ее жизнь — и не сделал этого. Вместо этого я заставил ее переспать со шлюхой! Так что я уверен, мы еще услышим Мэри-Джейн Рид!
А внизу подо мной, заставляя меня страдать еще больше, простиралось голубое Эгейское море. Мечта Тыковки! Моей поэтической американской подружки! Софокл! Даль веков! О, Тыковка, детка, спроси меня снова: «Почему я должна это делать?» Представляете, нашелся человек, который знал о себе, кто он такой! Психологически цельная натура, не нуждавшаяся ни в спасителе, ни в освободителе! Не желавшая обращаться в мою прославленную веру! Она заставила меня полюбить поэзию, привила литературный вкус, научила понимать искусство, открыла новые перспективы… ох, зачем я позволил ей уйти! Только из-за того, что она не хотела быть еврейкой, — я теперь не могу поверить в это!
И что, вот это и есть человеческое страдание? Я думал об этом чувстве как о чем-то гораздо более высоком! Я думал, оно должно быть достойным и исполненным смысла, как в чертах Авраама Линкольна. Трагедия, а не фарс! Я видел это чуть более по-софокловски. Великий Эмансипатор и все такое. Мне никогда не приходило в голову, что моя борьба за свободу может ограничиться освобождением моего собственного члена. ОТПУСТИ МОЙ ЧЛЕН НА ВОЛЮ! Вот главная песня Портного! Вся история моей жизни — в этих героических непристойных словах. Какой фарс! Все политические замыслы опустились в мой поц! МАСТЕРА ОНАНИЗМА ВСЕГО МИРА, ОБЪЕДИНЯЙТЕСЬ! ВЫ НИЧЕГО НЕ ПОТЕРЯЕТЕ, КРОМЕ СВОИХ МОЗГОВ! Я уродец, не любящий никого и ничего! Не любящий и нелюбимый! Да еще и того гляди стану для Джона Линдси новым Профьюмо!
Такой выглядела моя жизнь через час после вылета из Афин.
Тель-Авив, Яффа, Иерусалим, Бир-Шива, Мертвое море, Седом, Эн Геди, потом на север, в Кесарию, Хайфу, Акко, Тивериаду, Сафед, верхнюю Галилею… все это больше походило на сон. Я не то чтобы искал сильных ощущений.
Нет, мне хватило их в Греции и Риме. Я, напротив, хотел придать хоть какой-то смысл тому импульсу, благодаря которому я оказался на борту самолета авиакомпании «Эл-Ал», из обезумевшего беглеца я хотел превратиться в нормального человека — ясно сознавать свои намерения, контролировать волю, поступать так, как я хочу, а не как меня заставляют обстоятельства. Поэтому я путешествовал по стране так, как будто мой вояж, тщательно и заранее спланированный, был вызван совершенно традиционными, хотя и достойными похвалы соображениями. Я же вполне мог (раз уж здесь оказался) расширять свой кругозор. Я мог заняться самосовершенствованием, что тоже в моем духе. По крайней мере, было в моем духе. Не потому ли я по-прежнему всегда читаю с ручкой в руке? Вероятно, я люблю учиться? Хочу стать лучше? (Интересно, лучше кого?) Короче, я изучал карты, лежа в постели, я накупил исторических и археологических справочников и читал их за едой, я нанимал экскурсоводов и арендовал автомобили — и все это несмотря на иссушающий зной. Я разыскал и осмотрел все что мог: надгробия, синагоги, крепости, мечети, древние святыни, отшельничьи скиты, руины, новые и старые. Я посетил Кармельские пещеры, видел витражи Шагала (со мной ими наслаждалась еще сотня леди из Детройта), был в Университете Иудаизма, на раскопках в Бет-Шеане, в цветущих кибуцах, в выжженной пустыне и на пограничных постах в горах; я даже прошел часть пути на гору Масада под артиллерийским огнем палящих солнечных лучей. И все, что я видел, было мне близко и понятно. Вот история, вот природа, вот искусство. Даже пустыня Негев — эта воплощенная галлюцинация — показалась мне совершенно прозаической. Обыкновенный ландшафт. Меня не удивило ни Мертвое море, ни живописная дикость Синая, где я, ослепленный солнцем, целый час бродил среди белых камней, размышляя над тем, почему именно здесь так долго скитался еврейский народ? (Я подобрал там на память камешек — он до сих пор валяется у меня кармане, — и мой гид объяснил мне, что именно такими обрезали в древние времена детей Моисеевых). Атмосферу абсурда создавал другой, простой, но для меня совершенно невероятный факт: я находился в еврейской стране. Здесь абсолютно все (каждый человек) были евреи.
