Глава 17
Смерть Рузвельта
В середине марта Рузвельт все еще позволял себе роскошь так и не иметь определенного решения, будет ли он присутствовать на открытии или закрытии конференции в Сан-Франциско, и 13 марта на пресс-конференции он прямо заявил об этом журналистам. Однако другое дело – убежденность Рузвельта в правильности его политики: тут он был непоколебим. Он был совершенно уверен, что было абсолютно необходимо продолжать сотрудничество с Советским Союзом. Он постоянно размышлял о том, как, планируя иметь Россию в качестве одного из четырех «полицейских государств», сохранять возможность хоть отчасти влиять на действия и решения маршала Сталина. При этом Рузвельт исходил не из идеалистической предпосылки, что они со Сталиным (и Америка с Советским Союзом) будут дружить, но из своего реалистичного прогноза, согласно которому, как он объяснил Макензи Кингу, «Россия будет очень сильным государством. И необходимо было обеспечить ее гарантированное присоединение к процессу разоружения». Какой иной механизм, кроме еще находящегося в проекте Совета Безопасности, мог бы установить одинаковые правила игры, принципиально уравняв всех участников? Рузвельту было понятно, что придется пригласить самого опасного в мире лидера – Сталина – в свой стан, что означало выстраивать свои отношения с ним, придерживаясь непреклонной, но справедливой политической линии и стремясь не допустить раскола.
Эту мысль Рузвельт предельно четко сформулировал в своей очень короткой, но весьма содержательной инаугурационной речи, которую он произнес, стоя на Южном крыльце Белого дома пронизывающе холодным январским утром (без головного убора, без плаща) буквально перед самым отъездом на Ялтинскую конференцию. В этой речи была часть, которая совершенно явно была предназначена не столько Сталину, сколько высшему руководству союзников, внимательно следившим за тем, как Рузвельт строит свои отношения со Сталиным, а также высшему руководству Советского Союза, которое пыталось понять, насколько ему, Рузвельту, можно было доверять: «Мы усвоили простую истину, как выразился Эмерсон: “Если хочешь, чтобы у тебя был друг, сам будь другом“. Нам никогда не построить прочного мира, если мы будем относиться друг к другу с подозрением и недоверием или будем бояться один другого. Нам удастся его построить, если только мы будем действовать на основе взаимопонимания, доверия и отваги, которая проистекает из преданности своему делу». Эта мысль пронизывала всю дальнейшую деятельность Рузвельта в оставшиеся несколько месяцев, еще отведенных ему. Весьма вероятно, что у Черчилля сердце уходило в пятки, когда он слушал эту речь (да и большинство других идей Рузвельта, высказанных в 1945 году).
Рузвельт был практичен как никто, но его практичность не была очевидна для современников. Он настаивал на безоговорочной капитуляции, это была еще одна удивительная, непонятная сначала идея. Но в этом не было никакого отвлеченного философствования о прекращении военных действий, лишь простой и эффективный способ избежать переговоров о заключении мира. Переговоров с немцами о заключении мира следовало не допустить ни при каких обстоятельствах, поскольку в лучшем случае это означало бы необходимость предварительной договоренности со своими союзниками, а в худшем – созыв мирной конференции. При любом раскладе он уже не имел бы полного контроля над ситуацией. Настаивая на безоговорочной капитуляции, Рузвельт мог вести отдельный диалог с каждым государством (по очереди), и в зависимости от того, как складывались обстоятельства, он мог на этой основе принимать решения. Этот подход президент облек в красивые слова, которые, как он любил повторять, когда-то генерал Грант великодушно говорил генералу Ли после капитуляции армии южан: «Пусть боевые кони вновь мирно пасутся на полях, нам нужно вернуться к искусству мира». Но в самой идее безоговорочной капитуляции не было ничего великодушного – это был путь к власти.
Одержимость Рузвельта идеей образования Организации Объединенных Наций также была проявлением глубоко практического подхода к решению основной проблемы – предотвращения гонки вооружений. Рузвельт считал создание ООН самым эффективным способом сохранения мира между народами. Всемирная организация по поддержанию мира должна была стать наиболее эффективным методом сохранения контроля над вооружениями, а контроль над вооружениями был залогом мира во всем мире. Сильный международный орган (коим Рузвельт представлял себе Организацию Объединенных Наций), где четыре государства (пять, если считать Францию), вынужденные согласованно принимать решения, будут представлять собой военную силу, способную противостоять попыткам нарушить мир, будет выступать своеобразным мировым полицейским. Проводя совместную работу, различные государства мира будут одновременно присматривать друг за другом, контролировать друг друга и весь мир. Руководствуясь исключительно практическими соображениями, Рузвельт настаивал на том, чтобы Китай выступал в роли четвертой сдерживающей, «полицейской» силы, невзирая на то, что в то время эта страна была парализована внутренними и внешними распрями. Он понимал, что азиаты станут важным демографическим фактором будущего, поскольку население Азии огромно, но была и еще одна причина заинтересованности Рузвельта в Китае: он рассматривал его как сдерживающий фактор для России. Граница между Китаем и Россией – самая протяженная граница в мире, они будут внимательно наблюдать друг за другом.
Еще в январе 1941 года, обращаясь с речью к Конгрессу, Рузвельт провозгласил четыре вида свободы, и уже тогда ему было понятно, что лишь всемирная организация, которая будет действовать в первую очередь как правоохранительный орган, поможет достичь четвертого вида свободы – свободы от страха. Он заявил тогда: «Свобода от страха… если распространить ее на весь мир, означает последовательное сокращение вооружений во всем мире до такого уровня, чтобы ни одно государство в мире не смогло бы совершить акт физической агрессии против какого-либо соседнего государства». Как сказал Рузвельт в разговоре с Макензи Кингом, уже к концу 1942 года было ясно, что «США, Великобритания и Китай не смогут победить Россию… Значит, необходимо склонить их всех к сотрудничеству между собой». А затем он добавил: «Только, ради бога, не выдавайте меня», – что особенно ярко характеризует умонастроения Рузвельта.
