Книга: Сталин и Рузвельт. Великое партнерство
Назад: Глава 17 Смерть Рузвельта
Дальше: Эпилог

Глава 18
Гопкинс поворачивает колесо истории вспять

Рузвельт, которому не давали покоя воспоминания о том, как Сенат заблокировал идею президента Вильсона, всегда осознавал фундаментальную силу Сената в деле продвижения или торможения внешней политики. В этой связи Трумэн для него всегда был привлекательной фигурой, поскольку тот был честным, трудолюбивым и снискавшим популярность сенатором. Поэтому Рузвельт взял его к себе в команду в качестве вице-президента, чтобы повысить шансы утверждения в Сенате идеи создания Организации Объединенных Наций как всемирной организации и решающего условия обеспечения мира.
Однако, хотя Рузвельт и знал Трумэна как большого труженика и честного человека, он никогда не уделял время тому, чтобы просветить его насчет своих планов, ввести его в свой круг. Он действительно едва общался со своим новым вице-президентом. Его внимание было по-прежнему сосредоточено на завершении войны, обеспечении безоговорочной капитуляции Германии и создании новой организации, конференция по учреждению которой должна была состояться в Сан-Франциско, причем почти всем этим он занимался лично. Введение в курс дела нового вице-президента предполагалось позже, летом. «Огромное желание Рузвельта создать эту международную организацию, отвечавшую за обеспечение мира, для мира, наконец, начало осуществляться, – откровенничала Дейзи Сакли в своем дневнике 31 марта. – По сравнению с этим все остальное не имело никакого значения». Трумэн даже не имел доступа в Штабную комнату при Рузвельте-президенте, первый раз он там появился уже после смерти Рузвельта.
Визит Молотова в Вашингтон начался достаточно успешно, но завершился с советской точки зрения полным провалом. Когда министр иностранных дел прибыл в США, Трумэн кратковременно посетил его в «Блэр Хаусе», официальной резиденции для важных иностранных гостей, в которой остановился Молотов, и они обменялись короткими любезностями. На следующий день в 17:30 Молотов встретился с Трумэном в Овальном кабинете. На встрече присутствовали два переводчика, Болен и Павлов, и послы Гарриман и Громыко, а также Лихи.
Трумэн скрупулезно (насколько это было возможно сделать в течение короткого времени) ознакомился с последними тенденциями внешнеполитического курса страны. Он изучил стенограммы и документы Ялтинской конференции, побеседовал со своими специалистами в области внешней политики. В рамках подготовки к визиту Молотова он встречался со Стеттиниусом, Стимсоном, Маршаллом, министром ВМС Джеймсом Форрестолом, Гарриманом и Дином, которые изложили ему свое мнение по внешнеполитическим вопросам и порекомендовали ему позицию, которую, по их мнению, ему следовало занять с представителем СССР. Стеттиниус, не выступая за необходимость каких-либо изменений в отношениях с Россией, все же сказал Трумэну, что ситуация вокруг Польши была крайне запутанной, а он слышал, что русские были готовы настаивать на признании польского правительства в Люблине и на том, чтобы именно оно представляло Польшу на конференции в Сан-Франциско. Стимсон, опасаясь, что с учетом бескомпромиссности советской политики могут быть внесены изменения в политический курс Рузвельта, посоветовал Трумэну «быть очень осторожным и посмотреть, нельзя ли уладить этот вопрос, не провоцируя прямой конфликт с Советским Союзом». (Понимая, что проведение честных и свободных выборов в Польше – это пустые надежды, он написал этим вечером в своем дневнике: «Из своего опыта внешнеполитической деятельности я отлично знаю, что, кроме США и Великобритании, больше нет стран, имеющих реальное представление о том, что это такое – честные свободные выборы».) Маршалл поддержал предложение Стимсона «продолжать практику строительства отношений на дружеской основе», однако остальные (Форрестол, Дин, Гарриман и Лихи) были другого мнения и выступили за занятие жесткой позиции. Лихи, который просветил Трумэна о том, как бесцеремонно нарушил Сталин свои обязательства, данные на Ялтинской конференции, высказал мысль, которая явилась консенсусом мнений как Форрестола, Дина, Гарримана и его собственного, так и мнения Маршалла и Стеттиниуса: Трумэн должен продемонстрировать в отношении Молотова «сильную американскую позицию».
Есть разные версии той беседы, которая состоялась при встрече президента и Молотова в Белом доме. Существует предположение, что Молотов начал с вопроса насчет достигнутых в Ялте в отношении Дальнего Востока договоренностей, все еще сохраняемых в тайне: был ли намерен Трумэн соблюдать их? Трумэн заверил Молотова, что эти обязательства будут выполнены американской стороной. Затем они обсудили Польшу.
По воспоминаниям Болена, когда Молотов завел речь о тех поляках, которые действовали против Красной армии (что было реальным фактом), Трумэн «твердо и энергично» заявил, что он просит Молотова передать Сталину свою озабоченность в связи с неисполнением Советским Союзом соглашений, достигнутых в Ялте. В ответ на это «Молотов слегка побледнел и попытался вновь вернуться к обсуждению вопроса, касавшегося Дальнего Востока», однако Трумэн завершил беседу словами: «На этом все, господин Молотов. Я был бы признателен, если бы вы передали мое мнение маршалу Сталину». – И простился с ним.
Трумэн вспоминал ход этой беседы немного по-другому. По его воспоминаниям, Молотов сказал: «Со мной никогда в жизни не разговаривали подобным образом», – в ответ на что он, Трумэн, заявил: «Выполняйте соглашения, и с вами не будут разговаривать подобным образом». Тем не менее советник Трумэна по вопросам ВМС адмирал Роберт Деннисон, хотя никогда и не комментировал именно данную беседу, косвенным образом сделал это, поделившись с историком Уилсоном Мискэмблом, автором книги «От Рузвельта к Трумэну», различными воспоминаниями. Деннисон, в частности, сообщил Мискэмблу, что после «совершенно нормальной и любезной беседы с гостем… и после ухода гостя он сказал мне, буквально, следующее: «Я, безусловно, поставил его на место», – или же: «Я задал ему жару…» Эта реплика президента не имела никакого отношения к той беседе, при которой я только что присутствовал». Ни Болен, ни Громыко не подтверждают версии Трумэна о том, что тот сказал, хотя оба соглашаются с тем, что он был резок. Громыко писал о беседе следующее: «Совершенно неожиданно (еще в середине нашей беседы) Трумэн вдруг привстал и дал знак, что разговор окончен». Громыко также отметил: «Почти сразу же после этого в советско-американских отношениях появилась серьезная напряженность».
Гарриман утверждает, что он был шокирован прямотой Трумэна: «Честно говоря, я был немного озадачен, когда президент так энергично напал на Молотова». Он испытал такие чувства не из-за опасения, что Молотов был задет, поскольку Молотов сам «мог быть грубым и жестким», а потому что «сожалел, что Трумэн вел себя так жестко, поскольку его поведение дало Молотову повод сообщить Сталину об отказе американской стороны от политики Рузвельта». В свою очередь, Лихи считал, Трумэн вел себя правильно, отметив, что поведение Трумэна в отношении Молотова «было для меня более чем приятно».
Рузвельт являлся для союзников скрепляющим началом. Без него, без его железной руки в бархатной перчатке отношения между союзниками стали быстро разрушаться.
Перелом в убеждениях Гарримана был отмечен еще до смерти Рузвельта. Он не только попытался изменить последнее послание Рузвельта Сталину, осудив его примирительный тон, но и сообщил президенту телеграммой, что в последний момент решил не отправлять этого послания. Фрэнк Костиглиола, автор книги «Утраченные альянсы Рузвельта» (“Roosevelt’s Lost Alliances”), обнаружил эту телеграмму, изучая архивы Гарримана в библиотеке Конгресса США. Фрэнк Костиглиола нашел в ней строчки, в которых Гарриман подверг на редкость серьезной критике (в телеграмме, адресованной Рузвельту!): Гарриман утверждал, что политика Рузвельта формировалась «под влиянием чувства страха». Более того, углубляясь в детали, он заявлял, что «почти ежедневно… подвергался возмутительным… оскорблениям». У него хватило ума не отправлять эту телеграмму, поскольку было совершенно очевидно, что Рузвельт никогда не боялся Сталина и поэтому вряд ли был бы любезен с послом, у которого появились такие мысли. Неотправленная телеграмма так и осталась в архивах Гарримана. Однако те чувства, которые легли в ее основу (ощущение того, что Россия и Америка уже не являлись больше союзниками), проявились в действиях политиков США и Великобритании еще до того, как Рузвельт был погребен.
В марте Рузвельт назначил своего друга доктора Исадора Любина, блестящего экономиста и специалиста по вопросам статистики (он был лыс и носил очки), на пост представителя США в Комиссии по репарациям в Москве в ранге посла. Любин, который придерживался таких же, как и Рузвельт, жестких взглядов в отношении Германии, вступая в эту должность, ориентировался на то, что за Германией будет осуществляться жесткий контроль и что ей будет разрешено развивать только легкую промышленность, а также угольную. Он планировал выехать в Москву 15 апреля вместе со своим штабом в составе десяти человек. Имея ранг посла, он должен был, как и Гарриман, остановиться в «Спасо-хаусе». Рузвельт, который в соответствии со своими принципами намеревался преподать немцам урок и довести до их сознания, в чем они были неправы, полагал, что Любин как раз подходил для этой должности: «Весьма хорошо, что лицом, ответственным за возмещение ущерба Германией, будет русский еврей». Однако у Трумэна были другие планы и другие приоритеты. 28 апреля он заменил Любина своим хорошим другом Эдом Поли, казначеем Национального комитета Демократической партии. Поли, который, надо признать, являлся умелым переговорщиком, должен был получить ранг посла, Любин же (в качестве помощника Поли) – ранг министра.