Это началось уже в аэропорту. Я прилетаю туда, где я никогда не был, и обнаруживаю, что все люди, которых я вижу вокруг — пассажиры, стюардессы, кассиры, носильщики, пилоты, таксисты — ЕВРЕИ. Разве это не похоже на сновидение, из тех, что снятся вашим пациентам, доктор? Чем, собственно, это не похоже на сон? Опомнитесь, разве такое бывает наяву? Надписи на стенах на иврите — еврейские граффити! Еврейский флаг. Все эти лица вы могли бы встретить на Ченселлор-авеню! Так же выглядят мои соседи, мои родственники, учителя, родители моих друзей. У меня самого такое же лицо! Разница лишь в том, что эти лица нарисованы на фоне белой стены, яркого солнца и тропических растений. Это не Майами-Бич. Мы в двух шагах от Африки, а все вокруг совершенные европейцы. Вот эти мужчины в шортах очень похожи на вожатых из летних еврейских лагерей, я работал там во время летних каникул — только здесь не летние лагеря. Здесь дом. И это не школьные учителя из Ньюарка, сбежавшие на пару месяцев в горы. Это туземцы (просто нет другого слова). Боже мой, я вернулся! Вот здесь все начиналось! Я просто очень долго был на каникулах, вот и все! Здесь мы главные! Мое такси пересекает большую площадь, окруженную по периметру открытыми кафе, совсем как в Париже или в Риме. Только в кафе сидят одни евреи. Такси обгоняет автобус. Я заглядываю в его окна. Одни евреи. Включая водителя. Регулировщик на дороге тоже еврей. У клерка в отеле, где я снимаю номер, тоненькие усики, и он говорит по-английски не хуже Рональда Колмана. Но тем не менее он тоже еврей.
И вот — драматическая сцена:
Время — чуть больше полуночи. Вечером я гулял по берегу моря в толпе веселящихся евреев, вокруг меня евреи ели мороженое, пили лимонад, болтали, смеялись, держали друг друга под ручку. Но когда я собрался возвращаться в отель, вдруг оказалось, что все уже разошлись. В конце аллеи, ведущей в отель, стояли пятеро парней, они курили и разговаривали. Еврейских парней, конечно же. Подойдя поближе, я понял, что они меня поджидают. Один из них шагнул навстречу и по-английски спросил: «Который час?» Я посмотрел на часы и подумал, что они вряд ли позволят мне пройти. Они хотят совершить нападение! Но как это может быть? Если они евреи и я еврей, зачем им причинять мне вред?
Я должен объяснить им, что они совершают ошибку. Они же не хотят поступить со мной, как банда антисемитов! «Извините меня», — говорю я и протискиваюсь между ними, пытаясь сохранить строгое выражение на побледневшем лице. Один из них снова окликает меня: «Мистер, который час?», но я, ускорив шаг, устремляюсь к отелю, неспособный понять, зачем они хотели напугать меня, когда мы все — евреи.
Не поддается объяснению, не правда ли?
Добравшись до номера, я тут же снимаю брюки и трусы и при свете настольной лампы тщательно изучаю свой пенис. Я нахожу свой орган совершенно здоровым, какие-либо симптомы заболевания отсутствуют, но это не может успокоить меня. Должно быть, существуют такие болезни (и они, наверное, самые страшные), при которых отсутствуют явные признаки инфекции. Процесс развивается внутри, невидимый и неопределимый до тех пор, пока не станет необратимым, пациента же ожидает верная смерть.
Утром я проснулся от шума за окном. Было только семь часов, но побережье уже кишело людьми. В такой ранний час, и особенно в субботу утром, я ожидал, что город будет погружен в атмосферу благочестия и серьезности. Но толпа евреев — опять! — веселится. Я вновь исследую свой член при ярком утреннем свете и — опять! — борюсь с мрачными предчувствиями, убеждаясь, что он в отличной форме.
Я выхожу из номера и отправляюсь на пляж, чтобы бултыхнуться в море, кишащее веселыми евреями. Я купаюсь в этой толпе. Евреи дурачатся и резвятся. Вы только посмотрите на их еврейские конечности, рассекающие еврейскую воду! Посмотрите на хохочущих еврейских детей, они хохочут так, как будто они здесь хозяева… Но ведь так оно и есть! А спасатель? Он тоже еврей! Вверх и вниз по побережью, насколько хватает глаз — евреи, их становится все больше, они сыплются как из рога изобилия в это прекрасное утро. Я растягиваюсь на песке и закрываю глаза. Надо мной ревет мотор: не страшно, это еврейский самолет. Подо мной теплый песок: это еврейский песок. Я покупаю еврейское мороженое у еврейского разносчика.
«Невероятно, — говорю я сам себе. — Еврейская страна!»
Эту мысль легче высказать, чем осознать; я не могу с ней свыкнуться. Алекс в Стране Чудес.
Днем я знакомлюсь с молодой женщиной. У нее зеленые глаза и загорелая кожа, а кроме того она лейтенант израильской армии. Вечером лейтенант ведет меня в бар, недалеко от порта. Здесь бывают в основном грузчики, говорит она. Еврейские грузчики? Да. Я смеюсь, и она спрашивает, что меня так развеселило. Я восхищен ее миниатюрной чувственной фигуркой, перехваченной в талии широким ремнем цвета хаки. Но я поражен ее самоуверенностью, напрочь лишенной чувства юмора. Я думаю, что она не позволила бы мне сделать заказ, даже если бы я говорил на иврите.
— Что тебе больше нравится? — спрашивает она после того, как мы выпиваем по бутылочке еврейского пива. — Тракторы, бульдозеры или танки?
Я опять смеюсь.
Я приглашаю ее к себе в отель. В номере мы некоторое время возимся, целуемся и уже начинаем раздеваться, как вдруг у меня совершенно пропадаетэрекция.