И теперь, в марте 1945 года, незадолго до начала конференции в Сан-Франциско, Рузвельт с нетерпением ждал того времени, когда ООН заработает в полную силу и можно будет проверить ее действенность. Кинг отметил в своем дневнике: «Ему даже хотелось бы, чтобы между какими-нибудь странами вдруг вспыхнул конфликт, тогда можно было бы испробовать те механизмы регулирования конфликтов, которыми располагала ООН. И посмотреть, как они сработают, прежде чем заключать многочисленные военные договоры».
Рузвельт очень хорошо понимал, что он являлся главой самой могущественной страны в мире – так почему же он предоставлял Сталину столько преференций? Он считал, что обязан был так поступить. Еще в ходе Ялтинской конференции Рузвельт дал Сталину понять, что, как он считал, совершенно необходимо было сделать в отношении Польши: «Я не хочу, чтобы у поляков были основания усомниться в легитимности выборов в Польше. Это не только дело принципа, сколько, в первую очередь, практической политики». Он ожидал, что Сталин будет воплощать эти принципы в жизнь. Рузвельт, конечно, не предполагал, что выборы в Польше пройдут по-американски свободно. В конце концов, исторически в Польше, как и в России, в основном было авторитарное правление, и невозможно было изменить это в одночасье, но Рузвельт действительно рассчитывал, что Сталин предоставит польскому народу определенную степень автономии, в том числе и различным разрозненным группам в правительстве. Важное значение имел и фактор явки избирателей на голосование.
Безусловно, Рузвельт понимал, что Сталина пугала перспектива возрождения Германии, ведь Сталин не раз озвучивал такое опасение. Трудно сказать, насколько глубоко он осознавал, как сильно Сталин этого боялся. В конце марта, в ходе визита чешской делегации, Сталин высказал эти опасения вслух:
«Мы, новые славянофилы-ленинцы, славянофилы-большевики, коммунисты, стоим не за объединение, а за союз славянских народов. Мы считаем, что независимо от разницы в политическом и социальном положении, независимо от бытовых и этнографических различий все славяне должны быть в союзе друг с другом против нашего общего врага – немцев… Многим кажется, что немцы никогда не сумеют нам угрожать. Нет, это не так… Уничтожить немцев нельзя, они останутся… Мы будем беспощадны к немцам, а союзники постараются обойтись с ними помягче. Поэтому мы, славяне, должны быть готовы к тому, что немцы могут вновь подняться на ноги и выступить против славян».
В свой последний день в Вашингтоне, на совещании, где Болен впервые увидел Рузвельта таким разозленным, президент и собравшиеся в Овальном кабинете Стеттиниус, Маклиш, Болен, Лихи, а также помощники госсекретаря совместно выработали текст второго послания Рузвельта к Сталину по польскому вопросу. С подачи Молотова предложение Кларка Керра и Гарримана о приезде в Москву польской временной комиссии было отклонено. В послании, которое было отправлено за подписью Рузвельта, а затем было одобрено и подписано также Черчиллем, говорилось, что такое решение было ошибочным: «Варшавское правительство не может по условиям [Ялтинского] соглашения претендовать на право выбирать или отклонять кандидатуры тех поляков, которые должны быть вызваны в Москву Комиссией для консультаций. Разве мы не можем согласиться с тем, что дело Комиссии выбирать тех польских деятелей, которые должны приехать в Москву?.. Мне ясно, что если право Комиссии выбирать этих поляков будет ограниченно или если Комиссия разделит это право с варшавским правительством, то будет уничтожен как раз тот фундамент, на котором покоится наше соглашение».
Историки, как правило, не придают значения тому, что после получения эмоциональной телеграммы Рузвельта от 4 августа, помимо отмены договора с Японией, Сталин сделал еще одну значительную уступку: он изменил свое мнение о составе польского правительства. Правда, по вступительным словам ответного послания этого нельзя сказать, поскольку оно начинается следующим образом: «Дела с польским вопросом действительно зашли в тупик». Но затем Сталин перешел к подробному и мотивированному обсуждению этой проблемы. Со слов Молотова Сталин искаженно изложил суть заявлений послов Кларка Керра и Гарримана: «…Ни один из членов Временного правительства не попадет в состав Польского правительства национального единства… Каждому члену Московской комиссии должно быть предоставлено право приглашать неограниченное число людей из Польши и из Лондона». Нет сомнений, что эти искажения были сознательно внесены Молотовым.
Но, упомянув это, чтобы обосновать свою позицию (и уделив данному вопросу значительно больше места и внимания), Сталин в дальнейшем пошел на попятную. Вполне вероятно, что это послание было составлено им совместно с Молотовым. Кроме того, возможно, теперь он понял, что Рузвельт и Черчилль не просили его отказаться от власти в Польше, они хотели, чтобы он соблюдал тот порядок действий, о котором они договорились в Ялте. Сталин писал, что «реконструкция Временного польского правительства означает не его ликвидацию, а именно его реконструкцию путем его расширения», а также что Временное польское правительство следует рассматривать как «наибольшую силу в Польше по сравнению с теми одиночками, которые будут вызваны из Лондона и из Польши», и что выбор должен остановиться на тех польских деятелях, которые «стремятся на деле установить дружественные отношения между Польшей и Советским Союзом». При формировании правительства Польши Сталин предложил придерживаться установок, подобных тем, которые были использованы при создании правительства в Югославии: «Что касается количественного соотношения старых и новых министров… то здесь можно было бы установить приблизительно такое же соотношение, какое было осуществлено в отношении правительства Югославии». (В правительстве Югославии расстановка сил была следующей: двадцать один правительственный пост заняли сторонники Тито и шесть – представители других групп.) Сталин завершил свое послание однозначно мирным предложением: «Я думаю, что при учете изложенных выше замечаний согласованное решение по польскому вопросу может быть достигнуто в короткий срок».
