III. Дуглас Хэйг Клиффорд
9
Глава, в которой наивный баритон познает мечущую молнии судьбу
Тремя днями позже в обществе господина, встреченного на похоронах Хассана Ибн Аббу, Амори Консон отправился повидаться с Ольгой, которая, страдая от надоедливого насморка, сопровождаемого жестоким люмбаго, укрылась в своей деревенской усадьбе в Азенкуре, неподалеку от города Аррас.
Ехали на поезде.
– Когда-то, – говорил неизвестный ностальгическим тоном, – когда нужно было попасть в Динар или Порник, в Аррас или Камбре, большого выбора не было: садились в почтовую карету, самую настоящую колымагу. На дорогу уходило не менее трех часов, иногда до пяти. Во время переезда болтали с форейтором, пили вино, читали газету, высказывали свое мнение о жизни, судачили о тряпках; пересказывали сюжет любовного романа; говорили об убийстве, которое заставило забегать всех членов трибунала; то обрушивались с нападками на адвоката, кстати, очень известного, который, пренебрегая следственными материалами, отрицал обвинение во всей его совокупности, желая любой ценой очернить ничего из себя не представляющего аптекаря, который якобы снабдил ядом – лауданиумом – убийцу, то критиковали состав суда присяжных; что же касается заместителя генерального прокурора, то он тем более находился под подозрением. Позже иронизировали по поводу правительства: приводили факты коррупции, связанные с Дю Пати Дю Кламом, Кассаньяком, Дрюмоном, Мак-Магоном. Потом пели «Песню Турлюру», которую Полен и Бах обессмертили в «Ша Нуар» и в Амбигю; замирали от восхищения Сирано де Бержераком, Сарой Бернар, играющей Орленка; тем временем лошади шли рысью до самого заката. Поздним вечером ужинали в очаровательном кабачке. За шесть франков на стол подавали: хорошее анжуйское вино или «Латур-Марсийяк», «Мюзиньи» или «Поммар», из съестного – рыбу или омара, баранью ножку или индейку. Ужинали, трапезничали, кутили, пьянствовали, пировали, а жажда лишь увеличивалась! Затем прогуливались: общественные сады с печальными газонами, невзрачными тисами, располагающими к неге лужайками, аллеями для гулянья с худенькими акациями, чахлыми павловниями; попивали ликеры Кюрасао, мараскин или хорошее теплое вино; раскидывали партию в вист или в фараона; иногда играли в бильярд и разносили в пух и прах чемпиона медвежьего закутка. Затем шли в бордель, задерживались на минутку в салоне, пили шоколад с вишневой водкой киршвассером; увлекали в постель понравившуюся девицу; а затем, удовлетворенные, отправлялись спать.
– Да, – вздохнул Амори, – сегодня у нас есть Национальное Общество Железных Дорог, но нет никакого шика.
Неизвестный согласился. Затем вынул из сумки, которую держал в руке, картонную коробку необычного размера, наполненную продолговатыми сигарами.
– Сигару бразза? – предложил он.
– С удовольствием, – сказал Амори, – но, кстати, хотелось бы узнать твое имя.
– Имя мое, – ответил неизвестный, – Артур Уилбург Саворньян.
– Очень приятно, – пробормотал удивленный Амори и добавил: – Ну а я – Амори Консон.
– Амори Консон! У тебя не было сына, который…
– У меня было шестеро сыновей, – оборвал его Амори, – все они умерли, кроме одного.
– Ивона?
– Да! – чуть ли не простонал Амори. – Но откуда тебе это известно?
– Ты узнаешь когда-нибудь мою историю, – сказал, улыбаясь, Артур Уилбург Саворньян. – Антон Вуаль был и моим другом, но, будучи англичанином, я жил в Оуквуее, неподалеку от Оксфорда, и мы могли встречаться не чаще нескольких раз в год. Он тем не менее поведывал о своем недуге и заявил мне, как и всем вам, что движется к смерти. Никто из нас в это не поверил, ни Ольга, ни Хассан, ни ты, ни я. Хассан, однако, неделю назад переговорил со мной по телефону. Договорились встретиться и все серьезно обсудить. Но по приезде в Париж я узнал о его смерти…
– А ты понял значение постскриптума?