* * *
Рядовые русские люди и большинство членов правительства, которые были готовы отомстить Германии и освободиться от чувства ужаса, вызываемого у них Гитлером, относились к Америке исключительно положительно. Через три недели после смерти Рузвельта, 9 мая, в Советском Союзе было широко объявлено о капитуляции Германии (на день позже, чем это было сделано в США и Великобритании). После того, как по громкоговорителям, которые в Москве находились на каждом углу, было сделано соответствующее заявление, и после того, как отгремели гимн США «Усеянное звездами знамя» и «Интернационал», толпы русских направились к американскому посольству на Моховой. Посольство, которое было легко определить по развевавшемуся американскому флагу, располагалось на площади трех или четырех городских кварталов и тыльной стороной выходило на западную стену Кремля. Над этой стеной виднелись кремлевские купола в византийском стиле. В течение всего дня толпа продолжала расти, пока не заполнила всю площадь. Москвичи махали руками, хлопали, выкрикивали приветствия, радовались, милиция была вынуждена оттеснять их от здания посольства. Поскольку Гарриман был еще в Вашингтоне, старшим должностным лицом в посольстве являлся Джордж Кеннан, временный поверенный в делах США. Наблюдая за происходившим из посольства, он решил (с учетом продолжавшегося энтузиазма москвичей) рядом со звездно-полосатым флагом установить также советский флаг. Когда в толпе раздались новые восторженные возгласы, обычно сдержанный Кеннан решил выступить с короткой речью, чтобы выразить свою признательность. В сопровождении сержанта в форме он поднялся у здания посольства на уступ, образованный верхом колонны, и прокричал на русском языке: «Поздравляю с днем победы! Слава советским союзникам!» Это вызвало новую волну восторга. Толпа, собравшаяся под пьедесталом, подняла советского солдата, чтобы тот оказался на одном уровне с Кеннаном и сержантом. Солдат принялся обнимать и целовать сержанта, а затем «настойчиво» потянул его вниз, в толпу. Наблюдая, как тот «беспомощно» качался над морем рук, почти исчезая из вида, пока, наконец, не освободился, Кеннан благополучно ретировался в здание посольства. Толпа оставалась до самого вечера, сопротивляясь настойчивым попыткам советской милиции навести порядок. Больше нигде в Москве так не проявляли своей радости и ликования.
11 мая, когда Германия сдавалась, Трумэн, аргументируя свой шаг тем, что ленд-лиз, согласно закону, являлся программой военного времени, внезапно, не думая о последствиях (о том, что страны рассчитывали на получение грузов, договоренность о которых с учетом необходимости ведения войны против Германии была ранее достигнута), приказал немедленно прекратить данную программу, за исключением поставок той военной техники и имущества, которые предназначались для использования Советским Союзом в войне против Японии. Трумэн не позаботился о том, чтобы заранее уведомить об этом соответствующие страны и тем самым позволить им подготовиться к этому шагу. Загрузка судов, перевозивших военную технику и имущество военного назначения в рамках программы ленд-лиза для всех стран, включая Советский Союз, прекратилась. Частично загруженные суда стали разгружать. Суда, находившиеся на полпути в открытом море, повернули обратно. Трумэн не провел с Государственным департаментом никаких консультаций по данному вопросу. Когда Стеттиниус узнал об этом, он назвал данное указание «несвоевременным и непродуманным шагом». Сталин и Молотов были ошеломлены и заявили официальный протест, поскольку эти поставки были взаимно согласованы должностными представителями обеих стран. Молотов предупредил Громыко: «Не вмешивайся с жалкими запросами. Если США хотят прекратить поставки, тем хуже будет для них же». Трумэн, поняв, что он совершил ошибку, задев за живое всегда готовый обидеться Советский Союз, немедленно отменил свое указание: суда в портах вновь начали загружаться, судам в открытом море было велено продолжить свой путь. Но советско-американским отношениям был причинен вред: Сталин воспринял этот факт как проявление антисоветских настроений. Он понимал, что такого никогда бы не случилось, если бы был жив Рузвельт. Он воспринял это как предупреждение: вот как собирается вести себя Трумэн по отношению к Советскому Союзу.
Следующий антисоветской шаг был предпринят уже Черчиллем. 12 мая, ровно через месяц после смерти Рузвельта, Черчилль направил президенту телеграмму, в которой первый раз прозвучал термин «железный занавес». В телеграмме было написано: «Вдоль их фронта опустился “железный занавес“. Мы не знаем, что происходит за этим занавесом. Мало сомнения в том, что весь регион к востоку от линии Любек – Триест – Корфу скоро будет полностью в их руках». Черчилль действительно в течение двух лет был уверен (и испытывал в связи с этим тревогу) в том, что Сталин собирался обмануть своих союзников и предать их. В начале января 1944 года, через месяц после того, как Черчилль неохотно согласился на открытие «второго фронта», он признавался Энтони Идену: «Конечно же, как только мы высадимся на континенте, чтобы выполнить те масштабные обязательства, которые мы дали, они [русские] получат возможность, которой сейчас у них нет: шантажировать нас. Они откажутся продвигаться дальше определенного рубежа или даже намекнут немцам, что те могут перебросить больше войск на Запад». Более того, он объяснял свои постоянные требования к Рузвельту оказывать помощь Польше за счет Советского Союза следующим образом: «Каждый шаг необходимо предпринимать при полном взаимодействии с США, и Польша в этом отношении является очень хорошей приманкой». Черчилль считал, что настойчивость Советского Союза в том, чтобы обеспечивать контроль над ситуацией в Восточной Европе, является прелюдией к организации военных действий СССР в Западной Европе. Это ясно из его приказа генералу Монтгомери, главнокомандующему британскими оккупационными войсками в Германии, который он отдал сразу же после капитуляции Германии. По словам Монтгомери, на совещании 14 мая премьер-министр «разнервничался в отношении русских» и дал ему указание сохранить оружие одного миллиона сдавшихся немецких солдат на тот случай, если «нам придется воевать с русскими с помощью немцев». Три недели спустя Черчилль выразил ту же мысль в телеграмме Трумэну: он утверждал, что Западная Европа находилась в опасности и что какой-либо вывод американских войск из Германии будет означать «установление советской власти в сердце Западной Европы».
Трумэн (следует отдать ему должное) остерегался Черчилля ничуть не меньше, чем Сталина. Как он позже скажет Дину Ачесону, его первое впечатление о двух своих союзниках после того, как он стал президентом, было следующим: они оба были алчными, бесконтрольными руководителями, которым нельзя было доверять. Черчилль был готов завладеть всем, что только можно было получить для Великобритании. Трумэн писал Ачесону: «Великобритания хотела лишь контролировать Восточное Средиземноморье, удерживать в своих руках Индию, нефть в Персии, Суэцкий канал и все остальное, что находилось в свободном плавании». Сталин был в его глазах еще хуже, поскольку стремился стать еще одним Гитлером: «У России не было никакого плана, кроме как взять себе свободный кусок Европы, уничтожить как можно больше немцев и одурачить западных союзников». Разница между этими двумя руководителями, по заключению Трумэна, заключалась не в их методах, а в их добыче. (Другие наряду с Рузвельтом также весьма настороженно относились к Черчиллю с самого начала войны. В Вашингтоне было распространено мнение, что Черчилля более беспокоило сохранение влияния Великобритании в Европе, чем сохранение мира. Лихи впоследствии напишет: «Это согласуется с оценкой нашими сотрудниками той позиции, которую Черчилль занимал в течение всей войны».) Тем не менее, даже если Трумэн и ошибался в целях обоих этих руководителей, весной и летом 1945 года его проблемой была Россия, и в совете Черчилля, похоже, заключался определенный смысл.
Сталин тем временем неукоснительно соблюдал то обещание, которое он дал Черчиллю в отношении Греции. Когда в 1944 году он заключил в Москве с премьер-министром знаменитое «Соглашение о процентах», была достигнута договоренность о том, что Великобритания будет занимать в Греции преобладающее положение на 90 процентов. Когда в 1944 году в Афинах началось восстание под руководством коммунистов, Сталин распорядился, чтобы восставшим не оказывалось никакой помощи. В январе, незадолго до Ялтинской конференции, он вновь отказал коммунистам в помощи: «Я советовал не начинать это сражение в Греции… Они взяли больше, чем смогут удержать. Мы не можем отправить наши войска в Грецию… Греки поступили по-дурацки». Сталин воздерживался от вмешательства в развитие событий в Греции в течение оставшегося года.
* * *
Сан-Францисская конференция состоялась спустя тринадцать дней после смерти Рузвельта. Рузвельт добивался ее скорейшего созыва, чтобы быть уверенным в том, что союзные страны, собравшиеся для выработки устава организации, ответственной за всемирную безопасность, будут по-прежнему действовать сплоченно, как и в военное время. Тем не менее было много споров и дискуссий, и подписание устава чуть было не сорвалось. Для его согласования потребовался пятьдесят один день обсуждений и переговоров, порой чрезвычайно острых, всегда непростых, потому что у каждой делегации (а всего было представлено сорок шесть стран) были свои проблемы, заботы и предпочтения. Что касается вступительной речи Трумэна, которая транслировалась по радио из Вашингтона, то журналистка «Нью-Йорк таймс» Анна О’Хара Маккормик выразила мысль, которая тревожила многих, следующим образом (и было ясно, что это весьма своеобразная похвала в адрес Трумэна): «Президент Трумэн не обладал волшебным голосом Франклина Рузвельта, однако это был голос человека, находящегося по ту же сторону баррикад». Надо полагать, что этой реплики должно быть вполне достаточно.