— Видишь, — говорит лейтенант, как бы укрепляясь в своих подозрениях. — Я тебе не нравлюсь. Нисколечко.
— Нет, нравишься, — принимаюсь возражать я. — Ты мне понравилась сразу же, когда я увидел тебя в море, ты была гладкая, как тюлень. — Но, расстроенный и смущенный неудачей, вдруг выпаливаю: — Но я, похоже, болен. Было бы нечестно с моей стороны…
— Ты думаешь, это хорошая шутка? — шипит лейтенант и, натянув форму, уходит прочь.
Сновидения? Если бы мне снились сны! Но я не нуждаюсь в сновидениях, доктор, поэтому я их и не вижу — вместо них у меня в распоряжении вся моя жизнь. Со мной все происходит при свете дня! Абсурд и мелодрама для меня — хлеб насущный! Невозможные стечения обстоятельств, таинственные символы, ужасающе смешные ситуации, странно-зловещие банальности, катастрофы и кошмары, фантастические удачи и удары судьбы — все то, ради чего другим людям приходится закрывать глаза, со мной случается наяву. Знаете ли вы кого-нибудь, кому собственная мать угрожала ужасным ножом? Кому еще пришлось пережить страх кастрации, исходящей столь недвусмысленно от руки родной мамочки? У кого, плюс к мамочке, было упрямое яичко, которое приходилось баловать, задабривать, убеждать, принуждать спуститься вниз и разместиться в мошонке, как у всех людей? Знаете вы кого-нибудь, кому случалось ломать ноги, гоняясь за шиксами? Или кончать в собственный глаз при попытке лишиться девственности? Или подцепить на улицах Нью-Йорка настоящую мартышку — девушку, одержимую страстью к Банану? Доктор, может быть, вашим пациентам такие вещи снятся, но со мной все это происходит на самом деле. Моя жизнь лишена скрытых мыслей. Все мои страхи осуществились! Доктор, мой член не встает в государстве Израиль! Какой тут к черту символизм, буби? Кто еще на такое способен? Лишиться эрекции в земле обетованной! Когда я нуждался в этом, когда я так этого хотел, когда в моем распоряжении было нечто куда более восхитительное, чем мой собственный кулак. И как раз в этот момент вы обнаруживаете, что ваш член похож на пудинг с тапиокой и вы не в состоянии его вообще куда-нибудь засунуть. Я предложил этой девушке пудинг с тапиокой. Влажное дрожащее пирожное! Щепотку нежного вещества. И кому — самоуверенному маленькому лейтенанту с гордыми израильскими титьками, готовой покориться только танковой атаке!
Второй случай был еще хуже. Мое окончательное поражение, ввергшее меня в ничтожество, — Наоми, еврейская Тыквочка, героиня с большой буквы, отважная, рыжая, веснушчатая, идеологически подкованная девица! Я подобрал ее на шоссе неподалеку от ливанской границы. Она навещала в кибуце своих родителей и теперь возвращалась в Хайфу автостопом. Ей исполнился 21 год, она была шести футов росту, и казалось, что она еще растет. Родителями Наоми были сионисты из Филадельфии, они эмигрировали в Палестину перед самой Второй мировой войной. Отслужив в армии, Наоми решила не возвращаться в кибуц, где она родилась и выросла, а вместо этого вступить в коммуну молодых израильтян, расчищающих от вулканических обломков бесплодные земли горных поселений на границе с Сирией. Работа была тяжелой, условия жизни примитивными, а кроме того случалось, что ночами в расположение лагеря пробирались сирийские лазутчики, вооруженные гранатами и минами. И все это ей нравилось. Удивительная и бесстрашная девушка! Настоящая еврейская Тыквочка! Мне был предоставлен второй шанс.
И вот что любопытно. Я думал о ней, как о моей утраченной Тыквочке, хотя по физическому типу она, конечно, напоминала мою мать. Цвет волос, рост, даже темперамент — она оказалась настоящей придирой, и предметом ее критики был, конечно, я. Ну да, ведь ее мужчина должен быть воплощенным совершенством. Я умудрился даже не заметить поразительного сходства между Наоми и фотографией моей матери в ее школьном ежегоднике.
Вот каким нервным и выбитым из колеи приехал я в Израиль. Уже через несколько минут, после того как Наоми села в мою машину, я всерьез спрашивал себя: «Почему бы мне не жениться на ней и не остаться здесь навсегда? Почему бы не забраться в горы и не начать новую жизнь?»
Мы сразу же завели разговор о судьбах человечества. Ее речь пестрела страстными лозунгами вроде тех, которыми в юности грешил я. Справедливое общество. Общее дело. Свобода личности. Жизнь на благо общества. Но как естественен ее идеализм, думал я. Да это же мой тип девушки, все правильно — чистая душа, добрые намерения, наивность и неопытность. Конечно! Мне не нужны кинозвезды, модели, шлюхи — ни по отдельности, ни в сочетании. Я даже готов отказаться от сексуальной экстравагантности, ибо она лишь продолжение моей мазохистской экстравагантности. Нет, я хочу простоты, здоровья, я хочу эту девушку!
