22
Глава, в которой семейный обычай вынуждает впечатлительного мальчика закончить свой Gradus ad Parnassum шестью убийствами
– Амори Консона больше нет, – повторил Артур Уилбург Саворньян. – Он лежит в подвале, в резервуаре с мазутом.
– Ты его там видел? – спросил Алоизиус озадаченно.
– Я бы его там увидел, но это короткое замыкание… Однако я долго слышал его крик, эхо в подвале его усиливало, а затем он бухнулся в мазут.
– Но когда? А главное, почему он упал? Ты его толкнул?
– Я бы это сделал, если бы нужно было, – ответил Артур Уилбург Саворньян, плохо скрывая охватившую его печаль, – но, желая наброситься на меня, я полагаю, он оступился, зацепился ногой за бордюр бассейна, пошатнулся и упал. Впечатление было такое, что его туда магнитом тянуло!
– Но почему он хотел на тебя наброситься?
Артур Уилбург Саворньян вздохнул, но не произнес в ответ ни слова. Вид у него был угрюмый.
Алоизиус Сванн достал из кармана фотографию, снятую им с листа картона – на ней был изображен бородатый мужчина, – затем, показав ее Саворньяну, сказал ему грозным тоном:
– Вот причина! Вот фотография, которая вызвала его гнев! Ты ее ему показал, да?
– Нет, – совсем тихо ответил Артур Уилбург Саворньян, – он нашел ее случайно в стенном шкафу моей спальни. Ночью он гулял в парке, заблудился, с трудом добрался до дома. Скво спала. Я также. Все утопало во тьме. Амори присел на диван. У него болела голова. Он немного подремал, затем вдруг вскочил, он задыхался, паниковал, не знаю почему. Ему было очень плохо. Он считал, что кто-то хотел его смерти и подбросил ему в напиток яд. Он вспомнил, что в моей спальне было противоядие, поднялся на ощупь наверх и попал в соседнюю с моей спальней комнату; в поисках противоядия он упал на фотографию. Тогда, забыв внезапно о недомогании, он, заорав, бросился на меня – я спал мертвым сном.
– Фото бородача! – взревел он.
Затем он внезапно выскочил из гостиной, бормоча что-то бессвязное, добрался до своей спальни, но очень скоро вернулся. В руках у него был лист картона с фотографиями.
– На этом листе было когда-то двадцать шесть фотографий, – сказал он. – Видишь пустое место? Одной фотографии не хватает. Здесь была прикреплена фотография бородача. Ее украли двадцать восемь лет назад, апрельским вечером. От такой мелкой пропажи мне взгрустнулось, но я не придал ей значения. Однако тремя днями позже мой старший сын, Эньян, умер в Оксфорде!
Голос его надломился, Амори глухо зарыдал.
Я сказал:
– Нет, Амори, фотография, которую ты сейчас нашел в соседней комнате, была у меня, поверь мне, всегда.
– Так, значит, это недоразумение? – спросил Амори удивленно.
– Не совсем, потому что твой бородач и мой бородач – один и тот же человек!
– У тебя также была его фотография?
– Да.
– Но почему?
– Я по меньшей мере трижды говорил тебе о сходстве наших жизненный путей. У нас общее происхождение. Наши судьбы, если их внимательно проследить, более чем похожи – они одинаковы!
– Я вовсе не забыл все твои намеки, – оборвал меня Амори. – Несколько раз я хотел поговорить с тобой, рассчитывая узнать побольше о том, что касается наших отношений или связано с той запутанной историей в нашем прошлом, о котором не знаю почти ничего. Но разговор все откладывался – возможности не представлялось. И хотя сейчас уже очень поздно, мне кажется, поговорить нужно немедленно…
Я согласился, однако сразу же добавил:
– Пусть так. Но не здесь, сейчас слишком темно и очень холодно. Пойдем, пожалуй, в курительную комнату, да и выпьем там немного, взбодримся.
– Хорошо, – согласился Амори. – Иди туда. Я скоро подойду.
Затем он торопливо вышел, держа в руке лист с фотографиями.