Американские делегаты во главе со Стеттиниусом, председателем на конференции, которому помогал Энтони Иден, взяли верх при решении вопроса о членстве в организации: было определено, что Украина и Белоруссия станут членами Организации Объединенных Наций, как Рузвельт и обещал Сталину и Молотову в Ялте, но для этого Стеттиниусу пришлось заручиться голосами министров девятнадцати южноамериканских стран, с которыми он только что подписал договор о развитии сотрудничества в Западном полушарии. Латиноамериканские страны выдвинули требование за свою поддержку: они обещали проголосовать в пользу советских республик при условии, что Аргентина, которая в течение всей войны являлась фактическим союзником Гитлера, пока не перешла на другую сторону и не объявила 27 марта войну Германии, беспрепятственно станет членом организации. Поскольку в Ялте было принято решение, что только те страны, которые объявили войну Германии до 1 марта, имели право на непосредственное членство в ООН, это было нарушением Ялтинских договоренностей. Молотов усмотрел в этом факте нарушения договоренностей в Ялте возможность настаивать на признании Временного польского правительства, что (поскольку данная структура еще не была утверждена в качестве легитимного польского правительства) также являлось нарушением Ялтинских договоренностей. Он вынудил Яна Масарика, министра иностранных дел Чехословакии, выступить в поддержку предоставления членства в ООН временному правительству в Люблине. После того как Масарик закончил свою речь, Стеттиниус встал, чтобы, сославшись на Ялтинские договоренности, выступить решительно против данного предложения: «Я хотел бы напомнить участникам Конференции, что мы только что выполнили свои обязательства, принятые в Ялте в интересах России. Я также хочу напомнить участникам Конференции, что существуют и другие обязательства, в отношении которых в Ялте была достигнута договоренность… Одно из них касается создания нового и представительного Временного польского правительства. Пока этого не произойдет, участники Конференции не могут, положа руку на сердце, признать правительство в Люблине. Это было бы низменным проявлением умышленного нарушения обязательств». Стеттиниус одержал победу: предложение Масарика было отклонено.
Молотов созвал пресс-конференцию, на которую в банкетный зал в «Отеле Св. Фрэнсиса» собрались пятьсот журналистов. Молотов сообщил собравшимся, что, если Аргентина, со своим богатым прошлым сотрудничества с врагом, стала членом ООН, решение относительно Польши должно быть пересмотрено. Он заявил, не искажая истины, что Польша «вынесла в этой войне очень многое, она стала первой страной, подвергшейся агрессии, в то время как Аргентина, по существу, помогала врагу». Несмотря на то, что Молотов потерпел поражение по данному вопросу (подавляющее большинство участников поддержали позицию США), его выступление было воспринято во всем мире весьма благоприятно, поскольку Аргентину везде ненавидели, даже в Латинской Америке, а также потому, что, как он и указал, если проблема с Польшей заключалась в том, что если она не была независимым государством, то Индия и Филиппины, которые контролировались Великобританией и Соединенными Штатами, также не должны были быть допущены в ООН. Американские средства массовой информации (политические журналы и газеты) присоединились к осуждению предоставления Аргентине места в ООН. Даже консервативный журналист Артур Крок, который писал в издании «Нью-Йорк таймс», высказал обеспокоенность тем, что Соединенные Штаты зашли слишком далеко: «С точки зрения господина Молотова было бы неразумным считать, что Соединенные Штаты являются лидером неодолимой группировки на конференции в составе более чем двадцати стран из сорока восьми участников… Есть общее впечатление, что сейчас, пока работа по согласованию устава еще не завершена, следует приложить необходимые усилия и продемонстрировать конструктивное отношение к будущим российским предложениям. В противном случае Москва может решить, что на нее оказывается грубый нажим, что против нее используется нечто вроде парового катка национального партийного съезда». Хэлл выразил озабоченность, так как подумал было, что Стеттиниус уступил давлению со стороны блока южноамериканских стран. Однако Стеттиниус чувствовал, что у него не было другого выбора: он должен был уступить требованию южноамериканских государств по вопросу членства Аргентины, чтобы не нанести урон хорошим отношениям с Советским Союзом.
Как признался Масарик Болену, когда они встретились позже, уже вечером, в баре отеля «Фэрмонт», он выступил со своим предложением относительно правительства в Люблине только потому, что Молотов «ни с того ни с сего» послал ему записку о том, что «Чехословакия должна голосовать за советское предложение по вопросу о Польше, либо она лишится дружбы с советским правительством».
Из множества вопросов, по поводу которых между сорока восемью странами шли баталии, прежде чем Устав ООН был окончательно утвержден, самым трудным и самым важным был вопрос о праве «вето» в Совете Безопасности, который, как казалось, был улажен на Ялтинской конференции. Это было ключевым вопросом, той основой, на которой базировалась организация, и признание этого принципа Сталиным и Черчиллем в Ялте явилось очевидной победой Рузвельта. Достигнутая договоренность заключалась в том, что на процедурные вопросы не могло быть наложено «вето»: хотя страна, пользующаяся этим правом, могла наложить «вето» на любое действие, тем не менее любой вопрос мог быть вынесен на обсуждение в Совете Безопасности. Поскольку было множество вопросов, касавшихся Устава Организации Объединенных Наций, подлежавших согласованию всеми странами, окончательное обсуждение вопроса о праве «вето» состоялось только через неделю. До этого момента Молотов, Иден, Гарриман и Болен уже убыли (Стеттиниус, как председатель на конференции, должен был остаться до конца), предполагая, что все основные аспекты уже урегулированы. Перед их убытием, 4 мая, в момент удивительной гармонии, спустя четыре дня после того, как Гитлер покончил жизнь самоубийством и через два дня после захвата русскими Берлина, Молотов, Иден и Стеттиниус телеграфировали Гарри Гопкинсу: «Вчера вечером на обеде мы втроем подняли за Вас отдельный тост в знак искреннего признания той роли, которую Вы лично сыграли в том, чтобы наши три страны объединились ради общего дела. Мы сожалеем, что Вас нет с нами в этот день победы».
В ходе предыдущих заседаний, посвященных обсуждению вопроса о праве «вето», маленькие страны выразили серьезную озабоченность по поводу предоставления пяти постоянным членам Совета Безопасности этого права. Поскольку каждая из маленьких стран имела голос в редактировании Устава ООН и поскольку они могли в совокупности иметь больше голосов, чем «Большая тройка», их требования должны были быть учтены. До 26 мая постоянные члены предлагаемого Совета Безопасности встретились в пентхаусе Стеттиниуса в отеле «Фэрмонт», чтобы выработать разумный, успокаивающий ответ для маленьких стран в ответ на их страхи, что они будут подвергаться давлению со стороны постоянных членов Совета Безопасности. Хотя в Ялте было решено, что право «вето» не будет распространяться на выработку повестки дня (на так называемые процедурные вопросы Совета Безопасности), в ходе заседания А. А. Громыко взял слово, чтобы дать пояснения по поводу точки зрения Советского Союза на право «вето». При этом он существенно осложнил ситуацию, заявив, что позиция Советского Союза на данный момент заключалась в том, что каждая страна должна была иметь право решать, относился ли вопрос к числу процессуальных: это означало, что каждая страна могла применять свое право «вето» в отношении того, что выносилось на обсуждение. Стеттиниус, ошеломленный такой постановкой вопроса, убеждал его изменить свое мнение, однако он не стал (он не мог, поскольку ему были даны соответствующие инструкции от Молотова). Негативная реакция на этот шаг вынудила Громыко телеграфировать Молотову, но дни проходили, а он все ждал, отступит ли Молотов. (Все делегаты уже привычно ожидали хоть какой-то реакции из Москвы, хотя при этом были не особенно счастливы.) И, наконец, 1 июня Громыко заявил, что он получил указания: это было мнение Молотова в отношении позиции США (что право «вето» не может распространяться на то, что он назвал первым шагом в цепи событий, ведущих к принудительным мерам), что она была неправильной, что подобный первый шаг мог в конечном итоге привести к войне. Поскольку вынесение данного вопроса на обсуждение являлось политическим вопросом (как объяснил Громыко), полностью искажая то, что было согласовано в Ялте, вынесение этого вопроса на обсуждение уже подпадало под право «вето», даже если в этом не принимала участия страна, имевшая право «вето».
Стеттиниус был ошеломлен, как и все члены американской делегации. Их мнение было следующим: уж если принять предложение советской стороны, то следовало изначально изменять принципы Организации Объединенных Наций. Стеттиниус заявил Громыко: «Если Советский Союз будет настаивать на этом, то Соединенные Штаты откажутся вступать во всемирную организацию». На следующий день после телефонного разговора с Трумэном, в ходе которого он обсудил возникшие проблемы, Стеттиниус выразил свое предупреждение Громыко в более жесткой форме: «Для нас было бы совершенно невозможно присоединиться к организации, в которой применяется право «вето» на обсуждение различных вопросов». Ответ Громыко был следующим: Соединенные Штаты неправильно истолковывают Ялтинские соглашения.