Сталин пошел на очень конкретную, очень значительную уступку. Он проинформировал о ней в послании к Черчиллю, своему самому большому критику. Кроме того, Сталин позаботился о том, чтобы президент Рузвельт заметил это: Громыко было поручено доставить оба его послания Рузвельту одновременно. Уступка было существенной: «Если Вы считаете необходимым, я готов был бы воздействовать на Временное польское правительство, чтобы оно сняло свои возражения против приглашения Миколайчика, если последний выступит с открытым заявлением о признании им решений Крымской конференции». А поскольку Молотов сам на себя возложил обязанность осуществить выбор делегатов Временного польского правительства, и, по свидетельствам Гарримана и Кларка Керра, был решительно настроен против включения в число кандидатов Миколайчика, то такая уступка представляла собой поистине серьезный шаг навстречу. Она означала, что Сталин был готов действовать вопреки намерениям Молотова.
Одновременно с противостоянием Сталину по этим вопросам Рузвельту приходилось прилагать много усилий, чтобы сдерживать Черчилля, который настаивал на том, чтобы Рузвельт занял более жесткую, по сути, конфронтационную позицию по вопросу о Польше. Рузвельт отправлял Черчиллю телеграмму за телеграммой, удерживая его от поспешных действий. «В связи с этим я очень надеюсь, что на данном этапе Вы не будете отправлять дядюшке Джо никаких посланий – особенно потому, что, как мне кажется, отдельные места в тексте, который Вы предлагаете, могут вызвать реакцию, совершенно противоположную Вашим намерениям», – телеграфировал он Черчиллю 11 марта. На следующий день – еще одно одергивание. Рузвельт пишет премьер-министру: «Если выполнять Ялтинские соглашения, то большая часть тех нарушений, о которых Вы пишете в телеграмме № 909, будут исправлены». Через три дня – еще одна отповедь, по сути дела, поучение о том, что Черчиллю следует придерживаться точки зрения Рузвельта: «Я не могу согласиться с тем, что мы имеем дело с нарушениями Ялтинского соглашения… Я изо всех сил призываю Вас без дальнейших проволочек дать свое согласие относительно этих поручений нашим послам – это в высшей степени важно… Я… по-прежнему считаю, что нам следует действовать более дальновидно, если мы хотим добиться желаемого результата». Затем Рузвельт напоминает Черчиллю: «Вы, наверное, помните, что соглашение по Польше было компромиссом между советской позицией, предполагающей, что необходимо лишь «расширить» состав люблинского правительства, и нашим утверждением, что следует начать с чистого листа… Формулировка окончательного текста соглашения отражает этот компромисс… Если мы попытаемся игнорировать то, что мы оказали люблинским полякам чуть больше внимания, чем двум другим группам… мне кажется, это может привести к тому, что нас обвинят в пересмотре Крымского решения».
Рузвельт также напоминал Черчиллю, что им необходимо согласовывать свои политические решения со Сталиным. Так, в своем письме Черчиллю от 22 марта относительно ответа, который Черчилль хотел направить германскому верховному командованию по вопросу обращения с военнопленными, Рузвельт писал премьер-министру: «Я поддержу Вас, если маршал Сталин не будет возражать против этого». В апреле, когда шло обсуждение позиции по Греции, Рузвельт вновь предостерегает Черчилля от создания двухсторонней комиссии: «Это будет выглядеть так, как будто мы со своей стороны проигнорировали Ялтинское соглашение о трехсторонних действиях на территории освобожденных районов. Это могут счесть признаком того, что Ялтинские решения для нас уже больше не имеют силы».
Маршалл и Стимсон полагали, что он был прав в этом отношении, что иного выбора у него фактически не было. Это понятно из такой записи в дневнике Стимсона, сделанной в начале апреля:
«Мы просто не можем допустить раскола между двумя <нашими> народами, это поставит под угрозу всеобщий мир… Маршалл сказал мне, что он ожидал, что эти проблемы возникнут. Он полагает, что это будут сложные проблемы, они вызовут серьезное беспокойство, но он уверен, что нам придется мириться с этой неизбежностью. Я сказал Стеттиниусу, что в прошлом Россия относилась к нам очень хорошо по всем важным вопросам. Она держала свое слово и выполняла свои обязательства. Нам нужно помнить, что она не искушена в тонкостях дипломатических отношений, и приготовиться услышать от нее грубости».
3 апреля, на следующий день, Стимсон еще более подробно описал подход Рузвельта к решению проблем путем достижения компромисса. Конкретных фамилий он не упоминает, да это ему и не нужно – всеми мыслями он был с Гарриманом и Дином, которые находились в России, на передовой: они практически каждый день должны были общаться с Молотовым. Стимсон и Маршалл относились к происходящему так же, как и Рузвельт:
«Между нашим правительством и русскими нарастает взаимное недовольство, и мне кажется, что в такой момент необходимо использовать все средства, которые есть в моем распоряжении, чтобы оказать сдерживающее влияние на некоторых людей, которые, видимо, испытывают все более отчетливое раздражение. Я сам не раз бывал в различных кризисных ситуациях и могу понять, как важно проявлять непреклонность в отношениях с русскими, но все, что нам сейчас нужно – это изложить свою точку зрения с максимальным хладнокровием и непреклонностью, а не проявить свое раздражение, и Маршалл согласен с этим».
Проблема с Гарриманом и Дином во многом возникла из-за того, что они слишком долго были в Москве. Жизнь иностранного дипломата в Москве была большим испытанием для любого. Постоянная слежка, невозможность свободно общаться с москвичами, бесконечная бюрократическая волокита, необходимость неделями и месяцами ожидать какого-либо решения, которые всегда принимались с задержкой из-за вездесущего российского страха принимать самостоятельные решения без одобрения сверху. Не удивительно, что они были психологически измотаны. Да и жизнь в «Спасо-хаусе» была непростой. Сам дом был мрачным, потому что некоторые окна были заколочены, были проблемы с продовольствием, несмотря на продовольственные посылки из Америки. Кроме того, в доме плохо работало отопление. Самая теплая комната в доме была у Роберта Мейкельджона, секретаря Гарримана, который раздобыл себе примус, и все любили сюда приходить, даже Кларк Керр и Гарриман. Особенно всех возмутило, что рождественские посылки были им наконец доставлены только в апреле. В Москве ничего, по сути, не изменилось с тех пор, как Рузвельт инструктировал посла Буллита в 1933 году: «Вы будете почти как капитан Берд – отрезаны от цивилизации, и, как мне кажется, Вам придется организовать всю экспедицию так, как будто Вам предстоит проплыть на корабле, целый год не заходя ни в один порт».