Я пошел в курительную комнату. Пробыл там довольно долго один, выпил стаканчик.
Вдруг до меня донесся шум из подвала. Я быстро, насколько это было возможно почти в полной темноте, спустился в подвал – большого труда это для меня, однако, не составило. Там в свете огня в печи, я увидел, что Амори сжигал толстую стопку бумаг.
Я закричал, объятый внезапно возникшим подозрением:
– Что ты сжигаешь?
Он не подпустил меня к себе. С яростью смотрел он на уходящую в небытие стопку. Он кивнул на скамейку в углу, предлагая мне сесть, и опустился сам на складной стул.
– Давай, друг, поговорим, – предложил Амори.
– Здесь? – удивился я. – Разве мы не собирались встретиться в курительной?
– Нет, – заупрямился он, – поговорим здесь.
– Но почему?
– Скажем так: здесь светлее, здесь теплее, здесь…
Он все время пристально разглядывал меня.
– Что – здесь?
– Ничего, – отрезал он. – Садись, тогда и поговорим, иначе…
– Что – иначе?
– Иначе у нас никогда больше не будет случая…
Он заинтриговал меня, и, хотя его упорство раздражало, я присел на скамейку, зажег сигарету и сразу же начал:
– Я обещал, что однажды ты узнаешь мою Сагу. Вот она. Ты сразу же поймешь, что это роман, касающийся и тебя. Преследующее тебя Проклятье преследует и меня. Злая судьба сделала наши пути подобными. Ибо в наших жилах течет одна кровь: твой отец – это и мой отец!
– Что?! – пораженный, воскликнул Амори. – Мы – братья?
– Да, братья! Братья, соединенные и в печали, и в смерти!
– Но откуда это тебе известно? – спросил Амори, загораясь. – Кто рассказал тебе о том, что утаивали от меня?
– О! Мне понадобилось двадцать лет, двадцать лет по меньшей мере, чтобы лишь интуитивно чувствуя какую-то малость правды, зная самое большее, что есть надо мной нечто мрачное, что-то такое, о чем никто не осмеливается говорить, о чем, по сути, никто ничего не знает, мне понадобилось двадцать лет, чтобы узнать обо всем, строя одно предположение вслед за другим, сочиняя разные идиотские сценарии, рассматривая инстинктивно найденные версии, вычисляя, фантазируя, вороша то, что находилось в глубочайшем забвении, за запретной чертой, скрывавшей разглашение.
Двадцать лет я множил самые разнообразные контакты, платил различным людям, расспрашивал повсюду архивариусов, которые раскрывали передо мной бесчисленные архивы, где я находил сведения о моем происхождении; я начинал ненавидеть безнравственных чиновников, исполнителей, адвокатов, всяких бюрократов – всю эту коррумпированную нечисть, которой нужно было все время давать и давать взятки за самые простые сведения. Затем я должен был выбрать из кучи полученной информации, где соседствовало все: неслыханное, беспочвенное, ненормальное, незначительное. И уже потом мне нужно было, чтобы перейти от одного факта к другому, уловить ценой ужасающих приступов безумия момент сочленения, которого почти никогда не было.
Но я узнал, я победил, я понял. Я разобрался во всей этой запутанной истории. Я все узнал о своем прошлом!
It is a story told by an idiot, full of sound and fury, signifying nothing.
Роман длинный, смутный, иногда тщетный, иногда невероятный; повествование о Проклятье, которое всю жизнь преследовало и тебя, и меня. Человек, который его изложил, усердствовал все эти двадцать лет, ни разу не проявив мягкости. Чувство сострадания было ему не ведомо, он отвергал прощение в любой форме, видя всегда лишь одну цель: осуществить свою месть, воплотить возмездие в смерти, в злобном гневе брызгающей крови.
Одного за другим он убил, сделав это самым ужасным образом, наших сыновей!
– Он! Он! – прошептал Амори; вид у него был совершенно дикий.