Она прекрасно говорила по-английски, может быть, чуть-чуть книжно, с намеком на европейскую манеру. Я внимательно всматривался в нее, пытаясь увидеть черты американской девушки, какой она могла бы стать, если бы ее родители не уехали из Филадельфии. Я думаю, что она вполне могла бы быть моей сестрой — крупной девушкой с высокими идеалами. А ведь Ханна тоже могла бы эмигрировать в Израиль, если бы не объявился ее спаситель Морти. Но кто же спасет меня? Мои шиксы? Нет, это мне приходится спасать их. Нет, мое настоящее спасение в этой Наоми! Она совершенно по-детски заплетает волосы в две длинные косички — и только хитрость бессознательного могла скрыть от меня — неизбежное при виде этих косичек — воспоминание о той самой школьной фотографии Софы Гинской, которую мальчишки дразнили Рыжей и которая могла так далеко пойти с ее карими глазами и умной головой. Вечером, после того как целый день Наоми показывала мне древний арабский город Акко, она уложила свои волосы двойным кольцом, совсем как бабушка. Я глядел на нее и думал о том, как непохожа она на мою модную подружку с ее париками, прическами и часами, проводимыми в салоне Кеннета. Как может измениться моя жизнь! С этой девушкой я стану другим человеком!
Отправляясь путешествовать, она собиралась ночевать в спальном мешке, под открытым небом. Она уехала от своих приятелей на те несколько фунтов, которые ее родители подарили ей на день рождения. И она говорила, что наиболее фанатичные из ее друзей никогда не приняли бы подарка и сердились на нее за проявленное малодушие. Наоми развлекала меня рассказами о своей юности, например, историей о дискуссиях, которыми увлекались ее родители, когда она сама была еще маленькой девочкой. В бедном кибуце не у всех тогда были часы, и его жители вели горячие споры, в результате чего было принято решение носить часы по очереди, по три месяца.
Весь день, за обедом, во время романтической прогулки вдоль крепостной стены в Акко, и потом, вечером, я рассказывал ей о своей жизни. Я просил ее не оставлять меня по возвращении в Хайфу и выпить вместе со мной в отеле. Она согласилась и сказала, что она хотела бы продолжить наш разговор. Я уже готов был поцеловать ее, но вдруг подумал «А что если я все же болен?» Я еще не был у врача, частично по причине нежелания рассказывать кому-либо о своих приключениях со шлюхами, но в основном потому, что так и не обнаружил никаких признаков заболевания. Зачем мне доктор, со мной ведь все в порядке. Тем не менее я удержался от соблазна впиться губами в ее невинный социалистический рот.
— Американское общество, — сказала Наоми, сбрасывая на пол свой рюкзак и спальник и продолжая лекцию, начатую еще в пути, — не только смотрит сквозь пальцы на несправедливость в отношениях между людьми, но еще и поощряет такие вещи. Что, скажешь, это не так? Соперничество, зависть, ревность — вот из чего состоит человеческий характер, формируемый американским обществом. Счастье и успех той или иной человеческой жизни там измеряется только деньгами, собственностью и властью. И это в то время, — продолжала она, забравшись на кровать и усевшись в позе Будды, — когда большая часть народа лишена минимальных средств к существованию. Разве не так? Это говорит о том, что ваша система эксплуататорская, внутренне порочная и несправедливая по своей сути. Следовательно, Алекс, — она произнесла мое имя, как строгая учительница, с интонацией приказа и увещевания одновременно, — в вашей стране нельзя добиться подлинного равенства. Это бесспорно, ты не можешь ничего с этим сделать и должен согласиться со мной, если ты честен.
Ну, например, чего ты добился в деле с телевизионными играми? Я бы сказала: ровным счетом ничего. Ты указал на испорченность отдельных индивидов. Но испортила их система, на которую не легло и малейшей тени. Система осталась неприкосновенной. И знаешь, почему? Потому что, Алекс, — ну, вот, начинается, — ты испорчен этой системой так же, как и твой мистер Шарль Ван Дорен. (Черт подери! Опять я несовершенен!) Ты не враг системе. Ты даже не бросал ей вызов, как, наверное, тебе казалось. Ты — один из ее охранников, служащий по найму, соучастник. Прости меня, но я должна сказать тебе правду: ты думаешь, что ты служишь справедливости, но в действительности ты — лакей буржуазии. Ты живешь в несправедливом, жестоком и бесчеловечном мире, лишенном всех человеческих ценностей, и твоя работа состоит в том, чтобы дать этой системе возможность казаться законной и моральной; благодаря тебе люди могут подумать, что человеческие права, справедливость и человеческое достоинство действительно существуют в этом обществе — хотя совершенно очевидно, что такие вещи абсолютно невозможны.
— Ты знаешь, Алекс?
— Ну что еще?
— Ты знаешь, почему я не беспокоюсь о том, чья очередь носить часы, или о том, стоит мне принимать пять фунтов от моих «состоятельных» родителей или не стоит? Ты знаешь, почему их аргументы кажутся глупыми и почему мне не хватает терпения на подобные разговоры? Потому что я знаю, что внутренне — ты понимаешь, внутренне!…
— Да, я понимаю! Может, это и странно, но английский, черт возьми, мой родной язык!
— Внутренне система, в которой я живу и которую я защищаю (и добровольно, заметь — совершенно добровольно!), - человечна и справедлива. Поскольку коммуна владеет всеми средствами производства, обеспечивает нужды всех своих членов, поскольку никто не имеет права накапливать богатства или использовать избыток, произведенный трудом другого, то достигается главная цель кибуца — достоинство каждого человека. Это и есть равенство в широком смысле. Самое главное, что может быть.