– Нет, но, по моему мнению, мы ошибались, видя в нем дословное указание. «Грубиян-адвокат, куривший в зоопарке» – означало ли это, что речь идет о Хассане Ибн Аббу? Нет, и по меньшей мере по трем причинам: Вуаль не знал, что Хассан был адвокатом; определение «грубиян» к Хассану не подходило и выкуривал он самое большее три сигары в год.
– Есть во всем этом резон, – добавил Амори, – тем более, что Хассан обожал тунисскую инжирную водку буху и терпеть не мог виски.
– Да. Более того, он никогда не ходил в зоопарк: он очень любил зоосад, неподалеку от которого жил.
– Но что означает тогда такой постскриптум?
– Сначала я думал, что это подделка. Сейчас интуиция подсказывает мне, что у Антона не было выбора: ему нужно было поставить последнюю точку. Если бы он мог, то закончил бы свою записку знаком более точным, но сделать это он был не в состоянии…
– Нет ничего более темного, чем белое, – прошептал Амори.
– Почему ты это сказал? – подскочил Артур Уилбург Саворньян.
– Я прочел это в его Дневнике. Или, скорее, припомнил, что прежде он это всегда говорил. Вот почему, – добавил он, – мы едем в Азенкур повидаться с Ольгой.
За всю поездку больше не было сказано ни слова. Саворньян покуривал сигару. Амори читал толстый роман, повествование о позорном крахе, банкротстве сети крупных М.Я.С., не зная, что в этой книге черным по белому было написано, как же разрешаются все те беспокойства, что жили в нем, волновали его…
Поезд шел быстро, оставляя позади великолепные сельские пейзажи. По полю ехал на сверкающем комбайне крестьянин. Затем скорость начала снижаться: поезд прибывал на станцию. Сначала показалось грязное предместье, потом – перрон, несколько ангаров, автобус.
Сели в омнибус и доехали до Обиньи. Эта колымага тащилась, словно черепаха, со скоростью не более двадцати километров в час. Выйдя, направились пешком до Азенкура (некогда он назывался Аженкуром – английский язык здесь взял верх над французским).
Очаровательная долина, окутанная восхитительным ароматом, ласкающим обоняние, дразнящим, смешавшим в себе запахи болотных незабудок, высыхающих деревьев, веток, грибов, перегноя, прятала в своей чаше красивейший замок, построенный архитектором Франсуа Дону на закате Консульства. Оставляя трусливым каменщикам вдохновение Большого Трианона Ардуэн-Мансара, здания, являвшего тогда собой в архитектуре жемчужину без изъянов, архитектор Суффло предложил Дону, преодолевая не без дерзкого апломба и небывалого хладнокровия несколько рубиконов, спроектировать основной корпус в стиле рококо: портал с аркбутанами, фронтон в стиле Тюдоров, балконы без выступов фасада, тимпаны с декоративными масками – и на фоне всего этого должен был располагаться (в этом заключалась новация) флигель со стрельчатым крыльцом, с машикули. Франсуа Дону три дня косился на оригинальную акварель – рисунок будущего здания.
– Гм, – сказал он в конце концов Суффло, – вид у этого дома довольно необычный…
Затем он дал архитектору пинок под зад, гарантировав ему на словах в ближайшем будущем острое лезвие гильотины. Но Суффло, облачившись в белый поварской халат, сумел бежать в Лион.
Дону, удрученный, подавленный, посоветовался с Шальгреном, Виньоном, Потеном, Хитторфом. Все они воздержались. В конце концов он обратился к одному голландцу, в то время еще мало известному. Франсуа Тилману Сюйсу. Дону дал ему полную свободу действий, предоставив в его распоряжение немалые средства. Известно, что нет больших плутов, нежели голландцы: когда Франсуа Тилман Сюйс закончил стройку, колониальный павильон с ромбовидной крышей, опорная арка которого была инкрустирована орнаментом в подчеркнуто католическом стиле, если не просто некрасивым, то, по меньшей мере, совершенно тривиальным, у Дону уже не было ни гроша в кармане; через три месяца он продал дом за бесценок покупателю, давшему больше других, – один ловкач-посредник из Одрюка приобрел его за двадцать монет; сначала тот нашел его местом, вполне подходящим для конюшни, затем в небывалом восторге, последовавшем за победой над Ваграмом, оборудовал в нем казино, где позже играли в бостон или в баккара Мак-Дональд, Сульт, Дюрок, Виктор, Коленкур, Савари, Жюно, Удино. Говорят он заработал на этом больше миллиона. Затем дом перешел в руки полицейского, Луи-Филиппара, который содержал в нем свой квартет темных личностей; один из них, горький пьяница, зарезал его, выходя из долгого запоя. У него не было наследников, и дом пришел в запустение. Его разграбили, и в нем находили себе приют бродяги, нищие и прочий люд подобного сорта.