– Да, он! Человек, чей притягивающий к себе фотопортрет ты хранил, но о котором не знал ничего! Интриган-бородач с бакенбардами, с очень густой каштановой шевелюрой! Он! Твой отец! Мой отец!
– Мой отец! – взвыл Амори, охваченный бесконечным горем. – Так значит, я ничего не знал! Почему наш отец такое чудовище?!
– Возьми себя в руки, Амори, будь спокойнее, сейчас ты все узнаешь:
Твой отец, мой отец (я не знаю его имени или, точнее, произношения его имени) родился в Анкаре.
Его род входил в число самых достопочтенных династий своего края. Говорили, что этому клану принадлежит колоссальное состояние, которое сравнивали иногда с сокровищами царя Мидаса. Но унаследование этого состояния было всегда связано с многочисленными сложностями, поскольку род насчитывал не менее двадцати шести ветвей, каждая из которых имела по несколько сыновей, в результате образовалось столько прямых наследников, что возникало опасение, и небеспричинное: состояние будет уменьшаться и уменьшаться, вплоть до полного своего распыления, несмотря на все те прибыли, которые сулила капитализация общества.
По традиции нужно было отдать основную и, насколько это возможно, наибольшую долю старшему сыну. Младшим доставались крохи со стола Дофина. Все отдавалось ему, Преемнику, Фавориту: дворец, дома, поля, леса, акции, облигации, золото, драгоценности. Ему запрещалось заниматься каким-либо трудом, остальным же предстояло работать, не покладая рук.
Несложно додуматься, к чему могла привести такая дискриминация, когда вся семейная любовь отдавалась одному лишь Дофину, а все его братья просто уничижались. Таким образом, хотя это потрясающее неравенство наверняка оправдывалось необходимостью обеспечения пребывания клана у власти (власти, которую нужно было сохранять благодаря непрекращающемуся росту состояния, следовательно, остальным родственникам жировать тем более не приходилось), родовой туз, прибегая к инстинктивной обвинительной уловке, основывал эту дискриминацию не на «Sint ut sunt aut non sint», a на так называемом моральном праве, при котором индивидуум классифицировался, согласно его рангу, и все отдавалось Первым, коих оно рассматривало как чистых, хороших, белых, и все отнималось у остальных, коих оно всячески чернило.
Хуже того: каждый, казалось, исполнял Закон клана, сильно не огорчаясь. Никто никогда не утверждал: «Summum Jus, summa Injuria»; каждый – был ли он фаворитом или же обездоленным – смотрел на разделение патримониального состояния как на явление совершенно нормальное, если не нормативное, не видя того, что здесь налицо была самая настоящая несправедливость: большинство приносилось в жертву одному.
В самом деле, не было для обездоленного никакой иной возможности улучшить свою незавидную участь, кроме одной – смерти Дофина, которого сменял в этом случае старший из оставшихся в живых братьев.
И было очевидным, что почти в любой момент братья без гроша в кармане, прозябающие кузены, голодные дядюшки, единые в своем желании, молили Аллаха о том, чтобы он забрал к себе Фаворита. Аллах в своем сострадании иногда бывал милостив: то коварный тиф, то ложный круп время от времени уничтожал предполагаемого наследника. Увы! Противоречие сохранялось, в результате смерти Дофина поле его распространения не исчезало, а всего лишь уменьшалось.
Наконец стали думать о том, что нужно как-то найти выход менее успокаивающий, но и менее удручающий.
Скажем так: перешли сначала от «Один для Всех, Все для Одного» – девиза, которым некогда был украшен Герб клана, к «Каждый для Себя» – принципу менее кровавому, чем можно было подумать, но который соблюдался меньше года, а в конце концов – к основополагающему закону «Homo homini Lupus», чья эра открылась блистательным фейерверком актов устранения конкурентов, который вызвал небезосновательное восхищение всей Анкары:
У одного мальчика, которому не исполнилось и восемнадцати лет, было шестеро старших братьев и это печальное обстоятельство навсегда лишало его возможности стать Дофином. Но ему удалось потихоньку, каждый раз хорошо изготовившись, осуществить одно за другим шесть убийств – более того, в каждом случае их механизм не имел ничего общего с остальными актами упорядочения родственного пространства, за исключением богатейшего воображения, с которым они совершались, воображения, говорившего о силе рвущегося к власти.