— Наоми, я люблю тебя.
Ее огромные карие идеалистические глаза резко сузились.
— Как это ты «любишь» меня? Что ты сказал?
— Я хочу жениться на тебе!
Бум! Она вскочила на ноги. Да, жалко мне того сирийского террориста, который попытается застичь ее врасплох!
— Что с тобой случилось? Ты, наверное, пошутил?
— Будь моей женой. Матерью моих детей. У любого голодранца есть дети. Почему же им не быть у меня? Я должен передать кому-то свою фамилию!
— Ты, похоже, пьян. Ты выпил слишком много пива за обедом. Да, я думаю, что мне пора.
— Не уходи!
И я снова рассказал девушке, которую едва знал и которая мне совершенно не нравилась, как глубоко и сильно я ее люблю. «Любовь» — о, я просто содрогаюсь, когда слышу это слово. «Лю-ю-ю-юбо-овь!» — как если бы эти звуки могли пробудить мое чувство.
Она попыталась уйти, но я запер дверь. Я умолял ее не уходить, зачем ночевать на холодном мокром пляже, если здесь, в Хилтоне, есть такая комфортабельная огромная кровать, которую мы могли бы разделить.
— Я совсем не хочу менять твои принципы, Наоми. Если кровать — это слишком буржуазно, мы можем заняться любовью на полу…
— Ты имеешь в виду по-ло-вой акт? — переспросила она. — С тобой?
— Да! Со мной! С порождением внутренне несправедливой системы! Со мной, с ее пособником! С Портным!
— Мистер Портной, извините меня, но если ваши глупые шутки…
И тут началась рукопашная. Я повалил ее на кровать, но едва дотронулся до ее груди, как она нанесла мне такой удар в челюсть, что у меня чуть не треснул череп.
— Где ты этому научилась, черт подери?! -закричал я. — В армии?
— Да!
Я поднялся и сел на стул.
— Хорошеньким вещам они учат девушек.
— Знаешь, — произнесла она без тени участия, — с тобой что-то не в порядке.
— Ну да, у меня язык в крови…
— Ты самый несчастный человек из всех, кого я знала. Ты похож на ребенка.
— Нет, это не так!
Но она уже отмела все объяснения, которые я мог ей предложить, и взялась читать мне очередную лекцию, на этот раз о моих недостатках, которые она успела увидеть за прошедший день.
— Ты недоволен собой! Почему? Это очень плохо для человека — осуждать свою жизнь так, как это делаешь ты. Ты получаешь какое-то удовольствие, ты гордишься тем, что делаешь себя предметом своего странного чувства юмора. Я не верю в то, что ты хочешь изменить свою жизнь. Ты все выворачиваешь наизнанку, во всем видишь только смешное. И так целый день. Во всем ирония или самоунижение.
— Самоунижение. Самопародия.
— Точно! А ведь ты высокообразованный человек — вот что особенно ужасно. Как много ты мог бы сделать! А вместо этого — глупое издевательство над самим собой. Как это ужасно!
— Ну, я не знаю, — пробормотал я, — может быть, это просто типичный еврейский юмор.
— Это не еврейский юмор! Это юмор гетто.
Немного же любви было в ее тирадах, доложу я вам. К утру я уже знал, что являюсь воплощением всего наиболее позорного в том, что называют «культурой диаспоры». Все эти столетия бездомности породили тип такого человека, как я — испуганного, защищающегося, осуждающего себя, одинокого и разрушенного жизнью в языческом мире. Такие же, как я, евреи диаспоры миллионами уходили в газовые камеры, не подняв и руки на своих преследователей, не желая защищать свои жизни ценой собственной крови. Диаспора! Само это слово вызывало у нее гнев.
Когда она закончила, я сказал:
— Отлично. А теперь давай трахнемся.
— Ты отвратителен!
— Верно! Ты начинаешь что-то понимать, доблестная Сабра! Пусть ты будешь вести праведную жизнь в горах, о кей? Ты будешь идеалом для подражания! Ебаная еврейская святая!
— Мистер Портной, — сказала она, поднимая свой рюкзак с пола, — вы просто еврей-антисемит.
— Да, Наоми, но, может быть, это лучшая разновидность еврея.
— Трус!
— Девчонка!
— Идиот! — Крикнула она и пошла к двери. Но я бросился следом и в длинном прыжке перехватил эту здоровенную рыжеволосую еврейскую красотку и повалил на пол. Я покажу ей, кто из нас идиот! Кто из нас ребенок! А если у меня все-таки сифилис? Вот и отлично! Тем лучше! Пусть она тайно пронесет его в своей крови в эти сраные горы! Пусть она заразит всех этих смелых и справедливых еврейских мальчиков и девочек! На худой конец, триппер! О, триппер им тоже не повредит! Пусть эти святые дети узнают, что такое диаспора, что такое жить в изгнании и ходить к венерологу. Искушение и позор! Испорченность и шутовство! Самоунижение — вплоть до смешивания себя с дерьмом, — хныканье, истерики, лицемерие, бестолковость, малодушие! Да, Наоми, я испачкался во всем этом, я нечист — и кроме того, я устал, моя дорогая, быть недостаточно хорошим для Избранного Народа!
