Книга: Самостоятельные люди. Исландский колокол
Назад: Глава шестая Сны
Дальше: Часть вторая Свободные от долгов

Глава двенадцатая
Совет врача

Бьяртур вернулся с овцами на четвертый день к вечеру и опять отправился в путь вместе с другими крестьянами — на этот раз в город. Ему удалось пригнать с пастбища почти всех своих овец, и теперь он отобрал для продажи двадцать ягнят. Двенадцать пошли в счет долга за землю старосте, а за остальных он получил у купца мешок ржаной муки, несколько фунтов пшеничной, соленую рыбу, кофе, сахар, овсянку и немного нюхательного табаку; привез также потроха двух ягнят. Ему пришлось трижды проделать путь в город, чтобы не нанимать лошадей. Он мало спал, ездил днем и ночью. Но он предпочитал сделать три рейса, — тогда как зажиточные крестьяне делали только один, — лишь бы не залезать в долги из-за расходов по перевозке. Когда Бьяртур вернулся домой, изнуренный ночной ездой, насквозь промокший под осенними ливнями, по колено забрызганный грязью на размытых дорогах, его порадовал свежий, цветущий вид жены; она была как репка, поспевающая осенью. По-видимому, Роза забыла и думать о привидениях и отпустила овцу, которую он оставил дома ей в утешение.
В городе Бьяртур не преминул побывать у врача, памятуя, что сердечная болезнь упряма и может вспыхнуть снова; осторожность никогда не мешает. Он достал из кармана склянку, которые отпустил ему доктор Финсен, и подал ее жене.
— В этих пилюлях большая сила, говорят. В них вся наука вложена. Это не то что лекарство для собак. Они у тебя прочистят все нутро, и тогда уж никакая болезнь не страшна. В них есть какой-то сок, он всасывает в себя все вредное, и в кишках уж не может быть никаких колик, а крови они придают особую силу.
Роза приняла подарок и взвесила склянку на руке.
— Сколько, ты думаешь, я отдал за нее? — спросил Бьяртур. Этого Роза не знала и не могла знать.
— Ты знаешь, что сказал мне старик Финсен, когда я взялся за кошелек? «Пустяки, говорит, оставь, дорогой Бьяртур. Что за счеты, ведь мы принадлежим к одной и той же партии». — «Что такое? — говорю я. — Никогда еще мне не оказывали такой чести: чтобы врач считал меня членом своей партии! Я же простой крестьянин и только первый год владею собственным хутором». А он мне: «Кстати, дорогой Бьяртур, чего мы с тобой держались на последних выборах?» — «Держались? Члену альтинга лучше знать, чего он держался. Что же касается меня, то я держался того, чего держусь и сейчас; пустое это дело для батрака или малоимущего крестьянина путаться в государственные дела, в управление страной. Я считаю, — и каждому это ясно, — что правительство всегда за богатых и сильных, а не за мелкий люд, так что голытьбе нет никакой прибыли оттого, что она водится с сильными мира сего».
«В этом ты не совсем прав, дорогой Бьяртур, — говорит он мне, как ровня ровне. — Правительство существует прежде всего для народа. И если у народа не хватит ума, чтобы голосовать, и притом голосовать правильно, то может случиться, что в правительство проберутся безответственные люди. Об этом мы все должны помнить. И в том числе те, кто небогат». — «Да, — говорю (у меня, знаешь ли, не было охоты спорить со стариком). — Ты, Финсен, конечно, человек ученый».
И я всегда думал, что нам повезло: наш представитель в альтинге — доктор. И правда, старик он ученый, это сразу видно, стоит только посмотреть на его тонкие докторские руки и золотые очки.
«А я, говорю, привык платить за всякую покупку, и, на мой взгляд, свобода народа и самостоятельность в том и заключаются, чтобы ни у кого не одалживаться, быть самому себе хозяином. Поэтому попрошу вас, дорогой Финсен, не стесняться и взять деньги за эти чертовы пилюли. Я ведь знаю, что это хорошие, полезные пилюли, раз я получаю их из ваших рук».
Но старик и слышать не хотел о деньгах. «Зато, говорит, вспомним друг о друге осенью, встретимся в надлежащем месте и в надлежащее время, чтобы проголосовать. Времена, говорит, тяжелые, очень тяжелые времена, и много трудных задач стоит перед альтингом. Нужны благоразумные люди, чтобы их разрешить, облегчить мелкому люду его нестерпимые тяготы и бороться за независимость Исландии».
И вот он встает, этот благородный почтенный человек, хлопает меня по плечу и говорит: «Непременно кланяйся своей жене и скажи ей, что я посылаю ей эти пилюли на пробу. Это самое падежное средство против жидкостей в организме и особенно хорошо укрепляет сердце».

Глава тринадцатая
Поэтесса

Осенью в Летнюю обитель часто заходили гости, потому что дорога из поселка в город ведет через долину. Ежедневно длинные караваны навьюченных лошадей шли по берегу реки на восток по пустоши: люди зажиточные разъезжали туда и обратно верхом, оставляя свой обоз на попечение батраков. Иногда богатые крестьяне являлись среди ночи, пьяные, будили Бьяртура и его жену, говорили много и громко о поэзии, о девчонках. Они горланили искусно сложенные смешные куплеты, патриотические гимны, непристойные песни, комические псалмы и веселились всю ночь; под конец их рвало, и только тогда они ложились спать в постель супружеской четы. Сюда являлись и жены богатых крестьян верхом на хороших лошадях. Они сворачивали с пути и пересекали болото только для того, чтобы поцеловать свою милую Розу из Летней обители. Среди них была сама жена старосты из Утиредсмири, она тоже ездила в город на своей лошади Соути. На фру было платье для верховой езды, такое широкое, что в нем могла бы уместиться половина прихода, на голове шляпа с вуалью; она подымала вуаль на нос и целовала свою дорогую Розу. Фру оказала ей честь, выпив у нее четыре чашки кофе. Ей показали запас съестного. Она считала, что соленой рыбы им хватит до рождества, а ржаной муки — пожалуй, до Нового года, если Роза будет экономна. Фру сказала, что заселение новых земель — явление весьма достопримечательное, недаром оно пользуется таким успехом в народе. Оно проникнуто духом первых поселенцев, от него зависит счастье народа в будущем не меньше, чем зависело в прошлом. Это движение ведет к развитию «частной инициативы», и оно одно может одержать верх над нездоровыми веяниями, которые сейчас усиливаются в прибрежных городах. Суть не в том, что человека хотят физически и духовно принизить до уровня собаки. Фру считает потерянными людьми тех, кто покидает землю, и уверена, что их ожидает только гибель. Как может человек додуматься до того, чтобы покинуть благословенные цветы, растущие в долинах, или синие горы, указующие человеческому сердцу путь к небу? А те, кто селится на хуторах, — это истинные помощники бога: они поддерживают и укрепляют добро и красоту. Крестьянин в долине — опора исландского народа в прошлом, настоящем и будущем.
— Да, — сказала Роза, — хорошо быть самостоятельным. Свобода — это самое главное.
Эти слова очень понравились поэтессе. Роза прекрасно выразила свою мысль. Весь внешний блеск городской жизни меркнет перед такой простотой и ясностью мышления. Вот перед нами женщина, которая ищет высших идеалов, и никакое привидение не собьет ее с этого пути; ведь она хорошо знает, что толки о привидении на пустоши — это чистейший вымысел невежественных и малодушных людей, живших в древние времена. Поэтесса сказала, что кофе у хозяйки Летней обители необычайно вкусный, но особенную зависть у нее вызывает эта маленькая комната, где все всегда под рукой. Совсем другое дело — большой дом; никто не знает, сколько ночей обитатели большого дома проводят без сна. Она сказала, что у нее в доме не меньше двадцати трех комнат, — Роза может засвидетельствовать это. Живет там более двадцати человек, всё люди разных возрастов и разного нрава, как водится. Надо смотреть за ними, следить за недобросовестными слугами, улаживать неизбежные недоразумения и пытаться скрасить и согреть жизнь людям.
— Настоящее счастье, — сказала она, — не в том, чтобы иметь большой дом, — нет. Куда лучше маленький хутор, маленький клочок земли, маленький дом. А почему? Я скажу тебе, дорогой друг, словами поэта: «Где любовь да совет, там и радость и свет». Потом являются милые детки, — и с ними новые радости. Когда ты ждешь, моя дорогая, разреши мне спросить?
При этом неожиданном вопросе Роза так смутилась, что отвела глаза в сторону и не могла придумать ответа. А когда жена старосты захотела пощупать ее живот, она шарахнулась в сторону, как будто в этом прикосновении было что-то непристойное, отбежала и посмотрела на свою гостью таким странным диким взглядом, что это никак не вязалось с дружелюбным тоном их беседы. Что это было: страх, ненависть, смущение или все вместе взятое? Одно лишь ясно читалось в этом взгляде: «Не тронь меня»; и еще торжествующая гордость: «Не бойся, я никогда не буду искать у тебя помощи».
Как бы ни объяснила себе этот взгляд мать Ингольва Арнарсона, одно верно: она слегка растерялась. Разговор о ребенке она оборвала, но не знала, что ей еще сказать. Не решаясь взглянуть на молодую женщину, фру смотрела в окно, но, к сожалению, Блауфьедль был окутан туманом, и у нее не нашлось повода сказать, что горы вздымают свои вершины к небесам. Фру была до того сконфужена, что даже забыла предложить хозяйке Летней обители свою помощь в настоящем и будущем. Наконец она заявила, что в жизни все зависит от того, находит ли свое призвание человек или нет. Одно мудрое изречение — и она опять вошла в свою колею:
— Нет сомнения, что муж и жена, поселившиеся на пустоши, нашли себя. Я заметила, что бедные люди счастливее так называемых богатых. Ибо что такое богатые люди? Это люди, владеющие большим состоянием, но по сути дела у них только и есть, что одни заботы. И в конце концов они покидают этот мир такими же бедными, как все остальные. У них лишь больше хлопот о пропитании и меньше настоящей, живой радости. Про себя скажу: каждый, который нам удается наскрести, уходит на плату работникам. Я уже три года мечтаю о новом платье, но у меня нет ни малейшей возможности сделать его.
— Да-а, — безучастно сказала Роза.
— Мне очень хочется помочь другим, — сказала фру. — Но в такие тяжелые времена приходится сдерживать себя чаще, чем хотелось бы.
— У нас на пустоши всего достаточно, — ответила Роза. Услышав это, фру чрезвычайно обрадовалась: на таком образе мыслей основана независимость народа.
— Я не знаю, — сказала она самодовольно, — известно ли тебе, дорогая Роза, что много лет весь приход сильно противился тому, чтобы мой муж продал землю твоему Бьяртуру. Как ты, наверно, знаешь, Бьяртур долго и упорно добивался этого. Но в приходе были того мнения, что Бьяртур никогда не сумеет прокормить жену и только наживет на этой бесплодной пустоши целый выводок детей. За последнее время стало обычным явлением, что целые семьи переходят на иждивение прихода; те немногие, у которых что-нибудь есть, все же не в состоянии платить большие налоги, а бремя, которое наваливают на нас, так называемых зажиточных людей, становится все более и более невыносимым. И вот прошлой зимой у нас в Мири люди начали чесать языки насчет тебя и Бьяртура. Приблизительно в это время как раз и состоялось заседание приходского совета. И тогда я решила вступиться и сказала: «Не беспокойтесь вы за Бьяртура. Если дочь нашего дорогого Тоурдура из Нидуркота не способна найти свое призвание на хуторе и помочь в этом Бьяртуру, то, значит, и мне уже надо, не теряя времени, перейти на иждивение прихода. Если в нашем приходе есть действительно надежный и трудолюбивый человек, то это наш Тоурдур из Нидуркота, — ведь он всегда первый платит свои налоги. Я так и вижу его перед собой, как он приходит к моему мужу с деньгами в кармане, кладет свою шапку под стол, расстегивает английскую булавку, которой заколот нагрудный карман, и вынимает кошелек, завернутый в два носовых платка — красный и белый. Такие люди никогда не будут бременем для других. Так вот Бьяртур — его-то я знаю, как самое себя, — он не гонится за приключениями или за наживой, не подхалим, — это надежный, честный человек, который никому ничего не должен. Таких людей не приходится брать на иждивение прихода, такие люди — это плоть и кровь народа».
Роза на это ничего не ответила. Ведь фру поручилась за Бьяртура вскоре после того, как застала с кем-то свою служанку — в самом неподходящем месте и в самое неподходящее время. Тем не менее от внимания Розы не ускользнуло, что жена старосты была разочарована, заметив, как равнодушно Роза выслушала весь ее рассказ о том, какое участие она, фру, приняла в судьбе Бьяртура и как именно она настояла, чтобы Бьяртуру разрешили купить хутор. Вскоре после этого гостья встала и, поблагодарив за кофе, поцеловала дорогую Розу, опустила вуаль и вскочила на свою Соути.