Однажды, двадцать восьмого апреля некоего года, английский майор, Аугустус Б.Клиффорд, проводивший через те места батальон, разместил там на ночь свой штаб. Дом ему понравился. Восемью годами позже, когда Аугустуса Б.Клиффорда назначили консулом Канады во Франкфурте-на-Майне, он превратил Азенкур в свое семейное поместье и жил здесь по меньшей мере шесть месяцев в году. Он немало заботился о благоустройстве поместья, проводя все работы с отменным вкусом; были приведены в порядок стены, была восстановлена крыша, все вымыли, вычистили, выдраили, вместо угля, от которого на всем оставался грязный налет, для отопления дома использовали исландский мазут, был разбит большой парк.
У Аугустуса Б.Клиффорда был сын. Отец назвал его Дугласом Хэйгом в честь британского фельдмаршала, возжелав внести таким образом свою лепту в сохранение памяти о Великом Солдате, под началом которого он сражался при Дуомоне.
Очаровательный мальчуган Дуглас Хэйг, или скорее просто Хэйг – так всегда его звал отец, – вырос в Азенкуре. Все вокруг дрожало от веселого крика, когда он играл на лужайке в парке, взбирался на акацию, кормил в пруду карпа, которого не без труда приручил, давая ему хлеб, дождевых червей, слепней, шмелей и иногда шафран; карп появлялся, когда мальчик подходил к пруду и звал его: «Иона!»
У Хэйга было много друзей, которые большинстве своем жили в городке. Они занимались спортом: играли в футбол, регби. Организовывали забавные турниры по стрельбе из лука. Кружили по окрестностям. Затем няня разогревала густой шоколад, пекла эльзасский или фруктовый пирог. Угощали всех. В доме Аугустуса царили мир и покой. Можно было сказать, этот дом являл собой рай.
В восемнадцать лет Хэйг сдал экзамен на степень бакалавра. Затем нашел свое призвание: пение. Он пел, пожалуй, неважно, но занятие это ему нравилось. Более того, голос у него был. Он много работал над своим баритоном, потом поступил в Schola Cantorum, где изучал композицию и развивал свой природный дар. Затем венгерский дирижер Ференц Фриксей обучил его основам церковного пения, а британский дирижер сэр Джорж Солти – каноническому пению, австрийцы Герберт фон Караян – тутти, Йозеф Крипе – унисону. Сэр Адриан Булт присутствовал на его прослушивании годом позже в Турине и Кариньяно. Хэйг исполнил сначала «Unto us a Child is born», затем мадригал итальянского драматурга-либреттиста Оттавио Ринуччини, а закончил тремя ариями из «Аиды». Одобрительный отзыв великого Адриана Булта, совершенно убежденного в том, что он не ошибся, выразился в итоге в рекомендательном письме последнего австрийскому дирижеру Карлу Бёму, который ставил в то время в городе Урбино оперу «Il dissoluto punito ossia II Don Giovanni». Карл Бём пригласил Хэйга к себе, прослушал, нашел его голос достойным, хотя высокие ноты выходили у него иногда довольно размытыми; он предложил ему партию Командора, гарантировав в более-менее отдаленном будущем главную партию.
Ведомый Карлом Бёмом, рукой уверенной и дружеской, мастерство Хэйг бурно прогрессировало. «Твой фортиссимо кажется, скорее, лангидо», – говорил ему иногда Карл Бём. Или же: «Когда ты поешь „Altra brama quaggiu mi guido“, будь строже: ты то воешь, то ревешь, а голос должно литься ровно». Но со временем Бём стал отмечать несомненные успехи своего нового баритона.