Несмотря на то что перед Черчиллем Рузвельт представал полностью уверенным себе, тем не менее сомнения у него были. Как-то Рузвельт, что, вообще-то, было ему несвойственно, поделился ими с Честером Боулзом, весьма умным человеком, бывшим рекламщиком, который служил в его администрации на различных должностях и впоследствии стал специальным помощником первого Генерального секретаря Организации Объединенных Наций Трюгве Ли:
«Мы здесь пошли на большой, просто огромный риск, и это относится и к намерениям русских. У русских сейчас огромные проблемы, они находятся в очень трудной ситуации, вся страна лежит в руинах, и если у них есть здравый смысл, они поумерят свой пыл лет на двадцать, и тогда с ними можно будет иметь дело. Кардинально свои коммунистические убеждения, я думаю, они не изменили, но полагаю, что чисто практические проблемы пережитых бедствий и физическое разрушение страны заставят их по-другому приспосабливаться к миру. И мы должны их в этом всячески поощрять в меру своих сил. В то же время нам нужно не терять бдительности и следить за тем, чтобы они не поменяли свои установки, хотя, как мне кажется, они этого не сделают».
Затем, по словам Боулза, он сказал:
«Тем не менее кое-что начинает меня беспокоить». – И рассказал мне о лагере для военнопленных в Польше, где оказалось много американских военнопленных. В Ялте была достигнута договоренность об отправке к ним американских врачей и медсестер. Но этот плацдарм захватили русские и не пускают их туда, поэтому Рузвельт постоянно направляет срочные телеграммы нашему посольству в Москве. Он рассказал еще о двух-трех тревожащих его моментах… Он, в частности, сказал: «Я обеспокоен. Я по-прежнему считаю, что Сталин не будет с нами сотрудничать, если только он сойдет с ума, но, может быть, у него и намерений таких нет, в таком случае нам придется изменить свое мнение».
Как бы ни был Рузвельт «обеспокоен» всеми этими событиями, из этих слов ясно, что он не находился под влиянием Сталина, как годами утверждают многие его критики. Напротив, из них становится очевидно, что Рузвельт последовательно проводил линию, ведущую к достижению компромисса, поскольку он был уверен, что это позволит добиться успеха. Проблема военнопленных была решена и отошла на задний план, как он и надеялся.
В свой последний рабочий день в Вашингтоне, 29 марта, Рузвельт отправил еще одну наставительную телеграмму Черчиллю, в которой осторожно советовал ему:
«Я также с волнением и тревогой слежу за развитием отношений с Советским Союзом после Крымской конференции. Я прекрасно осознаю, какие опасности может заключать в себе такое развитие событий».
5 апреля Рузвельт провел пресс-конференцию в Уорм-Спрингсе. В это время у него находился с визитом президент Филиппин Серхио Осменья, с которым Рузвельт обсуждал вопрос о предоставлении этой стране независимости 13 августа. Франклин сообщил журналистам из пресс-пула, что он расскажет им одну историю. Он хотел бы, чтобы эта история была опубликована на следующий день после его возвращения в Вашингтон, то есть через неделю или дней десять.
Они задали ему вопрос о дополнительных голосах для России на Генеральной Ассамблее ООН, и Рузвельт рассказал им грубоватую, но забавную историю, анекдот (насколько все это соответствует истине, никто не знает):
«Сталин мне сказал: “Вы знаете, в России есть две территории, которые были полностью разорены. Были уничтожены почти все здания, все крестьянские дворы, а на этих территориях проживали миллионы людей. И нам кажется, в ознаменование грядущей победы нужно что-то дать им, это очень важно с точки зрения гуманности. Эти территории были не очень высокоразвитыми областями. Одна из них – это Украина, а другая – Белоруссия. Нам всем кажется (у нас в правительстве нет ни одного человека оттуда), мы считаем, что было бы уместно дать им голос на Ассамблее. Миллионы людей на этих двух территориях были убиты, и мы думаем, что было бы очень отрадно, могло бы помочь им в восстановлении, если бы мы могли получить для них голоса на Ассамблее“.
Он спросил меня, что я об этом думаю.
Я сказал Сталину: “Вы собираетесь обратиться к Ассамблее с такой просьбой? “
Он сказал: “Я думаю, что нам следует сделать это“.
Я сказал: “Я полагаю, что все будет в порядке – но не знаю, как проголосует Ассамблея“.
Он сказал: “Вы бы поддержали это? “
Я сказал: “Да, в основном по сентиментальным соображениям. Если бы я был в составе делегации, куда я не вхожу, то я, вероятно, проголосовал бы «за»“.
Это еще не публиковала ни одна газета.
Он сказал: “Таким образом, это был бы Советский Союз, плюс Белоруссия, плюс Украина“.
Тогда я сказал: “Между прочим, если на конференции в Сан-Франциско Вам предоставят три голоса на Ассамблее, если Вы получите три голоса, я не знаю, что произойдет, если я тут же не подам запрос на предоставление трех голосов и Соединенным Штатам“. И еще добавил: “А я подам запрос о предоставлении для трех голосов и буду настаивать на том, чтобы их нам предоставили“.
На самом деле все это не имеет большого значения. Это не более чем надзорный орган. Я сказал Стеттиниусу, что об этом можно не беспокоиться. Мне не так уж позарез нужны эти три голоса на Ассамблее. Они больше нужны этому коротышке. А все эти заботы о количестве голосов на Ассамблее – особенной разницы это не имеет».