Он избрал своей первой жертвой Нисиаса, карлика, урода, которого ненавидел не больше и не меньше, чем любого другого из братьев; хотя в последнем и было что-то от шакала, он не являл собою цель самую недосягаемую: говорили, что Нисиас, пожалуй, туповат.
Он проник под незначительным предлогом в дом карлика и предложил ему «Курс обучения стрельбе из лука», компилятивный труд одного японского ученого, вдохновленного Буддой. Затем, в то время как оторопевший, однако удовлетворенный таким невероятным даром Нисиас был погружен в чтение обретенной книги, он нанес ему ледорубом, острие которого было тверже камня и тоньше мешалки для рольмопса, удар в таз, оказавшийся роковым: он сломал ему седалищную кость, вызвал сужение пахового ганглия, вследствие чего мгновением позже произошел удушающий коллапс синкопального ценуроза, из которого несчастный так и не вышел, несмотря на оказанную ему в больнице интенсивную помощь; в больнице он и умер спустя неделю, к великому прискорбию народа, собравшегося во дворе посмотреть на вихрь, аттракцион, из ряда вон выходящий, которого Анкаре, говорили, так не хватало тем более, что к этому примешивалась сильная зависть к искусству вертящегося факира, искусству дервиша, монополизированного Исфаханом.
Убийство Оптата было не менее несуразным. Оптат, человек мягкий, скорее даже нерешительный, если не сказать, что и вовсе никакой, был настолько слаб в костях, что у него всегда был то вывих, то перелом, то его остеохондроз мучил; он ни к чему не испытывал интереса, разве что к алкоголю, который поглощал мюидами с вечера до утра.
Максимен (так звали нашего убийцу) подкупил почтового служащего, и тот принес Оптату кварту чистого спирта, сказав, что это посылка из Оно, ибо за три месяца до того по беспроволочному телеграфу Оптат заказал в бельгийском городке Монс шнапс, о котором говорили, что он просто божественен. Поверив сразу же, что принесенная ему спиртсодержащая жидкость и есть тот самый вожделенный шнапс, Оптат тотчас же заглотнул добрую четверть кварты; напиток настолько пришелся ему по вкусу, что он продолжал насыщать себя им до полного удовлетворения жажды.
Но, как говориться, бойся данайцев, дары приносящих: Максимен положил на дно кварты пиропродуктивное вещество, которое, находясь в алкоголе, было совершенно безобидным, однако, соприкоснувшись с воздухом, сразу же воспламенилось, немедленно спровоцировав возгорание Оптата, который ввиду своей насыщенности алкоголем являлся для огня настоящим кладом и загорелся, как факел, распространяя вокруг себя сильнейший запах поджаренного агути.
В эту минуту Максимен проходил мимо, и совсем не случайно. Он набросил на горящего Оптата лассо и опустил этот еще живой сноп огня на дно колодца.
Проделав это, он убедился: его злодеяние свершилось; более того, этим он принес неоценимую пользу стране: уже через месяц все запасались водой исключительно из этого колодца, настолько целебной она стала – в особенности она помогала больным катаром, но была также хороша и в следующих случаях: бельмо на глазу, бубоны, камни, тризм, дерматомикоз, панариций, сыпь, эпилепсия…
Затем пришел черед Пломбира. Вот здесь была загвоздка. Потому что Пломбир – настоящий Голиаф, сильнее турка, хуже тролля, грубиян, задира, мошенник, взяточник, хитрец – испытывал страсть к борьбе. Когда на него нападали, миром это никогда не кончалось.
Пломбир держал на рынке магазин с цехом, где производились и сразу же поступали в продажу засахаренные фрукты, конфеты, помадки, миндальное печенье, шоколад, нуга и прочие сладости.
Там начали изготавливать и продавать сабайон в сиропе, сильно освежающий продукт, который в Анкаре называли его именем.
