23
Глава, в которой речь пойдет о выгоде, которую трясущийся от страха братишка извлек из наследства, оставленного барабанщиком
– Но, продолжил Артур Уилбург Саворньян, наших папу-маму постиг страшный удар судьбы.
В госпитале Доброго Самаритянина, в Акапулько, наша мать произвела на свет не одного, а сразу троих ребятишек. Благодаря счастливому случаю (не то нас сразу же убили бы!), отец, который, согласно Закону клана, должен был присутствовать при родах, был вынужден за день до того незамедлительно отбыть в Вашингтон, поскольку занимаясь импортом товаров и не мог отказаться от весьма выгодно контракта на покупку огромной партии губных гармошек; гармошки эти были разработаны год назад, и их раскупали по всему миру, особенно в Анкаре!
Мать понимала, что сразу же после заключения контракта муж вернется домой и, увидев, что она родила троих сыновей, в то время как он имел право только на одного, будет вынужден поступить, согласно обычаю.
В порыве материнской любви, желая спасти нас от смерти, она поделилась своим несчастьем с одной монахиней. Святая сестра, проникшись состраданием, сразу же предложила ей свою помощь.
В результате один младенец был оставлен нашей маме, а двух других монашка увезла на поезде – подальше от неминуемых объятий близкой смерти.
– Следовательно, – уточнил Амори, – если я правильно понял, наш отец, прибыв в госпиталь, увидел только одного сына.
– Конечно. От него скрыли правду. Более того, наши бирки новорожденных были подделаны, нам дали другие имена, воспользовавшись тем, что в соседней палате находились двое полуживых сиамских близнецов-недоносков.
– Но почему тогда, не зная о нашем существовании, он так настойчиво преследовал нас и наших сыновей?
– Двадцать лет спустя наша мать заболела вирусным ринитом (staphylococcus viridans), ее состояние сильно ухудшалось. Когда она совсем занемогла, ее исповедовал кардинал. И она во всем ему призналась.
Однако святоша оказался отпетым мошенником: он потихоньку продавал церковные ценности, брал взятки и участвовал в тайных сделках. Он почувствовал, что здесь можно сорвать крупный куш, и решил продать этот секрет тому, кто больше заплатит. Тайна была доверена одному нашему дальнему родственничку, который действовал в интересах тогдашнего Дофина. Он обвинил нашего отца в том, что он нарушил Закон клана, оставив нас двоих в живых, а затем убил его сына – нашего брата!
Но отец очень любил нашего покойного брата, который мог бы стать Дофином, и его смерть стала для него таким сокрушительным ударом, что он начал терять рассудок. Он решил, что это мы – ты и я – виноваты в смерти его сына – не будь нас, тот был бы жив.
Он поклялся, что отомстит нам, что будет преследовать нас до самой смерти, что еще до того, как убьет нас, он уничтожит одного за другим и наших сыновей, чтобы мы познали такое же глубокое горе, какое выпало на его долю, – горе человека, преждевременно потерявшего сына!
– Так, значит, он знал нас? И знал наших сыновей?
– Нет, не знал, да у нас и сыновей-то тогда еще не было. Но он уехал, преследуя одну-единственную цель: узнать, куда нас увезли, кто нас вскормил, где мы выросли.
Сначала он добрался до Акапулько, где напал на наш след и уже шел по найденной тропе с чутьем, которое могло заставить бледнеть от зависти десятка два с половиной индейских племен, и в результате спустя двадцать лет повторил наш извилистый путь.
Он попал в Гвадалахару, большой мексиканский город, в котором мы когда-то научились читать и писать и приняли свое первое причастие. Монашка определенно не думала, что отец станет когда-либо преследовать нас. А ведь из Гвадалахары мы попали в Тифлис, затем в Тобольск, из которого отбыли в Осло. Нам было тогда по десять лет. Там святая сестра умерла, так и не удосужившись сообщить нам о мрачном фатуме, который кружил над нами.
Нас разлучили. Тебя поместили в санаторий в турецком городе Ускюп, откуда ты сбежал через три года; однако, попав под колеса грузовика, ты начисто забыл свое прошлое.
Что же касается меня, то я оказался в британском порту Гулль, где меня усыновил главный барабанщик одного оркестра, человек, который позднее, разглядев во мне незаурядный дар к наукам, определил меня в Оксфорд.