Глава четырнадцатая
Прощание

После второго похода в горы Бьяртур зарезал старую овцу и посолил мясо в бочонке; он решил приберечь его для воскресных дней и других праздников, какие будут в течение зимы, по иногда он неожиданно получал по воскресеньям кусок удивительно сочного, немного мяса и находил его необычно мягким для старой жилистой овцы. Гудлбрау ему так и не удалось отыскать, даже во время второго похода, и Бьяртур стал беспокоиться, высказывал разные предположения и догадки. Он считал наиболее вероятным, что овца, когда ее привязали, обезумела от страха и, вырвавшись на волю, помчалась на юг, в сторону Блауфьедля, так что теперь ее не сыщешь. Он часто спрашивал жену, когда она видела овечку в последний раз, но Роза твердила, что Гудлбрау убежала и скрылась из виду на болоте.
Крестьяне поднялись в горы в третий раз, и Бьяртур собрал всех овец, кроме Гудлбрау. Ему это показалось весьма странным, и он встревожился — совсем как в старой притче о заблудшей овце.
— Такая великолепная овца, — говорил он. — Прекраснейшее животное, с изогнутыми рогами, широкими бедрами, осторожное, мясистое, порода пастора Гудмундура. А взгляд какой! Твердый, недоверчивый: я, мол, самостоятельная овца и в человеке не нуждаюсь… Такие овцы выглядят в горах, как королевны. Они, правда, пугливы, но не убегают неведомо куда, а ищут лучшего и находят его.
Вечером, укладываясь спать, Бьяртур сказал:
— Пусть бы мне приснилась Гудлбрау!
— Но ты же не веришь в сны, — заметила жена.
— Я верю, во что хочу, — резко ответил Бьяртур. — В то, что разумно. Но я не верю в такие сны, от которых наживаешь сердечную болезнь и теряешь бодрость. — Он сердито повернулся к стенке.
Однажды утром он проснулся с таким чувством, будто его желание исполнилось.
— Сдается мне, что Гудлбрау еще жива и с ней ничего не стряслось, — сказал он. — Мне приснилось, что я вижу ее перед собой в маленьком ущелье, где трава еще не завяла. Если бы только припомнить, где это было. Во сне мне казалось, что это знакомое ущелье, что я там бывал раньше, но, как я ни старался, я никак не мог подняться на гору, чтобы узнать, где же нахожусь. Думается мне, что оно, где-то вблизи теплых источников, на юге от Блауфьедля. Овцу-то я узнал. Это была моя Гудлбрау.
— Вот как, — сказала жена, подавая на стол хлеб и остатки воскресного обеда — ребрышки той самой овцы, которая приснилась Бьяртуру.
Была поздняя осень, ливни перемежались с мокрым снегом; холмы уже покрылись белой пеленой. Пустошь тоже местами побелела, гора надела снежную шапку. Но холода еще не наступили, овцы оставались на подножном корму. Отара Бьяртура паслась вместе с редсмирской, на западе от хутора. На несколько дней выглянуло солнце, снег на горе близ хутора растаял, только на севере ущелья были еще покрыты изморозью.
— Сегодня хороший день для моей Гудлбрау, где бы она ни находилась, — сказал Бьяртур.
Вдруг ударил мороз. Однажды утром оказалось, что болото уже затянуло ледком. Увядшая трава покрылась инеем. Даже на ручье появилась тонкая кромка льда; под ней играли пузырьки воздуха. Какой он был ясный, прозрачный, этот ручеек, струившийся меж обледеневших берегов. Роза стояла на берегу и слушала, как он журчит. Ее ребенок вырастет возле этого ручья, как она выросла у ручья возле мельницы. Бьяртур сказал ей:
— Милая моя, приготовь мне еды на три дня, пойду я да поброжу по южной части пустоши.
Это было через две недели после первого зимнего дня.
— Оставь эти глупости, — сказала жена. — Я уверена, что овца свалилась в какую-нибудь дыру.
— Свалилась? — переспросил сильно задетый Бьяртур. — Моя Гудлбрау? Овца породы пастора Гудмундура? Словно какой-нибудь несчастный отощавший ягненок? Да ты не в своем уме!
— Ну, тогда она, значит, заболела чумой, — ответила Роза.
— Нет, — сказал Бьяртур. — Не заболела она чумой. И довольно болтать вздор.
— Но ведь на дворе зима. Не знаешь, какой ожидать погоды.
— О, мне не раз случалось обходить пустошь зимой, даже позже, чем теперь; притом ради чужих овец. Никто меня тогда не жалел, да и не за что было жалеть.
— Обо мне ты совсем не думаешь.
— Под периной всегда хорошая погода.
— Как тебе не стыдно!
— Ну, тут и толковать не о чем, — непреклонно сказал Бьяртур. — Как говорится в Библии: одной заблудшей овце больше радуются, чем ста незаблудшим.
— Ну, а если овца погибла от чумы?
— У меня совесть будет нечиста, если я не выясню, жива она или погибла. Может быть, ты хочешь, чтобы меня замучила совесть?
— А если я заболею, пока тебя не будет?
— Ты не заболеешь. Во всяком случае, это случится еще не скоро.
— Что будет, если ты погибнешь в метель?
— Ну, довольно, — сказал Бьяртур. — Я уже сыт по горло этими бреднями. Все это сердечная болезнь. Что бы ни случилось, у тебя все-таки будет утешение, что овцы дома, поблизости от тебя. Накорми собаку как следует. Заверни несколько кружков кровяной колбасы и немного ливерной; недурно будет, если нальешь мне в бутылку холодного кофе, да покрепче.
Роза задумалась на минуту: все же в ее власти одним словом решить, пойдет он или останется. Но она была слишком горда, чтобы воспользоваться этой властью. Вместо этого она прибегла к угрозам — малодейственное средство, чтобы удержать мужа дома.
— Если ты меня оставишь одну, я отправлюсь в поселок.
— В поселок? Нет, ты не захочешь опозориться. Ты ведь самостоятельный человек.
— И все-таки я пойду, — произнесла Роза.
— Пойдешь, пожалуй, если заупрямишься. Овцы упрямы, но куда им до женщин.
— Ты знаешь, что я жду ребенка.
— Я знаю только, что мой ребенок должен родиться после Нового года. А до чужих детей мне дела нет.
— Он давно начал шевелиться.
— Может быть, но это меня не касается.
Что бы жена ни говорила, Бьяртур не уступал ей ни на пядь. Он надел две пары теплых чулок и шерстяную куртку; видя, что жена не собирается готовить ему на дорогу еду, он стал укладывать ее сам. Роза села у плиты, к нему спиной. Ей даже в голову не пришло сознаться, что она зарезала овцу. Бьяртур медлил, возился, будто ждал, что Роза образумится, пробормотал несколько стихов. Но она не образумилась и продолжала неподвижно сидеть.
— Ну, — сказал он. — Я что-то замешкался, время не ждет. Роза сидела, опустив голову, и не двигалась.
Он еще раз проверил ремни на башмаках, поворчал, стал постукивать костяшками пальцев о потолок и стропила, словно опасаясь, что дом может рухнуть, пробормотал еще несколько строк какой-то поэмы…
— Ну, теперь пора, — сказал Бьяртур. Никакого ответа, никакого движения.
— Разве оставить тебе собаку, — сказал Бьяртур. — Вряд ли я соберу много овец.
Молчание.
— Я, значит, оставляю собаку, и, прошу тебя, не вздумай никуда уходить. Ты всякому будешь только в тягость, а ведь ты самостоятельная женщина.
Молчание.
— Да чего ты, черт возьми, сидишь как неживая? — крикнул Бьяртур; у него лопнуло терпение. — Успеешь намолчаться в могиле.
Он спустился вниз, кликнул собаку, и та немедленно сообразила, что хозяин отправляется в путь. Титла сначала обрадовалась, что будет сопровождать его, но когда ее позвали в дом, что-то заподозрила и не захотела идти. Больше всего она боялась остаться дома взаперти в отсутствие хозяина.
— Сюда, на место! — крикнул Бьяртур. — Вам, женскому полу, лучше держаться друг возле дружки.
Собака продолжала увертываться, прибегая ко всевозможным уловкам: виляла хвостом, крутила головой, скулила. Бьяртур побежал за ней и наконец нашел ее на замерзшей траве. Она визжала как ребенок, но быстро сдалась, легла на брюхо, мордой в землю, и, завидев приближавшегося хозяина, зажмурилась. Когда Бьяртур подошел ближе, она легла на спину и, вся дрожа, вытянула лапы. Бьяртур взял ее под мышку и отнес в дом. Здесь он схватил ее за шиворот и, поднявшись на лестницу, бросил через край люка в комнату. Вот она лежит на полу и уже не упорствует, но все еще дрожит.
— Смотри, Роза, — сказал Бьяртур, — вот собака. Запри-ка ты ее, а то она побежит за мной следом. Прощай, дорогая моя! И не срами меня перед этим чертовым старостой, не бегай по хуторам.
Он взял с собой узелок с едой, палку и на прощание поцеловал жену.
— До свидания, моя Роза, — сказал он.
Когда жена почувствовала в его словах тепло, сердце у нее быстро оттаяло, и слезы брызнули из глаз еще прежде, чем она успела встать и поцеловать его.
— Прощай, — шепнула она, вытирая рукавом лицо. Собака все лежала на краю люка, вытянув лапы.
Бьяртур спустился по скрипучей лестнице, закрыл за собой люк, захлопнул наружную дверь и быстрым шагом направился через покрытое инеем болото к пустоши.

Глава пятнадцатая
Поиски

Бьяртур из Летней обители лучше других знал все отдаленные уголки горных пастбищ, где еще можно было найти овец после облавы в горах. Он вырос на восточном склоне громадной пустоши, а в юные годы пас овец на западном. Теперь, став самостоятельным крестьянином, он жил в одной из долин, много раз им исхоженной; он знал ее вдоль и поперек, изучил ее запахи, ее птиц, бродил по ней и в метель, и в погожие дни в поисках овец, которые тесно привязали его к этой долине. Но для Бьяртура пустошь имела еще и более сокровенный смысл: она была его матерью, его храмом, его миром — тем самым, чем море неизбежно становится для моряка. Когда он один ходил по пустоши в ясные морозные дни ранней зимы, подставляя лицо чистому горному ветру, ему становились понятнее песни о родине, он чувствовал себя выше мелочных будней поселка и наслаждался тем чудесным ощущением свободы, которое по силе своей нельзя сравнить ни с чем, разве только с привязанностью овец к родным горам, — ведь они так и умерли бы здесь, в горах, если бы собаки не загоняли их в поселок. В такие осенние дни, когда Бьяртур шел от ручья к ручью, от перевала к перевалу, будто его путь лежит через самую вечность, ничто не омрачало гордого взгляда скальда. Ничто так не развивает поэтический дар, как одиночество в горах. Он мог часами ворочать и переворачивать одни и те же слова, пока ему не удавалось уложить их в стихи, — здесь ничто не отвлекало мысль от поэзии. Сегодня, когда он опять встретился на пустоши с ветром, своим старым другом, неприятные мысли о прощании с женой уже не мешали ему наслаждаться той истинной свободой, которой дышала природа. Нет ничего более заманчивого, как отправиться осенью на пустошь, далеко-далеко, и никогда Блауфьедль так не очаровывает своим блеском, как в эту пору. Крылатые летние гости пустоши почти все улетели, только белая куропатка еще здесь, — она низко летает над замерзшим болотом, клохчет и мигает любопытными глазками. Утки почти все улетели на незамерзающие озера или моря: ведь на пустоши все озера и реки уже покрылись ледяной коркой. Одни вороны носятся с карканьем, и их жуткий крик часто служит признаком того, что где-то поблизости лежит издыхающая или уже мертвая овца. Снега было еще мало, но каменистая почва, на которой никогда не росла трава, уже обледенела. Вот за бугорком мелькнула лиса, а немного позже Бьяртур заметил на мягком снегу следы нескольких оленей.
Бьяртур в этот день побывал в двух долинах: в одной из них, помнилось ему, были покрытые вереском холмы, где могли прятаться овцы, а в другой, вокруг горячего ключа, — поросшее зеленью болото. Но нигде он не обнаружил ни одного живого существа, лишь в южной части долины, пониже болот, увидел семью диких уток, плававших в речке, в свободной ото льда полынье.
Уже вечерело, стало плохо видно. Бьяртур решил держать путь на Блауфьедль: там он знал удобное местечко для ночлега. А завтра он будет продолжать поиски в горах, особенно на южной стороне, где долины более защищены от холода; известны были даже случаи, когда овцы паслись там всю зиму. Уже в начале вечера выглянул месяц, залив своим голубоватым светом хребты и долины; лед, полузанесенный песком, засверкал, как золото. На пустоши стояла совершенная тишина. И в этой тишине, в этом свете, среди этой природы был совершенен и человек, искавший то, что придавало смысл и содержание его жизни.
Поздно вечером Бьяртур дошел до места своего ночлега — пещеры у подножия Сдрутфьедля. Он сел у входа и поужинал при свете луны. В пещере на мелких камнях лежал большой плоский валун, издавна служивший местом отдыха для путников. Бьяртур сунул себе под голову узелок с провизией и улегся спать. Он был единственным путником, в течение многих лет посещавшим эту пещеру осенью. Бьяртур умудрялся спать в любую погоду на камне без всякого ущерба для своего здоровья. Это место очень нравилось ему. Проспав некоторое время, он проснулся. Его знобило. Озноб этот всякий раз прохватывал его в пещере, но был нестрашен: Бьяртур знал, как избавиться от него. Надо было встать, схватить валун обеими руками и поворачивать его до тех пор, пока не согреешься. Ночью приходилось вставать трижды и поворачивать камень по восемнадцать раз. Во всяком другом месте это считалось бы большим, неудобством, ибо валун весил не менее пятидесяти фунтов, но Бьяртуру казалось, что перевернуть валун пятьдесят четыре раза в течение одной ночи — самое естественное дело; ему вообще нравилось передвигать большие камни. Озноб как рукой снимало, он ложился и снова засыпал с узелком провизии под головой. Проснувшись в четвертый раз, он чувствовал себя отдохнувшим и бодрым, — в это время обычно уже начинало светать, — и немедленно отправлялся в горы, обыскивая все ущелья, а затем, согревшись ходьбой, садился на камень и ел кровяную колбасу.
Бьяртур перебрался через проход в горах и к обеду спустился в долину Рейкья. Земля здесь в некоторых местах теплая, и ее песчаная поверхность дымится, но горячих источников нет. Немного ниже тянутся пустоши, местами окрашенные в красный цвет железистой водой, и к ним спускаются с горных склонов луга, поросшие вереском и травой. Нередко сюда забираются овцы. На этот раз здесь не было ни одной живой твари, кроме птицы, названия которой Бьяртур не знал. Она поднялась с теплого местечка, где приютилась; вероятно, это была одна из тех птиц, которые живут возле горячих источников.
В самой долине было несколько целебных ключей, и Бьяртур направился к ним, чтобы вволю напиться. Он верил, что эта вода изгоняет из тела все вредные жидкости, очищает кровь и печень, предупреждает заболевания, и считал необходимым, по крайней мере, один раз в год напиться этой воды.
Бьяртур решил отправиться на восток, чтобы обыскать все известные ему ущелья, которые спускались к протекавшей на пустоши реке Йекуль, и переночевать в горной хижине на восточном краю пустоши. Путь предстоял далекий. Мороз был не сильный, но небо заволокло тучами. Попозже, днем, выпал густой снег. Бьяртур шел по западному берегу Йекули; по ту сторону реки уже тянулись пастбища другого округа. Овцы редко переходят эту реку — многоводную, глубокую, с сильным течением от самых истоков и до ледника. Но река делала много излучин, заросших кустарником, — здесь овцы часто прятались до глубокой зимы.
В долине, на пути между поселком и ледником, некогда стоял хутор. С давних пор в нем никто не жил, так как, по слухам, здесь водилась нечистая сила. Река текла быстро и теперь, в метель, казалась темной; она неслась с шумом, который был слышен издалека. За густой снежной завесой темнота была еще гуще, чем обычно. Снег падал большими белыми хлопьями и вскоре покрыл плотной пеленой всю землю. Идти стало труднее. Мороз крепчал, и казалось, что весь этот холод несет с собой замерзающая, быстро бегущая Йекуль.
Бьяртур понял, что в потемках бесполезно искать овцу. Пурга все усиливалась, ландшафт становился угрюмее. Он начал волноваться за своих ягнят, которые паслись дома и могли погибнуть, если их застигнет метель. Но вернуться сейчас домой через пустошь только затем, чтобы позаботиться о ягнятах, он считал неразумным, — наступает ночь, надвигается вьюга, а сам он устал от долгой ходьбы по горам. И он решил, что самое благоразумное держаться своего первоначального плана — идти левым берегом Йекули по направлению к горной хижине и там заночевать. Но человек не всегда знает, где он очутится в ближайшее время; иногда какая-то, казалось бы неправдоподобная, случайность разрушает самые точные расчеты. Так было в ту ночь и с Бьяртуром из Летней обители. Как раз когда он собрался пересечь одно из многочисленных ущелий, прорезавших склоны гор, он вдруг заметил несколько легконогих животных, прыгающих по краю ущелья, невдалеке от него. Они остановились у самого берега. Бьяртур увидел, что это олени — один самец и три самки. Некоторое время они топтались по берегу — самец у самой реки, а самки позади, как бы под его защитой; все повернулись рогами к ветру, задом к человеку, так как ветер дул с реки.
Бьяртур остановился на краю ущелья и стал внимательно рассматривать оленей. Они все время меняли положение, но так, что он видел их только сзади. Это были великолепные животные, очевидно еще совсем молодые. Бьяртур подумал, что ему как будто повезло. Неплохо бы поймать хоть одного оленя, лучше всего самца, так как, судя по размерам, в нем должно быть много мяса. Ведь оленина — самое лакомое блюдо из всех, что подаются на барский стол. Если даже Бьяртур не отыщет овцы, его вылазка оправдает себя, — стоит только поймать оленя. Но если он поймает самца, как его убить, чтобы кровь не вытекла на землю? Ведь из оленьей крови можно приготовить превосходную колбасу. Лучше всего было бы привести оленя домой живым. И Бьяртур стал шарить в карманах, чтобы достать два предмета, столь необходимых для путника: нож и кусок веревки. Он нашел и то и другое — толстый моток веревки и складной нож — и подумал про себя: «Теперь я наброшусь на самца и свалю его; проткну ему нос ножом, продену в отверстие веревку и сделаю из нее узду. Тогда будет нетрудно вести его за собой через пустошь, по крайней мере, до того места, которое легко заметить. Там я его привяжу и оставлю, а сам пойду в поселок за подмогой. Отсюда до Летней обители всего день пути для пешехода». Выработав план нападения, Бьяртур, согнувшись, стал красться через ущелье и вскоре подошел к оленям, стоявшим на узкой полоске земли между ущельем и рекой.
Он осторожно вскарабкался на край ущелья и увидел, что между ним и оленями не больше двенадцати футов. В нем заговорил инстинкт охотника, у него даже сильнее забилось сердце. Он вскарабкался еще выше по склону, до самого верха, медленно подкрался к самцу и, ступив на полшага вперед, набросился на него и схватил за один из рогов у самого основания. При неожиданном появлении человека животные вздрогнули, подняли голову, навострили уши. Самки галопом понеслись сквозь метель вниз к реке. Олень сначала хотел бежать с висевшим на его рогах Бьяртуром, но Бьяртур уперся, и олень не мог высвободиться; как он ни мотал головой, ему не удалось стряхнуть с себя человека. Вскоре Бьяртур заметил, что хватка его недостаточно крепка, — рога оленя как будто смазаны чем-то скользким, и ему не удержать их. Олень был слишком проворен, и Бьяртур не мог найти другой точки опоры. Под конец он даже начал сомневаться, удастся ли ему справиться с оленем, — ведь рога — опасное оружие, и если они вонзятся ему в кишки, это будет сомнительным удовольствием. Так началось единоборство между оленем и Бьяртуром. Однако олень явно находился в более выгодном положении, чем его противник. Он даже протащил Бьяртура по берегу на порядочное расстояние. Вдруг Бьяртур вспомнил прием, который научился применять к необъезженной лошади еще в детстве: побежать рядом, а затем вскочить ей на спину. Бьяртур так и сделал. В следующее мгновение он уже сидел верхом на олене, держась за его рога, — позже он рассказывал, что на легконогих оленях ездить верхом труднее, чем на любом другом из известных ему животных: он потратил немало сил, чтобы не свалиться на землю. Но эта прогулка верхом продолжалась недолго. Пробежав некоторое расстояние со своей неприятной ношей и не будучи в силах стряхнуть ее с себя, олень быстро сообразил, что надо решиться на самые отчаянные меры. И вот он совершает быстрый скачок в сторону, бросается в Йекуль и сразу выплывает на такую глубину, где ему легче плыть.
Да! Бьяртур отправился разыскивать овцу, а получилось из этого целое приключение: сидит он по пояс в воде в Йекули, и не на лошади, а на таком ретивом скакуне, на каком мчались самые знаменитые искатели приключений. Гордился ли Бьяртур этим приключением? Нет, ему это и в голову не приходило. У него не было досуга размышлять о своеобразии и необычности своего путешествия: все свое внимание он сосредоточил на том, чтобы сохранить равновесие и удержаться на спине оленя; изо всех сил вцепившись в рога оленя, он старался возможно крепче прижать ноги к его бокам. Бьяртур жадно глотал воздух, в глазах у него темнело. Некоторое время оленя относило течением вниз; казалось, что он и не думает выходить на берег. По другую сторону реки берег поднимался высокой кручей и лишь изредка был виден сквозь туман. Бьяртуру чудилось, что он несется на утлой лодке, без весел, посреди океана. Иногда течение захлестывало оленя, и тогда вода доходила Бьяртуру до подбородка; она была нестерпимо холодна. У Бьяртура закружилась голова, и он не знал, что произойдет раньше — потеряет ли он сознание, или олень нырнет в реку. И в том и в другом случае всему конец. Так они плыли по реке Йекуль.