Не было такого дня, чтобы в конце его какой-нибудь визирь, тимариот или сардар не наведывался в магазин Пломбира заказать для своей вечерней пирушки пломбир в мараскине или пломбир в черносмородиновой наливке, от которых был в восторге и стар, и млад.
Вот и Максимен отправился туда. Он дал ему двадцать су, затем заказал огромный лимонный пломбир.
Когда Пломбир отпускал, как рассказывают продавцы, пломбир, Максимен попробовал лакомство, затем, скривившись, сказал, что Пломбир плохо делает свою работу.
– Что? – побледнел Пломбир. – Это вы про мой пломбир?!
Он трижды нанес Максимену пощечину и бросил ему перчатку.
– Хорошо, – ответил на вызов Максимен, – разберемся на поле боя, однако оружие выбираю я – мы будем биться содой!
Пломбир был так поражен столь необычным выбором, что какое-то время казался совершенно растерянным.
Воспользовавшись тем, что противник оцепенел, Максимен ударил его дубиной по голове. Пломбир пошатнулся, что-то проворчал и рухнул на пол.
Максимен покрыл все его тело лимонным пломбиром, который обильно полил сверху сиропом, затем завершил свою работу, понатыкав там и сям засахаренные фрукты.
После этого он вывел из темного угла своего любимого пса, огромного датского дога, которого шесть лет кормил одними пломбирами родного братца Пломбира.
Собака подскочила к нему, обнюхала, ощупала и вгрызлась в лежащую перед ней массу.
Максимен вышел, хихикая: «Разве Аллах не сказал: от Лимона ты родился, от Лимона и сгинешь?»
Усмехаясь в глубине души найденным словам, которые он счел удачными, Максимен поспешил заняться следующим братом, которого звали Квазимодо. Это был коренастый малый, определенно туповатый. Коэффициент его умственного развития соответствовал среднему уровню шестилетнего ребенка, в то время как он был в пять раз старше.
Его любимым занятием, если не самым настоящим призванием, было произносить речи перед куликами, скакавшими по берегу озера в муниципальном саду, – нечто подобное проделывал святой Франциск. Проходившие мимо зеваки бросали ему иногда забавы ради дукат или флорин, и эти пожертвования составляли весь его доход.
Уничтожение последнего было для Максимена и вовсе делом пустяковым.
Он разместил на дне озера тонкую поперечину, которую соединил проводом с аккумулятором, производящим при контакте сильный индукционный ток. Затем он подкупил неизвестного, который, в то время как Квазимодо произносил свои набившие птицам оскомину речи, бросил на дно озера фальшивый луидор, в который был вставлен сверхмощный магнит.
Квазимодо, не долго думая, нырнул на дно озера – и вскоре задуманное свершилось.
Следующим был Ромуальд. Но насколько просто было справиться с Квазимодо, настолько же Ромуальд представлял собой труднодостижимую цель. Ибо, будучи коварным, завистливым, жестоким, он всюду видел злой умысел и подозревал каждого.
Он так опасался фатального удара, что уединился в своем доме, не открывал никому дверь, держал всегда под рукой ружье, косился боязливо на каждого неизвестного, который появлялся в поле его зрения, и всякий раз подскакивал, когда мимо проходил сосед.
Позже, считая, что он все равно находится далеко не в полной безопасности, Ромуальд приобрел привязной аэростат, в котором и обосновался, собираясь проводить в нем спокойно хотя бы ночи.
Максимен наметил себе сначала несколько путей акта ликвидации, а именно: перерезать трос, которым аэростат крепился к опоре на земле, сломать руль автостабилизации или гидроскопический кардан, заменить аргон на тяжелый газ (метан) и вызвать таким образом взрыв, – но все было тщетно. Наконец пришло озарение: он арендовал биплан, взлетел, затем спикировал на опостылевший ему шар, приблизившись к нему на расстояние, менее одного метра, что привело к возникновению дыры в оболочке шара, оказавшейся для Ромуальда роковой: вследствие возникшей утечки надутого в шар воздуха тот задохнулся.