Затем Рузвельта спросили, действительно ли «они ничего не решают»? И он ответил: «Нет».
На следующий день, 6 апреля, Рузвельту вечером пришла мысль выпустить марку в честь открытия ООН, на которой было бы просто написано: «25 апреля 1945, в честь Объединения Наций». Связались с руководителем почтового ведомства, Фрэнком Уокером, и было быстро принято решение, что после того, как президент одобрит дизайн марки, она будет выпущена 25 апреля, в день открытия конференции в Сан-Франциско.
Теплые источники благотворно влияли на Рузвельта. Силы, казалось, возвращались к нему. Еще в конце марта в Вашингтоне доктор Брюэнн отмечал, что президент слишком много работает и выглядит «очень плохо (цвет лица землистый)», а после недели, проведенной на теплых источниках, Брюэнн писал, что наблюдается «явное улучшение». Дейзи тоже считала, что Рузвельт восстанавливает силы. Он напомнил ей, что с нетерпением ждет своего выхода на пенсию в следующем году, «после того как он проследит, чтобы организация по поддержанию мира заработала как следует». 8 апреля она записала в своем дневнике: «С каждым днем он очень медленно, но идет на поправку. Это проявляется по-разному. Он и сидит немного прямее в своем кресле, и голос у него становится чуть яснее и сильнее, и лицо его делается не таким осунувшимся, он становится счастливее». На следующий день приехали Люси (Мерсер) Резерфорд и ее подруга Элизабет Шуматофф, которая собиралась рисовать портрет Рузвельта. В тот вечер Дэйзи записала, что «Ф. выглядит великолепно».
13 апреля, в день рождения Джефферсона, Рузвельт должен был выступать с важной речью, которую должны были транслировать все крупные радиокомпании. Утром 11 апреля он работал над окончательным вариантом речи с Дороти Брэди, которая была одним из его секретарей. В этой речи Рузвельт процитировал слова Джефферсона, которые Шервуд позже использовал как первый «забойный» аргумент в дискуссии о том, стоит ли делиться с Россией информацией по атомной бомбе:
«Томас Джефферсон, сам выдающийся ученый, однажды сказал: “Братский дух науки объединяет в одну семью всех, кто ей служит, какое бы положение они ни занимали и как ни разбросаны они были бы по всем уголкам земного шара“».
От этого утверждения Рузвельт плавно перешел дальше и сказал: «Сегодня благодаря науке разные страны мира стали так близки друг к другу, что изолировать их друг от друга теперь невозможно.
Сегодня мы должны считаться с неоспоримостью того факта, что, если цивилизация хочет выжить, мы должны культивировать науку человеческих отношений – способность всех народов, всех национальностей жить вместе и мирно работать вместе».
Тем утром Рузвельт работал не только над этой речью, он также читал телеграммы, записки, письма и законопроекты, которые необходимо было отправлять ежедневно. Он посмотрел и одобрил три важных послания (одно Сталину и два – Черчиллю), которые поступили к нему на утверждение из Штабной комнаты. С посланиями Рузвельт был полностью согласен, они абсолютно соответствовали его политике. Примечательно, что все три телеграммы были посвящены тому, чтобы обеспечить взаимодействие и взаимопонимание между Черчиллем, Сталиным и им самим. По ним также можно судить о методе управления, который использовал Рузвельт. Он заявил обоим руководителям, что в Берне было лишь «незначительное» недоразумение, и, определив эту ситуацию именно так, он тем самым перевел ее в разряд незначительных.
Сталину он писал:
«Благодарю Вас за Ваше искреннее пояснение советской точки зрения в отношении бернского инцидента, который, как сейчас представляется, поблек и отошел в прошлое, не принеся какой-либо пользы.
Во всяком случае, не должно быть взаимного недоверия и незначительные недоразумения такого характера не должны возникать в будущем. Я уверен, что, когда наши армии установят контакт в Германии и объединятся в полностью координированном наступлении, нацистские армии распадутся».
Это послание было сначала отправлено, как и вся подобная переписка, обратно в Штабную комнату, откуда оно было телеграфировано Гарриману в посольство США в Москве. Получив его, Гарриман должен был уведомить о нем Молотова и передать его адресату в Кремле.
В своем первом послании премьер-министру Рузвельт вел речь о телеграмме немецкому правительству, которую они по настоянию Черчилля должны были совместно подписать. Телеграмма касалась вопроса о допуске представителей Красного Креста на территорию оккупированной немцами Голландии, чтобы накормить голодающее гражданское население этой страны. «Вы можете отправить ее [эту телеграмму] как наше совместное послание, при условии, что Сталин даст на это свое согласие», – писал Рузвельт Черчиллю.
Второе послание Черчиллю развеивает всякие сомнения по поводу якобы изменившегося подхода Рузвельта в отношениях со Сталиным. По сути дела, в этом послании содержится еще одно подтверждение неизменности его политики:
«Я бы по возможности сводил к минимуму советскую проблему как таковую, потому что подобные проблемы разного рода, в той или иной форме, как представляется, возникают каждый день, и большинство из них можно успешно решить, как в случае с Бернской встречей.
Мы, однако, должны оставаться непреклонными, мы все это время придерживаемся правильного курса».
Завершив работу над всеми документами и вопросами, которые требовали его внимания, Рузвельт сделал перерыв на ланч. Он обедал с женщинами: Дэйзи, Лаурой Делано, Люси Резерфорд, подругой Люси Элизабет Шуматофф и Дороти Брэди, своим секретарем. После обеда он вышел на террасу с Дороти Брэди и сделал завершающие поправки в своей речи в честь дня рождения Джефферсона. Рузвельт сказал своему секретарю Грейс Талли, что на следующее утро он приступает к работе над своим обращением к Организации Объединенных Наций.
День был прекрасный, «воздух чудесный, теплый», по словам Дейзи, поэтому ближе к вечеру она, Люси, Фала и Рузвельт катались пару часов на машине.