Но какой отпор дала она мне, эта деревенская простушка! Это замещение моей матери! Послушайте, что, действительно дело только в этом? О, пожалуйста, не может быть, чтобы все оказалось так просто! Только не со мной! Мой случай не терпит простоты! Только потому, что у нее рыжие волосы и веснушки, мое бессознательное видит в ней мою мать? Только потому, что Наоми и владычица моего прошлого произошли из одной и той же ветви польских евреев? Значит, мы приближаемся к развязке эдиповой драмы, доктор? Еще один фарс, мой друг! Боюсь, это будет слишком для меня! «Эдип-царь» — это не шутка, придурок, это знаменитая трагедия! А ты просто садист, шарлатан и фигляр! Это уже не смешно, доктор Шпильфогель, доктор Фрейд и доктор Кронкайт! Как насчет элементарного уважения к Человеческому Достоинству, вы, ублюдки? «Эдип-царь» — самая ужасная и серьезная вещь во всей мировой литературе — это вам не шутка!
Но за что я благодарю Господа, так это за Го-шины гантели. Они достались мне после его смерти. Мне было четырнадцать или пятнадцать лет, я выволакивал их на задний дворик и там, на солнышке, поднимал и поднимал их.
— Ты наживешь себе грыжу с этими штуками, — предупреждала моя мама, выглядывая из окна спальни. — Ты простудишься, стоя в одних трусах.
Я выписывал буклеты по культуризму. Я любовался своим торсом, разглядывая себя в зеркале. Я то и дело напрягал мышцы, сидя на уроках в школе, внимательно изучал свои предплечья, остановившись у светофора, восхищался своими бицепсами в автобусе. Я думал о том, что когда-нибудь придет день и кто-нибудь нанесет мне удар, и тогда моя дельтовидная заставит их жестоко пожалеть об этом. Но, слава Богу, никто не собирался бить меня.
Наоми была первая! Выходит, это для нее я пыхтел и напрягался под осуждающим взглядом моей матери. Нельзя сказать, что ее икры и бедра оказались слабее моих, но плечи и грудная клетка — здесь я имел преимущество. Я подмял ее под себя — и засунул язык в ее ухо, ощущая там вкус скопившейся за весь день нашего путешествия серы, вкус всего этого священного дерьма.
— Я собираюсь трахнуть тебя, еврейская девушка.
— Ты сумасшедший! — она изо всех сил пыталась сбросить меня. — Ты псих на свободе!
— Нет, о нет, — утробно рычал я. — Теперь ты будешь учить уроки, Наоми, и сейчас я преподам тебе первый! — Я все сильнее прижимал ее к полу. — О, добродетельная еврейка, теперь мы поменялись ролями, девственница! Теперь тебе придется оправдываться перед всем кибуцем и объяснять им причину своих вагинальных выделений! Ты говоришь, вон как они разошлись из-за часов. Погоди, посмотрим, что они устроят, когда почуют запашок твоей пизды! Много бы я дал, чтобы побывать на том собрании, где они будут обвинять тебя в осквернении национальных святынь! Тогда, быть может, ты почувствуешь то, что чувствуем мы, падшие невротичные евреи! Социализм существует, но и спирохеты тоже, любовь моя! Вот он, вводный курс в самую липкую сторону мира, дорогая. Снимай, снимай эти патриотические шорты цвета хаки, раздвинь свои ляжки, кровь крови моей, разомкни свои хорошо укрепленные бедра, открой пошире эту мессианическую еврейскую дыру. Внимание, Наоми, сейчас я окроплю заразой твои органы репродукции! Я изменю будущее целой расы!
Но, конечно, у меня ничего не вышло. Я вылизывал ее уши, я сосал ее немытую шею, я грыз зубами ее толстые косички, но когда сопротивление уже начало ослабевать, я оставил ее и откатился в сторону.
— Бесполезно, — сказал я. — У меня здесь не встает.
Она поднялась, стала надо мной, отдышалась, посмотрела вниз. Мне показалось, что сейчас она водрузит подошву своей сандалии на мою грудь. Или вышибет из меня душу. Я вспомнил, как маленьким мальчиком наклеивал такие картинки в свою тетрадку. Как же я докатился до такого?
— Им-по-тент в Из-ра-а-иле, да-да-да-а-а! — пропел я на мотив «Птичьей колыбельной».
— Еще одна шутка? — спросила она.
— Ага. И будет еще. Зачем отрекаться от собственной жизни?
И вдруг она сказала нечто дружелюбное. Она, конечно, могла себе это позволить, возвышаясь надо мной.
— Тебе надо вернуться домой.
— Ну, конечно. Это именно то, в чем я особенно нуждаюсь — вернуться в изгнание.
И тут она оттуда, сверху, улыбнулась. Эта здоровенная, монументальная сабра! Крепкие ноги, практичные шорты, помятая в борьбе блузка с оторванными пуговицами и великодушная улыбка победителя! А у ее запыленных, обутых в сандалии ног — что там такое? Это сын! Это мальчик! Это ребенок! Александр Портной-Большая-Шишка! Портной Во-Все-Сует-Свой-Нос! Портной-ой-ой-ой!