Мы были полностью оторваны друг от друга. Я ничего не знал о твоей судьбе. А ты даже имени моего не помнил. Вообще – понятия не имел о том, что я есть. Я же иногда скучал по тебе, грустил о нашем детстве.
Когда мне исполнилось двадцать пять лет, я закончил докторскую диссертацию мне предложили место ассистента в Институте распространения народной латыни в Софии. Я читал всего лишь шесть лекций в месяц и все свое свободное время посвящал розыскам тебя, пользуясь тем, что от Софии до Ускюпа путь недолгий – на поезде самое большее день.
Но в санатории Ускюпа не знали, куда ты сбежал. Я дошел до границ страны. Бездарный мазила, но ловкач, нарисовал карандашом, согласно полученному в санатории описанию, удивительный портрет, хотя узнать тебя и найти с его помощью было наверняка делом очень трудным: с тех пор, как ты сбежал из санатория, прошло по меньшей мере десять лет.
Показывая портрет крестьянам, перекупщикам, ярмарочным торговцам, наборщикам, чиновникам, полицейским, я надеялся, что один из них поможет мне найти хотя бы тоненькую ниточку – однако все мои поиски были тщетны.
Когда закончился срок моего ассистентства, я покинул Ускюп, так и не найдя ни одного, даже самого незначительного свидетельства твоих дальнейших, после бегства из санатория, путях-дорогах.
Но, обосновавшись тогда в Баварии, в Аугсбурге, где «Фонд Джосайи Мейси младшего» предложил мне особо выгодные условия для очень серьезной работы над изучением особенностей неподчинения фрикатива в произношении племени бороро, говорящего на одном из диалектов бразильского штата Парана, произношении, особенно примечательном ввиду того, что в конце имен существительных мужского рода в нем, как и в наречиях банту, появляется губной «л», – так вот, обосновавшись тогда в Аугсбурге, я ездил трижды в год (с десятого марта по двадцатое апреля, в конце июня, в середине августа) в Ускюп, где неустанно продолжал свои поиски.
Позже я сделал соответствующий вывод: когда нас разлучили, нам было десять лет. Однако, как я ни пытался выйти на твой след, ты, со своей стороны, казалось, никогда не проявлял желания предоставить мне возможность встретиться с тобой. Ничто не оправдывало такое твое поведение, столь смущавшее меня. Я допускал, следовательно, что ты исчез, и объяснял произошедшее тремя возможными причинами: либо тебя настигла смерть сразу же после твоего бегства из санатория, либо тебя похитили цыгане, либо же, наконец, твой разум, твой инстинкт и твоя память были ослаблены какой-то внезапной травмой, тяжелым нервным шоком.
Мне понадобилось почти три года для того, чтобы найти оптимальное решение!
Потом, просматривая целую кучу бирок, регистрационных записей, календарей-справочников, газет, черновиков, копий, нотариальных справок, бегая по разного рода учреждениям, посещая станции, ангары, доки, магазины, я узнал наконец, что восемнадцать лет назад в Митровице, большом городе неподалеку от Ускюпа, видели мальчика-бродягу, с виду дурачка.
Мальчик этот абсолютно не знал местного диалекта. Ноги его были в крови. По его лицу и фигуре было видно, что он сильно исхудал и был голоден.
Я сразу же понял, сначала интуитивно, а затем окончательно проникшись убеждением, что именно это и есть точка отсчета моих поисков. Я отправился в Митровицу. Нашел там крестьянина, который, сжалившись, взял когда-то в пастухи какого-то мальчика, предложив ему кров, постель, хлеб. И опознал его по рисунку.
Таким образом, после шести лет безрезультатных поисков я в конце концов ухватился за первую ниточку, которая выводила на тебя!
Я узнал, что, когда ты сбежал и был уже далеко от санатория, тебя сбил грузовик и ты оказался в забытье столь сильном и глубоком, что так никогда и не вспомнил ни своего имени, ни того, откуда ты родом.
Но ты оказался вовсе не так глуп, как о тебе думали. Ты снова научился мыслить. Позже ты выявил незаурядные способности к арифметике. Учитель местной гимназии подарил тебе атлас, а затем получил от крестьянина разрешение на твое углубленное обучение.