Стеттиниус, теша себя мыслью, что, возможно, Молотов в недостаточно полной мере информирует Сталина о принимаемых им решениях, решил обратиться непосредственно к Сталину. Он направил телеграмму в Москву. Между тем, Болен и Гарриман, которые летели в Вашингтон из Москвы, говорили Гарри Гопкинсу в Москве, что, встретившись со Сталиным, он мог бы сгладить все более спорные вопросы между двумя странами. После приземления они направились прямо к Гопкинсу в Джорджтауне. Они нашли его в постели, выглядевшим «слишком больным даже для того, чтобы подняться и походить по N-стрит». Тем не менее они сообщили ему о том, что они замышляли. Гопкинс, взбодрившись, пришел в восторг от их идеи: он был готов отправиться в путь. Трумэн также продумывал возможность направить Гопкинса в Москву. Он консультировался по этому вопросу с Джеймсом Бирнсом, которого он в начале июля назначит госсекретарем (тот выступит «против»), и Корделлом Хэллом (который будет «за»). Он разговаривал с Гопкинсом (то были трудные времена для Гопкинса, который желал бы уйти и не был уверен в том, что Трумэн позволит ему это), но Трумэн, в конце концов, согласился с тем, что Гопкинс может совершить поездку.
В сопровождении своей жены Луизы, которая следила за его здоровьем, Болена и Гарримана Гопкинс 23 мая покинул Вашингтон и после остановки в Париже 25 мая прибыл в Москву.
В тот день, очевидно, в ответ на растущие антироссийские настроения среди американцев (в армейской газете «Старз энд страйпс» вскоре будет опубликована статья, в которой говорилось, что «добровольные нарушители спокойствия» в Америке, которые ведут речь о возможной войне с Россией, «играют на руку поджигателям войны») Эйзенхауэр в разговоре со своим помощником капитаном Гарри Батчером дал оценку состоянию отношений между США и СССР. В связи с тем, что у Верховного главнокомандующего экспедиционными силами Эйзенхауэра было больше опыта работы с русскими, чем у любого другого американца, что Сталин уважал его и что потом, когда ситуация изменилась, он никогда не упоминал этого, данная точка зрения Эйзенхауэра, отражавшая его симпатии к Советскому Союзу, была утрачена для истории:
– По словам Айка, он чувствовал, что США и Великобритания в своих отношениях с Россией держались от нее на таком же почтительном расстоянии, как и ранее американцы и англичане держались друг от друга, когда мы только что вступили в войну. Как мы пообщались друг с другом, мы лучше узнали британскую тактику и их образ действия, а они – нашу… Теперь русские, у которых относительно небольшой опыт общения с американцами и англичанами, даже с учетом военного времени, не понимают нас, а мы – их. Чем больше мы будем общаться с русскими, тем больше они будут понимать нас, тем активнее будет развиваться сотрудничество. Русские при общении прямодушны и откровенны, и любая уклончивость вызывает у них подозрения. Нормально работать с Россией будет возможно в том случае, если мы будем следовать той же схеме благожелательного и позитивного сотрудничества, которая привела к замечательному единству союзников, нашедшему отражение сначала в Штабе союзных войск, а впоследствии в Штабе Верховного командования союзных экспедиционных сил.
Гопкинс был принят Сталиным вечером того же дня, когда он прибыл в Москву. То внимание, которое Сталин уделил этому вопросу, и время, назначенное им для встречи с Гопкинсом, министром без портфеля, свидетельствовали о том, что он считал развитие отношений с Соединенными Штатами вопросом чрезвычайной важности, проявлял серьезную обеспокоенность их нынешним состоянием и стремился обеспечить их углубление. Однако откровенному характеру состоявшейся беседы есть только одно объяснение: Сталин словно разговаривал с покойным президентом, будто бы Гопкинс являлся доверенным лицом Рузвельта. Сталин и Гопкинс беседовали друг с другом в ходе шести встреч. Первая встреча продолжалась девяносто минут, вдвое дольше, чем любая неофициальная беседа Сталина с Рузвельтом. В ходе нее Сталин указал, что у него был ряд вопросов, вызванных его обеспокоенностью, и он хотел бы услышать от Гопкинса ответы на них. То, что руководитель второй по мощи державы в мире в таком духе обращается к американцу, который уже сложил с себя властные полномочия, должно было послужить для Трумэна сигналом, насколько раним был Сталин в тот момент и с какой надеждой он рассчитывал на хорошие отношения с США. Об этом говорило и то, что от встречи к встрече Сталин делал уступку за уступкой. Трумэн, новичок в этой игре, либо не понимал смысла происходящего, либо был слишком сильно антисоветски настроен.
На следующий вечер, во время второй встречи, Сталин сказал, что создается впечатление существенного охлаждения отношения США к СССР. Он привел пять примеров, которые указывали на изменение отношения американской стороны, на то, что теперь правительство США демонстрировало отсутствие заинтересованности в развитии связей с русскими. В качестве первого примера он привел нарушение союзниками Ялтинского соглашения на Сан-Францисской конференции в связи с приемом Аргентины в непосредственные члены всемирной организации: ведь Аргентина не объявляла войны Германии до 1 марта, той даты, которая была согласована им с Рузвельтом в Ялте. Почему же Аргентину не попросили подождать три месяца? Второй пример – это давление, оказываемое на данном этапе Соединенными Штатами, чтобы включить Францию в качестве нового члена в состав комиссии по репарациям, тогда как в Ялте было решено, что в состав комиссии войдут только три державы. Почему Францию приравнивают к Советскому Союзу, хотя для этого нет никаких оснований? Это выглядело как попытка унизить русских. Третий пример – позиция правительства США по польскому вопросу. По словам Сталина, «любому здравомыслящему человеку» было понятно, что в Ялте была достигнута договоренность реорганизовать существовавшее правительство. Это означало, что нынешнее правительство должно было стать основой для формирования нового. Четвертый пример – та манера, в которой была сокращена программа ленд-лиза. «Если отказ продолжать программу ленд-лиза являлся средством оказать давление на русских для того, чтобы вынудить их пойти на какие-либо уступки, – сказал он, – тогда это было громадной ошибкой». Пятый пример – развитие ситуации вокруг немецкого флота. Здесь Сталин отвлекся, чтобы похвалить генерала Эйзенхауэра, назвав его «честным человеком», который вынудил 135 000 немецких солдат в Чехословакии сдаться советскому командованию, а не американской армии, как те пытались сделать. Это было вступлением к вопросу о том, почему никакая часть немецкого флота, который нанес такой ущерб Ленинграду, не была передана советской стороне, хотя этот флот сдался. Сталин заявил, что он написал по этому поводу и Трумэну, и Черчиллю, предложив передать Советскому Союзу, по крайней мере, треть флота, однако в ответ не услышал ничего, кроме слухов о том, что его предложение может быть отклонено, и «если это окажется правдой, то это было бы весьма неприятно». По его словам, он завершил перечисление тех вопросов, которые его беспокоили.
Гопкинс ответил, что он сначала рассмотрит последний пример, касавшийся немецкого флота. По его выражению, он был готов подтвердить, что у США не было намерений оставлять себе какую-либо часть немецкого флота: они хотели лишь изучить возможные изобретения и технические усовершенствования, которые были внедрены на нем. Затем он заявил, что та часть флота, которая отойдет к США, вероятно, будет потоплена. Против этого Сталин не стал возражать, вероятно, с учетом высказанной Гопкинсом уверенности, что флот будет разделен между Соединенными Штатами, Советским Союзом и Великобританией. Вслед за этим Гопкинс перешел к вопросу о ленд-лизе и напомнил Сталину (он считал, что Советскому Союзу это было понятно), что после завершения войны с Германией в нормативно-правовых документах произошли изменения. Он пояснил, что та правительственная структура, которая санкционировала прекращение поставок по ленд-лизу, отменила это указание в течение двадцати четырех часов.
Разъяснения Гопкинса в отношении кратковременного прекращения программы ленд-лиза, казалось, полностью успокоили Сталина. Премьер выразил надежду, что Гопкинс понимает, как все это смотрелось со стороны Советского Союза. В этой связи Гопкинс повторил мысль, которую высказывал Рузвельт: «Было бы большой трагедией, если бы величайшее достижение в области сотрудничества между Советским Союзом и Соединенными Штатами, которого они добились совместно на основе ленд-лиза, имело бы неприятный конец».
Затем Гопкинс обратился к вопросу о комиссии по репарациям. По его мнению, с учетом того, что у Франции была оккупационная зона в Германии, а также принимая во внимание то, что Франция входила в состав Союзной контрольной комиссии, казалось разумным включить ее в состав комиссии по репарациям. Сталин возразил, указав, что Польша и Югославия пострадали в результате войны гораздо больше. В ответ Гопкинс высказал следующее предположение по поводу позиции США: «Мы, вероятно, не будем настаивать на этом и проявлять неуступчивость».
Далее Гопкинс поднял вопрос об Аргентине и попросил Гарримана, который принимал участие в Сан-Францисской конференции, объяснить, что там произошло. Гарриман возложил ответственность за то, что Аргентине было предоставлено место в ООН, на Молотова: «Если бы господин Молотов не внес вопрос о приглашении существующего польского правительства, мы могли бы успешно убедить латиноамериканские страны отложить вопрос об Аргентине». Молотов мягко возразил, после чего Сталин закрыл эту тему, высказав упрек в адрес Молотова: «В любом случае, то, что было сделано, уже нельзя исправить, и вопрос по Аргентине остался в прошлом».