— Посмотри на себя, — сказал я. — Вот ты стоишь надо мной — такая большая-пребольшая! Посмотри, какая ты патриотичная! Тебе нравится победа, не правда ли, прелесть моя? Ты умеешь встать вот так над поверженным врагом! И ты совершенно невинна! Черт возьми, да это же просто честь познакомиться с тобой. Знаешь, возьми меня с собой, Героиня! Возьми меня в горы. Я тоже буду ворочать камни, до тех пор пока не упаду, если это нужно для того, чтобы стать хорошим. Почему бы мне не стать хорошим, хорошим-хорошим-хорошим, а? Жить в соответствии с принципами! Без всяких компромиссов! Пусть другие будут негодяями, правильно? Пусть гои делают ошибки, пусть вся вина ляжет только на них. Раз уж я должен стать аскетом, пусть я стану им! О, эта приносящая радость этическая жизнь, исполненная самопожертвования и состоящая из ограничений! Как это хорошо звучит! Я уже чувствую запах этих скал! Ты возьмешь меня с собой? Мы начнем новую портновиаду?
— Тебе нужно вернуться домой.
— Напротив! Мне нужно остаться. Да, остаться! Купить пару таких же шортов цвета хаки — и стать человеком!
— Поступай как знаешь, — ответила она, — я ухожу.
— Нет, Героиня, нет! — закричал я, похоже, она действительно начинала мне нравиться. — Ох, как жаль! — Мне показалось, что это и ей понравилось. Она торжествующе посмотрела на меня, как будто наконец услышала правду. Ну уж нет! Сейчас ты у меня попрыгаешь! — Как жаль, что не получается трахнуть такую здоровенную девку, как ты.
Она даже поежилась от омерзения.
— Скажи мне, почему ты все время говоришь это слово?
— А что, мальчики в горах не говорят «трахнуть»?
— Нет, — ответила она снисходительно. — Они говорят не так.
— Значит, в них слишком мало желания. И презрения, — добавил я и схватил ее за ногу. Потому что я никогда не могу остановиться. НИКОГДА! Я постоянно нуждаюсь В ОБЛАДАНИИ.
Но в обладании чем?
— Нет! — закричала она, делая попытку улизнуть к выходу.
— Да!
— Нет!
— Тогда, — поспешил предложить я, пока она тащила меня к двери, — дай хоть пизду полизать. У меня это здорово получается.
— Свинья!
И она врезала мне. И я улетел! Вся мощь этой ноги первопроходца пришлась мне прямо под сердце. Удар, на который я нарывался? Кто знает, к чему я стремился? Может быть, я хотел быть ничем. Может быть, это и есть мое подлинное призвание. Может быть, все, что я умею на самом деле, — это упиваться пиздой, рабски обслуживать ртом женские дырки. Лизать! Жить только этим! Может быть, призвание мое — это ползти по жизни на четвереньках, наслаждаясь пиздой, и оставить борьбу с несправедливостью и воспитание детей прямоходящим созданиям! Кому нужна слава, если такое сокровище гуляет по улицам?
Ползи по жизни — если твоя жизнь не осталась позади! Голова у меня кружится, в горле гадкий привкус, и морда разбита. Это в Израиле-то! Там, где другие евреи находят убежище, покой и мир, Портной — в опасности! Там, где другие евреи процветают, я умираю! Притом что все, чего я хотел — это немного удовольствия. Почему, почему я не могу немного порадовать себя без того, чтобы не получить немедленного возмездия? Свинья? Кто, я? То, что случилось однажды, будет повторяться вновь и вновь, я во власти вечного повторения и навсегда прикован к мыслям о том, что было и чего никогда не может быть. Дверь захлопнулась, она ушла — мое спасение! моя сестра! — и я плачу на полу, оставшись наедине с МОИМИ ВОСПОМИНАНИЯМИ! Мое бесконечное детство! От которого я не могу избавиться, как оно не может избавиться от меня. В этом все дело! Помнишь редиску? Редиску, которую я с такой любовью выращивал в своем садике на клочке земли, рядом с дверью в погреб. Это был мой кибуц. Редиска, морковь, петрушка — да, я тоже патриот, но другой земли! (Где я тоже не чувствую себя дома!) А серебряная фольга, которую я собирал, это ты помнишь? Газеты, которые я таскал в школу. Мой альбом военных марок, аккуратно расклеенных рядами. Модели самолетов — мой «пайпер», мой «хокер харри-кейн», мой «спитфайр»! Как могло все это случиться с таким добрым мальчиком, как я, влюбленным в ВВС и «Четыре свободы» Рузвельта! Какие надежды я возлагал на Ялту и Думбартон-Окс! Я возносил молитвы за ООН! И теперь умирать? Почему? Наказание? За что? Импотенция? На каком основании? Это месть Манки! Ну, конечно.
— АЛЕКСАНДР ПОРТНОЙ, ЗА УНИЖЕНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО ДОСТОИНСТВА МЭРИ-ДЖЕЙН РИД В ТЕЧЕНИЕ ДВУХ НОЧЕЙ, ПРОВЕДЕННЫХ ВАМИ В РИМЕ, И ЗА ДРУГИЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ, КОТОРЫЕ СЛИШКОМ ДОЛГО ПЕРЕЧИСЛЯТЬ, ВКЛЮЧАЯ ЭКСПЛУАТАЦИЮ ЕЕ ПИЗДЫ, ВЫ ПРИГОВАРИВАЕТЕСЬ К УЖАСНОМУ НАКАЗАНИЮ ИМПОТЕНЦИЕЙ. НАСЛАЖДАЙТЕСЬ СОБОЙ.