Однажды Хэйг, выходя из герцогского дворца Урбино, где он утром каждого третьего дня упражнялся в вокализах, подражая Карузо, столкнулся в коридоре с Ольгой Маврокордатос, певицей сопрано, исполнившей партию Анны. Он тотчас же воспылал к оперной диве сумасшедшей любовью, и она полюбила его не меньше; тремя днями позже в Сан-Марино, где Хэйг не без труда получил разрешение на заключение брака, они связали себя супружескими узами. Муниципальный чиновник произнес, зевая – дело шло к полуночи, – самую банальную речь. Но – утешение! – в черно-синей ночи на изумительно красивой паперти главной площади Сан-Марино можно было до самого утра слушать «Виртуозов из Рима», которые предлагали прохожим ригодоны, мадригалы, арии, песни, рондо, симфониетты.
О очаровательное мгновенье! О мир! В ночи пела скрипка, чище соловья, затем контральто, затем пронзительный рожок Вобиха! Хэйг держал Ольгу за руку.
Да, дорогой читатель, ты, наверное, также хотел бы, чтобы на этом все и закончилось, Дуглас Хэйг Клиффорд сходится с Ольгой Маврокордатос; они живут в мире и любви – словом, счастлив их дружеский союз! У них будет десятка два с половиной детишек, и все они будут живы-здоровы.
Увы, нет! Слишком дерзкое желание! Не будет отпущения грехов. Всемогущий не одарит Дугласа Хэйга своим прощением. Проклятье, что преследует всех и всюду» посылает свой мрачный знак, который моя рука хотела бы углубить до бесконечности, исполнит здесь свой фатум. Смерть, что спустя три дня осуществит свое вторжение в Урбино, известит двадцатью годами позже об исчезновении Антона Вуаля, исчезновении Хассана Ибн Аббу…
Создавая статую убитого Командора, которая появляется, «Uomo di Sasso, Uomo bianco», в конце «Dramma giocoso», Карл Бём одел, или скорее замуровал, Хэйга в штукатурку под мрамор, в белый железный панцирь, блестящий, жесткий, в котором певец мог сделать лишь несколько шагов. В панцире было большое отверстие, которое, не заглушая голос окончательно, придавало ему глубокий тон, нравившийся Бёму. «В самом деле, – говорил он, – можно подумать, что мы слышим голос покойника, посылающего проклятья из-под земли, где он разлагается». Он был прав. Он даже не подозревал, насколько, он был прав. Ибо когда Хэйг был помещен в этот панцирь, который тут же заштукатурили и загипсовали, в самом прямом смысле замуровав драгоценный баритон, то обнаружили, что по неизвестной причине забыли оставить хоть какое-то отверстие, сквозь которое можно видеть или слышать. Засуетились, но слишком поздно. Настал тот момент, когда Дон Жуан заставляет своего слугу предложить Командору ужин. Хэйга втащили на постамент. Все шло не так уже и плохо. Но позже вмешался злой рок.
Всем известны слова, которыми заканчивается «Дон Жуан»:
– …Grido indiavolato… – взвыл Дон Жуан.
А затем слуга:
– Ah signor… L'uom di Sasso… L'uomo bianco… Ah padron… Та-та-та…
Предполагалось, что Хэйг сделает в этом месте по меньшей мере восемь шагов и, появившись в тот момент, когда скрипки возвестят заключительный аккорд, скажет свои знаменитые слова: «Don Giovanni… m'invitasti», a затем сделает несколько шагов, чтобы предстать перед публикой во всем величии своей каменной фигуры.
Но Хэйг вышел позже. Когда он подходил к Дон Жуану, слуга лепетал: «Ah Padron… Siam tutti morti…». Хэйг перестал ориентироваться. Он появился перед зрителями. Впечатление было такое, что он потерял рассудок. Он шел наугад, покачиваясь, подобно роботу или мутанту. Внезапно он испустил громовое «ми». Затем его голос вдруг оборвался, он натолкнулся на стойку, оступился – и рухнул, прямой, как мачта, словно срубленный баобаб. Шум от падения был глухой, послышалось, как что-то треснуло. От балкона до амфитеатра, от райка до лоджий пронесся оглушительный крик. Удар был такой невиданной силы, что, подобно Шалтаю-Болтаю, свалившемуся со стены, у бедняги раскололся крепчайший панцирь. Сначала по всему саркофагу, в который был заключен несчастный баритон, от затылка до пяток, пробежала глубокая трещина, затем все увидели, как мгновенно покраснела незапятнанной белизны штукатурка. Брызнула алая кровь.