Гопкинс заявил, что теперь он хотел бы рассмотреть ситуацию вокруг Польши, и ясно дал понять Сталину, насколько было важно то, что он сейчас изложит по данному вопросу. Сталин не прерывал его, хотя Гопкинс давал достаточно пространные объяснения. Гопкинс сказал, что он хотел бы изложить позицию США как можно яснее и убедительнее, поскольку вопрос о Польше сам по себе был не так уж и важен, однако он стал символом способности Америки решать какие-либо проблемы с Советским Союзом. Соединенные Штаты признают любое правительство, которое пожелает иметь польский народ и которое наряду с этим будет дружественно настроено по отношению к Советскому Союзу. Решение этой проблемы следовало выработать совместно Соединенными Штатами, Советским Союзом и Великобританией. Польскому народу должно быть предоставлено право на свободные выборы, и Польша должна стать действительно независимым государством. Однако (продолжил Гопкинс) предварительные шаги по восстановлению государственности Польши, как оказалось, были в одностороннем порядке предприняты Советским Союзом совместно с нынешним варшавским правительством, что в действительности полностью исключило из этого процесса Соединенные Штаты. Гопкинс высказал надежду, что маршал обдумает, какие дипломатические методы могли бы быть использованы для решения этого вопроса, имея в виду чувства американского народа. Он сам лично был готов возражать против того, как это может быть сделано, но это должно быть сделано. Он обратился к маршалу с просьбой помочь найти путь решения польской проблемы. В этом он повторил мысль Рузвельта, который писал Сталину в феврале 1944 года: «Я искренне надеюсь, что, пока эта проблема остается все еще неразрешенной, не будет сделано ничего такого, что превратило бы этот особый вопрос в такой вопрос, который пагубно отразился бы на более крупных проблемах будущего международного сотрудничества. В то время как общественное мнение складывается в пользу поддержки принципов международного сотрудничества, наш особый долг состоит в том, чтобы избегать каких-либо действий, которые могли бы помешать достижению нашей главной цели».
Сталин попросил Гопкинса принять во внимание, что в течение двадцати пяти лет немцы дважды вторгались в Россию через Польшу, что, по его словам, терпеть больше уже было нельзя. Он сказал, что Германия была в состоянии делать это потому, что Польша рассматривалась как часть санитарного кордона вокруг Советского Союза, а также в результате того, что прежняя европейская политика была направлена на обеспечение враждебности польского правительства по отношению к России. По его словам, Польша служила коридором для нападений Германии на Россию. Для России было жизненно важно, чтобы Польша стала сильной и миролюбиво к ней настроенной. У России, по его утверждению, не было никакого намерения вмешиваться во внутренние дела Польши. Польский народ отрицательно отнесся к колхозам и другим элементам советского строя. В этом, по его словам, польские руководители были правы, потому что советская система не была предназначена для экспорта, она должна была развиваться изнутри в пределах своей страны. Затем Сталин отметил, что хотел бы прокомментировать международную деятельность США: не только эта война, но и предыдущая показали, что без вмешательства США было бы невозможно победить Германию, поэтому он полностью признавал право США как мировой державы на участие в решении польского вопроса. Он заявил, что СССР действовал в одностороннем порядке, поскольку был вынужден так поступить: логика войны требовала обезопасить тыл Советского Союза, а люблинское правительство оказывало в этом отношении соответствующую помощь. (Это было верно, хотя Черчилль продолжал отрицать данный факт. Согласно записи в дневнике Мейкельджона от 8 июня, сотрудники Красного Креста, занимавшиеся в Польше распределением гуманитарной помощи, сообщали, что «значительная часть подпольной польской армии, воевавшей с немцами, остается в подполье, ведя борьбу с Советами».) Сталин сообщил Гопкинсу, что создание советской администрации на территории иностранного государства противоречило государственной политике, и отметил, что действия Советского Союза в Польше были более успешными, чем действия Великобритании в Греции. Он заявил, что в нынешнем польском правительстве было восемнадцать или двадцать министерств и что четыре или пять министерских портфелей можно было бы отдать представителям из списка США и Великобритании. (Молотов что-то прошептал Сталину, который затем сказал, что он имел в виду четыре портфеля, а не пять.) Сталин сказал, что, если бы это было приемлемо, «мы могли бы в последующем приступить к рассмотрению конкретных кандидатур». Он добавил, что Миколайчик был вполне приемлемой фигурой и что было бы разумным обратиться с соответствующей просьбой к некоторым руководителям в Варшаве. По выражению Сталина, если бы они могли войти в состав нового правительства, то не возникло бы никаких разногласий, поскольку все согласились на проведение свободных и независимых выборов. Изложив все это и многое другое, Сталин затем отметил, что необходимо решить еще три других вопроса: 1) политика в отношении оккупации Германии, 2) Япония, 3) встреча трех глав правительств. В отношении последнего пункта он сказал (в ответ на вопрос Гопкинса), что он ожидает услышать, готовы ли президент и премьер-министр встретиться в Берлине. Он сам был готов встретиться с ними в любое время. Что касается Германии, то он был готов на следующий же день назначить генерала Жукова командующим советскими оккупационными войсками. Они договорились встретиться на следующий день, 28 мая, в шесть часов вечера.
Две проведенные встречи до такой степени успокоили и обнадежили Сталина и Молотова, что еще до запланированной на шесть часов третьей встречи Молотов и Микоян, нарком внешней торговли, встретились с Гарриманом и передали ему списки грузов для поставок по ленд-лизу на вторую половину 1945 года.
Третья встреча была еще более обнадеживающей, чем две предыдущие. Сталин сказал Гопкинсу, что Советская армия развернется на маньчжурской границе к 8 августа (через три месяца после дня победы в Европе – как он обещал Рузвельту). Он сказал также, что поддержит Чан Кайши, «потому что никто, кроме него, не является достаточно сильным… но коммунистический лидер также не является достаточно сильным, чтобы объединить Китай». Сталин заявил, что у него не было территориальных претензий к Китаю, отметив, в частности, Маньчжурию, и заверил Гопкинса, что, где бы его войска ни сражались с японцами в Китае, они будут уважать суверенитет Китая. Он «приложил особые усилия», чтобы подчеркнуть, что у России нет возможности помочь Китаю после войны, что такими возможностями располагает лишь Америка. Далее он отметил, что Корея должна управляться под опекой США, Китая, Великобритании и Советского Союза. Затем, предполагая, что вторжение в Японию будет совместной операцией Советского Союза и союзников и что СССР будет участвовать в оккупации Японии, как и в оккупации Германии, Сталин заявил, что он ожидал выработку соглашения с Великобританией и США в отношении оккупационных зон. Стремясь урегулировать эти вопросы, Сталин сказал Гопкинсу, что должна быть проведена мирная конференция и что уже на данном этапе следует приступить к ее планированию. Ирония заключалась в том, что теперь именно он (когда Рузвельт умер) стремился урегулировать эти вопросы.
На четвертый день пребывания в Москве Гопкинс вместе с женой после обеда отправился осматривать достопримечательности и посетил всемирно известную российскую балетную школу. Когда Гопкинс вечером в шесть часов встретился со Сталиным и рассказал ему об этом, тот признался, что он никогда не бывал в этой школе. Гопкинс сказал, что это весьма похоже на типичного жителя Нью-Йорка, сообщающего вам: «Я прожил здесь всю свою жизнь, но никогда не видел статуи Свободы».
Во время этой беседы Гопкинс более подробно сообщил об американских ожиданиях по польскому вопросу: в стране должна быть свобода слова, соблюдаться право на свободу собраний и право на свободу вероисповедания, должны быть разрешены все политические партии, кроме фашистской, все граждане должны иметь право на открытый суд и право на неприкосновенность личности.
Сталин ответил, что ему были хорошо известны принципы демократии и что со стороны советского правительства в этом отношении нет никаких возражений, однако конкретные свободы, упомянутые Гопкинсом, могли обеспечиваться в полном объеме только в мирное время, да и то с некоторыми ограничениями: так, они не могли безоговорочно обеспечиваться применительно к фашистским партиям, пытающимся свергнуть правительство. Гопкинс упомянул Ялтинскую конференцию, подчеркнув, что Рузвельт был весьма удовлетворен ее результатами, считая, что польский вопрос был «практически решен». Однако (и здесь Гопкинс заявил о позиции, которой Рузвельт никогда не занимал) «он говорил, что, верно это или нет, американский народ был достаточно сильно убежден, что Советский Союз хотел иметь в Польше существенное влияние». (На самом деле Рузвельт лишь ожидал, что Россия будет иметь в Польше существенное влияние, и просто хотел, чтобы Сталин уважал права поляков.) После этого Гопкинс вновь заявил, что они (три великие державы) должны быть в состоянии урегулировать вопрос. Это дало Сталину возможность изложить свою точку зрения: он выступил с обвинениями в адрес Великобритании, отметив, что, «поскольку один из них втайне не желал, чтобы вопрос был урегулирован, то и возникли реальные проблемы». Тем не менее встреча завершилась соглашением, что они в дальнейшем обсудят возможных польских кандидатов, которым будет предложено приехать в Москву, чтобы сформировать польское правительство. На следующей встрече Гопкинса со Сталиным, пятой по счету, которая состоялась 31 мая, стало очевидно, что был достигнут прогресс: они обменялись именами возможных кандидатов, и Молотов больше не саботировал выбор союзников. После встречи Сталин устроил для Гопкинса неофициальный ужин, в котором по его приглашению участвовали двадцать самых влиятельных лиц из числа членов Политбюро со своими женами, а также Гарриман и его дочь Кэтлин, генерал Дин и другие влиятельные американцы в Москве. После обеда были танцы. В результате длительной встречи, а затем долгого ужина (как обычно, с множеством тостов) Гопкинс чувствовал огромное напряжение. Это сказалось, когда, станцевав после обеда один танец с женой Ивана Майского, Гопкинс сел. Майский увидел, что Гопкинс не мог отдышаться, на лбу у него выступили капли пота. Майский прикоснулся к его руке и почувствовал, что она была вялой и холодной. По воспоминаниям Майского, он забеспокоился, и эта тревога отразилась на его лице. Гопкинс посмотрел на него и сказал: «Вы знаете, я получил у смерти академический отпуск».