К ужину ожидали Моргентау. Приехав в семь часов, он застал Рузвельта сидящим за ломберным столиком, поставив ноги на плетеный табурет, а перед ним стояли напитки, лед и стаканы – он делал коктейли. «Я был просто потрясен, увидев его, – вспоминал Моргентау, – мне показалось, что он ужасно постарел и выглядел очень изможденным. Руки у него тряслись так, что он даже бокала не мог удержать, он опрокидывал их, и мне приходилось держать бокал каждый раз, как он наливал коктейль». Он выпил два коктейля и после этого, видимо, почувствовал себя немного лучше. Он говорил о Сан-Франциско. «Я поеду на своем поезде и в три часа дня выйду на сцену. Выступать буду, сидя в коляске. Произнесу речь». Потом он скривился, как рассказывает Моргентау, хлопнул в ладоши и сказал: «А затем они зааплодируют мне, и я уйду».
В Москве, между тем, Гарриман, которому опостылели и Молотов, и Сталин после всех пререканий, которые самому Гарриману и Кларку Керру пришлось выдержать с ними по вопросу формирования польского правительства, и несогласный с выраженным в послании мнением Рузвельта о необходимости минимизации конфликта, придержал у себя это послание вместо того, чтобы передать его Молотову. Наряду с этим он, в свою очередь, отправил телеграмму Рузвельту, выступив с «почтительным» предложением помедлить с передачей послания Сталину с тем, чтобы у президента и премьер-министра было достаточно времени скорректировать свои позиции по данному вопросу и выработать единую линию поведения в отношении Сталина. Что еще более существенно, Гарриман предложил президенту убрать слово «незначительное» из текста послания, поскольку, как писал Гарриман, «я должен признаться, что это недоразумение, как мне представляется, весьма серьезное». Рузвельту было совершенно безразлично, что там представляется Гарриману. Наоборот, ему было крайне важно сохранить хорошие отношения со Сталиным, и он не желал, чтобы здесь произошел какой-нибудь срыв. Рузвельт был намерен решительно предотвращать всякий повод к расколу. Это было хорошо известно Лихи, который находился в Вашингтоне. Он знал, что Рузвельт не согласится с этими предложениями Гарримана, и двенадцатого апреля утром отправил из Штабной комнаты на утверждение Рузвельту ответную телеграмму для Гарримана следующего содержания: «В ответ на послание Черчилля № 940 я процитировал мое послание Сталину. Таким образом, Черчилль полностью в курсе, и в промедлении с доставкой Вами моего послания Сталину необходимости нет. По Вашему второму вопросу. Я не желаю, чтобы слово «незначительное» было опущено, поскольку в мои намерения входит считать бернский инцидент незначительным недоразумением».
Когда на следующее утро Рузвельт проснулся, у него слегка болела голова и сильно затекла шея. Доктор Брюэнн помассировал ему шею. Утренние часы Рузвельт провел, как обычно, перед камином, сидя, как он часто делал, в своем кожаном кресле, которое было поставлено поближе к ломберному столику, сплошь покрытому документами из дипломатической почты, доставленной из Белого дома для ознакомления. Президент ставил свою визу, подписывал различные документы, которые Хассет раскладывал перед ним. В тот день диппочту доставили необычайно поздно, и президент понимал, что до обеда уже не останется времени на то, чтобы начать составлять свою речь для выступления в Сан-Франциско. Он поговорил с Дьюи Лонгом, ответственным в администрации президента за организацию поездок. Рузвельт планировал быть в Вашингтоне 19 апреля и выехать в Сан-Франциско на следующий день в полдень. Сейчас Франклин сказал Лонгу, что хочет, чтобы поезд следовал в Сан-Франциско по кратчайшему пути, а не по живописному маршруту.
Лихи представил на рассмотрение президента сообщение Гарриману, на котором должна была стоять подпись Рузвельта. Это сообщение пришло из Штабной комнаты в Уорм-Спрингс в 10:50. В 13:06 в Штабную комнату пришло сообщение от Рузвельта. В нем было только одно слово: «Одобрено». Через девять минут после этого, в 13:15, президент сказал, глядя на Дейзи и положив левую руку на затылок: «У меня ужасно болит затылок». Он рывком упал вперед и потерял сознание. Больше он в себя не приходил. В 15:30 он умер.
Все его великолепные планы: лично председательствовать на конференции в Сан-Франциско, затем совершить триумфальное турне по Европе, а потом сойти с корабля и проехать парадным кортежем по Лондону сквозь ликующие толпы народа в Букингемский дворец и нанести визит королю и королеве Англии, а по окончании своего президентского срока, может быть, стать первым Генеральным секретарем Организации Объединенных Наций («модератором», как он это себе представлял), – все это теперь развеялось, как дым. Люди во всем мире остро ощутили неожиданную утрату после смерти этого лидера. Томми Коркоран, один из первых членов его администрации, написал: «Я думал, что как только война закончится, он уйдет в отставку с поста президента, чтобы возглавить… Организацию Объединенных Наций, и станет всемирным председателем», – высказав тем самым надежды многих.
Часто причиной смерти Рузвельта называют его повышенное давление и слабое сердце, но это были лишь сопутствующие факторы, его смерть наступила не из-за этого. Непосредственной причиной смерти Рузвельта, которая, по словам доктора Брюэнна, грянула просто «как гром среди ясного неба», стало субарахноидальное кровоизлияние, вызванное аневризмой головного мозга, как определил позднее диагноз доктор Брюэнн. Подобная аневризма может развиваться в организме в течение многих лет. И разорваться она могла когда угодно – Рузвельт мог умереть и намного раньше.