Когда удалось с помощью долота, колуна и домкрата достать из панциря Хэйга, умирающее ядро человеческого плода, то увидели, что и по телу человека от затылка до пяток также пробежал мертвенно-бледный след. Позже произвели вскрытие. Но специалисты так и не смогли установить причину смерти…
Аугустус Б.Клиффорд присутствовал, инкогнито – позже узнали почему, – на премьере в Урбино. В первую же ночь после случившегося он проник в помещение больницы, где находилось тело покойного, укрытое белой простыней, и выкрал его, затем усадил его в свой автомобиль и, ведя машину с раннего утра до позднего вечера, навалившись на руль, словно сумасшедший на свою лошадку, он добрался наконец до Азенкура. Поговаривали, что он сжег тело сына, однако кажется более вероятным, что он захоронил его в углу парка, там, где, рассказывают, выросла вскоре густая белая трава, и контуры этой лужайки в общих чертах удивительно напоминали следующую картину: гарпун с тремя стрелами или же трехпалую руку, проклятый знак Лукавого, расписавшегося в нижней части рукописи, зачерненной Фостийоном.
Аугустус уединился в своем доме в Азенкуре. В городке поговаривали, что он не в своем уме. Вооружившись камнями, он отваживал от поместья каждого бродившего неподалеку мальчугана, каждого незваного гостя, позвонившего в дверь, каждого бродягу, который проходил мимо, прося милостыню, краюху хлеба или кров на ночь. Он возвел вокруг парка высоченную стену. Говорили, что ночью он баррикадировал все входы. К городок он больше никогда не ходил – лишь иногда там видели его служанку, приходившую купить ветчину или индейку. Но служанка говорила по-французски очень плохо. «Так что, Скво, – спрашивали у нее (в жилах этой женщины текла индейская кровь, поэтому ее так и звали), – твой хозяин все еще с головой не в ладах?»
– You son of a bitch, дырка в заднице, – угощала местных простаков-острословов своим любимым ругательством Скво.
Этого для любопытных было достаточно: индианка изучала когда-то высокое искусство дзюдо. И тогда Скво иногда улыбалась и добавляла совсем уже другим тоном:
– Пока он кормит Иону, все в порядке.
Ибо все знали, что Аугустус продолжает выполнять обязанность, взятую некогда на себя Хэйгом. Ровно в полдень он подходил к пруду и подзывал карпа: «Иона, Иона!» Иона давно уже вырос, но по-прежнему, заслышав свое имя, появлялся у поверхности. Тогда Аугустус бросал ему хлеб, который карп проглатывал с удовольствием.
Ольга только через шесть лет узнала, куда исчезло тело Хэйга. Когда она приехала в Азенкур, Аугустус, видевший свою невестку лишь мельком, сначала воспротивился тому, чтобы она оставалась в его доме. Позже, однако, он потеплел к ней. Захотел видеть возле себя примадонну, которую его сын полюбил так страстно. А затем стал получать удовольствие от того, что видит ее, слышит ее голос; Ольга поведала ему о своем так рано оборвавшемся счастье с Хэйгом, о своей страсти к нему. Аугустус же рассказывал ей об очаровательном мальчугане, который кормил Иону, залезал на акацию в парке, играл в прятки.
Ольга привыкла к Азенкуру, находила здесь столь необходимый ей покой – работа в Париже утомляла ее, удручала. Ольга приезжала в Азенкур три раза в месяц и проводила в обществе Аугустуса несколько дней: они много гуляли по парку, пили сироп в гостиной для самых высоких посетителей, которую хозяин открывал специально для нее, выказывая таким образом необыкновенное почтение к своей невестке. Ужинали, затем Ольга садилась на очаровательный диванчик из красного дерева (облагороженный любовью, которой некогда пылал один знатный господин к одной гризетке), диванчик на двоих, который Аугустус приобрел двадцать лет назад по баснословной цене у антиквара. Сидя на этом диванчике, Ольга вышивала красивого шмеля на большой белой простыне из тончайшего батиста, Аугустус же тем временем играл невдалеке на превосходном вёрджинеле {Старинный клавишный музыкальный инструмент, английская разновидность небольшого клавесина с корпусом в виде прямоугольного ящика и струнами, расположенными по диагонали.}, который украшали инкрустации из кости, мелодии Альбинони, Гайдна или Орика. Ольга порой пела что-нибудь из Шумана. Голос ее дрожал в вечернем воздухе.