Глава шестнадцатая

Наконец Бьяртур почувствовал, что олень собирается выйти из воды, и, осмотревшись, сообразил, что они держатся довольно близко к восточному берегу реки, всего на расстоянии нескольких локтей от закраины льда. Некоторое время они еще плыли вдоль обледенелого берега, который везде высился крутой стеной над скользкой ледяной кромкой, так что выбраться на него казалось невозможным. Бьяртур понял, что умнее всего будет выждать, пока олень приблизится к берегу, соскочить с его спины и сделать попытку выкарабкаться на лед: оставаться в холодной воде было уже невозможно. Но он отдавал себе полный отчет в том, что этот прыжок смертельно опасен. Наконец олень очутился на расстоянии локтя ото льда, и Бьяртур воспользовался случаем: выпустил рога и соскочил в воду. Здесь Бьяртур расстался с оленем. Больше он его не видел и с тех пор питал отвращение к этой породе животных.
Бывали минуты и тогда и позже, когда Бьяртуру казалось, что олень был не кто иной, как сам дьявол Колумкилли.
По краю ледяная полоса была некрепка, лед трещал под тяжестью Бьяртура, которого чуть не унесло вместе с отломившимися кусками. Но так как, по-видимому, ему было написано на роду еще пожить, то ему удалось уцепиться за более надежный лед и наконец выбраться из воды. Он весь дрожал, у него зуб на зуб пе попадал; на нем но было сухой нитки. Долго оставаться на этой узкой кромке льда было небезопасно, и Бьяртур старался поскорее подняться на берег. Это тоже было рискованно, так как крутой берег сильно обледенел, и если бы у Бьяртура соскользнула рука или нога, то конец мог быть только один. Так как Бьяртур ослабел после вынужденного купания, ему с большим трудом удалось вскарабкаться по крутому. И вот он стоит, цел и невредим, на восточном берегу Йекули — на пастбище, принадлежащем другому округу. Он снял свою куртку, отжал ее, затем начал кататься по снегу, чтобы обсушиться, и снег показался ему теплым по сравнению с водой Йекули. Время от времени он вставал и усердно размахивал руками, чтобы согреться. Вскоре он понял, какую шутку сыграл с ним олень, проволочив его по реке. Во-первых, Бьяртур лишился ночлега в горной хижине на западном берегу. Но это было не так важно, — больше его беспокоило то, что он вдруг очутился на восточном берегу Пекули, тогда как путь его пролегал по западному берегу. У Бьяртура была лишь одна возможность перебраться на другой берег реки: сделать большой крюк в противоположном от дома направлении и спуститься к парому. Но оттуда, по крайней мере, пятнадцать часов ходьбы до ближайшего хутора в долине Йекули. Даже если он будет шагать и днем и ночью, это приключение отнимет у него не меньше двух суток — это в такую-то погоду! А его ягнята еще не в загоне.
У Бьяртура ныло все тело, хотя он не хотел признаться себе в этом, а мокрая одежда плохо защищала бы его от мороза, если бы он решил закопаться в снег. По мере того как снежинки становились все более острыми и колючими, мороз крепчал. Снегу наметало все больше и больше. Его верхняя одежда так задубела, что холод не мог добраться до белья, пока он находился в движении. Ресницы и борода заиндевели. В узелке осталось полтора кружка кровяной колбасы, совершенно замерзшей. Палку он потерял. Не было видно ни зги. Тьма так сгустилась, что казалось, ее можно резать ножом. Ветер дул с востока, прямо в лицо. Бьяртур вновь и вновь спотыкался о кочки, проваливался в канавы, где снега намело почти по пояс. Снежинки носились вокруг Бьяртура, как зола по ветру. Одно было у него преимущество: сбиться с пути он уже не мог, так как слева от себя слышал тяжелый, угрюмый шум несущейся реки.
Чем хуже он себя чувствовал, тем сильнее ругался, и все время вспоминал о знаменитых битвах, которые воспеваются в римах старинных поэтов. Он беспрерывно бормотал сквозь зубы самые сильные строфы, особенно выделяя описания таких демонических героев, как Гримур и Андри. Долго ему казалось, что он сражается с Гримуром; ему чудилось, будто он уже давно воюет с этим проклятым дьяволом из Трольгама. Но теперь бой будет решающий. Он мысленно проследил весь отвратительный жизненный путь Гримура, начиная с того мгновения, когда гадалка Гроза застала его на берегу. Бледный от злости, он замышлял коварные козни.
Бьяртур описывал его словами скальдов — этого злобного демона, этого колдуна. Вот он рычит, по пояс уйдя в землю, изо рта у него пышет пламя. Человеку не под силу его одолеть.
К этому черту у Бьяртура не было ни малейшего сострадания. Каждый раз, когда Бьяртур падал в канаву, он не сдавался, а с удвоенной энергией выкарабкивался и шел дальше, стискивая зубы и осыпая проклятиями Гримура, его извергающую пламя пасть. Он твердо решил не успокаиваться, пока не загонит Гримура в самый далекий закоулок ада, пока не пронзит его мечом, пока тот не начнет извиваться в смертных судорогах под пляску земли и моря.
Вновь и вновь казалось ему, что он покончил с Гримуром, отправил его в ад и напутствует его бессмертными словами поэта. И все же на следующем привале метель снова с неослабевающей силой била в лицо Бьяртуру, она впивалась когтями в его глаза и лицо, злобно выла ему в уши и пыталась свалить его на землю. Борьба продолжалась, он бился один на один с чудовищем, которое так бушевало, что сотрясалась земля.
Нет, нет, не удастся этим дьяволам уйти от заслуженной кары. Кто когда-либо слышал, чтобы Гарек, или Хрольв Пешеход, или Берноут потерпели поражение в решающей битве? Точно так те никто не посмеет сказать, что Бьяртура из Летней обители одолели чудища, сколько бы раз он ни падал с кручи и ни скатывался в канаву. «Я буду бороться до последнего вздоха, как бы ни свирепствовал ветер!» Наконец он остановился и прислонился к ветру, как прислоняются к стене, но пи ветер, ни он не могли сдвинуть с места друг друга. Тогда Бьяртур решил лечь в снег и отдохнуть; он начал искать защищенное место в глубоком ущелье. Руками он вырыл себе углубление в сугробе, съежившись уселся в нем и стал сгребать снег, чтобы закрыть отверстие. Но снег был недостаточно плотный, он никак не держался, а у Бьяртура не было ничего под рукой. Получилось плохое убежище, снег тотчас же обвалился. Бьяртур не мог долго оставаться в сугробе — его пронизывал холод, он начал коченеть, все тело его застывало, и, что еще хуже, им овладевала сонливость, которой он не мог превозмочь, — тот заманчивый сон в снегу, который делает такой легкой смерть во время метели. Главное — не поддаваться искушению, которое манит нас в страну тепла и покоя. Обычно Бьяртур, чтобы не поддаться соблазну и не задремать на снегу, читал или пел во весь голос все непристойные стихи, какие он запомнил с детства, но обстановка не располагала к пению, и голос у него часто срывался, а сонливость продолжала окутывать его чувства и сознание туманной дымкой. Перед мысленным взором Бьяртура проходили образы людей, пережитое им самим и вычитанное в старинных поэмах, дымящаяся конина на большом блюде, блеющие овцы в овчарне, переодетый богатырь Берноут, легкомысленные пасторские дочки в шелковых чулках. И наконец он незаметно для себя растворился в другом человеке и превратился в Гримура Гордого, брата Ульвара Силача. Король, отец этих братьев, уже стариком женился на молодой королевне. Женщина, которой было скучно в постели по ночам, затосковала. Но вот однажды она обратила свой взор на королевича Гримура Гордого, затмевавшего всех мужчин в королевстве своей красотой, силой и мужеством. Молодую королеву охватила такая любовь к этому замечательному юноше, что она не могла ни есть, ни спать. Наконец она решила навестить Гримура в его спальне ночью. О старце-короле, отце Гримура, она говорила с ним зло и насмешливо:
Что пользы мне от королевства! — король обрек меня на девство, ворочается еле-еле старик бессильный на постели.
— Черт тебя побери! — крикнул Бьяртур. Он теперь стоял, выпрямившись в сугробе, оттолкнув от себя развратную королеву, несмотря на все ее искусные уловки. Слыханное ли дело, чтобы герои поэм решались на блуд, на прелюбодеяние. Ведь это всегда кончается тем, что они празднуют труса в битве. Все эти молодцы чувствуют себя великими героями в объятиях женщины, а в бою они последние трусы. Никогда никто не услышит о Бьяртуре из Летней обители, что он на поле битвы повернулся спиной к своим врагам, чтобы развлекаться с какой-нибудь дрянной королевой. Бьяртур рассердился. Он отчаянно барахтался в снегу и изо всех сил хлопал себя руками; он не успокоился до тех пор, пока пе превозмог той коварной истомы, когда тело просит блаженного покоя, зовет сдаться, сложить оружие.
Некоторое время Бьяртур продолжал двигаться, чтобы согреться, и наконец засунул себе под одежду кружок замерзшей кровяной колбасы. Он согрел ее на своем теле и, зажав в кулак, стал есть во мраке беспощадной зимней ночи, со снегом в виде приправы.
Это была бесконечно длинная ночь. Редко приходилось ему читать так много стихов в течение одной ночи. Он прочел все стихи своего отца, все старинные поэмы, известные ему, все собственные искусно сложенные песни — те, что можно читать взад и вперед, на сорок восемь ладов, — целую серию непристойных куплетов, один псалом, которому его научила мать, и все те шуточные стихотворения, которые испокон веков были известны в тех краях, — о старостах, купцах и судьях. Время от времени он вылезал из сугроба и хлопал себя по груди и плечам, пока не начинал задыхаться.
Он так боялся замерзнуть, что решил покинуть свой сугроб. Должно быть, утро уже приближалось, и мало радости было провести целый день в снегу, без пищи, вдали от человеческого жилья. Он снова пустился в путь. Сначала он шагал, подняв голову и держась против ветра, но, взобравшись на перевал над ущельем, уже не мог устоять на ногах и стал продвигаться ползком, на четвереньках, скатываясь по каменистым склонам в ущелья и овраги. На нем уже не было рукавиц, и пальцы у него совершенно онемели.
Следующей ночью, когда жители Бруна, ближайшего хутора в долине Йекули, давно спали, — вьюга свирепствовала уже больше суток, — случилось, что хозяйка проснулась от шума возле окна — какого-то стона и стука. Она разбудила мужа, и они решили, что это стучит разумное существо, хотя на таком отдаленном хуторе меньше всего можно было ожидать гостей в пургу. Человек это или дьявол? Хозяева накинули на себя одежду и с лампой в руках пошли к дверям. Когда они открыли наружную дверь, к их ногам с сугроба свалился человек, — если его можно было назвать человеком; закованный в ледяной панцирь, он вкатился к ним, как снежный ком, и лицо его было покрыто коркой льда. Весь в снегу, он сел на корточки, прислонился к стенке и голова его бессильно упала на грудь, — будто какое-то чудище загнало его в эту дверь, потеряв надежду окончательно доконать его. Свет лампы падал на гостя. Он тяжело дышал, из груди вырывались хриплые стоны; он пытался откашляться и сплюнуть. Хозяин спросил у гостя, кто он и откуда пришел. Человек попытался подняться и назвал свое имя: Бьяртур из Летней обители. К этому времени сын хозяина тоже встал. Отец и сын хотели отвести гостя в комнату, но он отказался от помощи.
— Я сам пойду, — сказал он.
Бьяртур лег поперек кровати хозяйского сына и сначала не отвечал на вопросы, только что-то бормотал, как пьяный, и пыхтел, как пыхтит бык, прежде чем замычать. Наконец он проговорил:
— Я хочу пить.
Хозяйка подала ему миску молока, литра в полтора. Бьяртур сказал:
— Большое тебе спасибо, мать.
Это была пожилая женщина. Лампа в ее руках, молоко, которое она поднесла ему, — все напомнило ему мать. Теплыми руками она счистила лед с его бороды и бровей, стянула с него задубевшую одежду, умело отыскала отмороженные места, — пальцы на его руках и ногах были совершенно бесчувственными, а обмерзшая кожа горела. Однако особых повреждений как будто не оказалось. Когда его ледяной панцирь растаял, он улегся нагишом в теплую i постель мальчика и с головой укрылся периной; редко он чувствовал себя так хорошо. Когда женщина вышла, чтобы приготовить еду, отец и сын подсели к гостю, растерянно глядя на него, будто не веря в это диковинное явление и не зная, что сказать. Наконец заговорил гость. Он спросил из-под перины хриплым голосом:
— Овец с пастбища убрали?
Хозяева ответили, что овцы уже в овчарне, и сами спросили его, как это он очутился здесь, на пустоши, в такую убийственную для человека погоду?
— Для человека? — сварливо спросил Бьяртур. — Подумаешь, какая важность! Мне всегда казалось, что главное — овцы.
Они продолжали расспрашивать его.
— Я, знаете ли, отправился на пустошь ради собственного удовольствия — поискать одну из своих ярок. Вот я и поднялся на перевал.
Немного помолчав, он прибавил:
— Здорово задувало сегодня.
— В прошлую ночь было не лучше, — сказали они. — Ну и погодка! Настоящий ураган!
— Да, — согласился Бьяртур. — И прошлой ночью было ветрено.
Хозяева спросили, где он ночевал, и Бьяртур ответил:
— В снегу.
Особенно им хотелось узнать, как он перебрался через Йекуль. Но об этом Бьяртур не хотел говорить.
— Хорошего мало, когда в такую погоду ягнята еще на пастбище, — угрюмо сказал он.
Они ответили, что на его месте не стали бы заботиться об овцах, а благодарили бы создателя, что он остался жив.
— Сразу видно, — ответил Бьяртур, — что вы люди зажиточные. А я еще только борюсь за свою самостоятельность. Восемнадцать лет я проработал, чтобы обзавестись этим маленьким стадом, и если оно погибнет под снегом, то уж лучше мне самому там погибнуть.
Когда женщина принесла ему ужин в постель, он наелся до отвала, откинулся на подушку и тут же заснул. Раздался громкий храп.