Продемонстрировав силу воли, Гопкинс смог восстановить дыхание и прийти в себя, и после ухода других гостей он продолжил разговор со Сталиным (предполагая, судя по всему, что роскошный обед, танцы и множество тостов сделают того более сговорчивым). Гопкинс поинтересовался о судьбе шестнадцати поляков из Лондона, которые после приезда в Москву были обвинены в государственной измене и заключены в тюрьму. Молотов проинформировал об этом Стеттиниуса еще в Сан-Франциско, и пресса теперь с интересом следила за развитием событий. Гопкинс выразил надежду, что они будут освобождены. Он предупредил Сталина (зная, что тот стремился урегулировать многочисленные послевоенные проблемы, беспокоившие мир, в том числе и территориальные), что если польские вопросы не будут решены, то на их обсуждение, вероятно, может уйти бóльшая часть времени на встрече в Берлине, запланированной на июль. Гопкинс также отметил еще один фактор, который Сталин должен был иметь в виду: «Многие меньшинства в Америке не симпатизировали СССР». Он сказал, что эти проблемы существенно осложняли отношения между двумя странами. Сталин ответил, что все шестнадцать человек, которые были упомянуты, были виновны в совершении преступлений, которые не были преданы огласке, что Черчилль ввел Соединенные Штаты по данному вопросу в заблуждение и вынудил американское правительство считать заявление польского правительства в Лондоне соответствующим реальности, тогда как это было не так. Сталин заявил, что он не намерен продолжать терпеть такую ситуацию, когда англичане руководят вопросами, касающимися Польши, и что англичане потворствуют лондонским полякам. Затем он сделал уступку, заявив, что арестованных будут судить со снисхождением, выдвинув против них лишь обвинение в незаконном владении радиопередатчиками.
Гопкинс, завершив свою миссию, строил планы покинуть Москву. Между тем, как явствовало из заголовков новостей, драматическая (тупиковая) ситуация вокруг права «вето» в Совете Безопасности на Сан-Францисской конференции нарастала. В начале июня, как сообщал корреспондент издания «Нью-Йорк таймс» Джеймс Рестон, участники совещания «Большой пятерки», несмотря на четыре встречи, проведенные в течение сорока восьми часов, не смогли прийти к какому-либо решению. Подписание Устава создаваемой Организации Объединенных Наций оказалось под вопросом. В этой связи Гопкинс отложил свой отъезд.
Малые и средние по размеру страны (в зависимости от чего им предоставлялось количество голосов) начали соглашаться с американской точкой зрения, но Громыко, руководствуясь приказами из Москвы, придерживался прежней позиции. Передовая статья в издании «Нью-Йорк таймс» от 4 июня была озаглавлена следующим образом: «Многие страны критикуют советскую позицию в отношении права “вето“». Стеттиниус, оказавшись в тупиковой ситуации, с одобрения Трумэна направил в Москву Гарриману телеграмму (тот, как посол, не мог быть проигнорирован), в которой просил его присоединиться к Гопкинсу и уточнить у Сталина, «в полной ли мере он осознает, что означают инструкции, которые он дал Громыко, и то, какое воздействие может иметь советское предложение на характер всемирной организации, которую мы все пытаемся создать. Пожалуйста, дайте ему недвусмысленно понять, что наша страна не сможет стать членом организации, базирующейся на неразумном предоставлении сверхдержавам слишком широких полномочий в Совете Безопасности… Если мы не получим от Вас по данному вопросу благоприятного ответа, мы будем вынуждены принять необходимые меры, чтобы завершить конференцию».
На запрос о возможности организации еще одной встречи Гопкинса со Сталиным был получен положительный ответ.
Во время этой встречи Гопкинс принялся убеждать Сталина в том, что занятая Советским Союзом позиция по ограничению повестки дня представляла его в плохом свете и, кроме того, была изначально неверной. Он подчеркнул, что достигнутое в Ялте соглашение гарантировало свободу обсуждения и право любого члена ООН вынести на обсуждение Совета Безопасности любую ситуацию. Молотов произнес короткую речь, в которой отметил, что советская позиция (его позиция) была основана непосредственно на решениях, принятых в Крыму. Затем между Сталиным и Молотовым состоялся частный разговор, в ходе которого, как мог уяснить Гопкинс, согласно его записям (хотя разговор велся на русском языке), Сталин «не понял, о каких вопросах шла речь, ему по ним не давали разъяснений». После завершения разговора с Молотовым Сталин заявил, что у него нет возражений против того, чтобы в дискуссиях, связанных с проблемами мирного урегулирования, использовался принцип простого большинства. Затем он отклонил предложение Молотова, заявив, что был готов принять американскую позицию на Сан-Францисской конференции по вопросу процедуры голосования. Он совершенно ясно высказался на эту тему. Это являлось существенной уступкой, поскольку вопросы, касавшиеся повестки дня, не относились к числу формальных, процедурных вопросов, они действительно являлись важными.
Гарриман, который, как всегда, присутствовал на встрече, немедленно дал указание информировать Стеттиниуса об изменении позиции Советского Союза, и тот в этот же день получил соответствующую телеграмму (с учетом того, что время на территории СССР на полдня опережает время в США). Прощаясь со Сталиным, Гопкинс сообщил ему, что он планирует посетить Берлин и надеется посмотреть, в каком состоянии находится город, а также, возможно, получит удовольствие от зрелища найденного тела Гитлера. Сталин ответил (и в этом проявилась его подозрительность, которая через несколько лет превратится в настоящую паранойю), что он «уверен в том, что Гитлер еще жив».
Гопкинс и его жена уехали на следующее утро. До самолета их сопровождал Молотов, что явилось проявлением исключительного уважения к гостям.
Получив телеграмму, в которой сообщалось об изменении позиции Сталина в отношении права «вето», Стеттиниус пригласил Громыко в свой пентхаус в отеле «Фэрмонт». По воспоминаниям Стеттиниуса, он сказал советскому послу: «Как я чувствую, мой моральный долг состоит в том, чтобы с учетом моего дружеского отношения к вам незамедлительно сообщить вам эту новость». Когда он сообщил об изменении позиции Сталина, «выражение лица у посла Громыко стало достаточно напряженным, и он покраснел». На следующее утро, 7 июня, Громыко услышал эту новость уже от своих собственных источников. Стеттиниус попросил Громыко прийти в «Фэрмонт» в четверть второго и сообщил ему, как он спланировать поступить, чтобы предстоящее заявление не означало победы США над Советским Союзом и не было так воспринято. Громыко, который был удовлетворен этим, предложил подчеркнуть важность единогласия пяти постоянных членов Совета Безопасности. Заседание «Большой пятерки» было запланировано на три часа дня, в это время Стеттиниус объявил, что Громыко хотел бы сделать заявление. После этого Громыко объявил о новой советской позиции. Сразу же после заседания Стеттиниус провел пресс-конференцию, на которой заявил, что никто из членов Совета Безопасности «не может сам воспретить» обсуждение какого-либо вопроса. Собравшиеся журналисты и репортеры различных служб новостей встретили это заявление бурными овациями. Как вспоминал Стеттиниус, когда он сказал, что они могут идти, «если хотят», они с такой скоростью бросились из зала, что он «не мог не рассмеяться». (На следующий день новость об изменении позиции Советского Союза красовалась в заголовках газет по всему миру.) Как написал Стивен Шлезингер, конференция вернулась в нужное русло.
После пресс-конференции, в 17:23 вечера, Стеттиниус позвонил Трумэну. «Дело сделано, – сказал он президенту. – Заявление имело самый оглушительный эффект, который только можно себе представить… Я сделал заявление в Руководящем комитете ООН, который состоит из глав пятидесяти делегаций, и они устроили мне бурные овации. Сразу же после этого, спустя пять минут, я отправился на пресс-конференцию. Пресса была в восторге и ликовала, как и Руководящий комитет… Здесь действительно полное ликование». Трумэн ответил: «Меня это также очень радует». Стеттиниус продолжил: «Когда меня спросили, как это случилось, я сказал, что мы смогли выработать это в духе доброй воли и взаимных уступок, что в результате позволило достичь соглашения, приемлемого для всех. Я думаю, что самое сложное осталось позади».
В то же время обсуждался вопрос о том, где должна будет располагаться будущая штаб-квартира ООН. Советский Союз проголосовал за США, поскольку, по словам Громыко, «Москва хотела быть уверена, что американцы не потеряют интереса к международным делам. Мы опасались, что Соединенные Штаты могут вернуться к изоляционизму».
В ходе Сан-Францисской конференции возникла еще одна проблема, вызванная действиями Громыко: советский представитель заявил, что редакция пункта относительно того, что может обсуждаться на Генеральной Ассамблее, была изменена и расширена по сравнению с редакцией, принятой в Думбартон-Оксе. «Русские требуют ограничений для Ассамблеи, или же они не подпишут Устава ООН», – гласил заголовок в издании «Нью-Йорк таймс» от 18 июня. После двух дней споров на конференции Громыко были даны новые указания. Сталин вновь снял свои возражения (или, что более вероятно, Молотова) и согласился с общим мнением в отношении редакции этого пункта: как и в Совете Безопасности, члены Генеральной Ассамблеи имели право выносить на обсуждение новые вопросы. Стеттиниус выразил «свое личное и официальное восхищение великолепным конструктивным отношением к делу посла и его правительства».