— Но, Ваша Честь, она совершеннолетняя и, кроме того, она была согласна.
— ОСТАВЬТЕ СВОЮ ЮРИДИЧЕСКУЮ РИТОРИКУ, ПОРТНОЙ. ВЫ ОТЛИЧНО ЗНАЕТЕ, ЧТО ХОРОШО, А ЧТО ПЛОХО. ВЫ ЗНАЕТЕ, ЧТО ВЫ УНИЖАЛИ ДРУГОГО ЧЕЛОВЕКА. И ЗА ЭТО, ЗА ТО, ЧТО ВЫ СДЕЛАЛИ И КАК ВЫ ЭТО СДЕЛАЛИ, ВЫ СПРАВЕДЛИВО ПРИГОВАРИВАЕТЕСЬ К РАЗМЯГЧЕНИЮ ПЕНИСА. ПОИЩИТЕ ТЕПЕРЬ ДРУГОЙ СПОСОБ УНИЖАТЬ ЛЮДЕЙ.
— Но позвольте мне сказать, Ваша Честь, она уже была испорчена, когда я ее встретил. Я могу рассказать вам кое-что о Лас-Вегасе.
— О, ЗАМЕЧАТЕЛЬНАЯ ЗАЩИТА, ПРОСТО ЗАМЕЧАТЕЛЬНАЯ. ГАРАНТИРУЕТ СМЯГЧЕНИЕ ПРИГОВОРА СУДА. ВОТ КАК МЫ ОБРАЩАЕМСЯ С НЕСЧАСТНЫМИ, ГОСПОДИН ЗАМЕСТИТЕЛЬ ПРЕДСЕДАТЕЛЯ КОМИССИИ ПО ПРАВАМ ЧЕЛОВЕКА? ВОТ КАК МЫ ОБЕСПЕЧИВАЕМ ЛЮДЯМ ИХ НЕОТЪЕМЛЕМЫЕ ПРАВА? СУКИН СЫН!
— Ваша Честь, пожалуйста, позвольте мне обратиться к суду. Я совершил ужасные преступления, но ведь я только хотел… я хотел немного развлечься, вот и все.
— ДА ОН ПРОСТО СУКИН СЫН!
— Ну почему, почему, черт возьми, я не имею права на развлечения! Почему мне строго запрещено делать хоть что-нибудь такое, что может доставить мне удовольствие — в то время как весь мир просто хрюкает от удовольствия, катаясь в грязи! Свинья? Вот бы ей взглянуть на все те жалобы и иски, которые приходят в мой офис каждое утро: она узнала бы, что делают друг с другом люди, сколько в них жадности и злобы! Ради денег! Ради власти! От злости! Просто так! А через что приходится пройти черномазым, если они хотят взять ссуду на дом! Мой отец любил говорить, что человек всегда должен иметь зонтик на случай дождя — посмотрите, как эти свиньи наживаются на этом простом желании. Нет, я знаю настоящих свиней. И с другой стороны, кто, по-вашему, убеждал банки брать на работу негров и пуэрториканцев, кто посылал специальных агентов в Гарлем, раздавать анкеты предполагаемым кандидатам? Кто сделал эту простую вещь? Это был Портной, леди! Если вы хотите взглянуть на свиней, добро пожаловать в мой офис, заглянем в мою корзину для бумаг, я покажу вам настоящих свиней! Вы увидите, что творят другие люди — и остаются безнаказанными! И никогда не вспоминают об этом! Обидеть беззащитного человека им в удовольствие, они улыбаются, это поднимает им настроение! Ложь, интриги, взятки, воровство — они делают все это, доктор, не моргнув глазом. Безразличие! Абсолютное моральное безразличие! И за все их преступления им ничего не бывает, у них даже пищеварение не нарушается! У меня же все не так. Стоило мне рискнуть позволить себе малейшую вольность — и вот, у меня не встает! Я знаю, Господь запретил мне даже отрывать ярлычки от матрасов, на которых написано «Не удалять. Преследуется законом». Но если я все же оторву, что они сделают со мной, посадят на электрический стул? Мне хочется кричать от ничтожности моей вины! Может, так мне и следует поступить? Заставит ли мой крик вздрогнуть тех, кто толпится там, в комнате ожидания? Я буду просто вопить, без всяких слов!
— Говорит полиция. Портной, вы окружены. Советуем вам выйти и заплатить ваш долг обществу.
— Засунь свое общество в жопу, гнусный коп!
— Считаю до трех, выходи с поднятыми руками, Бешеный Пес, в противном случае мы открываем огонь. Раз…
— Стреляй, ублюдок, мне плевать. Я оторвал ярлычок от своего матраса…
— Два.
— По крайней мере, пока я жил, я жил на всю катушку!
Ааааааааааааааааааааааааааааааааааа!!!!!!!!!!
ВЫХОД ПЕТРУШКИ
— Ну-с, — сказал доктор. — Тепер ми можем, пожалуй, начинайт. Да?
notes