Глава семнадцатая
Возвращение домой

На пятый день под вечер Бьяртур перебрался через болото. Он был удручен, считал свой поход позорно неудачным; об участи оставшихся на пастбище овец думал то с надеждой, то со страхом. В довершение всего он не видел на хуторе даже маленького огонька, который приветствовал бы его возвращение. Дом был занесен, никто не отгреб снег от окна и дверей. В сугробе не было лаза. Труба не дымилась. Он добрался до дома, очистил окно от снега и крикнул:
— Роза, подай мне лопату через дверь.
В комнате отчаянно завыла собака. Это был единственный ответ на его слова. Бьяртур продолжал звать жену. Собака прыгнула на окно и стала царапать лапой по стеклу. Бьяртуру пришло на ум, что, может быть, жена заболела. Ему стало не по себе, он стремительно ринулся к сугробу, завалившему дверь, и изо всех сил стал руками разгребать снег. Это была трудная работа, но наконец ему удалось освободить дверь настолько, что он мог пролезть сквозь щель.
Когда Бьяртур поднялся по лестнице, собака вскочила как бешеная и бросилась к нему с таким воем, будто ей наступили на хвост. В эту пору рано темнеет. В комнате царила кромешная тьма. Окна были засыпаны снегом. Бьяртуру пришлось двигаться ощупью. Он еще не сделал и шага по полу, как его нога натолкнулась на какой-то мешок. Он выругался — как обычно, когда спотыкался.
— Что за черт!
Бьяртур долго искал спички, и когда наконец нашел их, оказалось, что лампа выгорела, стекло почернело от копоти. Когда он заправил лампу и фитиль впитал в себя масло, он сразу увидел, что случилось: споткнулся он, оказывается, о свою жену. Она лежала на полу без признаков жизни, в луже застывшей крови. Видно, она поднялась для какой-то надобности с постели, но у нее не хватило сил опять добраться до нее, и она упала. В руках у нее было мокрое от крови полотенце. Глядя на труп, Бьяртур понял, что произошло. Когда он окинул взглядом постель, собака вдруг скормила, и он увидел, что из-под ее брюха выглядывает крошечное желтое личико, с закрытыми глазками, сморщенное, как у старика. По этому личику проходила слабая судорожная дрожь; изредка нечистое маленькое существо издавало чуть слышный писк или хрип.
Собака старалась прикрыть маленькое тельце, которое она шили ни свое попечение и которому отдала единственное, что у нее было, — тепло своего голодного, отощавшего, грязного тела. Когда Бьяртур подошел ближе, чтобы посмотреть на маленькое существо, собака оскалила зубы, будто этим хотела показать, что хозяин не имеет на него никаких прав. Мать, перерезав пуповину, закутала свое бедное дитя в какую-то шерстяную тряпку. Она, видно, поднялась с постели, чтобы приготовить воду и выкупать новорожденного; на плите стояла кастрюля с водой, давно остывшей, так как огонь потух. Но благодаря теплу собаки в этом детском тельце еще тлела искорка жизни.
Бьяртур поднял с пола труп жены и положил его на пустую кровать, стоявшую напротив супружеской. Ему стоило немалых усилий выпрямить тело Розы, так как оно закоченело в том положении, в каком она умерла. Руки упрямо отказывались лечь на груди крест-накрест, помутневшие глаза не хотели закрываться, особенно правый, косящий: все то же упрямство. Но еще труднее ему казалось разжечь искру жизни, оставшуюся в теле новорожденного младенца, — что было гораздо важнее. Он, этот самостоятельный человек, был озадачен. Здесь требовались опытные руки, скорее всего, женские, сам он даже не смел прикоснуться к этому тельцу. Неужели ему придется звать на выручку чужих? Последний его наказ жене был не искать помощи у чужих — ведь для самостоятельного человека это то же самое, что сдаться на милость злейшего врага. И теперь ему, Бьяртуру из Летней обители, придется самому претерпеть это унижение. Он твердо решил уплатить все, что с него спросят.

Глава восемнадцатая
Утиредсмири

— Куда только меня не заносило в последние дни! — проворчал себе под нос Бьяртур из Летней обители, стучась вечером в дверь кухни на Утиредсмири.
— Ну, вот и ты наконец, — сказал работник, открывший ему дверь; он был в одних носках и держал кусок только что свалянного, еще дымившегося сукна; в Редсмири процветали ремесла. — Мы уже думали, что ты умер.
— Умирать я не собирался, — сказал Бьяртур. — Я ходил искать овцу.
— Да ты что, спятил? — спросил работник.
— У меня пропала в горах овечка.
— Похоже на тебя — бросить здесь, внизу, всех своих овец и подняться в горы за одним ягненком.
— Что ж, может быть, я и оплошал, но ведь в Библии написано, что одна овца, найденная в горах, дороже, чем сто на хуторе, — сказал Бьяртур, у которого была слабость к тем библейским изречениям, где речь шла об овцах. — Да и недаром ведь живешь рядом с богатыми: авось в непогоду выручат.
Так и оказалось: в тот вечер, когда разгулялась метель, редсмирские пастухи забрали овец Бьяртура вместе со своими. Староста приказал им отвести всю отару в Летнюю обитель на следующее же утро и выяснить, не случилось ли чего с Бьяртуром.
— Овцу-то ты нашел?
— Я, черт возьми, не видел на пустоши ни единой живой твари, если не считать птички над горячим источником к югу от Блауфьедля, — сказал Бьяртур. — Ну, а как ягнята? К сену привыкают?
— Да, принюхиваются понемногу, — сказал работник и обнадежил Бьяртура: пусть не беспокоится, его ягнята скоро научатся управляться с сеном.
Так они болтали, пока в дверях не появилась экономка будни: она узнала по голосу хозяина Летней обители и пригласила его в кухню. Не хочет ли он поесть каши или, может быть, конины, спросила она. Бьяртур соскоблил с себя снег перочинным ножиком и отряхнул шапку о дверной косяк. Кухня была большая, она же служила и людской. Работники занимались каждый своим делом — кто валял сукно, кто обрабатывал конский волос; девушки возились с шерстью. Собаки растянулись на полу. Все здесь были старыми знакомыми Бьяртура, даже собаки. Бьяртур был очень голоден. Работники говорили о неожиданной пурге и о том, как она отразится на овцах.
— Зима, видно, будет лютая, если уже теперь, задолго до рождества, завернули такие холода..
— Как Роза?
— Гм… — пробормотал Бьяртур, у которого рот был полон каши. — Ну и ветер хлестал на восточном берегу Йекули, хоть случалось мне бродить по пустоши и не в такую метелицу.
— На восточном берегу? — удивленно спросили работники. — Так мы тебе и поверили, что ты был на том берегу Йекули.
— А почему бы и нет? Ведь реку можно перейти вброд, даже на пустоши, не все же такие домоседы, как вы.
— Как же ты шатаешься в непогоду по пустоши, когда бедная Роза, говорят, в таком положении?.. — сказала жалостливая экономка.
— Не суй свой нос в чужие дела, Гудни, — с презрительной усмешкой ответил Бьяртур. — Я сам себе хозяин. Разве ты этого не знаешь? — И on бросил кость одной из собак. — А как хозяйка, уже легла?
Жена старосты приплыла из внутренних покоев, статная, дородная, пышногрудая. Она испытующе посмотрела на Бьяртура сквозь очки, как бы вделанные в толстые румяные щеки, улыбаясь своей холодной, надменной улыбкой — улыбкой, создававшей, несмотря на все ее высокие идеалы и уменье слагать стихи, прочную стену между поэтессой и теми, чье благополучие меньше всего связано с романтикой.
Бьяртур вежливо поблагодарил ее за кашу и конину.
— Ты вряд ли послал за мной, чтобы поблагодарить за ложку каши, — сказала фру, не упоминая о конине.
— Нет, конечно, — ответил Бьяртур. — Мне хотелось бы попросить тебя об одной маленькой услуге. Видишь ли… Нельзя ли нам поговорить с глазу на глаз?.. Я, знаешь, должен еще поблагодарить тебя и твоего мужа за овец. Спасибо, что ваши работники подобрали их, пока я был в горах.
Хозяйка сказала, что он ведь хорошо знаком с порядками на этом хуторе и ему известно, что уход за животными ее не касается, этим занимаются другие.
— Знаю, — сказал Бьяртур. — Я решил прийти за овцами завтра. Думается мне, что они не объедят старосту. А если весной ему не хватит сена — что ж, долг платежом красен, пусть возьмет у меня.
— Ты бы лучше рассказал мне, как поживает дорогая Роза.
— Вот в том-то и загвоздка. Для этого я и послал за тобой. У меня к тебе дело, хотя и пустяковое.
Фру посмотрела на Бьяртура: у нее явилось подозрение, что он ее о чем-то попросит, — и ее душа мгновенно умчалась от него, как звезда, в холодные бесконечные пространства; здесь же, на земле, осталась только застывшая улыбка.
— Я надеюсь, что и муж может слышать наш разговор? Ради твоего же блага, — решительно сказала фру.
— Да нет, — сказал Бьяртур, — староста такими пустяками не занимается.
Фру повела Бьяртура в комнату старосты, самую маленькую в этом большом доме. Супруги уже давно отказались от общего ложа, и фру спала со своей младшей дочерью Одур. Каморка старосты напоминала убогое жилище, в каком обычно ютится какой-нибудь несчастный иждивенец прихода, с той только разницей, что одна степа была занята книжной полкой, загроможденной томами правительственных распоряжений в черных переплетах; на корешках белели наклейки с указанием года. Кровать, сколоченная из неструганых досок, была прибита к стене, как у бедняков, и покрыта старым одеялом из некрашеной шерсти. На полу стояла синяя фаянсовая плевательница в форме песочных часов; над кроватью висела самодельная полка, и на ней пылились разрисованная миска, грубая глиняная чашка и баночка с мазью от ломоты в костях; у стены стоял маленький самодельный столик из неструганого дерева, на нем — вполне современный письменный прибор, а под окном — большой ящик. К столу было придвинуто старое, потертое кресло без чехла, перевязанное веревками там., где лопнули пружины. На стене висели ярко раскрашенное изображение Христа, портрет русского царя Николая и календарь, на котором была напечатана фамилия купца из Вика.
Староста Йоун лежал на постели, заложив руки под голову. Очки сползли у него на самый кончик носа — он только что читал газету. Староста поздоровался с гостем, издав какой-то неопределенный звук через нос; рот он боялся открыть, чтобы не вылилась драгоценная табачная жижа. Староста усвоил привычку долго жевать один и тот же кусок табака, чтобы извлечь возможно больше сока из каждого волоконца. Одет он был почти нищенски — в бесформенную заплатанную куртку, всю в пятнах, застегнутую у ворота английской булавкой; к тому же она сейчас была выпачкана землей, и к ней пристали клочки шерсти — признак того, что он только что побывал в овчарне. Штаны, такие поношенные, что ткань вокруг заплаты расползлась и висела бахромой, были заправлены в коричневые шерстяные чулки, а стоптанные башмаки из лошадиной кожи сильно воняли, подтверждая предположение, что он недавно обошел все овчарни. Бьяртур из Летней обители казался куда более представительным, чем этот староста.
Неужели не было никаких примет, которые отличали бы старосту от неотесанного крестьянина? Такие приметы были. Несмотря на его нищенский вид, не могло быть никакого сомнения в том, что этот человек стоит выше других и вершит чужие судьбы. Он сжимал губы, чтобы не выпустить струю табачной жижи: да, он своего не упустит — выжмет сок до последней капли из всего, что попадет к нему в руки. Необыкновенно ясные, жесткие, холодные серые глаза, правильные черты верхней части лица, широкий лоб под шапкой густых темных волос, начавших седеть только на висках, резко очерченные челюсти и подбородок, бледный цвет лица — признак сидячей жизни, и в особенности тонкие, красивой формы руки, белые и мягкие, несмотря на явную их запущенность, — все это указывало на сильную натуру, более сложную, чем у тех, кто вынужден собственным трудом добывать себе скудное пропитание.
Бьяртур протянул руку своему бывшему хозяину, и староста, Как обычно, не говоря ни слова, подал ему два пальца, а остальные три крепко зажал в кулак. За двадцать лет знакомства со старостой Бьяртур выработал особые приемы обращения с ним. Эти приемы вытекали из подневольного положения, в котором находился Бьяртур, вынужденный постоянно обороняться от подозрительного хозяина, — такое положение со временем превращается в страстную жажду отстаивать свое право перед сильным и переходит в борьбу, которая долгие годы ведется с неослабевающим напряжением. О том, чтобы идти на примирение, в таких случаях и речи быть не может.
Жена старосты попросила гостя присесть на ящик, тут же заметив, что сидеть в кресле никто, кроме старосты, не умеет.
— Тьфу! — с негодованием сказал Бьяртур. — Зачем мне сидеть? У меня будет достаточно времени сидеть, когда я состарюсь, — И прибавил — Я только что говорил хозяйке, милый Йоун, что если зимой тебе не хватит сена, из-за того что твои работники приютили моих овец на две ночи, то ты можешь получить у меня целый воз весной.
Староста осторожно приподнял голову с подушки, чтобы табачная жижа не потекла ни внутрь, ни наружу, и ответил, почти не открывая рта:
— Заботься о собственных делах, парень.
В этом самодовольном и соболезнующем тоне, хотя он и не был открыто оскорбительным, Бьяртуру всегда слышалось, что его относят к последним подонкам человечества, что ему вменяют в вину какое-то преступление, — именно этот тон разжигал его воинственность, стремление к свободе, дух самостоятельности.
— Заботиться о своих делах? Да, будь уверен, я позабочусь о своих делах. Пока еще я ничего не должен тебе, старина, кроме того, что следует по нашему уговору.
Жена старосты предложила Бьяртуру приступить к делу сразу, если он собирается поговорить с ними, — ведь время уже позднее.
Бьяртур уселся на ящике, как ему было предложено в самом начале, произнес: «Гм», — слегка почесал затылок и скорчил гримасу.
— Дело в том… — начал он, покосившись на хозяйку, как обычно, когда собирался нащупать почву. — Дело вот в чем. У меня в горах пропала овца.
Наступила долгая пауза, и фру посмотрела на него сквозь очки. Потеряв терпение, она спросила:
— Ну и что дальше?
Бьяртур вынул свою табакерку и насыпал на ладонь щепоть.
— Звали ее Гудлбрау, — сказал он. — Прошлой весной ей исполнился год, бедняге. Замечательное животное. Похожа была на вашего Гедлира, это порода пастора Гудмундура. Я всегда стоял за эту породу. Хорошие овцы! Я оставил Гудлбрау жене для утешения и развлечения, когда отправился в первый поход. Овечка сбежала, но при облаве ее почему-то не нашли. Тогда я сказал себе: не лучше ли тебе самому отправиться на юг через пустошь и поискать маленькую Гудлбрау? Мало ли овец я нашел на юге в горах, уже после облавы, и притом для других, как вам хорошо известно; и не далее чем в прошлом году.
Староста продолжал вопросительно смотреть на него; он никак не догадывался, куда клонит Бьяртур.
— Так вот, значит, отправился я на юг, через пустошь, побывал наверху, на Блауфьедле, в долине Рейкья и затем еще пошел на восток, через Йекуль.
— На восток? Через Йекуль? — удивленно спросила фру.
— Не стоило бы об этом говорить, найди я там какую-нибудь живность. Но, черт меня побери, кроме птички, — она была, видно, из тех, что живут на горячих ключах, — я не видел ни одной живой твари, не считая оленя, которого я не причисляю к животным. На этот поход у меня ушло ровным счетом пять дней и четыре ночи. И что, вы думаете, я застал по возвращении сегодня вечером?
Супруги не могли отгадать эту загадку, да и неохота им было ломать голову. Жена старосты предложила Бьяртуру рассказать наконец, что же случилось.
— Н-да, ты ведь так ценишь поэзию, так я хочу прочитать тебе стишки, — пустяк, который сам собой пришел мне в голову, когда я увидел, что творится на моем чердаке.
И Бьяртур прочитал стихи, делая ударение, по своей привычке, на внутренней рифме:
Овечки я найти не смог —
с мороза околела;
у печки я нашел цветок,
а роза облетела.