Таким образом, ты провел в Митровице три года. Иногда тебя, смеясь, дразнили мальчишки: «Анонюмос! Анонюмос!» – что на местном наречии означает: «Тот, у кого нет имени», «Неизвестно откуда взявшийся». Слово это чуть не стало навеки твоим прозвищем. Но когда ты покинул Митровицу, то взял себе имя и фамилию Амори Консон – так звали учителя гимназии, который всему тебя научил.
Конечно же, я хотел повидать Амори Консона. Но когда я приехал в Митровицу, то его там уже не застал – вот уже шесть лет, как он покинул город. Один его кузен полагал, что он перебрался в Цюрих. Я попал туда через полгода – там как раз проходил симпозиум по моей специализации. И вот тогда я наконец-то повидался с Амори Консоном, твоим крестным отцом. Он не знал, однако, где ты живешь. Зато сообщил мне об одном архиважном обстоятельстве: три месяца назад один бородач, человек, пожалуй, преклонного возраста, движимый, как показалось ему, Амори Консону, страшным гневом, также пытался все разузнать о тебе!
Это меня заинтриговало. Кто же, кроме меня, желал отыскать тебя? И зачем?
К тому же я постоянно предчувствовал, что нас преследует злой рок. Ночью меня посещали кошмары, я часто вскакивал в холодном поту после того, как видел во сне убийство.
Мне смутно помнилось, что монахиня – но вот когда именно, ведь прошло уже не меньше двадцатилет? – когда мы играли в волчок на веревочке или в «дядюшку», сажала нас к себе на колени, а потом очень тихо рассказывала нам, что в далекой-далекой стране живет один нехороший бородач, который то ли желал нам зла, то ли еще захочет его нам причинить, а потом, когда у нас будут свои сыновья, нам нужно будет, чтобы уберечь от беды, окружить их постоянной заботой и неустанно присматривать за ними.
Но это далекое воспоминание казалось мне таким неясным, что потребовалась неделя, чтобы я смог припомнить более-менее точно те слова святой сестры.
Потом вдруг по беспроволочному телеграфу пришло сообщение из Акапулько, города, в котором мы родились. Из него я узнал о том, что произошло с нами вскоре после рождения, а еще о том, что примерно десять лет назад в госпитале Доброго Самаритянина побывал какой-то бородач, угрожавший возмездием за смерть своего сына!
Таким образом, к тому времени наш отец узнал почти все. Он знал твое имя, потому что сумел найти твоего крестного отца, Амори Консона, и побеседовать с ним. Ему потребовалось для этого десять лет, но в итоге он настигал нас, наступал нам на пятки!
Его упорство, казалось, не имело границ. Мне сразу же стало ясно, что он будет преследовать нас до самой смерти, что в мести своей он никогда не позволит себе ни минуты передышки, что перед ним всегда будет стоять лишь одна цель: держать нас в страхе, увидеть сперва смерть наших сыновей от его руки, а затем и нашу смерть! Нужно было, чтобы ты также знал об этой опасности, исходившей от человека, одержимого столь сильной яростью, опасности, всюду нас поджидающей (он мог преследовать нас в любой части света). Но где он жил? Где жил ты? В каком-нибудь бунгало в джунглях? В американском небоскребе? В скромном доме в Сен-Флуре? В особнячке с балконами, украшенными аспидистрами, в похожем на большую деревню пригороде Гамбурга или Упсалы? Знал ли ты о том, что он хочет твоей смерти? Был ли у тебя сын? Много было трудноразрешимых неясностей, которые я должен был выяснить как можно скорее.
Я наверняка мог бы дать несколько сообщений на твое имя в газетах или на радио. И я склонялся иногда к этому, но так и не осуществил своего намерения, опасаясь, что враг не оставит такой ход незамеченным и воспользуется им нам во зло.
В то время как Амори Консон, твой крестный отец, расспрашивал в свою очередь о твоей судьбе, мой приемный отец, добрый главный барабанщик, умер.
Он завещал мне все права прямого наследования, оставив значительное состояние: двадцать пять бриллиантов, все очень крупные, красивые, чистые, один из которых сравнивали если не с Кох-и-Нором, то по крайней мере с Великим Моголом, за который Онассинк, беспечный набоб, предлагал мне миллиард.
Таким образом, избавившись на долгое время от всех забот о хлебе насущном, я оставил работу, чтобы всецело отдаться главному делу моей жизни – розыскам брата, тебя.
Но, желая прежде во что бы то ни стало узнать, где зародилось преследующее нас Проклятье, я начал с того, что отправился в Анкару, родом откуда был, как мне сказали, наш преследователь.