В июне в результате усилий Гопкинса Сталин вновь стал активным членом антигитлеровской коалиции, назначив маршала Жукова представителем Советского Союза в Союзной контрольной комиссии по Германии (от США представителем был Эйзенхауэр), что позволило этому органу начать свою работу, отменив требование Молотова о возможности использования права «вето» в Совете Безопасности в отношении повестки дня и согласившись с измененной редакцией пункта Устава ООН, касавшегося применения права «вето» на Генеральной Ассамблее. Это превратило Организацию Объединенных Наций в жизнеспособную структуру и позволило ООН приступить к реальной деятельности. Министр иностранных дел Китая доктор Сун Цзывэнь на Сан-Францисской конференции был удовлетворен ходом бесед Гопкинса со Сталиным (еще до того, как Сталин лично вмешался в решение проблемы, возникшей при обсуждении права «вето»). «Мистер Гопкинс смог добиться хороших результатов в беседе со Сталиным», – сказал он Стеттиниусу 5 июня, когда тот сообщил ему, что Сталин хотел бы пригласить Сун Цзывэня приехать для проведения переговоров в Москву не позднее 1 июля. На тот момент все выглядело так, словно усилия Рузвельта по созданию Организации Объединенных Наций, которые заставили страны мира действовать совместно и в процессе совместной работы оказывать влияние на мировые события и формировать их, в конечном итоге приведут к реальным результатам.
Это казалось вполне возможным, прежде всего, потому, что отмечались и другие изменения в политическом курсе Советского Союза. Так, в конце июня было объявлено, что патриарх Алексий собирался посетить Соединенные Штаты, чтобы встретиться с представителями Русской православной церкви. Молотов смягчил свою позицию в отношении различных прозападных поляков, и, как результат, поляки со своей стороны выработали на компромиссной основе соглашения по составу правительства, в которое должны были войти представители Польской крестьянской партии, Польской социалистической партии и Польской рабочей партии. Был подготовлен соответствующий список, с которым согласился даже Молотов. 27 июня был объявлен состав нового польского правительства. Четырнадцать мест (из двадцати одного) было выделено членам Временного правительства Польской Республики, Миколайчик стал заместителем премьер-министра. На следующий день новое правительство приступило к исполнению своих обязанностей. 5 июля Черчилль и Трумэн признали новое, реорганизованное Временное правительство национального единства Польши. Сами поляки были рады такому развитию событий, даже польская интеллигенция придерживалась мнения, что это справедливый компромисс между различными группировками. Было совершенно неизвестно, состоятся ли (и когда) свободные и независимые выборы, решение о проведении которых было достигнуто в Ялте (новое правительство не определит никакого срока), что являлось только результатом действий США: американское руководство опасалось, что новому правительству не удастся избавиться от слова «Временное» в своем названии, однако в конечном итоге в этом вопросе было достигнуто определенное согласие, по крайней мере на бумаге. (Корреспондент издания «Нью-Йорк таймс» Гаррисон Солсбери поинтересовался у Миколайчика, что тот думает о Сталине. Миколайчик ответил: «Сталин хорошо знает Польшу. В ходе бесед мы хорошо ладим друг с другом. Я считаю, что он – тот человек, с которым я вполне мог бы иметь дело».)
По существу, Сталин взял под личный контроль внешнюю политику Советского Союза, лишив своего министра иностранных дел самостоятельности, и выстроил ее в соответствии с решениями Ялтинской конференции. Вопрос заключался в том, почему он это сделал. Единственный разумный ответ – потому, что он чувствовал, что Советский Союз нуждается в союзниках, нуждается в Америке. Противоречия, существовавшие между Соединенными Штатами и Советским Союзом летом 1945 года, были огромными. С практической (а не с идеологической) точки зрения это было не таким уж трудным решением: Америка не пострадала в результате войны. К концу войны она располагала половиной мирового производственного потенциала, вырабатывала более половины электроэнергии в мире, имела две трети мировых запасов золота и половину всех валютных запасов. В результате войны она потеряла 405 000 человек, или 0,3 процента населения, составлявшего 130 миллионов человек. Для сравнения: немцы убили 16 процентов населения Советского Союза, 27 миллионов человек (население страны составляло 165 миллионов человек). Это была настолько большая цифра, что точное количество погибших никогда не могло быть установлено. Немцы сожгли дотла семьдесят тысяч российских сел и деревень, уничтожили сто тысяч крестьянских хозяйств. Двадцать пять миллионов россиян остались без крова, бродя по дорогам страны. Было разрушено тридцать две тысячи заводов, выведено из строя шестьдесят пять тысяч участков железнодорожных путей. Война поставила Россию на колени: Сталин нуждался в Америке, чтобы восстановить страну, ему требовался долгосрочный кредит на тридцать лет, и он прекрасно помнил об этом, когда смеялся над любовью Рузвельта к роскоши на их первом ужине в Ялте. Он считал, что эта ситуация будет благожелательно воспринята американцами (и не только исходя из христианского милосердия), потому что с учетом своего понимания экономики и того, что он узнал от видных американских бизнесменов, он предполагал, что после окончания войны и прекращения производства вооружения предприятиями США американским капиталистическим кругам будут нужны новые рынки сбыта своей новой продукции.
Кроме экономической помощи, ему была нужна мощь Америки также для того, чтобы в будущем помочь удерживать под контролем Германию. Призрак немецкой силы всегда маячил перед ним даже в момент поражения Германии. Отвага немецкого солдата и эффективность немецкой промышленности были легендарными: громадный ущерб Советскому Союзу нанесли немецкие войска численностью менее семи миллионов человек. России был нужен Великий союз. Как выразился Сталин, «необходимость создания союза СССР, Великобритании и США вытекает не из каких-либо случайных и мимолетных соображений, но из жизненно важных и долгосрочных интересов». В газете «Известия» эта мысль была отражена следующим образом: в союзе с Америкой и Великобританией СССР станет великой державой. Эта правительственная газета, которая, по существу, излагала точку зрения Сталина, в конце июня выступила с прогнозами, что страны «Большой тройки» «станут душой новой организации и смогут принести мир народам мира… Можно с уверенностью сказать, что окончательный текст Устава ООН существенно превосходит все предыдущие проекты создания всемирной организации».
Трумэн, став президентом, демонстрировал готовность сохранять политику своего предшественника, но он был все тем же выходцем со Среднего Запада, который в 1941 году, когда Гитлер напал на Советский Союз, сказал: «Если мы увидим, что выигрывает Германия, то нам следует помогать России, а если выигрывать будет Россия, то нам следует помогать Германии, и, таким образом, пусть они убивают как можно больше, хотя мне не хочется ни при каких обстоятельствах видеть Гитлера в победителях. Никто из них не думает выполнять свои обещания». Это высказывание было опубликовано изданием «Нью-Йорк таймс». Будут ли страны ладить, если их руководители презирают друг друга и испытывают друг к другу недоверие? Четыре года спустя Трумэн записал в своем дневнике, как он встречался со Сталиным в Потсдаме и вновь обдумывал использование первой атомной бомбы, ставя Сталина в один ряд с Гитлером: «Безусловно, для мира очень хорошо, что клика Гитлера или Сталина не создала этой атомной бомбы». Сталин, в свою очередь, относился к Трумэну весьма пренебрежительно. «Сталин не питал никакого уважения к Трумэну. Он считал, что Трумэну грош цена», – вспоминал Никита Хрущев.
Когда Трумэн и Сталин встретились в Потсдаме, они вели себя друг с другом почти агрессивно. В конце мая Стимсон собрал группу ученых и государственных должностных лиц, работавших над программой создания атомной бомбы, чтобы узнать их мнение о том, следует ли обмениваться с Советским Союзом информацией о ядерных исследованиях. Существовало мнение (практически единодушное), что информацией надо обмениваться, чтобы предотвратить гонку вооружений. Во встрече приняли участие заместитель министра ВМС Ральф Бард, помощник госсекретаря Уильям Клейтон, Джеймс Бирнс, доктор Вэнивар Буш, Джеймс Конант, Роберт Оппенгеймер, Энрико Ферми, Эрнест О. Лоуренс, Артур Комптон, а также генерал Маршалл, Гровс и Харви Банди, которые были задействованы в различных проектах Стимсона.
«Единственное предположение, которое Комитет смог выработать в интересах обеспечения в будущем контроля над ситуацией, заключалось в том, что каждая страна должна дать обещание обнародовать информацию обо всей работе, проводимой по данному направлению, и что должна быть учреждена международная комиссия по контролю, полномочная проводить инспекции в любой стране, чтобы убедиться в том, выполнялось ли это обещание. Я сказал, что, на мой взгляд, это предложение не было оптимальным и что, скорее всего, Россия с ним не согласится, но в этом случае мы настолько опередили ее, что у нас была возможность накопить достаточно материала, чтобы нас не застали врасплох».
Генерал Маршалл, по существу, высказал крайнюю точку зрения, заявив, что было бы хорошо пригласить советских ученых на испытание ядерного оружия на полигоне Аламогордо. (Только Гровс, который был совершенно уверен в исключительности и превосходстве накопленного Соединенными Штатами практического технического опыта, считал, что пройдет еще много лет, прежде чем у Советского Союза появится атомная бомба.) 6 июня Стимсон встретился с Трумэном, чтобы передать ему соответствующую точку зрения ученых и правительственных лиц на то, как следует поступить, с которой он был полностью согласен. В то же время он вновь подтвердил свое мнение о том, что раскрытие информации должно сопровождаться изменениями в линии поведения Советского Союза, предупредив Трумэна, что «не следует раскрывать информацию о проводимых работах, пока не будут даны и зафиксированы все необходимые обещания по обеспечению контроля». Затем Стимсон и Трумэн рассмотрели вопрос о том, какие требования можно было бы выдвинуть Советскому Союзу в обмен на сотрудничество с ним. По словам Стимсона, Трумэн «сказал, что он уже думал об этом, и упомянул то же самое, о чем думал и я, а именно: урегулирование польской, румынской, югославской и маньчжурской проблем».