Староста медленно повернул голову в сторону Бьяртура и вопросительно поднял брови. Открыть рот и произнести какие-нибудь слова он все еще остерегался. Зато жена старосты спросила:
— Надеюсь, это не следует понимать так, что с Розой стряслась какая-нибудь беда?
— Не могу сказать, стряслась ли с ней беда. Как посмотреть. Но на моей земле она уже не живет.
— Наша Роза? — взволнованно спросила фру. — Ты говоришь, что Роза умерла? Такая молодая женщина?
Бьяртур тщательно втянул в себя понюшку, поднял глаза, слезившиеся от табака, и гордо сказал:
— Да. И умерла в одиночестве.
Услышав эту новость, староста поднялся, спустил ноги на пол и сел на край кровати, все еще продолжая жевать свою жвачку: он считал, что еще не время выплюнуть драгоценный сок.
— Но это еще не самое худшее, — сказал Бьяртур философски. — Смерть — это тот долг, который мы все заплатим, даже вы от него не отвертитесь. На это у всех хватит уменья. Зато так называемая жизнь не всегда нам по средствам… Новая жизнь то и дело появляется на свет, и глупо допытываться об отце, хотя в некоторых случаях интересно знать, кто обязан заботиться о ребенке. И поверьте мне, что не по поводу смерти жены я пришел сюда, — ведь ее уже не воскресишь — но ради бедняжки, которая еле дышит под брюхом у собаки, я пришел к тебе, уважаемая фру. Мне надо… Я хочу кое о чем спросить тебя.
— В чем, собственно говоря, дело, милейший? — спросила фру, и ее улыбка была так же холодна, как и глаза за стеклами очков.
А староста нагнулся над плевательницей и одной струей выпустил слюну до последней капли. Кусок табаку, лежавший во рту, он засунул кончиком языка за щеку, вскинул очки на переносицу и посмотрел на гостя пронзительным взглядом.
— Хотела бы я знать, на что ты намекаешь? — продолжала поэтесса. — Если ты говоришь, что твоя жена умерла от родов и что ребенок жив, скажи это просто, без обиняков. Мы постараемся помочь тебе, как мы помогли многим другим, не думая о плате. Но одного мы требуем: чтобы ни ты и никто другой не являлся сюда с какими-то странными намеками, бросающими тень на меня и на мой дом.
Староста, увидев, что жена взяла это дело в свои руки, успокоился и начал зевать; как всегда, когда у него не было табачной жижи во рту, на него нападала сонливость, взгляд его блуждал, ему становилось скучно. Зато фру не успокоилась, пока Бьяртур не рассеял ее опасения. Да, Бьяртур пришел не за тем, чтобы установить, кто отец ребенка, ожидавшего его в Летней обители.
— Я лучше умею говорить о ягнятах, чем о детях, уважаемая фру, — сказал он извиняющимся тоном. — Но я пришел спросить у тебя, не следует ли, по-твоему, дать несколько капель теплого молока этой крошке, если только она доживет до утра? Я, конечно, заплачу столько, сколько вы потребуете.
Когда недоразумение выяснилось, фру заявила, что ее самая большая и последняя радость в жизни, даже в эти тяжелые времена состоит в том, чтобы подать руку помощи слабому, укрепить немощного, поддержать просыпающуюся жизнь. Сердце ее целиком принадлежит крестьянину, не только в радости, но и в горе.

Глава девятнадцатая
Жизнь

Жена старосты не ограничилась пустыми обещаниями — в тот же вечер она послала в Летнюю обитель свою экономку Гудни, которая отправилась в путь верхом, в сопровождении Бьяртура. Она захватила с собой молоко в бутылках, примус и пеленки для новорожденного. Бьяртур шел впереди и протаптывал тропку для лошади.
Зловоние — это первое, что отметила Гудни в Летней обители. В овчарне земляные стены отдавали сыростью, пахло испорченной соленой рыбой. Наверху в нос ударял трупный запах и чад от лампы, — фитиль опять высох, и огонек, догорая, чуть-чуть мерцал. Экономка отдала распоряжение проветрить комнату, прикрыла распростертый на кровати труп одеялом и подошла к ребенку. Собака не хотела отдавать его, — сама голодная и иссохшая, она заслоняла новорожденного своим телом, как мать, но никто и не подумал оценить ее преданность. Она даже порывалась укусить экономку. Пришлось взять за шиворот воющую собаку и выкинуть ее на лестницу. Теперь ребенок уже не проявлял никаких признаков жизни. Гудни поворачивала его во все стороны, опускала головой вниз, отнесла его к двери и выставила наружу, лицом против ветра, — но все напрасно: маленькое сморщенное существо, явившееся на свет незваным и нежеланным, казалось, уже потеряло мужество и охоту отстаивать свои права в этом мире.
Экономке, овдовевшей в молодости, не хотелось верить, что ребенок умер. Она хорошо знала, что значит рожать на хуторе, в горах, под вой метели. Гудни поставила на примус кастрюлю с водой — второй раз уже кипятили воду для новорожденного. Когда вода согрелась, женщина выкупала младенца, погрузила все тельце в теплую воду, так что торчал только один носик, и на некоторое время оставила его лежать. Бьяртур спросил, не собирается ли она сварить ребенка, но Гудни даже не слышала его вопроса. Жизнь к новорожденному не возвращалась. Тогда Гудни подняла младенца за ножку и стала вращать его в воздухе головой вниз. Бьяртур забеспокоился. Он внимательно следил за всем происходящим, и ему казалось, что пора перестать мучить ребенка, — он решил просить пощады для этой крошки.
— Ты что, хочешь вывихнуть ей бедро, чертовка?
Тогда Гудни, только сейчас, по-видимому, заметившая его присутствие, сказала:
— Убирайся. Я запрещаю тебе входить сюда, пока не позову. Бьяртура впервые выгоняли из собственного дома. При иных обстоятельствах он возражал бы против такой нелепицы и попытался бы вбить в голову Гудни, что ничего ей не должен, но теперь он, как побитая собака, покорно ушел той же дорогой, что и Титла, стараясь сделать это незаметно. Он не знал, чем ему заняться в потемках. Он был изнурен всеми пережитыми мытарствами и чувствовал себя таким несамостоятельным, таким лишним на этом свете. Ему даже думалось, что живые, по сути дела, иногда скорее могут оказаться лишними, нежели мертвые. Вытащив из стога охапку сена, он разостлал его на полу и улегся, как пес. Все же он, наконец, у себя дома.
Утром Бьяртура разбудил детский плач. Когда он поднялся наверх, экономка сидела на его супружеской кровати с младенцем на коленях. Она расстегнула кофту, чтобы теплом своей груди согреть ребенка; а против нее на кровати лежала мертвая жена Бьяртура, мать новорожденного. Гудни завернула в тряпочку клочок шерсти и приладила эту соску к горлышку бутылки: она учила ребенка сосать. Бьяртур остановился среди комнаты и смущенно смотрел на эту сцену, — в нем было задето чувство стыдливости; но потом его бородатое обветренное лицо и воспалившиеся на ветру глаза осветились улыбкой.
— Вот твоя дочь. Цела и невредима! — сказала Гудни, гордясь тем, что пробудила жизнь в этой малютке.
— На то похоже, — сказал Бьяртур. — Бедняжка!
Он с удивлением рассматривал слабое, хрупкое создание, лежавшее на коленях у Гудни.
— Нельзя же было ожидать, что она сразу станет на ноги, — произнес он, почти извиняясь. — До чего, скажите на милость, жалок человек, когда видишь его, как он есть!
— Ах ты, малютка, — сказала экономка, ласково гладя ребенка. — Какое имя придумает тебе отец?
— Ну, уж так или иначе, а отцом я ей буду, этой крошке, и она получит красивое имя.
Гудни промолчала; она сунула ребенку в рот соску и начала баюкать его. Бьяртур некоторое время смотрел на них, что-то про себя обдумывая, наконец решительно произнес:
— Ну, все в порядке, — и дотронулся до детского личика своей сильной заскорузлой рукой, повергшей во прах самого дьявола.
— Ей будет дано имя Ауста Соуллилья.
Он гордился тем, что у этой крошки нет никого на белом свете, кроме него, п твердо решил делить с ней и горе и радость.
— И больше об этом говорить не будем, — сказал он как бы про себя.
Хлопот у него был полон рот. Овцы еще оставались в Утиредсмири. Надо было позаботиться о похоронах, о гробе, о пасторе, о носильщиках, о поездке в город, о поминках.
— Я вот что хотел сказать, милая Гудни: не поможешь ли ты мне замесить тесто? Надо испечь пирог для поминок. Положи туда изюм и те большие черные штучки — сливы, или как вы их там называете. Экономию не наводи. Я заплачу. Оладий напеки столько, чтобы все могли вволю наесться. А кофе — самый крепкий, черный как деготь. Я не желаю, чтобы на поминках моей жены гостей потчевали какой-нибудь бурдой.