* * *
12 апреля один из сотрудников дипломатической службы в посольстве США в Москве, Джон Мелби, устраивал прощальный вечер по случаю своего окончательного отъезда. Празднование в «Спасо-хаусе» было уже в разгаре, когда, уже далеко за полночь, дежурный по посольству позвонил послу Гарриману и сообщил ему, что он только что услышал в ночном выпуске новостей по радио, что умер президент США. Вечеринка уже постепенно заканчивалась, когда Гарриман вернулся в зал, где шло празднование, и сообщил всем собравшимся это известие. Как только он договорил, музыка сразу же смолкла, и все тут же покинули зал.
Поскольку Сталин был «совой» и постоянно работал всю ночь до раннего утра, все его сотрудники в Кремле работали по такому же распорядку. Поэтому, когда Гарриман позвонил Молотову, чтобы сообщить ему это известие, на его звонок ответил помощник Молотова Михаил Потрубах, который все еще находился на своем рабочем месте. Гарриман сказал, что хотел бы видеть Сталина и Молотова «во второй половине дня, может быть и раньше, если это возможно», а потом перезвонил ему через пять минут и попросил организовать ему встречу с Молотовым той же ночью. Как вспоминал Потрубах, «посол был явно не в себе». Передав Молотову эту просьбу, Потрубах перезвонил Гарриману и сказал, что Молотов приедет в «Спасо-хаус» «немедленно, если послу Гарриману это удобно».
Молотов был обычно сдержан, холодно вежлив, но когда приехал той ночью в «Спасо-хаус», как вспоминал Гарриман, «он, казалось, был глубоко тронут и встревожен… и провел там некоторое время, говоря о том, какую важную роль сыграл президент Рузвельт в войне и в составлении мирных планов, с каким уважением относились к нему маршал Сталин и все русские люди, как высоко ценил маршал Сталин приезд президента в Ялту… Никогда раньше я не слыхал, чтобы Молотов говорил так искренне». На следующий вечер Гарриману была назначена встреча в Кремле со Сталиным.
Когда на следующий день в 8 часов вечера Гарриман вошел в кабинет Сталина, там, как обычно, присутствовал и Молотов. Проявление эмоций было совершенно не свойственно Сталину, ни в одних воспоминаниях или рассказах очевидцев не упоминается, чтобы он проявил эмоциональность или поприветствовал кого-либо иначе, чем сухим, формальным рукопожатием. Однако в тот момент Сталин встречал Гарримана стоя, и, здороваясь, он взял его руку и задержал ее в своих руках. Так они и стояли – высокий, худощавый Гарриман и приземистый, коренастый Сталин, – пока маршал не выпустил руку Гарримана, затем они сели. Маршал, по словам Гарримана, был «глубоко потрясен и очень опечален, таким я его еще никогда не видел».
Сталин начал расспрашивать об обстоятельствах смерти Рузвельта. Он хотел удостовериться, что Рузвельт не был отравлен. Затем Сталин заявил о своей уверенности в том, что «при Трумэне в политике Америки не будет никаких перемен», несомненно, надеясь, что в ответ услышит какое-нибудь прояснение на этот счет – либо подтверждение этой мысли, либо несогласие с ней. Гарриман заверил Сталина, что перемен не будет, и пояснил, что послужило для Рузвельта основной причиной при выборе кандидатуры Трумэна: «Президент понимал, что ему необходимо будет добиться от Сената одобрения своих мирных планов… Вот почему, главным образом, на пост вице-президента он выбрал сенатора Трумэна». Затем Гарриман вкратце проинформировал Сталина о том, какие возможные неопределенности и изменения неизбежно повлечет за собой внезапный приход к власти президента Трумэна, после чего Сталин воскликнул: «Президент Рузвельт умер, но дело его должно жить. Мы будем всеми силами и со всей готовностью поддерживать президента Трумэна».
Затем они побеседовали на тему конференции в Сан-Франциско. Гарриман упомянул о том, что Рузвельт был весьма огорчен предполагаемым отсутствием министра иностранных дел Советского Союза Молотова на этой конференции, президент выражал опасения, что это будет истолковано как знак возможного раскола между Россией и другими державами, чьи министры иностранных дел будут там присутствовать. Более того, это может также быть воспринято как показатель того, что Россия просто не придает первостепенного значения самой Организации Объединенных Наций. Сталин ответил, что он хотел бы незамедлительно заверить американский народ в своей приверженности дальнейшему сотрудничеству с этой страной. В связи с этим Гарриман предложил для подкрепления этих слов делом направить Молотова в Сан-Франциско. Кроме того, посол США высказал предложение, чтобы на пути в Сан-Франциско Молотов сделал бы остановку в Вашингтоне для встречи с Трумэном. Сталин задал несколько вопросов: было ли все сказанное Гарриманом только его личным мнением или это точка зрения нового президента и государственного секретаря? После того как Гарриман заверил его, что это мнение его личное, но правительство, которое он представляет, поддерживает его, «маршал Сталин однозначно заявил, что поездка г-на Молотова в Соединенные Штаты будет организована, хоть это и будет затруднительно». Молотов не принимал участия в этой беседе, но во время их разговора, как вспоминал Гарриман, «г-н Молотов постоянно бормотал: “Время, время, время“». Гарриман мог воочию наблюдать, что послужило препятствием для поездки Молотова в Сан-Франциско: это был сам Молотов. На глазах у американского посла Молотов демонстрировал свое откровенное нежелание подчиняться приказам. Именно он настаивал на том, чтобы не ехать в Сан-Франциско, и Сталин, по-видимому, лишь уступил его давлению. Но теперь Сталин взял дело в свои руки, и Молотову не оставалось ничего другого, кроме как ехать туда вне зависимости от своего желания. В конце беседы, при прощании, Сталин ободряюще сказал Гарриману: «Наша политика в отношении Японии, как было решено на Крымской конференции, остается неизменной».