В начале июля Стимсон и Трумэн, учитывая предстоящую Потсдамскую конференцию, вновь вернулись к щекотливому вопросу о том, что Трумэн может сказать Сталину о работах США над атомной бомбой. Согласно дневниковым записям Стимсона, они остановились на следующем диалоге, который был весьма схож с подходом, выработанным Стимсоном и Рузвельтом в марте:
«Мы занимались этим делом и работали как одержимые, и мы знали, что он тоже занимался этим делом и работал как одержимый. Мы были близки к цели и намеревались применить это против нашего врага, Японии. Если бы результат был удовлетворительный, тогда мы бы предложили обсудить это в последующем со Сталиным с тем, чтобы, обладая этим, сделать планету мирной и безопасной и не допустить уничтожения цивилизации. Если бы он стал добиваться деталей и фактов, Трумэн просто сказал бы ему, что мы еще не были готовы предоставить их».
Затем атомная бомба была взорвана. Ядерное испытание на полигоне Аламогордо, штат Нью-Мексико (атомный «гриб», выросший на полигоне), «явление космического масштаба, похожее на затмение», навсегда изменило мир. Через семь дней после испытания на полигоне Аламогордо Трумэн встретился со Сталиным на Потсдамской конференции и сообщил ему, что у США есть атомная бомба. Однако вместо государственного подхода, который был выработан им и Стимсоном на основе рекомендаций ученых и правительственных лиц после тщательного обсуждения, Трумэн просто похвастался. Не было никакого упоминания о сотрудничестве, не было предложения сделать планету мирной и безопасной, не было упоминания о предложении делиться информацией в обмен на урегулирование польской, румынской, югославской и маньчжурской проблем.
Встреча состоялась во дворце Цецилиенхоф, просторном особняке, стилизованном под эпоху Тюдоров и построенном семьей Гогенцоллернов в Потсдаме на окраине Берлина. Сталин прибыл туда на день позже, объяснив это тем, что «его доктор настоял на том, чтобы он приехал на поезде, а не летел». По имевшимся сведениям, у него был небольшой сердечный приступ. Но это не было внезапным решением. Чтобы обеспечить охрану на маршруте Сталина длиной 1 923 километра, Берия разместил на территории Советского Союза на каждом километре по восемь человек, а на территории Польши и Германии – по 13 человек. Кроме того, к обеспечению безопасности было привлечено восемь бронированных поездов (они патрулировали на маршруте), семь полков НКВД и девятьсот телохранителей, а также четырнадцать самолетов, которые кружили над головой.
В одном из перерывов на конференции, вечером 24 июля, Трумэн подошел к Сталину и осторожно сообщил ему, что Соединенные Штаты разработали новое оружие, «новую бомбу, гораздо более разрушительную, чем любая другая известная бомба, и что мы планировали очень скоро использовать ее, если Япония не сдастся». Сталин бесстрастно выслушал то, что перевел Владимир Павлов, и вежливо ответил, что он был рад услышать об этом и надеется, что Америка «успешно использует ее против японцев». Он не задал никаких вопросов. Никто не отметил у него никаких эмоций. Те американцы, которые присутствовали при этом (Стимсон, Бирнс, теперь уже госсекретарь, и сам Трумэн), все внимательно следили за Сталиным, чтобы увидеть, как он воспримет новость, – и все отметили, что он совершенно никак не отреагировал на нее. Павлов впоследствии напишет, что «на его лице не дрогнул ни один мускул». Американцы решили, что, возможно, он не понял всей важности этой информации. Черчилль подумал то же самое: «Я был уверен, что он не осознал значимости того, о чем ему сказали».
Сталин был хорошим актером и, возможно, еще более лучшим игроком в покер: он в действительности весьма искусно утаил свою реакцию на заявление Трумэна. Прежде чем он покинуть Потсдам, он, стремясь ускорить работы советской стороны над атомной бомбой, передал все полномочия по разработке советской бомбы Берии, рассчитывая на то, что тот сможет обеспечить более энергичные темпы этой разработки. Берия сразу же приступил к работе, «делая заметки на листе бумаги… организуя будущую комиссию и подбирая членов в ее состав». После своего возвращения в Москву Сталин встретился с Игорем Курчатовым, самым известным российским ядерным физиком, и сказал ему: «Просите все, что нужно. Отказа не будет».
Через несколько дней после того, как Трумэн сообщил Сталину об атомной бомбе, лейтенант Джордж Элси, его молодой, весьма сдержанный военно-морской адъютант, выпускник Принстонского университета, получивший в Гарварде степень магистра по истории, передал Трумэну сообщение от Стимсона о том, что тот готовит заявление, которое президент сделает сразу же после применения первой атомной бомбы, что может случиться в любой день. Трумэн на секунду задумался, затем перевернул лист с этой информацией и написал на обратной стороне: «Согласен сделать заявление, но не ранее 2 августа». Это была дата завершения работы Потсдамской конференции. Передав лист Элси, Трумэн сказал, ясно продемонстрировав, насколько по-другому он относился к Сталину, чем Рузвельт: «Я хочу уехать отсюда до того, как об этом станет известно. Я не хочу отвечать на какие-либо вопросы Сталина».
Атомная бомба изменила мнение Сталина о Рузвельте: «Рузвельт явно не чувствовал необходимости держать нас в курсе дела. Он мог бы проинформировать нас в Ялте. Он мог бы сообщить мне, что атомная бомба находилась на этапе экспериментов. Я думал, что мы были союзниками». Сталин был прав в этой оценке Рузвельта. Стеттиниус сказал президенту на второй день конференции в Ялте, что ядерная гонка уже началась: у Советского Союза к добыванию информации по данному вопросу было привлечено 125 шпионов, и, следовательно, президент должен быть готов к его обсуждению со Сталиным – потому что Сталин «может спросить нас об этом». Тем не менее основными вопросами, которые должны были быть решены, были вопросы создания Организации Объединенных Наций и готовности Советского Союза вторгнуться в Маньчжурию. В Ялте Рузвельт лишь упомянул Черчиллю, что он хотел бы посвятить Сталина в эту тайну, но он пока еще не успел убедить Черчилля в необходимости этого. Ядерные исследования были сложной темой, обсуждение которой могло подождать.
Сталин не знал об этом, но даже если он и мог отметить молчание Рузвельта по этому вопросу, он также знал, что Рузвельт, скорее всего, планировал проинформировать его после первого успешного ядерного испытания, но смерть лишила его этой возможности.
6 августа, узнав, что «Малыш», первая атомная бомба, была сброшена на Хиросиму, Сталин, по утверждению его дочери, заболел. Он сказал своим помощникам, что эта бомба «потрясла весь мир… Баланс был нарушен».
Операция Красной армии против Квантунской армии стала кульминацией десяти месяцев скоординированного планирования. США вооружали войска Красной армии, транспортировали их и обеспечивали их продуктами, и теперь эти войска были развернуты на маньчжурской границе, готовые к наступлению. 8 августа, в соответствии с планом, Советский Союз объявил войну Японии. Когда об этом сообщили Трумэну, тот был недоволен. «Они опережают события, не так ли, адмирал?» – спросил он Лихи. Лихи согласился с этим. 9 августа в час ночи советские войска численностью один миллион человек перешли границу Восточной Маньчжурии: Сталин сдержал свое обещание. Позже в тот же день вторая атомная бомба, «Толстяк», уничтожила Нагасаки. Она была сброшена для того, чтобы вынудить японцев на безоговорочную капитуляцию, но для всех в Советском Союзе применение второй бомбы явилось сильным ударом. Сам выбор времени, когда она была сброшена, свидетельствовал о целенаправленной попытке лишить вступление Советского Союза в войну какого-либо смысла, принизить его военную мощь, продемонстрировав свое превосходство, – короче говоря, это было воспринято как предостережение, как следует себя вести. Красная армия была сильной, но ничто не могло сравниться с самым мощным оружием в мире.
10 августа Япония капитулировала.
Использование второй атомной бомбы имело непредсказуемый эффект: явный ужас перед тем, к каким разрушениям это привело, ошеломил Америку, в результате чего американцы вряд ли заметили начало операции Красной армии против Японии. Большинство американцев и тогда, и сейчас не понимают значения вступления России в войну против Японии, они никогда не оценили того факта, что Россия перебросила миллион человек через Сибирь, никогда не были в курсе, что Россия могла понести громадные жертвы, если бы пришлось вторгаться в Японию, они так и не поняли, что это вторжение на самом деле состоялось. Императорская японская армия всегда боялась войны на два фронта, а теперь она столкнулась с этим. И советское вторжение имело самое непосредственное отношение к капитуляции Японии после атомных бомбардировок.
Молотов заявил: «Бомбы, сброшенные на Японию, были направлены не против Японии, а против Советского Союза». Ядерный физик Юлий Харитон выразил общероссийское мнение, когда он писал, что эти две бомбы были сброшены «в качестве атомного шантажа против СССР, как угроза развязывания новой, еще более страшной и разрушительной войны».
2 сентября, в день победы над Японией, Сталин объявил в Советском Союзе по радио об окончании войны: «Разбитая наголову на морях и на суше и окруженная со всех сторон вооруженными силами Объединенных Наций, Япония признала себя побежденной и сложила оружие». В заключение, отдавая последнюю дань памяти Рузвельта, он упомянул о четырех «международных полицейских»: «Слава вооруженным силам Советского Союза, Соединенных Штатов Америки, Китая и Великобритании, которые победили Японию».
Трумэн в тот же день в прямом эфире объявил американцам об окончании войны. В середине его речи прозвучало глухое упоминание о «доблестных союзниках в этой войне». Он так и не назвал их.
Назад: Глава 17 Смерть Рузвельта
Дальше: Эпилог