Глава двадцатая
Хлопоты

Все считали непреложной истиной, что в Летней обители вновь бесчинствует привидение, и Гудни, чтобы не оставаться там одной, послала за работницей. О смерти Розы возникли таинственные слухи, чем дальше от Летней обители — тем таинственнее. Все принимали эти слухи на веру — ведь пустынная местность, где стоял хутор, исстари пользовалась дурной славой. Раз в первый же год жизни на хуторе приключилась такая беда, то и дальнейших событий все ждали с большой опаской. Председатель приходского совета, повстречавшись с Бьяртуром в поселке, в разговоре с ним как бы между прочим заметил, что у него-де в любое время может освободиться место работника, а также намекнул, что трудности, ожидающие Бьяртура на хуторе, рано или поздно могут отразиться на всем приходе. Бьяртур уже вдовец, с грудным младенцем на руках, — и что же дальше? Поговаривают, что можно было бы упросить хозяев Утиредсмири взять на воспитание ребенка, даже без обычной платы, но с тем условием, что земля будет им возвращена.
— Я бы сказал, что это называется дешево отделаться.
Бьяртур подумал, что если хозяева Редсмири обратились к нему с предложением, пусть даже окольным путем, то на это, видно, есть причины.
— Может статься, — сказал он, — что вы, начальство, называете это дешево отделаться — послать своих детей на воспитание в Утиредсмири. А по-моему, это совсем не дешево. Я ведь сам был на воспитании у редсмирцев целых восемнадцать лет. А теперь я человек самостоятельный, свободный подданный нашей страны, я выполняю свой долг перед людьми и богом, так уж сам буду воспитывать своих детей, а не отдавать их на воспитание в Редсмири.
— Может ведь случиться и так, — сказал председатель приходского совета, — что ты, при всем желании, не сможешь разделаться с долгами, особенно ясли тебе придется нанять работниц, чтобы косить траву на пустоши. И что же останется тогда от твоей самостоятельности? А с другой стороны, в услужении тебе жилось бы прекрасно.
— Восемнадцать лет мне понадобилось, чтобы собрать стадо и добиться права на покупку земли. Я построил себе дворец — пусть не королевский из мрамора и порфира, но все же дворец, и на таком фундаменте, который закладывался восемнадцать лет. Пока я не должен ни приходу, ни купцу и выплачиваю старосте взносы за свою землю — мой дом такой же дворец, как твой или старосты. Мне никогда не было дела до детей старосты, и я не подымал шума из-за того, чье имя они носят. Но зато я требую, чтобы и староста не совал свой нос в мои дела и оставил в покое моего ребенка, как бы я его ни окрестил. Передай привет ему и всем остальным.
В тот же день Бьяртур отправился в Стадур к пастору, которого уважал за великолепную породу овец, выведенных им в приходе. Бьяртура попросили пройти в комнату, насквозь прокуренную; там пастор большими шагами расхаживал взад и вперед, занятый подготовкой к проповеди и своей хозяйственной отчетностью; он останавливался очень редко и садился еще реже. Это был седой тучный старик, с сизым носом, сварливый и деловитый, он вечно куда-то торопился и напускал на себя важный вид. Пастор происходил из старинного знатного рода. В молодости у него был приход на юге, но большую часть своей жизни он прожил здесь. Время шло, и пастор стал состоятельным человеком и рачительным хозяином, хотя в присутствии крестьян всегда презрительно отзывался о земных благах и скрывал свои познания в сельском хозяйстве. Пастор вообще был скуп на слова, как большинство людей, у которых много дела; он считал вздором все, что говорил его собеседник, был строг в суждениях и обо всем имел собственное мнение, от которого отступался, как только другие соглашались с ним. К людям пастор относился крайне недоверчиво, от него редко можно было услышать хороший отзыв о ком бы то ни было, кроме датской королевской фамилии, которую он наделял всевозможными талантами и добродетелями, особенно принцессу Августу; ее портрет висел в его рабочем кабинете. Эта принцесса давным-давно умерла. Пастор невысоко ценил нравственность своих прихожан, и если говорил о ней, то туманно, обиняками. Он предполагал, что за время его пребывания в приходе здесь совершилось много тайных преступлений. По общему мнению, пастор Гудмундур никогда не отказывал в помощи попавшим в беду. Ему одинаково невтерпеж было слушать, когда кого-нибудь ругали или хвалили. Обычно он с большой серьезностью говорил о религии с людьми, не твердыми в вере. Но когда он беседовал с верующими, его речи не отличались особым благочестием. Проповеди его казались бессвязными, иногда совершенно непонятными, и прихожане не очень-то доверяли тому, чему учил их пастор Гудмундур.
— А, ты опять шатаешься по хуторам? — сказал пастор своим обычным сварливым тоном и, проносясь мимо Бьяртура с молниеносной скоростью, подал ему руку. На ходу он усердно попыхивал трубкой, так что дым стлался над его головой, как облако пыли над скачущей лошадью.
— Разве у меня есть такая привычка — шататься по хуторам? — спросил Бьяртур. — Но я не стану скрывать, что был в поселке и встречался с председателем приходского совета.
— Тьфу, председатель приходского совета, — презрительно сказал пастор и, пробегая мимо печки, плюнул в ведро с углем.
— Потолковали мы с ним. И я спросил себя: в ком из нас двоих больше любви к свободе? Вот я и надумал завернуть к пастору.
— К свободе? — переспросил пастор; он остановился и пристально взглянул на Бьяртура своими маленькими глазками, требуя объяснения.
— Я разумею свободу для бедняков.
— По-моему, свобода не нужна пи богачам, ни беднякам, — торопливо заметил пастор и помчался дальше.
— Видишь ли, — сказал Бьяртур, — между мной и приходским советом та разница, что я всегда требовал свободы, они же хотят всякого пригнуть к земле.
— Нет никакой свободы, кроме той, которая дана нам Спасителем, пострадавшим за нас, — сказал пастор скороговоркой, безразличным тоном, как нетерпеливый купец, заявляющий какому-нибудь малозначительному покупателю, что у него нет никакой другой материи, кроме парусины. — Дело обстоит так, как написано у древних. — И он привел цитату на каком-то иностранном языке, а затем спросил: — Что такое свобода? Да, я так и знал, что ты сам об этом понятия не имеешь. Не подумай, будто я возражаю против того, что ты живешь на собственном хуторе в горах, это для тебя самое подходящее место. Как говорят древние… — Тут последовала еще одна цитата на каком-то непонятном языке.
— Я не буду спорить с тобой о древнееврейском языке, мой дорогой пастор, — сказал Бьяртур. — Мне все равно, что говорят другие, но сдается мне, что в овцах я разбираюсь не хуже любого. Я знаю, что твои бараны принесли большую пользу в этих краях.
— Будь они прокляты! — сказал пастор на ходу. — Большую пользу? Да — тем, кто поклоняется собственной утробе и гордится тем, чего надо стыдиться.
— Гм, помнится мне, что в Библии овцы называются божьими агнцами.
— Нет, это не так, — ответил пастор. — Я отрицаю, что овца в Библии названа божьим агнцем. Я не говорю, что овцы не созданы богом, но я решительно отрицаю, будто бог к овцам благосклоннее, чем к другим животным. — Помолчав, он прибавил с оттенком упрека: — Гнаться за овцами по горам и пустоши — к чему это? Какой в этом смысл?
— Скажу тебе начистоту, что если говорить откровенно, от сердца, то мы с тобой не очень расходимся во мнениях насчет овец. Гораздо меньше, чем можно ожидать от такого неуча, как я. Правду говоря, пастор Гудмундур, зашел я к тебе для того, чтобы потолковать об одной вещи, которую я долго обдумывал и даже во сне видел. Я хочу спросить у тебя… не продашь ли ты мне по осени одного из твоих барашков. С божьей помощью я заплачу за него наличными. И во всяком случае, я, с божьей помощью, сделаю перечисление на твой счет у купца.
Бьяртур изо всех сил пытался найти золотую середину между благочестием и служением «собственной утробе» для того, чтобы не дать пастору повода к нападкам. Но это не помогло. Пастора никакими увертками нельзя было умаслить.
— Перечисление? — раздраженно спросил он. — Я не хочу никаких перечислений с бога на дьявола. Договорись с моим старшим работником.
— Я бы не хотел разговаривать с твоим работником раньше, чем договорюсь с тобой.
— Если хочешь кофе, — сказал пастор, — то лучше скажи сразу. Но водки у меня нет, бог мне свидетель.
— Я никогда еще не выплевывал кофе, даже без водки. Таких, как я, которым пришлось прожить жизнь без водки, очень много.
Пастор вышел в кухню распорядиться насчет кофе. Через некоторое время он вернулся, продолжая непрерывно дымить так, что вокруг его головы собрались густые клубы дыма.
— Ты получишь только цикорий, — сказал пастор. — Кстати говоря, я что-то раньше никогда не замечал, чтобы ты заботился о спасении души. Все вы слоняетесь в горах не только по беспечности, — нет, вы закоснели в грехе. И еще думаете, что вам ничего не стоит обвести людей вокруг пальца.
Одна из нарядных дочерей пастора внесла большой медный кофейник с ароматным кофе, разрисованные фарфоровые чашки, пирожные нескольких сортов, сахар и сливки. Дочка пастора поблагодарила Бьяртура за сердечный прием, который она и ее друзья встретили в Летней обители: она еще не забыла стихов, которые он сочинил прошлым летом. Она даже прочла их в честь Бьяртура. Пастор нехотя прислушивался к ним и что-то бормотал про себя.
— Тьфу, — сказал он. — Все это одна пачкотня, ведь на латинский язык этого не переведешь. Уходи, Гунса, тебе нечего здесь делать.
Как только девушка вышла, пастор нагнулся и открыл ящик письменного стола, сильно закашлявшись от табачного дыма. Он достал флягу, наполненную до самого горлышка водкой, и почти со злобой налил целый стакан в кофейник, а затем разлил кофе по чашкам. Бьяртур ни слова не сказал из уважения к пастору и к водке. Они принялись пить кофе. После третьей чашки Бьяртур начал потеть.
— Пей, дружище, — сказал пастор. — Для чего же женщины угощают тебя кофе в такую погоду?
— Я уже выхлебал три чашки, — вежливо сказал Бьяртур.
— Ну, не знаю, я никогда не пью меньше тридцати в день, — ответил пастор, продолжая наливать кофе то в чашку Бьяртура, то в свою, пока они не выпили по шесть чашек каждый, опорожнив весь кофейник. У Бьяртура со лба и висков капали крупные капли пота. Он рассматривал роспись на чашках и обронил замечание:
— Недурны собой эти бездельницы. — Он имел в виду японочек, изображенных на чашках. — Я знаю, что немало воды утечет, пока и в Летней обители появятся чашки с такими улыбающимися девицами. И вот, дорогой пастор, — сказал он, отирая пот рукавом, — в какую я попал передрягу… Жена моя, та самая, с которой ты нас обвенчал весной, недавно умерла.
— Как это случилось? — подозрительно спросил пастор. — Я ведь здесь ни при чем.
— Конечно, ни при чем. Не это я хотел сказать, — ответил Бьяртур, полностью снимая с пастора ответственность за все происшедшее. — Она умерла естественной смертью, видно, от потери крови. Я хорошо понимаю, как это все случилось. Но куда делась Гудлбрау, годовалая ярка, той породы, что ты вывел… Вот это уму непостижимо! Она была привязана на выгоне и исчезла. Это случилось осенью, во время первой облавы… Я оставил ее с покойной женой, чтобы той было веселее…
— Ничего я об этом не могу сказать, — холодно ответил пастор. — Я-то ведь овец не краду; и прошу тебя: не путай меня в такие дела.
— Надо мне вообще что-нибудь надумать, — рассудительно сказал Бьяртур. — По крайней мере, насчет жены.
— Я тут же могу посватать тебе другую. Девушка — мягкая как воск, делает все, что ей говорят. Но с ней мать — старая ведьма. Так что соображай, на что идешь. Старуха знает наизусть весь псалтырь.
— Но я все же думаю раньше похоронить эту, — скромно сказал Бьяртур.
— Ох, терпеть я не могу похорон, — заметил пастор.
— Дело в том, что никто не хочет оставаться на хуторе, пока не похоронена покойница. Ведь глупости людской, суеверию нет конца.
— Вы могли бы временно, до весны, сами похоронить ее. Я даже не подумаю подняться в такую погоду на высокую гору. Я изможденный старик, от рождения слабогрудый, и может даже статься, что у меня рак печени. Да и не доказано еще, какой смертью умерла твоя жена. Вы-то, жители долины, всегда можете отговориться тем, что ваши жены отправились на тот свет, пока вы гоняли овец по горам. Я же знаю, что женщины нуждаются в уходе не меньше, чем овцы. Я бы мог порассказать всякую всячину о многих и многих смертях в этой округе… за эти тридцать лет, что прошли с тех пор, как меня занесла сюда нелегкая. И я доказал бы это, если бы не жалел своих прихожан. К тому же я слишком стар и слаб, чтобы связываться с нашими гнилыми властями. Ведь крупных воров, поджигателей, убийц они никогда и пальцем не тронут.
— Но все же ты хоронил и тех, кто умер более странной смертью, чем моя Роза.
— Да, пожалуй что так, — тяжело вздохнул пастор. — Но я же смертельно болен.
— Ведь я всего-навсего прошу тебя прийти в Редсмири в субботу, если погода будет сносная.
— В редсмирской церкви сломалась лопата, ей-богу, — сказал пастор, придумывая всевозможные отговорки. — Я не ручаюсь за участь покойницы — ни в Судный день, ни в будущей жизни, — если вместо лопаты будет какой-то несчастный обломок. И ты, верно, потребуешь от меня, чтобы я сказал несколько слов. Но я не понимаю, зачем держать речь о покойнице в такую погоду? К тому же много не скажешь.
— Длинной речи и не требуется, — сказал Бьяртур.
— Может быть, речь скажет редсмирская старуха? — предложил пастор. — Говорила же она весной, почему же ей не говорить осенью?
— Не стану от тебя скрывать, — ответил Бьяртур, — что нет у меня доверия к ее речам. И скажу я тебе, что, может быть, все сложилось бы гораздо лучше, если бы весной речь произнес ты, хотя, по правде говоря, я вообще не верю никаким речам, и меньше всего длинным.
— Но если уж я буду говорить, то скажу длинную речь, — ответил пастор. — Ведь когда начинаешь высказываться, то конца нет тому, о чем следовало бы поговорить, — об отношениях людей друг к другу, к приходу…
— Как смотреть на это. Некоторые думают, что чем меньше слов, тем меньше ответственности. Но мне, впрочем, все равно, о чем ты будешь говорить, лишь бы только не сказал ничего плохого. Главное, чтобы речь была произнесена пастором в положенное время, на положенном месте. А то еще пойдут толки, начнут чесать языки, скажут, что я-де не мог позволить себе заказать речь, — а я такой обиды не стерплю, пока могу называться самостоятельным человеком. Жена моя тоже была самостоятельной женщиной.
— Сколько же ты можешь заплатить за эту речь?
— Да… На этот счет хотелось бы мне с тобой договориться. Я такого мнения, что мне еще причитается с тебя речь — с весны-то. Сдается мне, что я мог бы сейчас получить ее. Это было бы не слишком рано.
— Нет, — решительно ответил пастор. — Не стану я произносить речь о жене, которая с мужем только и прожила что одно лето, и вдруг взяла да умерла. Благодари бога, что я не дал хода этому делу. Мы поступим лучше: бесплатно я произнесу свадебную речь. Но говорить похоронную речь вместо свадебной — этого я не хочу. На такую сделку я не пойду.
— Думается мне, дорогой пастор, что и по случаю похорон я имею законное право на речь. Если Роза не дожила до седых волос, то она все же была мне женой, и хорошей женой, как полагается христианке.
— Разве она была христианкой? — сердито спросил пастор; он не любил слушать похвал кому бы то ни было.
— Да, — сказал Бьяртур; впрочем, он готов был пойти на некоторые уступки, чтобы задобрить пастора. — Может быть, не совсем, но на свой лад она была христианкой.
— Это уж совсем ново, что люди в этих местах стали истинными христианами, — запальчиво сказал пастор. — В Рангарвальском округе — вот где был благочестивый народ. На каждом втором хуторе можно было найти хоть одного святого или пророка. Здесь же я тридцать лет прожил в изгнании и за все это время ни разу не видел подлинно христианских чувств, искреннего покаяния перед богом. Одни лишь преступления, ужасные преступления… Четырнадцать убийств, брошенные дети, а уж о вытравлении плода я и не говорю.
— Ну, об этом мне ничего неизвестно. Знаю я одно: жена моя была хорошая женщина. В душе она верила в бога и людей, хотя и не выставляла этого напоказ. Если ты намерен сказать о ней речь, то уж скажи что-нибудь хорошее, ибо я свою жену очень ценил.
Такт запрещал пастору Гудмундуру опровергнуть эту преувеличенную похвалу простой женщине, которая прожила с мужем всего лишь одно лето и умерла. Он ограничился тем, что указал красноречивым и назидательным жестом на портрет принцессы Августы:
— Если ты хочешь видеть особу, которая могла бы служить образцом женщины, принцессы и человека, то вот она — перед тобой. И не плохо будет, если вы об этом подумаете, вы, жалкие людишки. Вы же всегда считали ниже своего достоинства склонять свою вшивую голову перед благостью святого духа, хотя вы стоите ступенью ниже, чем собственные ваши овцы, которые по вашей милости мрут от голода и от глистов каждую весну, дарованную вам богом. А вот детей короля Христиана будили каждое утро в шесть часов, в любую погоду, чтобы они вступали в общение со Спасителем. Молились они во дворцовой часовне, молились до тех пор, пока у дворцового священника от голода не сводило судорогой горло. Вот оно как.
Тут Бьяртур не мог удержаться от смеха.
— Ха-ха-ха! Это похоже на случай с собакой в Редсмири: она никак не могла оторваться от конины.
— Что такое? — спросил пастор серьезно; от удивления и недоумения он даже остановился с открытым ртом, высоко подняв брови.
— Дело было так, — сказал Бьяртур. — В Редсмири жил один парень из города — нестоящий парнишка, на уме у него были одни каверзы. Он задумал подружиться со всеми собаками во дворе, в том числе и с моей. Я всегда любил собак, а это был на редкость преданный пес. И умный. Ха-ха-ха.
— Я не понимаю тебя, — сказал пастор, все еще неподвижно стоявший в той же позе.
— Не удивительно, — ответил, смеясь, Бьяртур. — Я тоже понял только тогда, когда у собаки пошли горлом куски конины величиной с кулак. Вот какие дела!.. Этот чертов парень всю зиму умудрялся красть в кухне конину, чтобы ввести в соблазн собак.
— Мне тошно слушать это! — крикнул пастор. — Ради всего святого, убирайся.
— Хорошо, дорогой пастор, — серьезно сказал Бьяртур. — Никто ведь не отвечает за свои мысли. Я надеюсь, от этого никому не будет вреда. Большое спасибо за кофе. Я давно не пил такого вкусного. Значит, договорились насчет осеннего барашка и всего прочего?
— Надеюсь, я еще до весны умру. Умру и избавлюсь от всего этого сброда. Прощай.
Но Бьяртур вовсе не хотел так расставаться с пастором. Оп переминался с ноги на ногу и наконец набрался храбрости:
— Что я хотел сказать, пастор Гудмундур. Если я правильно расслышал, ты упомянул об одной женщине, скорее даже о двух.
— Что такое? — раздраженно спросил пастор. — Ты хочешь взять их к себе? Не думай только, что я так уж спешу избавиться от них.
— Что это за люди?
— Живут между небом и землей, милостями господними, а раньше жили на север от пустоши Сандгил, — это в том приходе, что приписан к моему. Отец ее умер от какой-то внутренней болезни. Все, что у них было, — это семнадцать тощих овец, кой-какой старый домашний скарб и две дряхлые клячи, которых они привели сюда осенью. Да, это все. Они убиты горем. Старик держал хутор сорок лет и не сумел ничего отложить про черный день. Уж очень плохо родила там земля.
— Гм! Значит, у них есть клочок земли? — спросил Бьяртур.
— Да, земля у них есть, — ответил пастор и, внезапно повернувшись к двери, открыл ее и крикнул: — Сейчас же пришлите сюда Финну и старуху Халберу. Здесь есть человек, который хочет взять их к себе.
Через некоторое время в дверную щель протиснулись две женщины. Мать вязала на ходу. Это была старуха в светло-коричневом чепце; брови у нее были высоко подняты, как это нередко бывает у замкнутых людей. Она не подняла глаз, а смотрела, тряся головой, только искоса, как будто поглядывая на кончик своего носа. Дочь была женщина лет сорока, неуклюжая, кривобокая. Но ее лицо скрашивало выражение мягкости и нежности, которого не хватало ее матери. Обе остановились почти у самого порога, близко друг к другу, так что дверь невозможно было закрыть.
Старуха продолжала вязать, а дочь смотрела на мужчин большими глазами, в которых светилась надежда. По-видимому, она когда-то отморозила себе щеки, и на них осталась синеватая краснота. У нее явно было в эту минуту сердцебиение.
— Вот человек, который намерен снять с нас тяжелый крест, — сказал пастор. — Он хочет взять вас к себе. У него только что умерла жена, бог этому свидетель. Он совершенно убит горем.
— Да, понятно. Бедняга! — пробормотала старуха, не поднимая глаз, а дочь Финна с глубоким сочувствием смотрела на этого несчастного человека.
— Если я не ошибаюсь, это мать и дочь из Урдарселя, вдова покойного Тоурарина и его дочь, — сказал Бьяртур, подавая руку обеим женщинам и сердечно благодаря их за гостеприимство, оказанное ему лет пять тому назад, осенью, когда он ловил в горах овец старосты. Да, он хорошо помнят своего друга Тоурарина, этого славного, дельного человека. Никто не умел так ловко обращаться с больными овцами, как он; уж скорее он оставил бы своих домашних без сахара и кофе, чем ягнят без жевательного табака. Кажется, он метил своих овец, надрезая правое и левое ухо до самого хряща. И еще ему вспоминается, что у Тоурарина была светло-коричневая собака, редкостная, — она видела в темноте так же, как при дневном свете, и была чуть ли не ясновидящая. Трудно достать такого пса.
Все было правильно. Финна сияла от благодарности. Она была глубоко тронута тем, что гость так хорошо запомнил виденное. Сама-то она помнила все происшедшее в тот день так ясно, будто это было вчера. Ведь у них побывал ни более и ни менее как скотник из Редсмири. Не так уж часто у них ночевали гости, а еще реже — из барских поместий. Мать и дочь тогда шептались о том, что нелегко угодить человеку, явившемуся из Утиредсмири, ведь он привык к хорошей жизни. Что бы такое придумать? Халбера предложила испечь лепешки на тлеющих угольках, а дочь сказала: «Да нет, неужели ты думаешь, что он будет есть лепешки, испеченные на торфе? Он-то, человек из Утиредсмири!»
— Ты помнишь, мама?
Но старуха ответила, что она все забыла. Она ничего не помнит — ни прошедшего, ни настоящего. Помнит только то время, когда росла на юге, и несколько псалмов. Она стала такая дряхлая, и если бы этот божий человек, пастор, не сжалился над ними, когда всемогущий прибрал к себе Тоурарина…
— Разве я не говорил вам, что Бьяртур из Летней обители хочет взять вас к себе? — нетерпеливо перебил ее пастор. — Он весной купил прекрасную землю в долине. Это поселенец нового типа: он решил ввести у себя те новшества, о которых все рассуждают в альтинге и пишут в столичных газетах.
— Я не очень считаюсь с тем, что пишут в столичных газетах, но я уверен, что уж если кто ценит свободу и хочет стать самостоятельным человеком, тому Летняя обитель сулит хорошее будущее.
Старуха сказала хриплым голосом:
— Дорогой Бьяртур, в мое время вряд ли поверили бы, что твоя жена умерла своей смертью. Уже давным-давно об этом холме и овечьем загоне идет дурная слава, так рассказывали мне старожилы.
— Тьфу! — сказал пастор в сердцах. — В Урдарселе тоже было полно всяких чудовищ. Дважды я заблудился там на горе, и оба раза в ясную погоду, в воскресный день. Бог мне свидетель!
— Да, иногда бывали всякие видения перед тем, как к нам приезжали некоторые гости. Но зато соседи у нас были хорошие — все сорок лет, что я там прожила. Это знает бог и люди.
— Мать хочет сказать, что у нас никогда не было никаких привидений — разве только перед приездом некоторых гостей, — сказала дочь в пояснение. — Зато у нас были хорошие знакомые на пустоши, которые часто помогали нам.
— Ну, какие уж там хорошие, раз они не значатся в церковных книгах.
— А все же мы с ними выпили немало чашек кофе. Беседовали, мечтали, — сказала дочь. — И сахар там не экономили.
— Да, там нас неплохо угощали: и кофе был, и всякая снедь, — подтвердила старуха с достоинством.
Пастор все ходил по комнате и сердито фыркал. Бьяртур же заметил, что в природе есть много странного.
— Вполне можно поверить, что существуют аульвы, даже если они и не значатся в церковных книгах. Они никому не делают вреда, скорее даже добро, но считать, что есть привидения и нечистая сила, глупо и вряд ли подобает христианину — это, по-моему, остатки папского суеверия.
Бьяртур всячески старался убедить женщин, что им незачем бояться нечистой силы.