Сабен являл собой для Максимена последнюю цель. Но к нему невозможно было даже приблизиться. Имея всего лишь одного дядюшку, который мог бы отнять у него право на первонаследие, Сабен уверовал в то, что рано или поздно весь Капитал клана сосредоточится в его руках и это повлечет за собой со стороны какого-нибудь завистливого братца коварный удар.
Чтобы попасть в его дом, необходимо было иметь при себе три пропуска, даже если приходил мальчишка из булочной, принесший хлеб, или посыльный от угольщика, доставивший уголь.
Чего только о Сабене не рассказывали! Говорили, что он держит возле себя восемнадцать спаги, искушенных мастеров боя с ятаганом, кинжалом и ружьем; отряд этот обходился ему безумно дорого, но он сопровождал его всегда и всюду, и всякий человек, приближавшийся к Сабену на расстояние, меньшее ярда, уничтожался без предупреждения. Говорили, что у него есть слуга, который пробовал каждое блюдо, подававшееся хозяину, так как тот боялся, что его могут отравить. Говорили, что в его доме находился неизвестный, его двойник, который спал в кровати Сабена, в то время как сам он почивал в подвале, где, рассказывали, искусный мастер построил для него огромный блокгауз с запутанной системой входов-выходов; к этому рассказу добавляли, что сразу же по окончании работы мастер был умерщвлен. В этом блокгаузе Сабен мог бы, если бы в том возникла необходимость, жить полгода, такие основательные были там припрятаны запасы еды и питья.
Такой сильный противник, обезопасивший себя, как казалось, по самому большому счету, заставил работать воображение своего братишки Максимена на полную катушку. Серия осуществленных им убийств не утолила голода истребителя братьев. Все это были, усмехался он, только закуски. Уничтожив Сабена, он удовлетворил бы свои амбиции, что стало бы для него кульминационным пунктом магистрального знания, которым он обладал до сих пор, по собственному мнению, лишь на четверть.
Однако очень долгое время он не знал, удастся ли ему добиться поставленной цели. Не то чтобы ему не хватало вдохновения – фортификация Сабена казалась незыблемой, в ней не просматривалось ни одного уязвимого места.
Не просматривалось, пока однажды он совершенно случайно не разговорился с одним барышником, который поведал ему, что каждые три дня поставляет Сабену маленькую ослицу, ибо, доверился ему безнравственный торговец, лукаво подмигнув, Сабен мог получать удовольствие только таким способом.
– Ей-Богу, – усмехнулся Максимен, – вот и ахиллесова пята! Извлечем выгоду из этого знания, которое наверняка дорого стоит.
Продолжая расследование, он узнал от директора муниципального зоопарка Анкары, что одной ослицы Сабену никогда не хватало: в лучшем случае он получал от нее лишь начальное удовольствие, а затем в качестве, скажем так, основного блюда он нуждался в животном либо более крупном, либо более экзотическом.
Поэтому Сабен платил дирекции зоопарка, которая иногда одалживала ему на вечер или на ночь либо тяжеловесное животное, как то: какое-нибудь крупное жвачное, яка, орангутана, медведя, мамонта, либо животное из числа не самых распространенных: утку или удава, кашалота или муравьеда, кенгуру или казуара, тапира или енота, опоссума или аллигатора, альбатроса или каймана.
Однако, познав постепенно всех обитателей зоопарка, полного удовлетворения Сабен так и не получил, поскольку, говорил он, ему, будучи близким с таким множеством неслыханных партнеров, так и не удалось ни разу достичь того божественного удовольствия, которое он изведал на или, точнее, в ламантине на озере Чад.
За неделю до этого в Анкаре появился балаганщик из Галифакса. Среди множества диковинных существ, которых он демонстрировал желающим (сиамские близнецы, лилипуты, альбиносы, бараны с телами зубра, кролики с копытами), был так называемый «Большой Дракон из Лоха» по имени Рудольф. На самом же деле это был не дракон, не морской питон, а дюгонь, животное куда более кроткое, нежели баран, которое в случае надобности можно было без труда выдать за ламантина, поскольку оно, подобно последнему, имело внушительный вес, значительные габариты, безупречно гладкий мех, располагающий вид.