У главных городских ворот Анкары важного вида чиновник буквально набросился на меня с воплем:
– Покажите руку!
Хотя я и был ошеломлен его грубым тоном, однако, снял камзол. Он надел лорнет, обхватил своей ручищей мою правую руку и стал внимательно рассматривать предплечье. Затем, испустив радостный крик, отвел меня в соседнее помещение, где, иначе не скажешь, восседал тип вида, однако, скорее обходительного, наверняка его начальник, хотя он и был одет в цивильную рубашку самого обыкновенного покроя; служащий, который привел меня, щелкнул каблуками и отдал ему честь.
– Что стряслось? – подал голос начальник.
– Тут, сахиб, – ответил чиновник по-турецки (он и подумать не мог, что я, зная десятка два с половиной восточных языков, имел о турецком представление куда более полное, нежели это могло показаться), – человек из клана: на его правом предплечье отличительная метка. Только он появился, я сразу же понял, кто это: меня чутье еще никогда не подводило, у меня на этих типов нюх особый, много раз проверено!
Он говорил правду. У меня на правом предплечье действительно есть тонкий след сложного шрама, контурами своими напоминающего Заир, который некогда так поразил Аугустуса, или белую татуировку, что украшала когда-то предплечья людей Албена, – не совсем завершенный круг, заканчивающийся прямой чертой. Но я не знал тогда, что он у меня – от рождения.
– Да? – заинтересовался начальник. – Покажи!
Помощник – а это был, как я тогда окончательно понял, всего лишь помощник, шауш, как их здесь называли, – взял мою руку и показал ее патрону, который сказал ему после этого печально:
– Иншаллах, ты прав, Махмуд Абд-уль-Азиз Ибн Осман Ибн Мустафа, ты будешь щедро вознагражден, но, – добавил он, жестом предлагая ему выйти, – молчи, иначе не миновать беды.
– Баракалла Уфик, – сказал, выходя, Абд-уль-Азиз Ибн Осман Ибн Мустафа.
Начальник молча указал мне на скамью. Я сел. Он предложил мне чубук, пахнувший очень крепким светлым табаком. Затем щелкнул пальцами – сразу же появился мальчик; он принес кофе с жасмином, напиток, который турки с хорошим вкусом пью галлонами.
– Вы говорите по-английски? – спросил он.
– Jawol.
Мы поговорили на ломаном английском. Он сообщил мне, что в Анкаре отмечены двадцать три случая инфаркта миокарда. Поэтому моя прививка, сделанная лет восемь назад, не убережет меня. И посему мое появление в городе крайне нежелательно.
Я понял, что он скрывает подлинные причины отказа, а также то, что в случае необходимости он может пойти на крайние меры.
Было очевидно, что ему дано предписание допрашивать каждого, у кого на предплечье имеется определенной формы шрам, «всякого индивидуума из клана», как сказал его помощник Махмуд Абд-уль-Азиз. Но я не знал – хотя очень хотел узнать! – в чем причина такого особого отношения. Почему в Анкаре боялись появления людей «из клана»?
Не осмеливаясь ошеломить его своим желанием узнать, где, когда и почему было рождено это табу, я использовал тонкую уловку:
Притворясь, что верю в свою неминуемую гибель в том случае, если войду в город, я ушел, сел в свой «лагонда-бугатти», добрался до соседнего городка, снял домик и провел в нем неделю.
Там, натирая тело ореховой кожурой, я существенно изменил цвет кожи; затем, приклеив накладную бородку и облачившись в белый бурнус, я преобразился до полной неузнаваемости. Присоединившись к обозу скоморохов, направлявшихся в Анкару на торжественное открытие городского казино, в честь которого должно было состояться большое празднество, я без труда получил визу, а затем и охранную грамоту и смог легко пройти через городские ворота.
Мой товарищ снабдил меня рекомендательным письмом к одному адвокату в Анкаре. Попав в город, я расстался в укромном месте с бурнусом, надел свою прежнюю, европейскую, одежду, однако бородку снимать не стал: добавив к ней лорнет, я приобрел вид весьма и весьма солидный.
К тому же, опасаясь, что где угодно ко мне может подойти какой-нибудь тип, который станет рассматривать мое правое предплечье, я наклеил на него лейкопластырь, подобно больному сибирской язвой или же человеку, в руку которому глубоко вонзилась заноза и который идет из больницы с повязкой на руке.