Глава двадцать первая
Носильщики

В субботу утром на дороге к хутору показались носильщики со своими собаками. Их было четверо, все старые друзья: Король гор, Эйнар из Упдирхлида — скальд, Оулавюр из Истадаля — любитель невероятного и сверхъестественного; и, наконец, отец умершей — старый Тоурдур из Нидуркота. Они шли не рядом, а на большом расстоянии друг от друга, будто случайно очутились на одной дороге. Первым прибыл на хутор Король гор, другие, поодиночке, — следом за ним, и позади всех — Тоурдур из Нидуркота. Все они оделись по-праздничному и заправили штаны в чулки.
На Блауфьедле лежал глубокий снежный покров. Стоял трескучий мороз. Начиналась поземка. Овец в эту пору уже кормили в овчарне.
Бьяртур был не из тех, кто дает волю своему горю; он с царским радушием приветствовал своих гостей:
— Прошу пожаловать в мои палаты, друзья. Мороз здорово пробирает, но я вас утешу: женщины уже варят кофе.
Гости достали ножи и принялись соскабливать с себя снег.
— Да, погода неважная, — заметил Тоурдур. — Снег какой-то липкий, пристает к подошвам.
Старик, кряхтя, уселся у наружной двери; кости у него так сильно хрустели, что казалось, они вот-вот рассыплются. Он весь съежился. Лицо у него посинело, жидкая бороденка висела сосульками, веки были красные, а радужная оболочка от старости совсем выцвела.
Гроб стоял на полу посреди овчарни, на пластине дерна. Он весь был в клочьях шерсти, — они прилипли к смолистому дереву, когда овцы ринулись наружу, чтобы напиться воды из проруби в ручье.
Старик коснулся гроба синими узловатыми руками, как бы пробуя, прочен ли он; а может быть, это была ласка… Он осторожно и тщательно очистил дерево от приставшей к нему шерсти. Одна часть овчарни была выделена для овцематок, а другая разгорожена пополам — для ягнят и для лошади. Запах лошадиной мочи забивал все остальные запахи, так как сток был в неисправности. На чердаке хлопотали две женщины: одна смотрела за малюткой, другая возилась с огнем; они чисто выскоблили пол и потолок. Собак не пустили в дом из уважения к покойнице. Вообще же мужчины вели себя, как обычно, и вопрос о погоде обсуждали не менее оживленно и деловито, чем всегда: рожок с нюхательным табаком переходил из рук в руки. Эйнар из Ундирхлида передал Бьяртуру соответствующее случаю поминальное стихотворение, написанное на скомканном клочке бумаги, Бьяртур, скорчив насмешливую гримасу, прочел заглавие, — он не одобрял направления, которого держался его друг в поэзии; повертев бумажку в руках, он равнодушно сунул ее за стропила. Старик из Нидуркота вытирал красные глаза платком, покрытым табачными пятнами. Когда гости пришли к выводу, что зюйд-вест, видно, задул надолго, Тоурдур высказал мнение, что он продержится всю зиму, и больше в разговоре не участвовал: он был в том возрасте, когда человек уже теряет всякую веру в погоду. У него ничего не осталось в жизни, кроме лачуги возле мельницы, но он не озлобился — ему просто было трудно говорить: как только он собирался открыть рот, к горлу подкатывал какой-то ком. У Тоурдура был странный вид, будто он вот-вот захихикает, точно слабоумный; его лицо, казалось, треснуло изнутри и может распасться на куски при малейшем напряжении, даже при самом обычном замечании о погоде.
Оулавюр сказал, что за дождливым летом идет морозная зима; оно и понятно: ведь в природе сырость и сухость уравновешивают друг друга. Король гор заметил, что раз холода начались так рано, то к рождеству будет оттепель и мягкая погода продержится долго, как это случилось однажды зимой, шесть лет тому назад. Он вообще уверен, что, как ни рано ударили морозы, зима будет умеренная и незачем прежде времени горевать.
Эйнар заявил, что он обычно определяет погоду по предчувствиям и снам. Чует он, что зима будет суровая и сено надо расходовать бережно. Но зато можно ждать хорошей весны: он видел во сне цветущую девушку с юга, правда, она была довольно далеко.
— Ну, когда снятся женщины, ничего хорошего не жди, — сказал Бьяртур, отказываясь обольщаться ложными надеждами. — На женщин нельзя положиться и наяву, а уж во сне и говорить нечего.
— Но если вообще верить снам, — заметил Эйнар, — так те, в которых снятся женщины, не хуже других.
— Еще бы! — вмешалась экономка из Редсмири. — Как это пе полагаться на женщин? Стыдно ему говорить такие вещи, когда его жена лежит в гробу.
— Давайте забудем на время сны, — сказал Король гор, который всегда был готов мирить этих двух выдающихся скальдов. — Помните, о чем мы говорили, когда собрались здесь осенью? Скажу вам, пока не забыл, что я получил от Финсена новое лекарство. Я передал ему жалобы местных жителей и твои, Бьяртур, — и он выписал нам особенное лекарство — специальное. Теперь уж он головой ручается, что это снадобье избавит собак не только от ленточных глистов, но основательно прочистит им и кровь и нервы.
Все заметили, что это очень кстати. Лиса — большое зло, а глисты и того хуже. Каждый из них может рассказать о своей собаке одно и то же; глисты ни одной не пощадили. И люди и животные в опасности. Все просили Короля гор положить этому конец.
— Да, конечно, вы скоро получите от меня циркуляр, как в прошлые годы. Хотелось бы мне провести лечение во время выборов в альтинг, — тогда вы возьмете с собой на выборы своих собак, с тем чтобы уж заодно сделать и то и другое. Для хуторянина, у которого нет помощников, очень важно сразу провернуть два дела.
— А как с помощником собачьего лекаря? — спросил Оулавюр из Истадаля, мечтавший, как и многие другие, о жирном кусочке и почете, которые принесла бы ему эта должность. — Не говорил ли ты осенью, что окружной судья почти что уже порешил назначить помощника в наш округ?
— Как тебе сказать, — важно ответил Король гор. — Времена-то тяжелые, так под силу ли округу взять на себя расходы? И еще, знаешь ли, сдается мне, что, если назначат помощника в наш приход, пока я занимаюсь этим делом, это уже будет недоверие, — и не только ко мне, но и к доктору Финсену, и даже, пожалуй, к правительству, которое снабжает нас лекарствами. Мне-то что, я только был бы рад уступить место другому. Я так и сказал судье: либо я откажусь от этой должности, либо целиком за нее отвечаю.
— Я всегда говорил, — сказал Оулавюр, не слишком разочарованный. — Если бы на лекарство с самого начала не пожалели науки, собаки были бы в порядке.
— Как я уже сказал, — ответил Король гор, — лекарствами снабжают нас власти.
— Уж власти-то нас, конечно, не надуют, — поспешил вставить старик из Нидуркота, полный беспричинного доверия.
— Правильно, — продолжал Король гор. — Я придерживаюсь такого мнения, что власти наши — те, что были у нас в последние годы, — действовали на благо народу. А в альтинге у нас был отличный представитель. Ведь доктор всегда готов делать для нас все — как врач, как человек, как депутат.
Наступила маленькая пауза; мужчины задумчиво опустили глаза и смотрели на свои широкие огрубелые руки, чувствуя, что разговор перейдет на политику.
— Сдается мне, что кое-кто смотрит на это дело по-другому, — возразил Эйнар. — Одно ясно: кто не торгует с купцом во Фьорде, тот не будет голосовать за фьордского кандидата.
— Да, все мы знаем нашего старосту, — сказал Бьяртур. — Он готов купить даже правительство, если бы оно продавалось, и перепродать его с барышом, если бы только нашелся покупатель.
Экономка, хлопотавшая возле плиты, прошептала:
— Стыд и срам слушать, как он говорит о своем благодетеле, почти что приемном отце! Не удивительно, что за такими людьми беда бежит по пятам.
Было совершенно ясно, что политические взгляды Эйнара нельзя признать здравыми, и Король гор решил вывести его на правильный путь.
— Скажи на милость, Эйнар, присылал ли тебе когда-нибудь Финсен счет за те лекарства, которые получила в свое время твоя покойная мать?
Эйнар вынужден был согласиться, что он еще должен врачу чуть ли не за двести пузырьков.
— Да, еще немного, и уж можно бы купить корову, — сказал Король гор.
Эйнар вдруг осекся: ведь ему пришлось заложить корову и половину своих овец, чтобы заплатить долг старосте. Кончилось тем, что он сказал: «Корова есть корова, лекарство есть лекарство, а правительство — правительство». Вообще же он думает на следующих выборах отсидеться дома.
Когда заговорили о политике, Оулавюр из Истадаля слушал рассеянно; он был совершенно равнодушен к этой теме. Ребенок проснулся, начал плакать, и экономка встала, чтобы покачать его. Оулавюр был из тех людей, что не перестают дивиться крохотным
— Как подумаешь об этом, так ум за разум заходит: вдруг появляется новое маленькое тельце, новая душа. Откуда все это пришло и почему? Я частенько об этом задумываюсь, и днем и ночью. А ведь насколько было бы проще, если бы одни и те же люди жили бы себе да жили, — тогда, может быть, еще можно было бы надеяться, что простой человек когда-нибудь доживет до хорошей жизни.
Но даже экономка из Редсмири не могла, или не хотела, разобраться в этом вопросе. И Оулавюр из Истадаля продолжал:
— Говорят, что новорожденный младенец, если его пустить в воду, поплывет, — вот что меня больше всего удивляет. Ты когда-нибудь пробовала, Гудни?
Нет, экономка никогда не делала таких попыток и сухо посоветовала Оулавюру держать свои сведения при себе. Если бы ему вздумалось испробовать их на собственных детях, то как еще на это посмотрят люди. Оулавюр ответил, что пусть она не беспокоится: он, Оулавюр, не очень-то любит возиться с грудными младенцами.
— Но мне не раз доводилось топить щенят, — прибавил он, — и я могу вам рассказать на этот счет интересные вещи. Я отрезал им голову на берегу реки своим карманным ножом и затем бросал тело в реку. И что же вы думаете? Плывет такое тело или нет?
Этот вопрос отвлек внимание всех собравшихся от рассуждений о политике и о выдвижении двух кандидатов — одного из Фьорда, другого из Вика. Женщины считали, что щенки, разумеется, шли ко дну. Эйнар предполагал, что они, может быть, и держались на воде. Король гор высказал мнение, что они плавали под водой.
— Да нет, — ответил Оулавюр, гордясь тем, что он переключил мысли всех присутствующих на научную тему. — Скажу я вам, они плавают точно так же, как обыкновенные живые собаки с головой и со всем, что полагается. Вот провалиться мне!..
— Много есть непонятного, — вставил Бьяртур, — кто же против этого будет спорить. Вот, к примеру, что я вам расскажу, хотите — верьте, хотите — нет. Случилось это с моим покойным отцом в молодости, когда он стоял возле хутора, на откосе, у самой днери дома. Собирался он зарезать теленка и, зажав его между лог, как обыкновенно, перерезал ему глотку. И спрошу я вас, как спросил Оулавюр, что, по-вашему, сделал теленок?
Нее гости заранее сдались, за исключением Оулавюра, которого выручила склонность к научному мышлению, и он ответил:
— Мне думается, что теленок без головы прыгнул прямо на выгон.
— Молодец, Оулавюр, — сказал Бьяртур. — Ты почти отгадал, но не совсем. Дело в том, что в долине Рейкья, у самого хутора, был горячий источник и в нем плес глубиной по пояс, там стирали белье и разные вещи, даже шерсть. И представьте себе, теленок без головы выскочил у отца из рук, пустился вниз по склону и угодил прямо в источник.
— Ну откуда же мне было знать, что у вас под холмом горячий источник, — не без обиды в голосе вставил Оулавюр.
По как раз в эту минуту принесли долгожданный кофе, и поучительный разговор о чудесах природы окончился. Кофе был вкусный — такого кофе никому не пришлось бы стыдиться, даже людям, занимающим высокое положение в обществе. От такого кофе ударяет в пот.
— Пейте, друзья, пейте!
А к кофе были поданы толстые ломти рождественского пирога с крупными изюминками, жирный хворост и оладьи, густо посыпанные сахаром.
— Кушайте, друзья, кушайте!
Мужчины жадно набросились на лакомства. К черту все эти споры и мнения. Они молча пили чашку за чашкой, слышались только чавканье, хруст, хлопанье и громкое сопенье, когда они нюхали табак.
— Может быть, не скоро мне придется опять угощать вас, — сказал Бьяртур из Летней обители.
Наконец они до отвала наелись и напились, утерли губы тыльной стороной руки или рукавом. Стало тихо. Это была та особая тишина, которая рано или поздно наступает на похоронах. Гости лишь изредка прочищали себе глотки, покашливая, как в церкви, и бессмысленно таращили глаза.
— А панихиды здесь, дома, не будет?
— Нет, — сказал Бьяртур, — мне не удалось уговорить этого идола-пастора подняться сюда. Все какие-то чертовы причуды… Впрочем, не все ли равно.
— Матери хотелось, чтобы при выносе пели что-нибудь божественное, — робко сказал старик. — Я взял с собой псалтырь.
— К чему это, дорогой Тоурдур? — спросил Бьяртур.
— Это было наше дитя. Христианское дитя, — грустно ответил Тоурдур.
Когда Бьяртур увидел, какое значение отец придавал этой церемонии, он уступил.
Блеси стояла под седлом, привязанная к дверному косяку. Это была тяжелая лошадь, с длинной мордой; она время от времени подергивала нижней губой, пофыркивала, будто разговаривая сама с собой, и прядала ушами. События, происходившие в доме, казалось, отражались в ее выразительных глазах. Собака, поджав хвост и дрожа всем телом, выла под лестницей.
Овцы уже возвращались с водопоя домой; некоторые протискивались мимо лошади в овчарню; и, подойдя к кормушкам, тыкались в них носом и разочарованно блеяли, видя, что они пусты. Все больше овец входило в овчарню; их ждало то же разочарование. Другие кучками стояли за дверью и вызывающе смотрели на чужих собак. Казалось, что это толпятся провожающие; это придавало похоронам впечатление многолюдности, участия, которое так много значит в подобные дни среди снегов, покрывающих пустошь, среди замерзших болот.
Все собрались вокруг гроба. Старый Тоурдур из Нидуркота вынул псалтырь своей жены, завернутый в носовой платок, и начал отыскивать место, где была загнута страница.
— Нет ли здесь кого-нибудь с хорошим голосом, чтобы начать?
Книга переходила из рук в руки, но никто не знал мелодии. Все присутствующие редко бывали в церкви и забыли, на какой мотив поют псалмы. Книга вернулась к старику, и он сам стал пробовать голос.
Одна овца, глядя на него, громко заблеяла. И вот старик запел над своим любимым ребенком. Он пел двадцать пятый псалом, где говорится, как вынесли покрытого ранами Христа, чтобы упокоить его. Тоурдур все это знал наизусть и пел, не глядя в книгу, тусклым, хриплым голосом; правильно передать мелодию он не умел и все время сбивался с тона. Все присутствующие поняли, что он фальшивит.
Лошадь навострила уши и зафыркала; собака все время вторила пению жутким воем, как будто ее мучили; овцы, оставшиеся без корма, продолжали блеять и снаружи и в овчарне.
Старик пропел последнюю строфу резким, почти пронзительным голосом: «Воистину, ты сын божий», — и слезы беспрерывно стекали из его воспаленных глаз на жидкую бороденку. Он плохо выговаривал слова, шамкал беззубым ртом, и временами пение его было лишь слабым дрожанием голосовых связок и челюстей. Он напоминал ребенка, который не умеет говорить и лишь плачет — долго, неутешно плачет. Стало тихо. Мужчины смущенно смотрели друг на друга. Старик прикрыл лицо своим красным платком, он содрогался всем телом. Тогда Гудни из Редсмири шепнула:
— Не прочитать ли «Отче наш»?
Король гор, поддерживавший старика, чтобы тот не упал, тола шепотом сказал:
— Гудни говорит, что следовало бы тебе прочитать «Отче наш».
Старик с плачем прочел «Отче наш», не переставая дрожать, не выпрямляясь, не отнимая платка от лица. Больше половины слов утонуло в его рыданиях. «Отче наш, на небесах…», так далеко от нас, что никто не знает, где ты. Почти нигде… «Хлеб наш насущный дождь нам днесь», хоть какие-нибудь крохи, чтобы съесть их во славу твою; и прости нас, если мы не можем платить купцу нашим кредиторам. «Не введи нас во искушение», чтобы нам не захотелось быть счастливыми, «ибо твое есть царствие небесное».
Трудно было найти более подходящее место для чтения этой прекрасной молитвы. Казалось, что Спаситель сочинил ее как раз для данного случая. Мужчины склонили голову — все, кроме Бьяртура. Ему никогда и на ум не пришло бы склонить голову перед нерифмованной молитвой.
Вынесли гроб, поставили на лошадь, обвязали поперек веревками и поддерживали его спереди и сзади.
— А с лошадью кто-нибудь поговорил? — спросил старик. И так как это еще не было сделано, он взял в руки ее уши и шепнул ей, по старому обычаю, веря, что лошадь понимает такие вещи: — Ты будешь везти покойницу… Ты будешь везти покойницу…
И похоронная процессия двинулась в путь.
Король гор шел впереди и старался найти безопасные, наименее занесенные снегом места. Эйнар из Ундирхлида держал лошадь под уздцы. Оулавюр и Бьяртур шагали один в ногах покойницы, другой в головах, а старик ковылял сзади со своей узловатой палкой в руках, в громадных рукавицах.
Заплаканные женщины стояли у дверей и смотрели, как процессия исчезает за завесой вихрящегося снега.