Понятно, что вскоре Сабен захотел взглянуть на Рудольфа. Но сделать это он не осмеливался. Тогда он попросил балаганщика уступить ему дюгоня в непродолжительную аренду. Тот отказался. Сабен удвоил, потом утроил названную сумму, а затем и вовсе предложил деньги сначала в четыре, а после и в пять раз большие. И получил наконец согласие. Договорились о том, что сдача в наем произойдет на следующий день.
Максимен, будучи все время настороже, узнал об этом. И тотчас же разработал план.
Соединив несколько детонирующих веществ, он изготовил мину; затем ему удалось, самым наглым образом, проникнуть в аквариум с дюгонем, где, воспользовавшись тем, что животное ненадолго уснуло, он ввел в него вышеупомянутую штуку.
Потом он ввел туда же запальное устройство с пироксилином, которое при более тесном контакте должно было вызвать воспламенение снаряда.
Убедившись, что ему удалось проделать все должным образом, Максимен ждал наступления вечера. Он провел все это время в кабачке, неподалеку от блокгауза Сабена, уверенный в том, что в ближайшее время у него будет замечательный повод для триумфальной осанны.
Он не ошибся: без двадцати пяти двенадцать на темной улице появился балаганщик, он вез на огромной телеге бак, в котором сладко дремал Рудольф.
Без восьми двенадцать горизонт осветила яркая вспышка, раздался оглушительный взрыв. Все вокруг окутал дым – задохнуться можно было.
Максимен увидел, что в живых не осталось никого.
Тогда он, счастливо улыбаясь, добрался до ночного клуба и, хотя и был, скорее, скупердяем, пил там до утра самые изысканные и дорогие вина и даже угощал ими всех подряд – горяченькое дельце, которое он только что так удачно провернул, требовало соответствующего празднества.
Вот так одержал победу в борьбе за право первонаследства Максимен. Увы! Он слишком рано начал отмечать свой успех: неделей позже, поняв, что в данном случае был проделан очевидный трюк, его двоюродный братец в свою очередь совершил в удобном месте следующее убийство!
Тогда в роду установился закон сильнейшего. Члены клана без устали убивали друг друга. Адвокат, контролировавший передачу Капитала клана, не знал, что и думать: за три года тот переходил из рук в руки по меньшей мере двадцать три раза и ни одному из первонаследников не удалось умереть своей смертью.
Когда стало понятно, что, если все будет продолжаться в подобном темпе, то рано или поздно клан попросту исчезнет, сделали передышку. Констатировали, что в живых осталось не более четверти клана. Забеспокоились. Объединились. Подписали коалиционное соглашение, которое, однако, соблюдалось. не более месяца.
Тогда ритуализировали убийство.
Пришли к заключению: необходимо, чтобы у каждого отца был только один сын, дабы последний не пострадал от завистливого брата. Ограничили соперничество двоюродных братьев до того дня, когда благодаря непреходящей уловке дарвиновского отбора останется только один прямой наследник.
Чтобы достичь этой далекой цели, существовали три способа, оставлявшие каждому выбор ad libitum:
Ликвидировать мать сразу же после родов;
Остановить продолжение рода – при наличии сына – путем кастрации отца;
Оставить в живых первого сына, а затем давать умереть следующим либо умерщвлять их, оставляя родившихся в навозной жиже, топя в ванне или, по предложению Свифта, подавая их под видом жареного кабанчика на ленч английскому лорду (большинство использовало именно этот способ).
В течение пяти-шести лет удалось таким образом оздоровить ситуацию. Передача накопленного состояния вызывала теперь кровавые развязки значительно реже.
Убивали уже удовольствия ради, но каждый в своем углу максимально ограничивал разрастание клана, пребывавшего теперь в кворуме, который, в общем-то, находили удовлетворительным. И каждый в глубине души радовался менее бесчеловечному статус-кво.