Сталин приказал, чтобы в Советском Союзе был объявлен национальный траур. Все правительственные учреждения в Москве получили распоряжение вывесить траурные флаги на своих зданиях. Это было что-то неслыханное – оказывать такую честь буржуазному лидеру капиталистической страны. Кэтлин Гарриман писала своей подруге Памеле Черчилль: «Господи, это было поразительно. Красные флаги с черной каймой вывесили сегодня на всех домах, по всей Москве – такого я никогда не предполагала». Буквально весь советский народ, люди всех слоев общества реагировали так, как будто они потеряли настоящего друга. Всемогущий Совет Народных Комиссаров «предложил» всем правительственным учреждениям вывесить на своих зданиях траурные флаги, что, конечно же, и было сделано. Черной каймой были отмечены не только флаги, первые страницы всех советских газет с известием о смерти президента также были окаймлены черным. Несколько дней смерть Рузвельта оставалась главной темой новостей. На первой странице газеты «Известия» от 13 апреля было напечатано соболезнование Сталина Элеоноре Рузвельт, в котором он назвал президента «великим организатором борьбы свободолюбивых наций против общего врага и… лидером в деле обеспечения безопасности всего мира». Как стало ясно из советских архивных материалов, на самом деле это письмо было написано совместно Молотовым и Сталиным. При этом слова «великий организатор» написаны рукой Сталина вместо слов Молотова «друг и товарищ по оружию в борьбе против нашего общего врага». Характерно, что в «Известиях», кроме того, совершенно в духе нацеленности марксизма на классовую борьбу, а также потому, что Сталин лично просматривал гранки газеты перед публикацией, Рузвельта описывали не как капиталиста, а как союзника рабочих: Рузвельт «следовал Новым путем, направленным на ограничение монополий и на улучшение социальных условий жизни широких масс людей… лидер великой демократии за океаном». В статье говорилось о «прогрессивном мышлении» Рузвельта, «его непримиримости перед лицом фашистской агрессии и желании обеспечить безопасность в будущем».
Письмо Сталина президенту Трумэну, в котором он писал об исторической роли Рузвельта как «величайшего политика мирового масштаба и глашатая мира и безопасности после войны», было также опубликовано на первой полосе газеты. А в газете «Правда» была длинная статья, озаглавленная «Глашатай мира и безопасности». Она заканчивалась такими словами: «Пусть эта дружба, закаленная в военное время, процветает, как поистине грандиозный памятник безвременно скончавшемуся Президенту Рузвельту». «Правда», кроме того, посвятила свои страницы описанию подробностей похорон в столице и даже напечатала выдержки из так и оставшейся лишь на бумаге речи Рузвельта по случаю дня рождения Джефферсона, в том числе его призыв к окончанию войн: «Работа, мои друзья, – это мир. Больше, чем конец этой войны, – конец всех войн. Да, конец, полное прекращение этого непрактичного, нереалистичного урегулирования разногласий между правительствами посредством массового убийства народов».
Гарри Гопкинс отправил Сталину телеграмму, в первом предложении которой было предупреждение о том, что смерть Рузвельта принесет проблемы для Советского Союза: «Я хочу, чтобы Вы знали: я чувствую, что Россия потеряла своего величайшего друга в Америке. Президент был глубоко впечатлен Вашей решительностью и уверенностью в том, что нацистские тираны во всем мире будут навсегда изгнаны из власти». В ответном письме Сталин молчаливо признал предупреждение: «Я полностью согласен с Вами… Я лично глубоко опечален потерей верного друга, человека великого духа».
Коммунистическая партия и НКВД, следуя политике правительства постоянно проверять и анализировать общественное мнение относительно важных событий, пришли в выводу, что советские люди обеспокоены тем, каким будет отношение к ним преемника Рузвельта. Причина отчасти заключалась в том, что Рузвельт стал чрезвычайно популярен в советском обществе. Наряду с этим это объяснялось также и тем, что советским людям было известно, что в Америке по-прежнему подспудно существуют антироссийские настроения. «Известие о смерти президента США Франклина Рузвельта встречено в Москве с чувством искреннего соболезнования и глубокого сожаления по поводу его безвременной кончины… Наряду с этим выражается чувство озабоченности тем… продолжит ли преемник Рузвельта, Трумэн, политику Рузвельта по наиболее важным вопросам войны, мира, послевоенной безопасности, а также в отношении Советского Союза».
Мир и безопасность – вот что символизировал Рузвельт для русского народа. И для Сталина тоже, как это стало ясно в конце мая в ходе визита Гопкинса в Москву.
Через два дня в посольстве США была проведена простая поминальная служба. На ней присутствовали все высокопоставленные представители военного командования всех родов войск, Молотов и все члены его комиссариата, все высокопоставленные иностранные дипломаты в Москве, весь состав посольства США и все американские военнослужащие в Москве, а также приглашенные журналисты.
В тот же день чуть позже Гарриман поехал в Кремль для разговора со Сталиным. За несколько недель до этого, вопреки всем приказам, экипаж самолета американских ВВС на авиабазе в районе Полтавы переодел поляка-антикоммуниста в американскую форму, спрятал его в своем самолете и тайком вывез с авиабазы. И теперь Сталин выражал свой гнев Гарриману по этому поводу, обвиняя все ВВС США в сговоре с антикоммунистическим польским подпольем. Это означало, сердито парировал Гарриман, что своими обвинениями Сталин «поставил под сомнение лояльность генерала Маршалла». Ответ Сталина примечателен своей прямотой и одновременно тем, что он в скрытой форме являлся извинением: «Генералу Маршаллу я бы доверил свою жизнь. Виноват не он, а младший офицер». Гарриман воспользовался необычностью момента после такого заявления и сказал, что Рузвельт считал: основной проблемой, из-за которой произошло ухудшение советско-американских отношений, была Польша. Гарриман полагал, что, когда Молотов будет в Америке, ему, таким образом, следует пытаться найти общий язык на эту тему со Стеттиниусом и Иденом. Реакция на эти слова поразила Гарримана. Молотов, который, как обычно, присутствовал при разговоре, «что-то проворчал… Однако Сталин заверил Гарримана, что поручит Молотову найти с ними общий язык… “И чем скорее, тем лучше“, – сказал он, отклоняя всяческий протест своего несчастного наркома иностранных дел».