Глава двадцать вторая
Метель

Через перевал они двигались очень медленно. Лошадь время от времени увязала в глубоком снегу на откосах, и мужчинам приходилось внимательно следить за тем, чтобы гроб не свалился на землю. В Редсмири они прибыли уже в сумерки. Пастор давно пришел; лицо его было совершенно непроницаемо, но, по-видимому, он очень спешил. Несколько человек ждали похорон и последующего угощения. Пастор тотчас же распорядился отнести гроб в церковь. Зазвонили колокола. Совсем тихо звучал этот звон среди застывшего зимнего ландшафта, словно это дребезжала детская погремушка. Люди вошли в церковь, кроткие и тихие перед лицом смерти, которая нигде не кажется такой неодолимой, как здесь, в холодных белых просторах, на закате зимнего дня, под слабый звон колоколов. Жена старосты не присутствовала на похоронах: она плохо себя чувствовала и сидела дома, прополаскивая нос теплой соленой водой, — это считается верным средством от простуды. Зато староста разгуливал по церкви, правда, в старых брюках, на которых уже не держались заплаты; но по случаю похорон он надел воскресный пиджак. Как обычно, он сел вблизи алтаря и старался не открывать рот во время церемонии. Блеси привязали к церковной ограде; Титлу в церковь не пустили, и она, вся дрожа, ждала на пороге.
Явился пастор. Он надел помятый талер с белым воротником, — не такой уж это был торжественный случай, чтобы надевать брыжи. Несколько человек запело: «Я живу и знаю», каждый на свой лад. А старик сидел у дверей. Он перестал плакать, казалось, слезы его иссякли. Пастор, стоя у гроба, дважды доставал часы, словно у него не было времени для таких пустяков. Когда пение кончилось, он надел очки и прочел по старому, истрепанному требнику молитву. Это была какая-то плохонькая, завалящая молитва, как и следовало ожидать в такую погоду; к тому же пастор охрип. Затем он сказал краткую речь, хотя и грозился произнести длинную. Он напомнил, что злые духи подстерегают человеческий род; о неверии он говорил далеко не в мягких выражениях.
— Многие забывают о всемогущем боге и гоняются в горах за глупыми овцами. Что такое овцы? — спросил он. — Овцы — это большее проклятие для исландского народа, чем лиса и ленточный глист, вместе взятые. В овечьей шкуре прячется коварный волк, которого в этих местах зовут альбогастадским дьяволом, или Колумкилли. Люди гонятся за овцами — это блуждающий огонь. Есть только одна-единственная истинная овца — и то есть агнец божий. Вот урок, который мы можем вынести из того, что случилось.
Затем пастор в нескольких словах описал жизненный путь покойницы, у которой, по сути дела, и не было никакого жизненного пути. Это доказывает, сколь ничтожна жизнь отдельных лиц, хотя они и значатся в церковных книгах. И он задал вопрос:
— Что же такое отдельно взятая личность вообще? Ничто!.. Имя, в лучшем случае — дата. Сегодня — ты, а завтра — я. Давайте же все соединимся в молитве богу, который стоит над каждой отдельной личностью, в то время как наши имена выцветают в церковных книгах.
Не было ни слезливых нот, ни чувств, ни игры на струнах сердца. Одна лишь молитва «Отче наш», наводящая сон, и наполовину проглоченное «аминь». Этот пастор со своими противоречиями был такой же загадкой, как сама страна, он был верующим только из протеста против бездушных людей, не думавших ни о чем, кроме овец и собак. Он улучшал породу овец из презрения к овцам — этот исландский пастор из старинной народной легенды. Уже одно его присутствие было утешительно и служило порукой в том, что все в порядке.
Вынесли гроб.
Его опустили в землю на двух веревках; и народ немного задержался у края могилы. Три крестьянина, обнажив головы, спели в снежном урагане: «Как одинокий цветок». Этот холодный день словно стал днем поминовения Хатльгрима Пьетурссона. Титла стояла рядом с Бьяртуром, поджав хвост, и выла, будто ее поколотили; она не переставала дрожать. Затем пастор, не говоря ни слова, бросил горсть земли на гроб и угостился основательной понюшкой табака у Короля гор, своего пономаря. Носильщики рьяно схватились за лопаты и с молниеносной быстротой стали засыпать могилу. Люди понемногу разошлись.

Глава двадцать третья
Надгробное слово

На мотив: «Блажен, у кого в сердце Иисус».

Глава двадцать четвертая
Огонь мороза

Бьяртур вернулся в Летнюю обитель только на следующий день. Собака бежала за ним в радостном ожидании. Хорошо возвращаться к себе домой. Каждый раз, когда Титла оказывалась впереди Бьяртура, она оборачивалась, смотрела на него с выражением безграничного доверия и, описав большой круг, снова возвращалась к нему: она так почитала своего хозяина, что не решалась идти впереди него. То, что ищет собака, она находит в человеке. Бьяртур наклонялся вперед, навстречу бьющей ему в лицо метели, и вел за собой на поводу Блеси, то и дело окидывая взглядом свою собаку — жалкое создание, замученное блохами и глистами. А ведь из этих карих глаз смотрит сама преданность — та преданность, которую ничто не может поколебать. Несчастье, потеря доброго имени, угрызения совести — что бы ни обрушилось на Бьяртура, ничто не может погасить этот огонь веры. В глазах этой жалкой собачонки Бьяртур всегда будет самым великим, самым лучшим, несравненным. То, что человек ищет в человеке, он находит в глазах собаки.
До чего, черт возьми, трудно вести сегодня Блеси. Ведь на спине у нее живой человек.
Живой человек? Кто это?
Это старуха из Урдарселя, закутанная в платок, она сидит на лошади боком. Пожитки двух женщин приторочены к седлу. Финна идет сзади, по следам лошади; лицо у нее посинело от мороза; она неуклюже шагает, высоко подбирая подол.
Никто не проронил ни слова. Маленькая процессия молча двигалась по направлению к Летней обители: люди и животные, пять душ. Багровое солнце в это северное зимнее утро, которое так похоже на вечер, переходило с одного холма на другой. Вероятно, был уже полдень. Лучи солнца золотили густую снежную завесу над пустошью, и она казалась сплошным морем огня, великолепным золотым костром, струящимся пламенем и искрящимся дымом, который тянулся с востока на запад по бесконечному снежному пространству. Путники шли своей дорогой, сквозь это золотое пламя мороза, которое можно сравнить лишь с волшебными чарами старинной поэзии.
Женщины, остававшиеся на хуторе, встретили вновь прибывших с безмолвной вежливостью и сразу же потребовали у Бьяртура молока, которое он обещал привезти из поселка. Им приходилось наполнять соску кашей, сваренной на воде, и этим кормить ребенка. Приготовив кофе для вновь прибывших, они решили, что их дело уже сделано, и стали собирать свои пожитки. Отклонив предложение Бьяртура проводи!ь их через перевал, они попрощались со всеми все с той же равнодушной вежливостью. Ребенок остался на руках у Финны, которая впервые покормила его из бутылочки. А старуха принялась шумно возиться в доме.
Задав корм овцам, Бьяртур улегся, хотя было еще рано. Он почувствовал смертельную усталость: ведь он не отдыхал с той самой ночи, которую провел дома, рядом с Розой, перед тем как отправиться на поиски Гудлбрау. Он был рад, что перед уходом все же попрощался с женой. Да, Бьяртур пережил удивительное приключение и только сейчас почувствовал, что оно наконец завершилось. С тех пор как он ушел из дома, он спал неспокойно. В поселке каждый раз, когда он укладывался и начинал засыпать, ему вдруг казалось, что на него сыплется снег, что блаженное оцепенение сковывает его ноги и ползет вверх, по бедрам, к самому животу. И он в ужасе вскакивал, уверенный, что если заснет, то замерзнет в сугробе. Среди ночи он вдруг просыпался с непристойной песенкой на устах или шуточным куплетом, в которых высмеивался староста или купец. Он готов был вскочить с постели и размахивать руками, чтобы согреться.
Но сегодня вечером он наконец почувствовал себя в безопасности.
Лампу из экономии потушили, и лишь на полке, над кроватью старухи, мерцал крошечный огонек коптилки. Мать и дочь долго сидели вместе при этом слабом свете и разговаривали вполголоса. Снизу изредка доносилось блеяние овцы, Блеси переминалась с ноги на ногу в своем тесном стойле и фыркала в кормушку. Собака лежала у стены под плитой и время от времени вставала, чтобы почесаться, ударяя при этом задними лапами по стенке, зевала и снова свертывалась клубочком. Слышно было короткое дыхание ребенка, лежавшего на другой кровати и порой издававшего жалобный писк, будто он собирался заплакать. Но он засыпал, так и не заплакав.
Наконец женщины перестали шептаться. Финна подошла к постели и разделась. Бьяртуру слышно было, как она расстегивает кофту и снимает юбку. Нижняя юбка была ей узка, и она с некоторым трудом стянула ее через голову. Затем она легла в постель рядом с ребенком и что-то еще сняла с себя под периной. Он слышал, как она расстегивает пуговицы и стаскивает белье. Под периной она почесалась и зевнула, издавая протяжный горловой звук.
Старуха еще долго сидела на краю кровати при свете мерцающего огонька, упираясь локтями в колени и засунув указательный палец в беззубый рот. Она смотрела вниз, через люк, и что-то бормотала, затем дважды подошла к краю люка, что-то ворча себе под нос и сплевывая. Потом она начала читать древнее заклинание. Прочитав заклинание, старуха перекрестилась и сказала: — Мы предаемся в руки божьи. Спокойной ночи! Закрыв люк, она легла. И все заснули.
Назад: Глава шестая Сны
Дальше: Часть вторая Свободные от долгов