Я явился к адвокату и был с ним очень осторожен – опасаясь, что человек этот, возможно, хитер и способен направить беседу в совсем не нужное для меня русло, у меня была подготовлена легенда: я, мол, любитель и собиратель фольклора и составляю сборник пословиц, поговорок, саг, притч, анекдотов, песен и прочего.
Таким образом, я случайно посадил адвоката на его любимого конька: одаривая меня своим дружеским расположением, он рассказал мне все, что знал.
– А известна ли тебе, – сходу поинтересовался он, – традиция Али-Бабы?
– Нет.
– Тогда внимай; нет ничего прекраснее:
Под звуки окарины, наигрывавшей что-то из «Золота Рейна», Али-Баба – паша-карлик, толстяк, увалень, тяжелее медведя – жрал рис, горох, макароны с подливкой, перекипевшей, прогорклой, с привкусом плесени. Под его диваном услаждал свое брюхо кот. Али-Баба отрыгнул, потом проглотил еще кусочек жаркого. «Хорошо, – сказал он, – пошли». Человек смелый, он взял ружье, лук, бузуку, барабан. Он скакал по полям и лесам, горам и долинам, погоняя любимую лошадку. Не ведая, куда он держит путь, он охотился на льва, который наверняка щипал в пампасах ананасы; животное полагало, что под скалой был плывун. Али-Баба закричал: зачем? Знал ли он решение загадки? Для этого нужно было произвести сложение и вычитание, умножение и деление. Он прибавил три к пяти и получил восемь, прибавил шесть к одному и получил восемь минус один. Что, сказал тупой идиот, подсчет? Он убил Али-Бабу; а лев побежал так быстро, что издох.
Я захлопал в ладоши. Мне хотелось сразу же повернуть беседу в нужное русло, но адвокат, не давая мне передышки, продолжал:
– Есть еще «Песня Топинамбура»: ее напевают ребятишкам как колыбельную.
– Послушаем «Песню Топинамбура», – согласился я.
Ослепший Топинамбур в темноте
Зовет воображенье на подмогу:
Безумного солдата на дороге.
Забытого любовью в суете,
И лилий глубину в проникновенье —
Увидеть в непрозрачном отраженье.
В стране той сквозь наши слова
Спящую рыбу выносит волна
К ногам жеребца гнедого
У серого поля пустого…
И вьется у Зиннии белой
Чертополохом несмелым
Проволока, как струна…
Нечеловеческая страна.
Я вновь принялся аплодировать. Довольный, адвокат поклонился. Итак, я наконец добрался до своей цели. Я намекнул, что наверняка существует множество известных ему инструкций, по меньшей мере, несколько тонких моментов, из которых можно было бы извлечь выгоду.
Но он помрачнел, нахмурил брови. Я понял, что допустил оплошность.
– Во всей Анкаре, – начал он, – говоря твоим языком, есть только один мрачный моментик. Однако, поверь мне, на это никто никогда не намекает. Здесь знавали не одного слишком болтливого парня, который так и не закончил свое…
Наверняка адвокат говорил чистую правду, потому что внезапно он упал: его поразил сокрушительный удар в лоб – свинцовая слива несравненного стрелка, расположившегося на соседнем балконе и пользовавшегося винтовкой с оптическим прицелом, попала в цель совершенно бесшумно – хотя и разбила форточку.
– Черт побери… – прошептал я.
Я испытал жуткий страх и не знал куда деваться. Вдруг в комнату влетел камень, к которому была привязана крупноформатная карточка; на ней было написано:
УБИРАЙСЯ, ДРУГ, ИНАЧЕ ЭТО ПЛОХО ДЛЯ ТЕБЯ ЗАКОНЧИТСЯ!
Грозное предупреждение было завизировано печатью с изображением кагуляра – выражение лица у него было более надменное, чем у самого короля ку-клукс-клана; он размахивал трехконечным флажком.
Сначала я подумал, что это простая случайность: адвокат, должно быть, опустился до какой-то сомнительной работы и заказчик, боясь, что он, если его подкупят, может выдать тайну, устранил его, усложнив тем самым мои поиски.
Однако, наклонившись над убитым, я увидел, что у него на правом предплечье был такой же шрам, как и у меня, – очевидно, знак принадлежности к клану! Судьба-злодейка распорядилась так, что я выбрал себе в помощники противника!
Теперь я плохо понимал, что же мне делать дальше. Казалось несомненным, что, пребывая в Анкаре, я подвергал свою жизнь серьезному риску. Но ведь мне все еще была неизвестна причина столь сильного гнева.
Нужно было, чтобы подходящий случай совпал с не менее подходящим недоразумением, – и только тогда, днем позже, я распознал суть этого сигнального огня.
Недалеко от базара, где продавались подержанные пианино (мало кому известно, что Анкара по импорту бывших в употреблении пианино занимает третье место в мире после Осаки и Ла-Паса), я подыскал убежище, которое показалось мне надежным. Но и там я сидел, тихонько забившись в угол: боялся убийцы, который в любой момент мог посягнуть на мою жизнь.
Вечером с улицы вдруг послышался сильный шум. Превозмогая страх, я вышел на балкон.
Внизу, расположившись на внушительном крыльце Гражданского суда, непропорционального сооружения, огромной глыбы гранита, отливающего слишком уж броским лиловым цветом, играл октюор, скорее несуразный, поскольку в нем были три банджо, английский рожок, цимбалы, бретонская волынка, барабан и наконец сопрано; певица, вдохновляясь церковным песнопением, исполняла смутно понятную ораторию, повествующую об Исчезновении Белого Короля, который, хотя и был мертвым, проглотил один за другим двадцать пять кораблей.
Бросив музыкантам двадцать курусов, я зааплодировал; песня мне понравилась – восхитил ее тонкий, двусмысленный, несколько непонятный и мрачноватый юмор, пришелся по вкусу и местный колорит, символизировавший для меня главную точку сочленения для ассимиляции моего турецкого «сверх-я».
Позже, в полночь, проголодавшись, я попросил коридорного принести из закусочной на углу плов с бараниной, жареные почки и виноград.
Вскоре он был у меня. Мы немного поболтали. Сначала просто о том о сем. Потом он спросил, понравился ли мне октюор. Я ответил, что понравился, добавив:
– Особенно Песня о Белом Короле – своим юмором, фантазией.
– Фантазией?! – возмутился мой собеседник. – Да во всем этом нет ни капли выдумки! Все это правда. Мы все здесь знаем о клане, у каждого члена которого есть отличительная метка – тонкий след на правом предплечье. Клан этот возглавляет Король, в руках у которого находится все богатство его рода…
Когда он заговорил об этом, я сжал рукоятку кинжала под плащом, который накинул мгновением ранее, пояснив, что продрог, когда стоял на балконе: я подумал, что человек этот провоцирует меня, чтобы нанести свой роковой удар.
Но я ошибся. Человек этот – птица, надо сказать, редкая – был совершенно наивен. Он рассказал мне все, от «а» до «я», правда, со множеством пропусков, о причинах гнева, обретающего в недрах клана характер все более жестокий, гнева, жертвой которого могли стать и ты, и я.
Не вполне доверяя, однако, недомолвкам лакея, который, поведав мне все, тем самым мог избавить от необходимости выслушивать этот рассказ кого бы то ни было еще – откровения его, будучи доведенными до конца, вынудили бы меня вскоре произвести подсчет конечностей, принадлежащих милой особи коридорного, – я убил этого несостоятельного парня, так и не дослушав его повествование до конца.
Затем, хорошо понимая, какая судьба будет мне уготована в том случае, если я задержусь здесь, я – одна нога здесь, другая там – бежал из Анкары, проклиная ее, навсегда.
Через три дня я уже был в Цюрихе. Подъезжая к дому Амори Консона, я сгорал от желания рассказать ему обо всем, что узнал в Анкаре, и рассчитывал, что он со своей стороны также хоть что-нибудь узнал о тебе.
Но Амори, увы, уже не застал: его начинили по меньшей мере тремя десятками пуль сразу же после того, как он встал с постели, – хлопоча у плиты, он готовил шоколад.
Казалось, его пижама впитала в себя всю имевшуюся в теле кровь…
Таким образом, я все узнал о преследующем нас злом роке, но мне по-прежнему не было известно, где ты живешь.
Где я только ни побывал: в Аяччо, на мысе Матифу, на озере Понтчартрен, в Жуани, в Стокгольме, в Тунисе, в Касабланке; кого только ни расспрашивал, но ничего о тебе не узнал, посещал консульства и комиссариаты, но совершенно безрезультатно.